Колин
Работа сегодня казалась невероятно тупой и лишь отвлекала меня. Полагаю, я выше всего этого, я создан для чего-то куда более захватывающего, чем финансовые расчеты для городского совета.
Я всегда считал терпеливость одним из своих сильнейших качеств. В год после смерти отца я обнаружил, что мне тяжело учиться в школе. Учеба представлялась мне занятием столь бессмысленным, что у меня регулярно возникали проблемы, хотя я никогда ничего не нарушал и никому не мешал. Если какой-то предмет меня не интересовал, я просто сидел в классе и терпеливо смотрел прямо перед собой, независимо от того, чем занимались остальные.
— Фридленд, — говорил учитель, — ну хотя бы попытайся.
— Не хочу, — отвечал я, если вообще отвечал.
— Нужно говорить «не хочу, сэр».
Я смотрел на учителя, и, возможно, он видел в моем взгляде презрение, хотя на самом деле в нем не было ничего, кроме безразличия.
— Ладно, с меня хватит. Пойдешь к директору.
Подобное случалось почти ежедневно. Меня били палкой — в то время это не только разрешалось, но и являлось британской школьной традицией. Я даже не чувствовал боли — она для меня ничего не значила. Не чувствовал я и унижения — наказания вообще никак на меня не действовали. Директор знал, что я не дурак, и сперва даже сочувствовал мальчику, потерявшему отца в столь юном возрасте, но терпения его хватило ненадолго.
Проявлять выдержку — вот что считалось самым главным. Ставить интересы других выше своих собственных. Играть в их игру.
А я не играл.
В конце концов директор уже почти меня ждал — если я не появлялся в его кабинете до обеда, он интересовался, где я. Вызвали мою мать, предложили ей перевести меня в другую школу, где, возможно, мне было бы лучше. Мать смотрела перед собой отсутствующим взглядом, одурманенная транквилизаторами, которыми ее пытались лечить в том месяце, а я стоял позади нее, угрюмо сунув руки в карманы, хотя накануне меня в очередной раз побили за столь безразличное поведение.
— Ей все равно, — пояснил я.
— Фридленд, — сказал директор, — ты находишься здесь лишь по просьбе твоей матери. Так что лучше молчи.
— Мне не все равно, — ответила она, хотя тон ее голоса говорил об обратном. — Я просто не знаю, что с ним делать.
Мое обучение оплачивалось из средств отца. Мать получала пенсию и выплаты по страховке, но не привыкла иметь дело с деньгами. Она никогда не работала, ей никогда не приходилось платить по счетам, и она никогда не обсуждала проблемы серьезнее, чем что приготовить на обед и куда поехать на выходные.
Директор вскоре отпустил нас обоих, поняв, что столкнулся с очередной кирпичной стеной, окружавшей все те, что я построил в последние несколько недель.
В конце концов я облегчил ему задачу. Через два дня после его встречи с матерью какой-то шестиклассник, случайно столкнувшись со мной в коридоре, отпустил непристойный комментарий по поводу моего отца и моего поведения. Вечером я подстерег его, завел в пустой класс и избил до крови и потери сознания.
Устроить меня в другую школу матери оказалось не под силу. К тому же, как однажды было сказано, идти работать она не собиралась, и ей нужно было сберечь то, что осталось от страховых выплат за отца, на текущие расходы.
И потому меня отдали в ближайшее государственное учреждение, где я и провел оставшиеся школьные годы.
В обеденный перерыв позвонил Вон и пригласил меня в «Красного льва». Это был первый его звонок после того ужина, хотя я послал эсэмэс с благодарностью за прекрасный вечер. Возможно, он воспринял ее как издевку.
Мы сели, взяв по пинте пива. Угрожающе нависший над стойкой телевизор показывал спортивные новости — бесконечную мешанину цветов и человека в костюме, беззвучно излагавшего некие наверняка важные сведения о совершенно безразличных мне спортивных командах.
— Как дела у Одри? — наконец спросил я.
— Полагаю, все в порядке, — ответил он.
Я отпил пива, морщась и думая, что сейчас не помешал бы сэндвич с сыром и соленым огурцом. Я с надеждой посмотрел на стойку, но барменши, бочкообразной женщины в красных колготках и высоких черных сапогах, совершенно неуместных на такой коротышке, нигде не было видно.
— Хороший был ужин, — сказал я. — И приятно было побывать у тебя дома.
Люди часто говорят пустые слова — комплименты, замечания о домашней обстановке, сколь бы чудовищной она ни показалась. И я мало чем от них отличался.
— Собственно, — сказал Вон, — с ней не совсем все в порядке. Она стала какой-то странной.
— В каком смысле? — спросил я.
— Она какая-то… Рассеянная. После того вечера.
— О, — изрек я, не сумев придумать более подходящего ответа.
— Я пару раз ей звонил. Один раз она взяла трубку, но голос был совершенно отсутствующий. Я поехал к ней домой, но ее там не оказалось.
— Может, просто вышла, — услужливо подсказал я. — Или занималась чем-то.
— Не могу представить чем, — фыркнул Вон.
— До сих пор думаешь, что у нее роман?
Он удивленно поднял взгляд от кружки:
— С чего ты взял?
— Ты же сам меня об этом спрашивал несколько дней назад. Говорил, что хочешь повезти ее в трейлере в Уэстон-сьюпер-Мэр. Помнишь?
— А… Да. Кажется, да.
— Правда, Вон, — заметил я, — у тебя что-то с памятью.
— Я стал слегка рассеян, — сказал он, а затем, к моему удивлению, опустил голову на руки, и плечи его задрожали.
Я с любопытством уставился на него — уж где-где, но в «Красном льве» я его таким еще не видел.
— Вон, — спросил я, — что, черт возьми, случилось?
Всхлипнув, он достал из кармана брюк платок, с силой потер глаза и громко высморкался. При виде этой картины я содрогнулся, но, похоже, он все-таки взял себя в руки.
— Мне действительно очень нравится Одри, — наконец сказал он.
— Знаю, — ответил я, хотя происходящее в голове у Вона для меня оставалось такой же тайной, как и мысли любого другого человека. — Она симпатичная.
— Похоже, мы отдаляемся друг от друга. Все об этом говорит.
— Может, вам стоит перейти на новый уровень? — спросил я, позаимствовав фразу из одного случайно увиденного омерзительного ток-шоу. — Может, предложить ей выйти за тебя замуж или что-нибудь вроде того?
— В самом деле? Ты думаешь?
— Почему бы и нет?
Я всегда считал, что отношения у Вона просто-таки идиллические — с женщиной, которая живет в другом месте и лишь иногда приходит поболтать и, что намного важнее, заняться сексом. А потом убирает за собой и возвращается домой. Но, похоже, подобное удовлетворяет не каждого — по крайней мере, не Вона, который наверняка нуждается в большей эмоциональной привязанности женщины, чем я. Собственно, я в такой привязанности вообще не нуждаюсь.
Я надеялся, что Вон не станет выдвигать контраргументы, поскольку, чтобы им противостоять, мне не хватало опыта, — но я мог не беспокоиться. Он весь просиял, улыбаясь до ушей, словно Чеширский кот.
— Так я и сделаю, — заявил он. — Предложу ей руку и сердце. Конечно! Какой же я идиот!
— Не понял, — сказал я.
Идиотизм обычно не ускользает от моего взгляда, но в случае Вона я всегда предпочитаю считать, что тот просто пребывает в замешательстве.
— Она уже намекала, — горячо проговорил он. — Ее сестра в прошлом году вышла замуж, и с тех пор Одри шутит, будто сама слишком стара для брака, но наверняка именно этого она всегда и хотела!
Он с неподобающей поспешностью допил пиво — учитывая, что платил за него я, — и встал, наматывая на шею шарф.
— Куда ты?
— За кольцом, старина!
Лишь Вон не выглядел напыщенным болваном, употребляя слово «старина».
— У меня есть еще полчаса до конца перерыва, чтобы найти ювелирный магазин!
В гэвистонскую государственную среднюю школу на Гроув-роуд я пошел в тринадцать лет, за семь месяцев до своего четырнадцатого дня рождения. К тому времени я уже оправился от вызванного потерей отца шока, и мое состояние точнее всего можно было описать как «замкнутое». У меня не было никакого желания с кем-либо знакомиться, с кем-либо разговаривать или чем-либо заниматься, так что я вполне вписывался в новое окружение.
На третий день меня зажали в углу раздевалки двое мальчишек из другого класса.
— Новенький! — прошипел один из них.
Он был бледный, по-дурацки остриженный по моде тех времен, с выбритыми висками, торчащими на макушке мышиного цвета волосами и смешным конским хвостиком на затылке. Его приятель был не столько мускулист, сколько дороден, но все равно превосходил меня ростом как минимум на фут — прошло еще два года, прежде чем я вымахал до нынешних шести футов с небольшим.
— Да, — подтвердил я, предпочитая не говорить лишнего, но все равно выдав чужой для них акцент.
— Откуда ты? — бросил второй.
Я даже не понял, что это вопрос, и потому не счел нужным отвечать. Я собрался уйти, но они преградили мне путь.
— Ты чего, псих? — спросил тот, что пониже. — С башкой не в порядке?
Толстяк фыркнул и придвинулся ближе — достаточно близко, чтобы я ощутил вонь его подмышек.
Вряд ли они чем-то могли мне угрожать, и я уж точно их не боялся. Но они не давали проходу, а мне не хотелось больше торчать в этой смрадной, исписанной граффити дыре.
Пожалуй, главное мое преимущество над другими — внезапность. Я действую быстро, не колеблясь и не упускаю ни единого шанса.
Я пнул толстяка в пах. Он согнулся пополам и свалился на пол, пронзительно вопя, словно девчонка. Тот, что пониже, уставился на меня широко раскрытыми глазами. Он был примерно того же роста, что и я, и, видимо, никогда прежде ни с кем не дрался, не рассчитывая на помощь дружка.
Он попятился, пропуская меня. Я хотел было пройти, действительно хотел, но толстяк с воплями катался по полу, и впервые за многие месяцы я ощутил приятное чувство. Мне было хорошо. И весело.
К тому же все оказалось слишком легко. Схватив парня за плечо, я развернул его кругом и ударил о стену. Он что-то неразборчиво бормотал вроде: «Извини, мы не хотели, ты прав, отпусти», а потом голос его сорвался до такого же вопля, что и у его приятеля, будто шок и страх лишили обоих мужского достоинства.
Я не смог противостоять искушению. Прижав своего обидчика всем весом к стене и уткнув кулак меж его лопаток, я дважды намотал дурацкий хвостик на руку и почти без всяких усилий — хотя, возможно, мои намерения прибавили мне сил — оторвал его. Теперь оба корчились от боли, и вопил уже тот, что пониже, а второй лишь судорожно всхлипывал. Несколько мгновений я смотрел на них, удивляясь, как много шума они производят, и думая, насколько по заслугам они получили, а потом взглянул на волосы в своей руке. Вместе с ними оторвался клочок светлой кожи, волосинки все еще надежно связывала резинка.
Пострадавший держался обеими руками за затылок, словно арестованный, таращась на меня выпученными глазами. На лбу его пролегли складки, из глаз текли слезы, щеки побагровели. Я как ни в чем не бывало смотрел на кровь, сочащуюся из-под сплетенных пальцев с побелевшими от натуги костяшками.
— Спокойной ночи, девочки, — сказал я, стряхнув волосы с руки на пол, и ушел, оставив их стонать и всхлипывать.
Меня на неделю отстранили от занятий, но не исключили. Двое мальчишек были известными хулиганами, хотя, конечно, я об этом и понятия не имел. Когда меня вызвали к директору, гомосексуалисту средних лет, который поощрял либерализм в преподавании и надеялся найти последователей среди учителей, тот меня чуть ли не поблагодарил. И он вовсе не сердился.
— Так не делается, — сказал он. — Нельзя бить соучеников, это неправильно. Согласен?
— Наверное, да, — кивнул я.
— Что они тебе сделали?
Я задумался. Если честно, они не сделали мне ничего особенного.
— Встали на дороге.
— Они что-нибудь говорили?
— Не помню.
— Ты их испугался?
— Я никого не боюсь.
— Это хорошо, Колин. Так и надо.
— Вы не будете бить меня палкой?
— Нет, — ответил он. — Предпочитаю иные методы. Полагаю, ты сожалеешь о содеянном?
Я не ответил. Ответ бы ему не понравился, а лгать я не был готов. Я ни о чем не сожалел, и мне не было стыдно. Стычка, скорее, доставила мне удовольствие, внесла разнообразие в скуку обыденных дней.
— Что ж, ты в любом случае понимаешь, что мне придется отстранить тебя от занятий.
— Разумно, — сказал я.
— На неделю? — скорее спросил, чем заявил он. — Если я дам тебе неделю, ты обещаешь хорошо себя вести?
— Ладно, — кивнул я.
— Я напишу письмо твоей матери. Я уже говорил с ней по телефону и просил прийти, но… Впрочем, не важно. Иди забери свой портфель и пальто, а потом возвращайся сюда за письмом.
Я повернулся, собираясь уходить.
— Колин?
— Да?
— Больше так не делай.
Больше я так не делал, по крайней мере в школе, поскольку директор мне, как ни странно, чем-то понравился. Он вовсе не был слабаком, каким казался, — просто порядочным человеком, пытавшимся поступать по совести в крайне сложных обстоятельствах, и мне тоже хотелось ему понравиться. К тому же моя мать уже начала приходить в себя, пережив «крайне тяжкие времена», как она их впоследствии называла. И если директор, похоже, был не способен злиться по-настоящему, то о матери сказать этого было нельзя.
После смерти отца она несколько лет провела в полуофициальном трауре — такой уж она была женщиной. В конце концов она поняла, что люди перестали обращать внимание на ее капризы, и решила, что пришло время набраться смелости и жить дальше. Однако ей никогда не хватало терпения, а теперь, когда мы остались вдвоем, стало еще хуже. Ее подруги и родственники, даже ее сестра, не желали иметь с ней ничего общего, и потому я остался единственным, на кого она все еще могла выплеснуть свое раздражение и гнев. Она перестала пить антидепрессанты и принялась целеустремленно лечиться алкоголем.
Нашу ненависть друг к другу невозможно даже выразить словами. Она часто давала волю рукам, пока наконец не поняла, что я вырос и способен дать отпор, и с тех пор ограничивалась словесными оскорблениями, ранившими не меньше.
— Ты знаешь, что ты убил своего отца? — сказала она однажды вечером. — Я всегда это знала. Ты постоянно ему перечил и никогда не делал то, что тебе говорили, и он не смог этого вынести.
Мы сидели вдвоем в гостиной, молча ужиная. Подобное случалось все чаще — вежливость без всякого предупреждения сменялась враждебностью. За ужином мать пила вино, а до этого джин, а еще раньше шерри, но даже при всем при этом не выглядела пьяной. Работал телевизор, а поскольку мы не сумели прийти к согласию насчет того, что смотреть, напряжение в комнате росло. В конце концов она обвинила меня в смерти отца — точно так же, как и я обвинял ее.
— Ты убил его, маленький гаденыш. Он был так счастлив со мной, пока не появился ты.
В поисках подходящего оружия я остановился на Кафке:
— «Умереть значило бы не что иное, как погрузить ничто в ничто».
— Опять Кафка? — взвилась она. — Какая чушь.
— Кафка был нигилистом, — пояснил я. — И если исходить из его взглядов, не важно, кто из нас виновен в смерти отца, да и виновен ли.
— Жалею, что ты вообще родился, — холодно заявила она.
— Я тоже.
Порой наши разговоры бывали еще забавнее — настолько легко я подыскивал ответ. Чем больше она меня ненавидела, тем больше меня это веселило. И тем не менее мы жили в одном доме даже после того, как я закончил школу. Иногда она готовила обед, если не валилась с ног от пьянства. Я отвечал за уборку и мытье посуды. За продуктами она ходила сама, чтобы заодно купить себе выпивку. У нас сложились странные отношения, устраивавшие нас обоих.
Обычно мысли о матери возникали по средам, и порой я задумывался, почему так, — пока не понял, что работа по хозяйству напоминает о нашей совместной жизни после смерти отца.
Полчаса назад снова звонила та женщина из дома престарелых. Похоже, матери понадобился новый домашний халат, и она захотела меня видеть. Я знаю, что последнее — ложь. Почему они так настаивают, чтобы я ее навестил? Мне нечего ей сказать, и, даже если каким-то чудом мать окажется в здравом уме, шансы, что она скажет мне что-то существенное, весьма малы.
Когда-нибудь я наору по телефону на эту заведующую, или кто она там. Я разозлюсь и заявлю в гневе, что она ни черта не понимает. «Эта женщина надо мной надругалась! — крикну я. — Она разрушила мое детство, из-за чего я так и не смог завязать нормальных взрослых отношений. Я не хочу ее видеть. Пусть себе тихо гниет и воняет в своем кресле…»
Интересно, как скоро после этого она опять позвонит?
Хоть я и отвлекаюсь на раздумья о следующем номере газеты и о вкусных подробностях, которые могут там содержаться, меня мучает одна мысль. В данный момент осталось только два потенциальных мертвеца, а я уже почти привык, что их трое. «Три» — вполне управляемое, прекрасное, изящное и сбалансированное число. Когда кто-то в конце концов уходит, я всегда нахожу замену. Я прекрасно научился замечать, когда кто-то близок к своему концу. Увы, в последнее время я был несколько рассеян, и пришлось слегка поторопить смерть последней жертвы.
Так куда же теперь? Снова в университет? Весьма плодородное место — там я встретил троих. Кто бы мог подумать, что вестибюль университетского здания привлекает стольких людей, впавших в депрессию? Или приемная врача — там я тоже нашел нескольких. Но это опасное место, еще немного, и закономерность могут заметить. Неплохой вариант — супермаркет; там их так много, что вряд ли можно проследить какую-то связь. Все дело в подходящем времени дня — между половиной седьмого и девятью вечера. Именно тогда они появляются.
Их не так уж трудно распознать. Отбросим замученных родителей, сбежавших за покупками, пока супруг укладывает детей спать, — в тележке у них пеленки, детское питание, пилюли от колик. Или офисных служащих в костюмах и галстуках, возможно одиноких, но с хорошей работой, — они покупают качественное мясо, экзотические овощи, соус для жарки и тому подобные продукты.
Мне же нужны те, кто выглядит так, будто спал в одежде, и те, кто выходит на улицу вечером, потому что терпеть не может людских толп. Они не приближаются к магазинам днем, считая, что младенческие вопли могут порвать им перепонки и от этого им самим захочется плакать. Они идут за продуктами вечером, когда тихо и темно и никто не станет на них таращиться, никто их не заметит, никто не бросит даже взгляда. Они бродят по супермаркету, словно невидимки, ибо таковыми себя и ощущают. В их тележках в основном замороженная еда, ведь они делают покупки лишь раз в месяц, если не реже. Они непременно держат список, поскольку не хотят возвращаться, если что-то забудут. Они стараются ни с кем не встречаться взглядом и ни с кем не разговаривают.
Мысль о супермаркете возвращает меня к женщине, которую я видел на этой неделе. Она казалась почти готовой. Нужно будет туда вернуться, — может, удастся ее найти. Хотя она покупала кошачий корм, а с этим могут быть проблемы. У кошек есть привычка привлекать к себе внимание, если их вовремя не накормят. Собаки, конечно, еще хуже — они в случае чего лают. Но кошки… С ними связан определенный риск, а риска я стараюсь избежать любой ценой.
В конце концов, полно тех, у кого нет кошек. Так что продолжим поиски.
Мне нужно некое общественное место, куда ходят те, у кого тоскливо на душе…