ГЛАВА 10
Где-то в темноте, неподалеку, лает собака, и лай становится все громче, все настойчивее.
Прислушавшись, Скарпетта улавливает стук двигателя — это «роудмастер» Марино. Чертову железяку слышно за несколько кварталов — сейчас она на Митинг-стрит и направляется на юг. Через несколько секунд мотоцикл с ревом врывается в узкий переулок за ее домом. Пил. Она поняла это по голосу, когда говорила с ним по телефону. Он становится несносным.
А Марино нужен ей трезвым — чтобы разговор получился продуктивным. Возможно, самый важный из всех их разговоров. Она ставит кофейник, когда Марино сворачивает на Кинг-стрит. Еще один поворот влево, и вот он уже на дорожке, которую Скарпетта делит со своей малоприятной соседкой, миссис Гримболл. Извещая о своем прибытии, Марино несколько раздает газу, потом вырубает двигатель.
— У тебя тут выпить найдется? — спрашивает он, когда Скарпетта открывает переднюю дверь. — Меня бы устроил стаканчик бурбона. Вы не против, миссис Гримболл?! — кричит он, обращаясь к желтому каркасному домику, и занавеска на окне дергается. Марино запирает мотоцикл и опускает ключ в карман.
— Проходи, — бросает Скарпетта, видя, что он пьян куда сильнее, чем ей представлялось. — Ну скажи, разве так уж обязательно будить весь переулок да еще кричать на мою соседку?
Она ведет Марино в кухню. Он идет за ней — сапоги громко стучат по деревянному полу, голова едва не достает до притолоки дверей, через которые они проходят.
— Проверка безопасности. Зато теперь знаю точно, что на заднем дворе никто не болтается, никакие катафалки там не притаились, бездомные не ошиваются.
Марино выдвигает стул, садится, откидывается на спинку. От него несет спиртным, лицо багровое, глаза налиты кровью.
— Я ненадолго. Меня женщина ждет. Думает, что я в морге.
Скарпетта подает ему чашку черного кофе.
— Останешься здесь, пока не протрезвеешь, а иначе к мотоциклу не подпущу. Поверить не могу, что ты допился до такого состояния. На тебя не похоже. Что с тобой?
— Ну пропустил пару стаканчиков. Большое дело. Я в порядке.
— Да, большое дело. И ты не в порядке. Мне наплевать, что ты воображаешь, будто можешь пить и оставаться в порядке. Каждый пьяный водитель считает, что уж он-то свою меру знает, а потом разбивается, калечит других и попадает за решетку.
— Ладно, я сюда не лекции слушать пришел.
— А я тебя не для того позвала, чтобы на пьяного смотреть.
— Тогда зачем? Зачем ты меня позвала? Чтобы ткнуть носом в дерьмо? Вытереть об меня ноги? Показать, чем еще я плох и как сильно недотягиваю до твоих высоких стандартов?
— Раньше ты так не разговаривал.
— Может, ты просто не слушала.
— Я позвала, чтобы поговорить откровенно и честно, но сейчас, похоже, не самое лучшее время. У меня есть комната для гостей. Ложись-ка спать, а утром поговорим.
— А по-моему, время и сейчас подходящее. — Он зевает, потягивается, но к кофе не притрагивается. — Давай, говори, что хотела. Или я пошел.
— Тогда перейдем в гостиную. Там камин. — Она встает из-за кухонного стола.
— На улице тепло. — Он тоже встает.
— Тогда я сделаю здесь попрохладнее. — Скарпетта включает кондиционер — Мне всегда больше нравилось разговаривать перед огнем.
Марино идет за ней в ее любимую комнату, маленькую гостиную с кирпичным камином, сосновым полом, открытыми потолочными балками и оштукатуренными стенами. Она кладет на решетку искусственное бревно, поджигает его, пододвигает к камину два кресла и выключает лампы.
Глядя, как пламя бежит по отваливающейся от бревна бумаге, Марино говорит:
— Как-то не вяжется. У тебя ж все настоящее, оригинальное, а тут… поддельное бревно.
Люшес Меддикс объезжает квартал, и чем дальше, тем сильнее его возмущение.
Он видел, как они вместе вошли в дом после того, как этот тупица прикатил пьяный на своем дурацком мотоцикле, да еще перебудил всех соседей. Двойная удача, думает Люшес. Да, он и впрямь отмечен благодатью — с ним обошлись бесчестно, и вот теперь Господь восстанавливает справедливость. Будет ей урок. Люшес сворачивает в темный, неосвещенный проулок. Вот чего не хватает, так только еще одно колесо пробить! Злость нарастает. Шипы неудовлетворенности жалят все больнее, и он щелкает и щелкает резинкой по запястью. Голоса диспетчеров, пойманные полицейским сканером, звучат сухим треском помех, расшифровать которые он может даже во сне.
Ему так и не позвонили. Не сообщили. Не позвали. Он проехал мимо места аварии на автостраде Уильяма Хилтона, понаблюдал за тем, как тело грузят в катафалк соперничающей фирмы — кстати, весьма старой, — и понял, что его снова проигнорировали. Теперь округ Бофорт — ее делянка, а к нему уже никто не обращается. Она внесла его в черный список, потому что он ошибся с ее адресом. Но если она посчитала это нарушением ее права на частную жизнь, то… что ж, в таком случае ей еще только предстоит понять истинное значение этого понятия.
Сфотографировать женщину через окно ночью — прием не новый. Просто удивительно, как легко это делается и сколь многие пренебрегают такими элементарными вещами, как шторы и жалюзи, или оставляют окно слегка, на один-два дюйма, приоткрытым! Ну кто ко мне заглянет? Кому придет в голову продираться через кусты или взбираться на дерево, чтобы посмотреть? Кто? Да хотя бы Люшес. Посмотрим, понравится ли этой противной, надменной докторше коротенькое домашнее видео, которое люди увидят бесплатно и которое будут смотреть помногу раз, не догадываясь, кто же его снял. Что еще лучше, он снимет их обоих. Люшес думает о катафалке — который с его собственным и рядом не стоял — и автомобильной аварии, и ощущение несправедливости случившегося невыносимо.
Кого вызвали? Не его. Не Люшеса. Даже после того, как он связался по радио с диспетчером и сообщил, что находится неподалеку от места происшествия. И что же? Ему было заявлено — резким, отрывистым, высокомерным тоном, каким отличаются все диспетчеры, — что нет, его не извещали, и из какой он вообще бригады? Он ответил, что не из какой, и тогда от него потребовали освободить полицейский канал и, по сути дела, исчезнуть из эфира.
Люшес щелкает и щелкает резинкой, пока каждый щелчок не начинает ощущаться ударом хлыста. Он переваливает через бордюр, проплывает мимо железных ворот за докторским садом и обнаруживает, что путь ему заблокировал белый «кадиллак». Здесь темно. Он снова щелкает резинкой и ругается. Присматривается и узнает овальный стикер на заднем бампере «кадиллака».
«XX» — Хилтон-Хед.
Ладно, машину можно оставить здесь. Все равно через этот переулок уже никто не поедет. А вот «кадиллак» можно сдать. Сбросить сообщение в полицию, а потом посмеяться, когда водителю выпишут штрафной талон. Он уже думает о «U-Tube» и том переполохе, который собирается учинить. Этот засранец небось уже залез сучке в трусики. Он видел, как они вместе вошли в дом. Как два вора. У него есть девчонка, та сексуальная штучка, с которой он приходил в морг. Люшес наблюдал за ними, когда они не обращали на него внимания. Похоже, парень сильно запал на доктора Скарпетту. Это что-то. Люшес распинается перед этим грубияном, пытается предложить свои услуги, намекает, что будет благодарен за рекомендации, а что в ответ? Ничего. Только полное невнимание. Неуважение. Дискриминация. Ну, теперь они заплатят за все.
Он выключает двигатель, тушит свет и, сердито поглядывая на «кадиллак», выбирается из машины. Опускает задний борт и выкатывает пустые носилки с аккуратно сложенными белыми простынями и белыми мешками для тел. Находит в ящичке камкордер и запасные батарейки, поднимает борт и снова смотрит на «кадиллак». Потом идет мимо него, прикидывая, как получше подобраться к дому.
За стеклом водительской дверцы кто-то шевелится — неясная тень в темноте, намек на что-то. Люшес включает камеру и проверяет, сколько памяти еще осталось — вполне достаточно, — и в темноте салона снова ворочается что-то неопределенное. Люшес заходит сзади и на всякий случай снимает номерной знак.
Может, какая-нибудь парочка. При мысли об этом его охватывает возбуждение. И тут же приходит чувство обиды. Они видели свет его фар, но убраться не пожелали. Неуважение. Видели, что он остановился, потому что не может проехать, и ноль внимания. Ладно, сейчас пожалеют. Он стучит по стеклу — то-то перепугаются.
— Я записал ваш номер. — Люшес повышает голос. — И сейчас вызову полицию.
В камине потрескивает бревно. На полке тикают часы.
— В самом деле, что с тобой происходит? — спрашивает Скарпетта. — Что случилось?
— Это ж ты меня сюда позвала. Наверное, у тебя что-то случилось.
— Пожалуй, что-то не так со всеми нами. Так правильнее? Ты печальный, невеселый. Я смотрю на тебя, и легче не становится. А прошлая неделя и вообще… Сам расскажешь, что натворил и почему? Или хочешь, чтобы я это сделала?
Огонь потрескивает.
— Пожалуйста, Марино, поговори со мной.
Он смотрит на пламя. Какое-то время оба молчат.
— Мне известно о письмах. — Скарпетта первой обрывает паузу. — Но для тебя это, наверное, не новость, ведь ты сам прошлым вечером попросил Люси проверить сигнализацию, хотя никакого срабатывания не было.
— Значит, ты заставила ее залезть в мой компьютер. Это к вопросу о доверии.
— А знаешь, не тебе бы говорить о доверии.
— Я говорю все, что хочу.
— Тогда расскажи, как привел сюда свою подружку. Все снято на камеры. Я видела. Все, до минуты.
У Марино дергается щека. Разумеется, он знал и о камерах, и о микрофонах, но ему, похоже, и в голову не приходило, что за ними с Шэнди ведется наблюдение. Скорее всего положился на авось и, даже понимая, что каждое их слово, каждый шаг фиксируются, решил, что Люси просто незачем тратить время на просмотр записей. Марино рассчитывал, что никто ничего не заметит и небольшая, на его взгляд, вольность сойдет ему с рук. В свете этого его проступок выглядит еще отвратительнее.
— Там же повсюду камеры. Неужели ты всерьез рассчитывал, что никто ничего не узнает?
Он не отвечает.
— Я думала, ты понимаешь. Думала, тот убитый мальчик для тебя не просто тело в мешке. Но ты выставил его перед своей подружкой, как товар на выставке, — посмотри сам и расскажи другим. Как ты мог?!
Он молчит и не смотрит на нее.
— Марино! Как ты мог?! — снова спрашивает Скарпетта.
— Она попросила. Посмотри запись — и увидишь.
— Ты устроил ей экскурсию по моргу без моего разрешения. Это уже плохо. Но как ты мог показывать ей тела? Особенно его.
— Ты же видела запись. Ту, что сделала твоя шпионка Люси. — Марино бросает в нее сердитый взгляд. — Шэнди если вобьет себе что-то в голову, от нее просто так не отвяжешься. Зашла в холодильник, и все тут — не выгонишь. Я пытался.
— Это не оправдание.
— И твое шпионство… Надоело.
— Предательство и неуважение. Надоело.
— Я тут подумываю, может, уйти, — продолжает Марино раздраженным тоном. — Раз уж ты суешь нос в мою почту, то должна знать, что мне предлагают перспективы получше, чем таскаться за тобой до конца дней.
— Уйти? Надеешься, что я тебя выгоню? Ты ведь вполне этого заслуживаешь после всего, что натворил. У нас не позволено водить экскурсии по моргу и устраивать спектакли с участием тех несчастных, которые очутились здесь не по своей воле.
— Господи, как же вы, бабы, любите раздувать из мухи слона! Такие эмоциональные! Такие нелогичные! Ну давай. Выгоняй меня.
Голос у Марино глухой, слова он выговаривает медленно и тщательно, как обычно делают люди, пытающиеся выглядеть трезвыми.
— Доктор Селф именно этого и хочет.
— А ты завидуешь, потому что тебе до нее далеко.
— Я тебя не узнаю.
— А я тебя не узнаю. Ты прочитала все, что она про тебя сказала?
— Она много чего обо мне сказала.
— Про ложь, с которой ты живешь. Почему бы в конце-то концов не признать это? Может, это от тебя и Люси нахваталась… От тебя.
— Ты имеешь в виду мои сексуальные предпочтения? Тебе это покоя не дает?
— Ты просто боишься в этом признаться.
— Если бы то, на что намекает доктор Селф, было правдой, я бы не побоялась. Это вы, такие, как она, такие, как ты, боитесь правды.
Марино откидывается на спинку кресла, и ей даже кажется, что он сейчас расплачется, но потом лицо его снова твердеет. Он смотрит на огонь.
— Тот Марино, которого я знала многие годы, никогда бы не сделал того, что ты сделал вчера.
— А может, я как раз такой, да только ты не желала этого замечать.
— Нет, ты другой. Был другой. Что с тобой случилось?
— Как я сюда попал? Сам не знаю. Вот оглядываюсь и вижу парня, который мог бы стать хорошим боксером, да только не хотел иметь кашу вместо мозгов. Потом мне осточертело быть копом в Нью-Йорке. Женился на Дорис. Ей со мной надоело. Потом был больной сын, который умер. И что? Жизнь прошла, а я все гоняюсь за маньяками. И сам не пойму зачем. А еще я никогда не понимал, почему ты занимаешься тем, чем занимаешься. Ты же, наверное, не скажешь, — угрюмо добавляет он.
— Может, потому, что выросла в доме, где никто не разговаривал со мной о том, что мне представлялось важным, о том, что я хотела услышать. Я никогда не чувствовала, что меня понимают, что я нужна кому-то, что я что-то значу. Может, потому что отец умирал у меня на глазах. Изо дня в день мы видели только это — как он умирает. Может, я всю жизнь пыталась понять то, что оказалось сильнее меня. Смерть. Но думаю, что существуют какие-то ясные, простые, логические причины, почему мы те, кто есть, почему делаем то, что делаем. — Скарпетта смотрит на него, но Марино таращится на огонь. — Может быть, не существует и простого или даже логического объяснения твоего поведения. А жаль.
— Раньше, в прежние годы, я не работал на тебя. Вот что изменилось. — Он поднимается. — Хочу выпить.
— Тебе не выпивка нужна…
Марино не слушает, и дорога к бару ему хорошо знакома. Она слышит, как он открывает шкафчик и достает стакан, потом открывает другой шкафчик, тот, в котором бутылка. В комнату возвращается со стаканом в одной руке и бутылкой в другой. Скарпетту начинает точить беспокойство. Лучше бы он ушел. Но как выгнать его на улицу в таком состоянии, да еще среди ночи?!
Марино ставит бутылку на кофейный столик.
— В Ричмонде у нас все складывалось неплохо. Я был главным детективом, а ты командовала у себя. — Он поднимает стакан. Марино не потягивает бурбон, как другие, а пьет глотками. — Потом тебя выгнали, и я ушел. И с тех пор все не так. Черт, мне же нравилось во Флориде. У нас был крутой тренировочный центр. Я занимался расследованиями, хорошо зарабатывал. У меня даже был свой психиатр. Знаменитый на всю страну. И все шло путем, пока я не перестал видеться с ней.
— Если бы ты продолжал встречаться с доктором Селф, она бы сломала тебе жизнь. Неужели ты до сих пор не понял, что ее переписка — это попытка манипулировать тобой и ничего больше? Ты же знаешь, что она собой представляет. Ты видел, как она вела себя в суде? Ты слышал ее?
Марино отпивает из стакана и качает головой:
— Ну вот. Ты просто не хочешь признать, что она сильнее, известнее, влиятельнее. Поэтому, наверно, не можешь допустить, чтобы у меня были с ней какие-то отношения. И что ты сделала? Облила ее грязью. Оклеветала. Потому что ничего другого не могла. А теперь застряла здесь, в этой глуши, и скоро станешь обычной домохозяйкой.
— Не оскорбляй меня. Я не хочу с тобой ругаться.
Он пьет, и чем больше пьет, тем сильнее проступает все нехорошее, что есть в нем, — злорадство, мелочность… скверна.
— Может быть, поэтому ты и потянула нас из Флориды… из-за моих с ней отношений. Теперь-то я понимаю.
— А я думаю, мы уехали из Флориды из-за урагана Вильма. — Тиски беспокойства сжимаются все крепче. — Из-за этого, а еще из-за того, что мне хотелось иметь настоящую практику.
Марино допивает. Наливает еще.
— Тебе хватит.
— Правильно понимаешь.
— Я, пожалуй, вызову такси и отправлю тебя домой.
— А может, стоит поискать настоящую практику где-то еще и убраться отсюда. Тебе же лучше.
— Не тебе решать, что для меня лучше. — Она внимательно наблюдает за ним. По лицу Марино прыгают отблески огня. — Пожалуйста, не пей больше. Достаточно.
— Ты права, достаточно.
— Марино, послушай меня, не позволяй доктору Селф вбивать между нами клин.
— Ей это и не надо. Ты сама вбила клин.
— Пожалуйста, перестань.
— Вот уж нет. — Язык заплетается. В глазах нехороший блеск, от которого ей не по себе. Он покачивается. — Не знаю, сколько мне еще осталось. И что еще случится. Так что я не собираюсь растрачивать жизнь в этой паршивой дыре, пахать на человека, который относится ко мне без должного уважения. Как будто ты лучше меня. Ну так вот, ты ничем не лучше.
— Сколько осталось? Что ты имеешь в виду? Ты болен?
— Да. Мне все осточертело. Сыт по горло. Вот что я имею в виду.
Таким пьяным Скарпетта его еще не видела. Он едва держится на ногах. Наливает. Разливает. Она едва сдерживается, чтобы не отобрать бутылку. Останавливает опасный блеск в глазах.
— Живешь одна, а это небезопасно, — бормочет он. — Небезопасно. Одна. В этом чертовом домишке.
— Я всегда жила одна. Более или менее.
— Ага. Какого хрена… Чем только думает Бентон… Надеюсь, вы оба счастливы.
Марино пьян, в нем говорит злость, и она не знает, что делать.
— Ситуация такая, что надо выбирать. Так вот я собираюсь сказать тебе правду. — С губ слетает слюна, стакан в руке опасно накренился. — Мне осточертело на тебя работать.
— Если это действительно так, то спасибо за откровенность. — Она питается успокоить его, но он только распаляется еще больше.
— Бентон — богатенький сноб. Доктор Уэсли. А поскольку я не доктор, не законник и не вождь краснокожих, то я, конечно, недостаточно хорош для такой, как ты. И вот что я тебе скажу. Я достаточно хорош для Шэнди, а она совсем не такая, как ты думаешь. Она из приличной семьи. Ее семья уж точно познатнее твоей. И выросла не на задворках Майями, и папаша ее не какой-то работяга.
— Ты пьян. Очень пьян. Можешь лечь в комнате для гостей.
— Твоя семья ничем не лучше моей. Какие-то итальяшки… только и успели, что с корабля слезть… пахать пять дней в неделю за горсть дешевых макарон да банку томатного соуса.
— Я вызову такси.
Он ставит стакан на столик.
— У меня план получше. Сяду на своего скакуна да прокачусь. — Марино уводит в сторону, и он хватается за стул.
— К мотоциклу я тебя не подпущу, — заявляет Скарпетта.
Марино идет к выходу, врезается в дверной косяк, и она хватает ею за руку. Он буквально тащит ее за собой, она же пытается его удержать и умоляет остаться. Он выуживает из кармана ключ от мотоцикла, но Скарпетта выхватывает связку.
— Отдай ключи. Вежливо прошу.
Она зажимает ключ в кулаке, убирает руку за спину. В маленькой прихожей становится тесно.
— На мотоцикле ты никуда не поедешь. Ты же на ногах едва держишься. Либо возьми такси, либо останешься здесь. Я не позволю тебе разбиться или кого-нибудь задавить. Пожалуйста, послушай меня.
— Дай ключ. — Марино смотрит на нее хмуро; здоровенный, сильный, чужой. Ей с ним не справиться, а вот он… — Дай!
Он хватает ее за руку, сжимает запястье, и ее захлестывает страх.
— Отпусти. — Скарпетта пытается вырвать руку, но та будто попала в тиски.
Он хватает ее за другое запястье, и страх отступает перед ужасом — Марино наклоняется, нависает над ней, тяжелое, плотное тело вдавливает ее в стену. Мысли мечутся — что делать, если он пойдет дальше?
— Отпусти, мне больно. Давай вернемся в гостиную. — Скарпетта старается говорить спокойно, старается не показать, как ей страшно, но руки в капкане за спиной, и он давит все сильнее. — Марино. Прекрати. Ты же этого не хочешь. Ты очень пьян.
Он целует ее, сжимает кольцом громадных ручищ, и она мотает головой, отворачивается, отталкивает его, сопротивляется и повторяет снова и снова: «Нет, нет, нет». Он рвет блузку. Рвет одежду. Она отпихивает его руки, говорит, что ей больно, а потом вдруг перестает бороться, потому что перед ней уже не он. Не Марино. Это незнакомец, чужак, который напал на нее в ее собственном доме. Он падает па колени, и Скарпетта видит за поясом джинсов пистолет.
— Марино! Ты этого хочешь? Изнасиловать меня? — Она говорит это так спокойно и бесстрашно, что голос как будто принадлежит не ей, а исходит из какого-то внешнего источника. — Марино! Ты этого хочешь? Изнасиловать меня? Я же знаю, что ты этого не хочешь. Не хочешь.
Внезапно он останавливается. Отпускает ее. Она ощущает движение воздуха холодком на стертой, исцарапанной, влажной от его слюны коже. Он закрывает лицо руками, потом подается вперед, обнимает ее колени, всхлипывает как ребенок. Скарпетта вытаскивает из-под ремня пистолет.
— Отпусти. — Она пытается отступить. — Отпусти меня.
Марино снова закрывает лицо руками. Скарпетта разряжает пистолет, проверяет, не осталось ли патрона в стволе, убирает оружие в ящик стола у двери и прячет ключ от мотоцикла вместе с обоймой в подставку для зонтов. Помогает Марино подняться, ведет его в комнату для гостей, что рядом с кухней. Кровать здесь небольшая, и он заполняет ее полностью, до последнего дюйма. Она стаскивает с него ботинки и накрывает одеялом.
— Я сейчас вернусь. — Она выходит, оставив включенным свет.
В гостевой ванной Скарпетта наливает стакан воды, вытряхивает из пузырька четыре таблетки адвила. Набрасывает на плечи халат. Запястья болят, кожа покраснела и горит. Его рот, язык оставили на ней следы. Она наклоняется над унитазом, и ее выворачивает. Выпрямляется, держась за стену. Переводит дыхание. Смотрит в зеркало и видит раскрасневшееся, чужое лицо. Умывается, прополаскивает рот, стирает все его следы. Утирает слезы и выжидает еще несколько минут, постепенно успокаиваясь. Потом возвращается в комнату, где храпит Марино.
— Очнись. Не спи. Сядь. — Она помогает ему сесть, подкладывает под спину подушку. — Вот, прими это и выпей воды. Целый стакан. Тебе нужно много пить. Самочувствие утром будет ужасное, но зато поможет.
Марино пьет воду, глотает таблетки, а когда она подает еще стакан, отворачивается к стене.
— Выключи свет, — бормочет он в стену.
— Тебе нельзя спать.
Он не отвечает.
— На меня смотреть не обязательно, но и спать ты не должен.
Марино отводит глаза. От него мерзко пахнет виски, сигаретами, и к тому же этот запах не дает забыть то, что было, и ее снова тошнит.
— Не беспокойся, — хрипит он. — Я уеду, и ты никогда больше меня не увидишь. Исчезну навсегда.
— Ты пьян, очень пьян и сам не знаешь, что делаешь. Но запомни вот что. Ты не должен спать. Я хочу, чтобы ты все помнил утром. Чтобы мы могли оставить это в прошлом.
— Не пойму, что на меня нашло. Я чуть его не застрелил. А хотел. Сильно хотел. Что со мной такое?..
— Кого ты чуть не застрелил?
— В баре. — Он едва ворочает языком. — Что на меня нашло?..
— Расскажи, что случилось в баре.
Марино смотрит в стену. Дыхание тяжелое.
— Кого ты чуть не застрелил? — спрашивает Скарпетта громко.
— Он сказал, что его послали.
— Послали?
— Угрожал. Говорил про тебя всякое. Я чуть его не застрелил. Потом приехал сюда и… как с цепи сорвался. Как будто стал им. Так жить нельзя.
— С собой ты не покончишь.
— А должен.
— Это было бы еще хуже того, что ты сейчас сделал. Понимаешь?
Он не отвечает. Не смотрит на нее.
— Если ты убьешь себя, жалеть не стану и не прощу. Самоубийство — эгоизм, и никто из нас тебя не простит.
— Я не хорош для тебя. И никогда хорош не буду. Давай, скажи, что это так, и покончим со всем раз и навсегда.
На прикроватной тумбочке звонит телефон. Скарпетта снимает трубку.
— Это я, — говорит Бентон. — Ты видела то, что я послал? Как дела?
— Да. Как ты?
— Кей, у тебя все в порядке?
— Да, а у тебя?
— Господи! Там кто-то есть? — обеспокоенно спрашивает он.
— Все хорошо.
— Кей, там кто-то есть?
— Поговорим завтра утром. Я останусь дома, поработаю в саду. Попрошу Булла помочь.
— А стоит? Ты уверена в нем?
— Да, теперь уверена.
Хилтон-Хед, четыре часа утра. Накатывая на берег, волны забрасывают его белой накипью, как будто море плюется пеной.
Уилл Рэмбо неслышно ступает по деревянным ступеням, проходит по дощатому настилу и перелезает через запертые ворота. Вилла в псевдоитальянском стиле украшена многочисленными каминными трубами, арками и круто уходящей вверх красной черепичной крышей. На заднем дворе медные светильники и каменный стол с грязными пепельницами и пустыми стаканами. С недавних пор здесь валяется и ключ от ее машины. Потеряв его, она пользуется запасным, хотя выезжает нечасто. По большей части она вообще никуда не ходит, и потому он старается не шуметь. Ветер покачивает пальметто и пинии.
Деревья колыхались плавно, будто волшебные палочки, насылая на Рим свои заклятия, и белые лепестки засыпали виа де Монте-Тарпео цветочным снегом. Маки были красными, как кровь, и глициния на древних каменных стенах напоминала багровые синяки. По ступенькам прыгали голуби, и женщины кормили диких котов «Вискасом» и яйцами из пластиковых тарелочек среди руин.
Чудесный для прогулок день, туристов мало, и она немного опьянела, но ей было легко с ним и весело. Он знал, что будет так.
— Я бы хотел познакомить тебя с моим отцом, — сказал он, когда они сидели на стене, смотрели на диких котов, и она все повторяла и повторяла, что они жалкие и бедные бродячие коты и кто-то должен их спасать. — Не бродячие, а дикие. Разница есть. Эти коты живут здесь и хотят здесь жить, и они порвут тебя, если ты попытаешься их спасти. Они не те, выброшенные и побитые, которым не остается ничего, как только рыскать по мусорным ящикам и прятаться под домами, пока их не отловят и не усыпят.
— А зачем кому-то их усыплять? — спросила она.
— Потому что так надо. Потому что так случается, когда они лишаются своего рая и оказываются в небезопасных местах, где их сбивают машины и гоняют собаки. Посмотри на них. Они одиночки, и никто не смеет приблизиться к ним, если они сами не позволят. Они хотят быть именно там, где есть, среди руин.
— Ты странный. — Она шутливо толкнула его в бок. — Я так и подумала, когда мы встретились. Но ты клевый.
— Идем. — Он помог ей подняться.
— Мне жарко, — пожаловалась она, потому что он надел на нее длинное черное пальто, шапку и темные очки, хотя день выдался теплый и не солнечный.
— Ты знаменитость, и люди будут смотреть на тебя, — напомнил он. — Сама знаешь. А нам ведь не нужно, чтобы на нас смотрели.
— Мне нужно найти подруг, пока они не подумали, что меня похитили.
— Идем. Ты должна увидеть его квартиру. Это нечто особенное. Я отвезу тебя туда, потому что ты устала, а потом ты позвонишь им и, если захочешь, пригласишь составить нам компанию. У нас будет чудесное вино и сыр.
Потом — тьма, как будто в голове выключили свет, и он очнулся среди блестящих осколков, похожих на блестящие осколки разбитого мозаичного окна, рассказывавшего когда-то то ли некую сказку, то ли правду.
Ступеньки у северной стороны дома давно не подметались, и дверь, ведущая в прачечную, не открывалась с тех пор, когда сюда в последний раз — почти два месяца назад — приходила домоправительница. По обе стороны лестницы кусты гибискуса, и за ними, через стеклянную панель, он видит панель сигнализации и красный огонек. Он открывает ящичек с инструментами и достает стеклорез с твердосплавной режущей кромкой. Вырезает стекло. Кладет его на песок под кустами. В своей коробке начинает тявкать собачонка. Уилл медлит, но спокоен. Просовывает руку, поворачивает защелку, потом открывает дверь, и тут же срабатывает сигнализация. Он вводит код. Сигнализация отключается.
Уилл в доме, за которым наблюдал много месяцев. Он так долго представлял себе это, так долго планировал, что теперь все получается легко и удручающе просто. Он опускается на корточки, просовывает облепленные песком пальцы между проволокой и шепчет:
— Все в порядке. Все будет хорошо.
Бассет умолкает. Уилл позволяет псу облизать руку с тыльной стороны ладони, где нет ни клея, ни песка.
— Хороший мальчик, — шепчет он. — Не тревожься.
Из прачечной Уилл идет на доносящийся из большой комнаты звук телевизора. Выходя покурить, она всегда оставляет дверь широко открытой и долго сидит на ступеньках, смотрит на черную, как зияющая рана, гладь бассейна, и дымок неторопливо втягивается в дом. Сидит, курит и смотрит на бассейн. Дымом пропахло все, и он ощущает затхлую вонь, придающую воздуху какой-то несвежий, зачерствелый привкус, жесткий, серый, шероховатый, как ее аура. Тошнотворная аура. Аура близкой смерти.
Стены и потолок выкрашены охрой и умброй, цветами земли, каменный пол — цвета моря. Каждый дверной проем представляет собой арку, в громадных горшках — аканты с вялыми бурыми листьями, потому что она забывает вовремя их поливать. На каменном полу — волосы и волоски. С головы, с лобка. Они везде — она бродит по комнатам, часто голая, и рвет их на себе. Сейчас она спит на диване — спиной к нему, и голый затылок светится бледно, как полная луна.
Голые, облепленные песком подошвы ступают бесшумно. На экране Майкл Дуглас и Гленн Клоуз пьют вино под арию из «Мадам Баттерфляй». Уилл останавливается под аркой и смотрит «Роковое влечение», хотя и знает фильм наизусть, потому что видел его много раз, смотрел вместе с ней, только через окно. Реплики звучат у него в голове еще до того, как их успевают произнести на экране. Майкл Дуглас уходит, а Гленн Клоуз злится и рвет с него рубашку.
Рвал, раздирал, отчаянно стремясь добраться до того, что там, под одеждой. На руках было столько крови, что он не видел его кожи и все пытался втиснуть кишки Роджера внутрь, а ветер и песок били их обоих, и они не видели и не слышали друг друга.
Она спит на диване, слишком пьяная и одурманенная, чтобы услышать, как он входит в комнату. Она не ощущает парящего над ней фантома, призрака, ждущего и готового унести ее. Еще скажет ему спасибо.
— Уилл! Помоги мне! Пожалуйста, помоги мне! Ради Бога! Мне так больно! Господи, мне так больно! Не дай мне умереть!
— Ты не умрешь. Я здесь. Я здесь. С тобой.
— Я больше не могу!
— Господь не дает человеку больше, чем он может вынести. — Сколько помнит себя Уилл, отец постоянно говорил это.
— Неправда!..
— Что неправда? — спросил отец в Риме, когда они пили вино и Уилл держал в руках каменную античную стопу.
— Она была у меня на руках, на лице. Я чувствовал ее вкус, его вкус. Я оставил это в себе, чтобы сохранить его живым, во мне, потому что обещал, что он не умрет.
— Давай выйдем. Выпьем кофе.
Уилл поворачивает ручку до предела, и динамики уже орут. Она просыпается, садится… и вот уже кричит, но он едва слышит ее визг из-за ревущих динамиков. Он наклоняется, прикладывает облепленный песком палец к ее губам и медленно качает головой: «Тише». Наливает в стакан водку, протягивает ей, кивает: «Пей». Ставит на пол ящичек с инструментами, кладет на коврик фонарик и камеру, садится рядом с ней на диван и смотрит в тусклые, налитые кровью, испуганные глаза. Ресниц нет — она их вырвала. Она не пытается убежать. Он кивает: «Пей», — и она пьет. Смирилась. Приняла неизбежное. Она еще будет благодарить его.
Звук колотится о стены. Ее губы говорят:
— Пожалуйста, не надо.
А когда-то была красивой.
— Ш-ш-ш-ш.
Он качает головой, касается ее губ шершавым пальцем, прижимает их к зубам. Открывает ящичек с инструментами. В нем пузырьки с клеем и растворителем, пакетик с песком, двухлезвийная шестидюймовая пила с черной рукояткой и несколько ножей.
Голос в голове. Роджер. Кричит, визжит, на губах пузырится кровавая пена. Нет, кричит не Роджер, а женщина. Окровавленные губы умоляют:
— Пожалуйста, не надо!
Гленн Клоуз кричит Майклу Дугласу, чтобы убирался, и ее крик заполняет комнату.
Она скулит, трясется, словно у нее припадок. Он садится на диване, поджав под себя ноги. Она смотрит на облепленные песком пальцы и подошвы голых, изувеченных ног, на ящик с инструментами, камеру на полу, и осознание неизбежного проступает на распухшем, заплаканном лице. Он замечает, какие неухоженные у нее ногти, и его переполняет то чувство, что приходит каждый раз, когда он духовно принимает в свои объятия всех, чьи страдания невыносимы, когда освобождает их от боли и мучений.
Сабвуфер гудит в костях.
Ее окровавленные губы шевелятся.
— Пожалуйста, не надо! Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. — Она плачет, и из носа у нее течет, и она облизывает окровавленные губы. — Что тебе нужно? Деньги? Пожалуйста, не трогай меня!
Губы шевелятся и шевелятся.
Уилл снимает рубашку и штаны, аккуратно складывает, кладет на столик. Снимает белье. Кладет сверху, на одежду. Он ощущает в себе силу. Она пронзает мозг подобно электрическому разряду, и он сжимает ее запястья.