33
Лукас вернулся домой через ранние утренние рынки и Яффские ворота. В середине утра он позвонил Сонии.
— Не думаю, что стоит встречаться, — ответила та. — Каждый раз будет повторяться то же самое.
Лукас прижал трубку к груди, не принимая отказа. Восемью этажами ниже по полупустынной улице промчался случайный автомобиль. Он едва не заплакал от стыда и боли. Она лишилась рассудка, она во власти безумцев, а он не тот мужчина, который способен спасти ее.
— Мне нужно знать, как ты живешь, — сказал он. — И где находишься.
— Имеешь в виду, для своей книги?
— Да, — с горечью сказал он. — Для моей книги.
— Ну, я постараюсь давать знать о себе.
— Тебе следует повидаться с Оберманом.
— Нет, спасибо. Но тебе, наверно, следует.
Когда он навестил Обермана и выборочно рассказал о том, что происходит, тот объяснил, что ее обрабатывают.
— Мелькер, — предположил доктор. — Хитрая бестия. Хочет сделать ее своей пособницей. Не сдавайся.
— Я должен отдохнуть от них, — сказал Лукас. — Никогда в жизни мне не было так погано.
Оберман прописал ему антидепрессант. Посоветовал побольше работать. Совет был мудрый, хотя и своекорыстный.
И Лукас продолжил работу над книгой, читал Гершома Шолема о Саббатае, читал «Зогар» и об оргиастических ритуалах Якоба Франка. Каждые несколько дней он оставлял сообщение на автоответчике Сонии. Затем, в последнюю неделю лета, позвонили из американского журнала с предложением написать репортаж о конференции на Кипре. Тема конференции была «Религиозные меньшинства на Ближнем Востоке».
Ему было просто необходимо бежать из Иерусалима, от его синдромов, несмотря на то что история с Де Куффом развивалась все интереснее. Старик становился известной личностью в городе, а его заявления — все более провокационными. Число его последователей постоянно росло.
Полиция больше не позволяла ему проповедовать в Старом городе и гнала с площади перед церковью Святой Анны. Он устроил несколько собраний в парках Нового города, обставив их как концерты. На каждом таком сборище Де Куфф и Разиэль играли сефардскую музыку.
Когда вечером накануне отбытия на Кипр Лукас проходил по Иемин-Моше, молодой человек, которого он никогда раньше не видел, сунул ему в руку листовку на английском, приглашающую на собрание, должное состояться тем вечером. Объявление сопровождалось чем-то вроде программы, написанной, как предположил Лукас, Разиэлем Мелькером.
«Если все искусство стремится достичь высот музыки, — говорилось в листовке, — то истинная музыка стремится достичь тиккуна, состояния изначальной гармонии, и благоговейно отображает процессы цимцум и шевират».
В английском тексте термины каббалы были на иврите, но Лукас был уже достаточно начитан, чтобы узнать их. Цимцум: расширение и сжатие Божественного существа, подобного анемону в космическом приливном бассейне или самому бассейну. Шевират: процесс, лежащий в основе творения, разрушение сосудов (чье назначение — вмещать Божественную сущность) в результате грехопадения человека. И тиккун: восстановление первоначальной гармонии, конец изгнания для Бога и для человека.
Странное это объявление наполнило его печалью и тоской. Определенно пришла пора на время покинуть город.
Он не полетел прямо из Лода в Ларнаку, а отправился автобусом в Хайфу, там сел на медленный, вонючий паром и поплыл в Лимассол. В окружении немытых тевтонских туристов он прочитал пресс-релиз конференции, переведенный на английский французом-переводчиком:
«Предвидится возможность незапланированных выступлений и дискуссий, освещающих подлинные ситуации, с которыми сталкиваются меньшинства региона».
Смешно, подумал Лукас и убрал бумаги, чтобы просмотреть их позже в спокойной обстановке. Ночь была лунная; шлепали волны о ржавый нос парома. Тевтонцы курили гашиш и пили арак, орали песни, блевали, балдели, снова курили.
Вопили сквозь слезы:
— Классная дурь!
Все это продолжалось до самого утра, пока они не сошли в Лимассоле. Девственный берег Афродиты открылся им уродливой линией выкрашенных в нежные цвета отелей, которые тянулись под выбеленным небом. Богиня в полной мере по-прежнему присутствовала на острове, ее волнистая раковина и пояс — не говоря уж о ее нагом олимпийском тыле — были задействованы в оформлении каждого отеля и ресторана. Громилы в мундирах и темных очках наблюдали, как швартуется паром, но все же приятно было вырваться из-под опеки строгого монотеизма.
На эспланаде он увидел свекольно-красных, коротко стриженных молодых англичан — летчиков с базы, расположенной близ города. Они напомнили ему временно откомандированных из Британии младших офицеров, которые руководили карибскими частями при вторжении на Гренаду — конечно, неофициально и тайком. Британцы даже не потрудились опровергать изложенное в его гренадской книге, возможно, потому, что в нее и не заглядывали. Под вечер микроавтобус доставил его в отель близ Ларнаки, отведенный для прессы, и скоро он уже сидел на крохотном хрупком балкончике, дыша запахом йода и нечистот, и любовался винноцветным морем.
Конференцию планировали уже несколько лет, предполагаемое место ее проведения постоянно менялось, сбивая с толку пламенных террористов и нервную тайную полицию. Сперва намечался Каир, затем мероприятие перенесли на Мальту, затем в турецкую Анталью, затем в Измир и наконец — к ярости турок — на греческую часть Кипра. Собрания проходили в тускло-сероватом уединении монастыря Ставровуни, глядящего с высоты на шоссе Ларнака — Лимассол. Покрытые соснами и оливковыми деревьями склоны горы были все еще красивы, и можно было видеть море далеко внизу.
Религиозные меньшинства Ближнего Востока — сама идея, полагал Лукас, была настолько преисполнена иронии, что тема звучала смехотворно в некоем страшном смысле. Ирония была отнюдь не тонкой: отравляющий газ, стервятники, блюющие на крышах, начиненные взрывчаткой автомобили.
Тем не менее какой-то добропорядочный деляга соединил несоединимое. Все любят развлечься за казенный счет, а тут оплачивался и самолет, и проживание в отеле, кое-чем соблазнял и Кипр — девочками, выпивкой, передышкой для богобоязненных, хотя последние предпочли бы Женеву.
Итак, собрание разношерстных видных специалистов было запланировано на следующий день в Ставровуни, явно единственном месте на острове, не посвященном Афродите и пригодном для частицы Святого Креста.
Публика по большей части была пожилая, интеллектуалы — франко- и англофилы, но попадались среди них и мужественные лица. Несколько человек действительно представляли меньшинства. Были тут, как полагал Лукас, и любовницы, осведомители, шпионы и двойные агенты, дилеры в поиске ненавязчивой легенды и профессиональные апологеты правительств. Кое-кто из последних набил кейсы твердой валютой, накопленной в течение жизни, чтобы открыть их только в Швейцарии за надежно запертыми дверями своих апартаментов в «Бо Риваж». Там, возле lac, они надеялись навсегда стряхнуть песок пустыни со своих остроносых итальянских туфель — если только сумеют убраться с Кипра живыми.
Ставровуни закрыл свои бары, расположенные в фойе, дабы не травмировать религиозную чувствительность, но в кафе на террасе подавали и пиво, и вино. И Лукас после первого заседания зачастил туда.
Первое собрание было привычным половодьем пустопорожней болтовни — монотонный бубнеж профессоров, декламация арабской поэзии, нападки на империализм и его агентов, которые ответственны за превращение мирного Востока в царство страданий и нищеты. Каждая местная традиция объявлялась более толерантной, нежели последующая. Вероломный Альбион был предан анафеме, так же как и Пентагон вкупе с сионскими мудрецами. Переводчики, более привычные к корпоративным переговорам, блуждали среди бессмысленных любезностей, комплиментов и пышных метафор.
Вечером в кафе над мрачно поблескивавшим морем Лукас обедал за одним столом с надушенным старым профессором, представителем некой секты кавказских антиномиан. Гностиков? Сабеев? Ассасинов? Так или иначе, вино старик употреблял. Они с ним распили бутылку рецины.
— Ситуация с меньшинствами в Соединенных Штатах хорошо известна, — заявил старый профессор. — Но у нас на Ближнем Востоке, в отличие от вас, никогда не было рабов.
— Неужели?
— Закрепощенность в нашей части мира не ассоциировалась с позором. Скорее с милосердием.
Лукас помолчал, попивая вино. Потом сказал:
— Однажды мне рассказали, что в Дарфуре был дом, где африканских детей кастрировали и отдавали служить евнухами.
Старикан спокойно пожал плечами.
— Я имею в виду, не какую-то там хибару, понимаете, — продолжил Лукас, — а огромный склад, где обрабатывали детишек. И на каждого мальчишку, пережившего операцию, приходилось пятьдесят смертей. И тем не менее эти деятели недурно зарабатывали.
— Практика, позаимствованная у византийцев, — пояснил ученый.
— Может быть, а может, нет. Или позаимствованная с безумным рвением, — сказал Лукас. — Как величайшее изобретение человечества со времен хлеба в нарезке. Если простите мне подобное выражение. И через них проходила половина Африки. На этих операциях специализировались коптские монахи. И дервиши. Местные меньшинства. Надо же чем-то зарабатывать на хлеб насущный, верно?
И он продолжал развивать тему.
— Что вы себе позволяете? — не выдержал наконец благородный муж.
— Вопрос вопросов, приятель.
На следующем заседании и в кулуарах шел шепоток, будто он представитель от ЦРУ. Он подумал, что такой слух не сделает чести сей почтенной организации.
На третий вечер, под бубнеж переводчика в наушниках на голове, он мудро сообразил, что дурацкое, пьяное, наглое поведение не спасает на пространстве Плодородного полумесяца и что он теряет контроль над собой. У него в номере был даже телефон, чтобы втянуть его в дальнейшие неприятности. К тому же он уже собрал достаточно материала для статьи.
Билетов на авиарейсы в Лод и Хайфу было не достать, и он решил еще раз потерпеть паром. В Лимассоле он убивал время, бродя по припортовым улицам, когда, свернув за угол близ замка Лусиньянов, вдруг увидел Нуалу Райс. От неожиданности он остановился, а та просто обошла его и продолжила путь. Даже не взглянув на него — мгновенно сделав вид, что они не знакомы.
Он жалел, что ему не хватило хладнокровия, что он вообще остановился. Еще лучше было бы не встречать ее. Повернув на следующем перекрестке, он прошел мимо лавок, торгующих рыбой с жареной картошкой, рекламы мороженого «Уоллз» и увидел, что улица упирается в пристань, у которой пришвартовано судно на подводных крыльях, пришедшее из Бейрута.
Может, Нуала приплыла этим рейсом из Бейрута? Этот город был на карте ее авантюр. Да и почему бы молодой ирландке, одинокой, с подходящими связями, не появиться здесь? Если у нее здесь имеется дело.
Затем, уже плывя на пароме в Хайфу, он увидел Рашида, ее приятеля из Газы. Однако Нуалы было не видать. Они с Рашидом всеми силами избегали друг друга, однако Лукас был озадачен. В Лимассоле наверняка были агенты Шин-Бет или МОССАДа, а то и те и другие; Бейрута это тоже касалось. Наверняка паром находился под наблюдением. Это был такой тесный мир, в котором слишком много тайн.
Поздно вечером он устроился в крохотной гостинице на окраине Хайфы и сидел, просматривая свои заметки с конференции, пока они не вызвали у него отвращение. Затем принялся рассеянно листать Библию. Где-то в ночи, недалеко от его открытого окна, устроились фанаты Grateful Dead. Он слушал «Box of Rain», «Friend of the Devil», «Sugar Magnolia». С момента, как вышел альбом «American Beauty», минуло двадцать два года. В те времена он жил на Четвертой Восточной с женщиной, которая училась на преддипломном курсе Нью-Йоркского университета.
Псалом 102, тот, где упоминается воробей, полон скорби и даже предваряется предупреждением: «Молитва бедного, когда он унывает и изливает перед Господом моление свое».
«Я уподобился пеликану в пустыне; я стал как филин на развалинах… Не сплю и сижу, как одинокая птица на кровле».
Лукас чувствовал себя таким же «бедным» и готовым излить перед Господом жалобу свою, если бы рядом был кто-нибудь, с кем можно было бы выпить. Фальшь и ничтожество его кипрских встреч была как дергающая зубная боль.
В ночи ему пришла мысль, что, пока он в Хайфе, можно было бы сделать две вещи, которые, как знать, послужили бы завершающим штрихом этой истории с меньшинствами. Посетить, во-первых, бахаистов, чья штаб-квартира располагалась на склоне Кармеля, и, во-вторых, отца Жонаса Герцога, полуеврея-полуфранцуза, которому было отказано в просьбе об израильском гражданстве по Закону «О возвращении». Жил он в бенедиктинском монастыре на горе над городом.
Как только взошло солнце, Лукас поднялся на фуникулере на верхний уровень и зашагал к персидским куполам бахаистского святилища. На побеленные стены планировали голуби; внизу искрилось море.
Мир утром, подумал он, такой вдохновляющий! Отчаяние — глупость. Но он глупец.
На священной обители бахаистов и гробнице самого Баба лежал след скромного ориентализма. Словцо «ориентализм» было из самых употребительных на Кипрской конференции. Очевидно, усыпальница Баба соотносилась с великими шиитскими гробницами в Персии. Почему нет, раз уж традиционный шиизм скрывал в себе арийскую гипотезу, парадоксальные символы, универсалистский порыв, иногда взрывавшийся ересью.
Единственность Бога и братство людей — какую свободу несет подобное упрощение! Непременно задаешься вопросом, каково было чувствовать себя Бабом, видеть все сведенным воедино? За тысячелетия до него еврей-караим Абу-Иса аль-Исфахани приводил доводы в пользу монотеизма. Моисей, Иисус, Магомет. И в их числе, конечно, сам аль-Исфахани. Проявив немного воображения, можно протянуть ниточку к Де Куффу.
Лукас разулся и вошел в гробницу мученика в сопровождении служителя. Тишина, полутьма, сияющий сноп света — что-то от Исфахана, что-то от «Лесной поляны».
Служитель был американский негр в голубом костюме из полиэфира, со шрамом на лице, похожем на бритвенный. Может, отсидел в тюрьме, подумал Лукас, там и обрел веру. Вежливым и приятным голосом с южным акцентом он рассказывал историю Баба, историю его вероучения. Лукас больше прислушивался к его голосу, чем к словам.
— Мир тебе, брат, — сказал негр, когда Лукас внес посильное пожертвование и пошел к выходу.
Суровый чувак. Мир ничего не стоил для того, кому не пришлось узнать, что такое война. В устах этого типа мир казался молоком и медом. Ничто не бесплатно.
— И тебе мир, — ответил Лукас.
Может, у бахаизма есть свои темные и безумные стороны, размышлял Лукас, спускаясь с горы. Интриги вокруг власти и денег, слабости, возведенные в культ. Но в такое славное утро приятно было вообразить, что ничего подобного нет. Он дошел по извилистым улицам жилых кварталов верхнего города до нижнего и уселся в кафе с видом на воду. После полудня позвонил бенедиктинцам узнать, можно ли взять интервью у отца Жонаса Герцога. Монах на другом конце провода сообщил, что отец Жонас интервью больше не дает.
— Не обязательно интервью, — сказал Лукас. — Я лишь попрошу прокомментировать недавнюю конференцию. И, — добавил он, — у меня есть несколько вопросов личного характера.
Монах неуверенно ответил, что в пятницу у отца Жонаса трудный день: много административных дел и вдобавок обязанности исповедника. Лукас поблагодарил и решил попробовать добраться до отца Жонаса под предлогом исповеди.
Монастырская церковь стояла в окружении тополей в полумиле от бахаистского святилища, но была не видна оттуда. Она была не особо древней — строение в неороманском стиле, немного похожее на церковь Сен-Жермен-де-Пре и представляющее собой очередную уступку Османской династии французам. Мимо проходила оживленная дорога, движение по которой было лишь чуть менее интенсивным по случаю наступления еврейской Пасхи. Хайфа была городом со смешанным населением и, вообще говоря, светским.
Палестинец в латаной сутане, стоявший в дверях, вежливо поинтересовался у Лукаса, с какой целью он пришел.
— Да просто подумал, дай-ка зайду, — сказал Лукас.
Похоже, ответ того удовлетворил. Лукас не мог решиться спросить о часе исповеди, но, оказавшись внутри, понял, что пришел вовремя. Ряды палестинских подростков семейными группками стояли вдоль обеих сторон церкви, ожидая своей очереди на исповедь, мальчишки справа, девочки слева. Священники распознавались по пластиковым полоскам на дверцах исповедален, на них было написано имя и языки, которыми они владели: отец Бакенхёйс выслушивал покаяния на голландском, французском, немецком и арабском; отец Леклер давал советы на французском и арабском; отец Вакба понимал французский, английский, арабский и коптский.
Кабинка Жонаса Герцога располагалась на полпути к алтарю справа, но никого из мальчишек возле нее не было, и внутри тоже было пусто. Поблизости вдоль стены выстроилась очередь из разнообразных иностранцев.
— На каком языке говорит отец Жонас?
— На всех, — ответил ризничий.
Как сам дьявол, подумал Лукас и сел на скамью ожидать своей очереди. Может, церковь и не была древней, но все же в ней пахло холодным старым камнем, ладаном и смирением.
Затем появился человек — по всей видимости, Герцог. Лукас читал, что ему шестьдесят, но выглядел тот даже старше. Он пришел из сияющего света Святой земли во мрак отступничества, преклонил колена перед Святыми Дарами, поклонился распятию. Скованный и сгорбленный, в черно-белом бенедиктинском одеянии.
Свою табличку Герцог принес с собой. На ней было написано его имя на иврите, арабском и латинском. «Yonah Herzog — Jonas Herzog, OSB».
Кое-кто уже давно ждал Герцога. Когда последний покаявшийся грешник ушел и Лукас поднялся на ноги, его опередила внезапно появившаяся молодая европейская женщина. Скромно одетая привлекательная блондинка в белом платье без рукавов, на плечи накинут хлопчатобумажный свитер. На голове белый шарфик. Немка? Вид у нее был смятенный.
Лукас решил, что женщина замужем, молодая мать семейства, неверная супруга вице-консула или супруга неверного вице-консула. В этой стране так много возможностей для супружеской неверности, для непростительных случайных связей, слишком много обязательств, чтобы их не нарушать. Спать с женатым коллегой, или с лихим палестинским партизаном вроде Рашида, или со своим шефом из Шин-Бет. Естественно, она пришла к Герцогу, который знал цену измене и ее прелести.
Она исповедовалась долго. До Лукаса доносился лишь тихий шелест речи, похоже французской. Затем молодая женщина вышла и направилась к алтарю, чтобы, как в древности, произнести покаянную молитву.
Лукас встал, желудок у него свело, словно он снова вернулся в детство, затем ступил в темноту исповедальни и стал на колени наедине с распятием. Скользящее окошко отца Герцога открылось. В полутьме Лукас различал его острый профиль и поблескивающую стальную оправу его очков. Неожиданно он растерялся, не зная, как начать. Хотя он не намеревался исповедоваться, но все же попробовал вспомнить шаблонную форму исповеди по-французски.
— Последний раз я исповедовался двадцать пять лет назад, — услышал он собственный голос.
— Двадцать пять лет назад? — едва заметно удивился отец Герцог. — И вы хотите исповедоваться сейчас?
Лукас попытался понять французский священника, а потом и смысл вопроса.
— Вы совершили преступление? — спросил священник.
Un crime. Это привело на память Бальзака.
— Нет, отец. Никакого, как говорится, серьезного преступления.
— Готовитесь причаститься Святых Тайн?
Единственный правильный ответ был бы сказать «да». Но вместо этого Лукас сказал по-английски:
— Нет. Но я хочу поговорить с вами.
— Я лично не могу быть к вашим услугам, — ответил отец Герцог по-английски. — Я здесь в качестве священника.
— У меня вопросы религиозного характера.
— Могу предложить вам лишь причаститься. И то лишь, если вы человек крещеный.
— Я крещен, — сказал Лукас, — и так же, как вы… смешанного происхождения.
Герцог вздохнул.
— Если бы вы могли уделить мне несколько минут, — сказал Лукас, — думаю, это помогло бы мне. Я готов подождать. Мы могли бы условиться о встрече.
— Вы журналист?
— Был им, — ответил Лукас. — Да.
— И пишете о религии?
— О войне, главным образом.
— По решению суда я больше не даю интервью.
— Тогда попрошу вас об одном. Только дать мне совет. Конфиденциально. Не для печати.
— Хотите, чтобы у меня были неприятности? — спросил Герцог почти шутливо.
— Не хочу.
— Понятно. Что ж, должен вас попросить. Если не трудно подождать, могу встретиться с вами по окончании исповедей.
— Конечно. Я подожду.
Он вышел из кабинки, как послушный мальчик, и сел на прежнюю скамью. Все это было так по-детски, но делать нечего.
Молодая блондинка по-прежнему стояла у алтарной ограды, вознося покаянную молитву, и он ей позавидовал. Когда она, перекрестившись, направилась к выходу, ему захотелось пойти за ней. Захотелось делить с ней ее веру, ее тайны, ее жизнь. Он почувствовал себя совершенно одиноким.
Больше никто не заходил к отцу Герцогу исповедоваться. Лукас задремал, сидя на скамье, а когда проснулся, церковь была пуста и священник в нефе смотрел на него. Свет в приоткрытых дверях потускнел.
— Простите! — извинился Лукас.
— Bien.
— Мы куда-нибудь пойдем?
Священник сел рядом с ним на скамью:
— Поговорим здесь. Если вы не против.
В нем было много от француза: обходительный, ироничный.
— Конечно не против, — сказал Лукас и чуть отодвинулся.
— Вы упомянули о своем смешанном происхождении. Это проблема для вас?
— Я был католиком. Веровал. Мне следовало бы понимать веру, но я не могу вспомнить, что это такое.
Герцог едва заметно пожал плечами:
— Когда-нибудь, может, вас и осенит.
— Меня тянет обратно. Но не очень получается припомнить тогдашнее состояние.
Это было совершенно не то, о чем он собирался говорить. Загнал себя в угол заготовленной стратегией интервью. Иногда, говорил ему редактор, надо рассказать историю своей жизни. Но он вышел за рамки, слишком раскрылся и снова потерял контроль над собой.
— В таком случае надо молиться.
— Я нахожу молитву нелепостью, — сказал Лукас. — А вы не находите?
— Наивно молиться по-детски, — сказал Герцог, — если вы уже не ребенок.
— Расскажите, что значит быть евреем, — попросил Лукас. — Это касается духовной области?
— «Нет уже ни Иудея, ни язычника, — процитировал отец Герцог, — нет раба, ни свободного; нет мужского пола, ни женского; ибо все вы одно во Христе Иисусе».
— Это я знаю, — сказал Лукас. — Но принадлежность к еврейству должна что-то значить. Как связь между человечеством и Богом.
— Святой Павел говорит нам, что мы пребываем наедине с Богом. Что не подразумевает отсутствия у нас ответственности перед человеком. Наш моральный пейзаж обнимает все человечество. Но в конечном счете мы — отдельные мужчины и женщины, взыскующие благодати… Мы не можем стать менее одинокими. Вы спрашиваете, почему Бог явил Себя евреям? Думаю, можно найти тому социальные и исторические причины. Но факт тот, что мы не знаем почему.
— Вы чувствуете себя евреем? — спросил Лукас.
— Да, — ответил священник. — А вы?
Лукас задумался, потом ответил:
— Едва ли.
— Хорошо. Потому что вы и не еврей. Вы американец, так?
Лукас почувствовал себя отверженным. В нем заговорила гордость американца, и захотелось сказать Герцогу, что, мол, ни к чему выставлять его еще большим ничтожеством.
— Но я чувствую, — однако сказал он, — что какая-то часть меня жила прежде.
Помедлив, Герцог заключил:
— Не все, что мы чувствуем, является откровением.
Сконфуженный, Лукас приготовился рискнуть нарваться на оскорбление. Он действующий журналист, думал Лукас. Есть удостоверение; он может пойти куда угодно, говорить что угодно. Их голоса гулко звучали под каменными сводами.
— У раввинов-каббалистов, — сказал он священнику, — я нашел самые великие, какие только знаю, истолкования жизни и истины. И увидел, что они возрождают во мне религиозные чувства, которых я не испытывал…
— С детских лет?
— Да. И вот я задаюсь вопросом, не есть ли эти вещи то, что я знал всегда? Я имею в виду, вечно.
— Первый раз в Израиле? Вы можете подать на израильское гражданство. Это несложно устроить. Не с моей помощью, к сожалению.
— Я понимаю одно, исходя из другого.
— Мой вам совет: не рассказывайте рабби, что вас так увлекают книги, которых вы, вероятно, не способны понять, и написанные на языке, которого не знаете. А то он вышвырнет вас из кабинета.
— Это правда, — спросил Лукас, — что мы должны лишиться жизни, чтобы обрести другую?
— К несчастью, да.
— Но вы утверждаете, что продолжаете оставаться евреем.
— Потому что я еврей. Это мое самоощущение, моя проблема и мой путь к благодати.
— А мне как быть?
— Вам как быть? Вы американец в мире нищеты и страдания. Чего вы еще хотите?
— Веровать. Иногда.
— Послушайте, — сказал Герцог, — единственное, что я могу вам чистосердечно посоветовать, посоветовал бы вам любой священник — самый фанатичный, самый непросвещенный. Отдаться на волю Божию. Попробовать молиться. Попробовать веровать — и, возможно, уверуете. Говорится: если взыщешь Господа, Бога твоего, то найдешь.
Они еще немного посидели молча, потом Герцог откашлялся и собрался уходить.
— Спрошу как журналист о том, что называется подоплекой, не для ссылки на источник, — что вы сказали в суде?
Священник положил руки на спинку скамьи перед ними:
— Что в Израиле у меня есть право на получение гражданства. Всего-навсего.
— Это было… смело с вашей стороны. Вы же наверняка знали, какая будет реакция.
— Да, конечно, — сказал старый священник. — Ладно бы еще меламед. А еврей, ставший монахом, — давний враг для них. Урод, без которого, как говорится, не бывает семьи. Порочное дитя, мститель, который обличал евреев, устраивал публичные споры и сожжения Талмуда. Каббалы, которую вы обожаете.
— Разве не этого вы ожидали? — Или желали, мысленно добавил Лукас.
— Я не сумел доказать свою правоту.
— Когда прочитал о вашем деле, — сказал Лукас, — я подумал о Симоне Вейль. О том, как бы она поступила на вашем месте.
— А, да, Симона Вейль…
Но он знает, подумал Лукас, как поступила бы та. Отправилась бы в Газу и поселилась там, чем привела бы всех в ярость.
— Она отказалась креститься, — сказал Лукас, — так что в некотором смысле оставалась иудейкой. Есть ли для нее место в грядущем мире?
— Да, как для святой, — ответил Герцог. — Здесь для нее места нет.
— Слишком плохо, что в нашей религии нет бодхисатв. Что бы они собой ни представляли.
Герцог проводил его до двери:
— Простите, что не могу вам помочь, сэр. Но, понимаете, я не в состоянии. Не в моих силах дать вам веру одновременно в бодхисатв, каббалу и Иисуса Христа. Несомненно, в Америке такая вера есть.
Они стояли у выхода, возле распятия над купелью со святой водой.
— А каббала, — сказал священник, — действительно прекрасна. В конце концов христиане сами пришли к этому. Рейхлин, и Пико, и испанцы, даже во времена инквизиции. Однажды, если у вас хватит самодисциплины, вы, возможно, поймете ее — и она поможет вам.
— Почему все-таки вы приехали сюда? — спросил Лукас. — Почему пошли в суд?
— Потому что это святое. И помолиться за родителей на их земле. Хотя они не были религиозны.
— Они перевернутся в своих могилах.
— У них нет могил.
— Простите. Это правда, что вас спрятали в католической школе?
— В Венеции, — ответил Герцог. — Родители оставили меня под распятием. И я спросил их, моих родителей: «Что с ним случилось?» Имея в виду человека на кресте, фигуру Христа. Мне тогда было десять лет, и я не понимал, что такое распятие. Мы жили в Париже. После освобождения мне еще не было четырнадцати. Префект рассказал мне, кто я такой. Что я еврей. Что моих родителей, мою семью выдали немцам и те их убили. И мне пришло — как бы это сказать — осознание.
— Но вы же не могли оставить Церковь?
— Что Церковь! — Герцог легко пожал плечами. — Церковь меня не слишком заботила. Церковь — это люди, живые люди. Кто-то хороший, кто-то нет.
Он опустил глаза в пол.
— Тогда почему вы здесь?
— Потому что я ждал, — сказал Герцог. — Ждал там, где меня оставили. У подножия распятия. От злости или набожности, не знаю. — Он рассмеялся и положил руку на плечо Лукаса. — Паскаль говорит, что мы ничего не поймем, пока не поймем причины, лежащей в основе. Верная мысль, не правда ли? Так что я мало что понимаю.
— Полагается верить, что Христос вознесся, чтобы царствовать в славе, — сказал Лукас.
— Нет. Иисус Христос будет страдать до конца времен. На кресте. Он продолжает страдать. До смерти последнего человека.
— И это приводит вас сюда?
— Да, — ответил Герцог. — Чтобы присутствовать. Продолжать ждать.
Вечер нес в двери церкви запах автомобильной гари и жасмина.
— Я понимаю, что в подобного рода мире, — сказал Лукас, — не имею права быть столь несчастным. И также понимаю, что в смысле веры всегда буду ребенком. Это нелепо, и мне очень жаль.
Герцог улыбнулся, первый раз за время их разговора.
— Не жалейте, сэр. Может, вы читали «Antimémoires» Мальро? Там его кюре говорит, что люди намного несчастней, чем можно подумать. — Он протянул Лукасу руку. — И что нет такой вещи, как взросление.