8
На следующее утро я встал позже обычного, с сильной головной болью. Жоро ждал меня в холле. Мы немедленно выехали. Днем Жоро стал расспрашивать меня о жизни в Париже, о моей судьбе, об учебе. Мы сидели на склоне холма. Земля рассыпалась от жары, только несколько баранов обгладывали сухие ветки кустарника.
— А женщины, Луи? У тебя в Париже есть женщина?
— Были. Несколько женщин. Но я, наверное, по натуре одиночка. И девушек, судя по всему, это не очень-то расстраивает.
— Как же так? Я-то думал, что в таких шикарных пиджаках ты очень нравишься парижским девушкам.
— Все дело в прикосновении, — пошутил я и протянул ему свои руки, чудовищные, с грубыми рубцами и шероховатыми ногтями — следами моего забытого прошлого.
Жоро подошел поближе и внимательно осмотрел шрамы. Он тихонько присвистнул сквозь зубы, то ли восхищенно, то ли сочувственно.
— Как это тебя угораздило, а, малыш? — едва слышно произнес он.
— Я был тогда совсем маленький, жил в деревне, — соврал я. — Керосиновая лампа взорвалась прямо у меня в руках.
Жоро опустился на землю рядом со мной, повторяя: «О господи!» У меня уже вошло в привычку врать про несчастный случай всякий раз по-разному. Это стало своего рода причудой, удобным способом давать отпор чужому любопытству и скрывать свое смущение. Но Жоро вдруг добавил сдавленным голосом:
— У меня тоже есть рубцы.
И он повернул свои руки ладонями вверх. Они были изуродованы ужасными вздутыми шрамами. С большим трудом он расстегнул верхние пуговицы рубашки. Его туловище оказалось сплошь исполосовано такими же рубцами, напоминающими следы от ударов плетьми, с крупными розовыми точками через равные промежутки. Я вопросительно взглянул на словака и понял, что он решил поделиться со мной своей историей — тайной его плоти. Он рассказывал глухим голосом на безупречном французском, словно специально подучил язык, чтобы поведать мне о своей судьбе.
— Когда в 1968 году в нашу страну были введены войска Варшавского договора, мне исполнилось тридцать два года. Столько же, сколько сейчас тебе. Это нашествие стало для меня крахом мечты о социализме с человеческим лицом. В то время я жил в Праге со своей семьей. До сих пор помню, как дрожала земля, когда шли танки. Раздавался такой отвратительный лязг, словно железные корни вгрызались в землю. Я помню первые взрывы, удары прикладов, аресты. Мне не хотелось во все это верить. Наш город, наша жизнь — все разом потеряло смысл. Люди укрывались в своих домах. В наших мозгах поселились смерть и страх. Мы начали сопротивляться — особенно молодежь. Но танки раздавили и наши тела, и наш протест. И тогда однажды ночью мы — я и мои родные — решили бежать на запад через Братиславу. Это показалось нам вполне возможным. Знаешь, ведь оттуда рукой подать до Австрии!
Двух моих сестер подстрелили, когда они уже миновали полосу колючей проволоки на границе. Моему отцу очередь разнесла череп. Половина головы вместе с фуражкой отлетела в сторону. А мама застряла в колючей проволоке, зацепившись за ее шипы. Я пытался ее освободить. Ничего не получалось. Она стонала, дергалась, как безумная. Но с каждым ее движением шипы все прочнее цеплялись за пальто, все глубже вонзались в ее тело — а над нашими головами свистели пули. Я был весь в крови, я изо всех сил старался разорвать эту проклятую проволоку. Мамины крики будут звучать у меня в ушах до самой смерти.
Жоро закурил сигарету. Давно он не ворошил эти ужасные воспоминания.
— Русские нас арестовали. Матери я больше не видел. Я провел четыре года в исправительном лагере в Пьедве. Четыре года я подыхал в холоде и грязи, а мотыга словно приросла к моим рукам. Я постоянно думал о матери, о колючей проволоке. Ходил вдоль ограды лагеря и трогал железные шипы, причинившие ей столько страданий. Это моя вина, думал я. Моя вина. И я сжимал в кулаке эти острые иглы, сжимал до тех пор, пока кровь не начинала сочиться между пальцами. Однажды я украл несколько обрывков проволоки. Обмотал ею предплечья, получилось нечто вроде наручей, как в рыцарских доспехах. Я стал носить их под курткой. Каждый удар киркой, каждое движение раздирали мои мышцы. Таким образом я пытался искупить свою вину. Несколько месяцев спустя я обмотал проволокой все тело. Больше я уже не смог работать. Каждое движение причиняло невыносимую боль, мои раны стали воспаляться. В конце концов я просто рухнул на землю. Я был сплошной раной, гангренозной, кровоточащей, гноящейся.
Очнулся я через несколько дней в лагерной больнице. Яне чувствовал ни рук, ни ног — только нестерпимую боль; все тело представляло собой рваную рану. И тогда я увидел их. В полузабытьи за грязными стеклами окон я заметил белых птиц. Я решил, что это ангелы. Я подумал: должно быть, я в раю и это ангелы прилетели, чтобы меня встретить. Но нет, меня окружал все тот же ад. Просто наступила весна и вернулись аисты. Я наблюдал за ними, пока выздоравливал. Их было несколько пар, устроившихся на верхушках сторожевых вышек. Как бы тебе это объяснить… Великолепные птицы, парящие над всеми земными бедами, над человеческой жестокостью. Я смотрел на них, и это придавало мне мужества. Я наблюдал за тем, как они ведут себя, как по очереди высиживают яйца, как потом из гнезда высовываются черные клювы аистят, как малыши пытаются летать и, наконец, как в августе они отправляются в великое путешествие… Целых четыре года, прилетая каждую весну, аисты давали мне силы жить. Кошмары прошлого по-прежнему жили внутри меня, но белые птицы, парящие в лазури небес, стали моей последней соломинкой. Знаешь, это ужасно, что я за нее ухватился. Я отбыл свой срок. Вкалывал как собака под надзором русских, хлебая грязь и дрожа от холода, слыша крики парней, которых истязали конвоиры. Тогда-то я и выучил французский, занимаясь с одним убежденным коммунистом, неведомо как оказавшимся в лагере. Выйдя на свободу, я забрал свой партбилет, а потом купил бинокль.
Стемнело. Не появился ни один аист, кроме тех, что изменили судьбу Жоро. Мы молча сели в машину. По краю поля на корявых ветвях поблескивала колючая проволока, образуя фантастические орнаменты.
* * *
Первые аисты с радиомаяками появились в окрестностях Братиславы 25 августа. В конце дня я ознакомился с данными системы «Аргус», и оказалось, что две птицы находятся в пятнадцати километрах западнее Саровара. Жоро выразил сомнение, но согласился изучить карту. Место было ему знакомо: в этой долине, по его словам, аисты отродясь не останавливались. К семи вечера мы добрались до лагуны. Мы ехали, внимательно всматриваясь в небо и оглядывая местность. Нигде никаких признаков птиц. Жоро не скрывал усмешки. За те пять дней, что мы вели наблюдение за пернатыми, мы видели только несколько небольших стай, да и то так далеко и так неясно, что это вполне могли оказаться коршуны или другие хищные птицы. Если сегодня, благодаря компьютеру, мы обнаружим аистов, Жоро Грыбински ждет позорное поражение.
Тем не менее он вдруг прошептал: «Вот они». Я поднял глаза. На багряном небосводе кружила стая птиц. Сотня аистов медленно опускалась на островки водной глади, разбросанные среди болота. Жоро одолжил мне бинокль. Я неотрывно следил за тем, как птицы планируют, вытянув клюв и выискивая голубые пятна воды. Это было чудесное зрелище. Теперь у меня, наконец, начало складываться представление о том, как крылатые путешественники попадают в Африку. Среди их подвижной и шумной ватаги находились и две птицы с электронными устройствами. Радостная дрожь пробежала по моему телу. Спутниковая система работала. С точностью до перышка.
27 августа я снова получил факс от Эрве Дюма. Его расследование пока больше не продвинулось. Ему пришлось заниматься повседневными служебными делами, однако он продолжал звонить во Францию в поисках свидетелей — знакомых Макса Бема по Центральной Африке. Дюма упорно копал в этом направлении, поскольку был убежден, что именно там Бем проворачивал какие-то темные дела. В конце послания он называл имя одного инженера, специализировавшегося на сельском хозяйстве и вроде бы работавшего в Центральной Африке с 1973-го по 1977 год. Инспектор рассчитывал приехать во Францию и перехватить его, едва тот вернется из отпуска.
28 августа мне пришло время отправляться в путь. Десять аистов покинули окрестности Братиславы, а самые проворные, пролетавшие по сто пятьдесят километров в день, уже достигли Болгарии. Повторить их маршрут на машине оказалось для меня неразрешимой проблемой: они летели над территорией бывшей Югославии, где уже начались крупные неприятности. Изучив карту, я решил объехать стороной этот пороховой погреб, перемещаясь вдоль границы по румынской стороне — благо румынская виза у меня имелась. Затем через небольшой городок Калафат я попадал в Болгарию, а оттуда прямиком отправлялся в Софию. Предстояло проехать около тысячи километров. Я предполагал преодолеть это расстояние за полтора дня, принимая во внимание задержки на границе и состояние дорог.
Утром я заказал на вечер следующего дня номер в «Шератоне» в Софии, потом принялся звонить некоему Марселю Минаусу — очередному человеку из списка Бема. Минаус был не орнитологом, а лингвистом: он должен был помочь мне связаться с болгарским специалистом по аистам, Райко Николичем. После нескольких неудачных попыток меня, наконец, соединили, и я смог поговорить с французом, живущим в Софии. Он очень обрадовался моему звонку. Я назначил ему свидание на следующий вечер, после десяти часов, в холле «Шератона». Повесил трубку, по факсу сообщил Дюма свои новые координаты и закрыл сумку. Быстро оплатил гостиничный счет и покатил к Саровару, чтобы попрощаться с Жоро Грыбински. Никаких сердечных излияний не было. Мы обменялись адресами. Я обещал прислать ему приглашение: без этого его никогда не пустили бы во Францию.
Через несколько часов я уже подъезжал к Будапешту, столице Венгрии. В полдень я остановился на придорожной стоянке и позавтракал протухшим салатом под сенью бензоколонки. Несколько девушек, светловолосых, легких, как пшеничные колоски, гордо поглядывали на меня, краснея до ушей. Строгая линия бровей, широкие скулы, светлые волосы: эти юные девы в точности соответствовали восточноевропейскому типу красоты, каким я его себе представлял. Столь очевидное совпадение очень меня расстроило. Я всегда был непримиримым противником общепринятых мнений и избитых фраз. Я не знал, что мир устроен значительно проще и понятнее, чем можно подумать, и пусть даже его истины банальны, они от этого не становятся менее прекрасными. Удивительное дело: после испытанного потрясения меня охватила неистовая радость. В час дня я продолжил свой путь.