Книга: Самый жестокий месяц
Назад: Глава сорок третья
Дальше: Примечания

Глава сорок четвертая

Следующую неделю Гамаш был словно контуженный. Еда стала безвкусной, газеты не вызывали у него интереса. Он читал и перечитывал одно и то же предложение в «Ле девуар». Рейн-Мари попыталась завязать с ним разговор о поездке на Мануар-Бельшас, чтобы отпраздновать их тридцать пятую годовщину свадьбы. Он отвечал ей, проявлял интерес, но четкие, яркие тона в его жизни притупились. Словно его сердце вдруг стало слишком тяжело для ног. Он тащился по жизни, стараясь не думать о том, что случилось. Но как-то вечером, когда он вышел прогуляться с Рейн-Мари и Анри, овчарка внезапно вырвала поводок из руки Гамаша и побежала по парку к знакомой фигуре на другой стороне. Гамаш окликнул пса, и Анри остановился. Но прежде человек, к которому он бежал, тоже заметил собаку. И хозяина.
Еще раз – последний – Мишель Бребёф и Гамаш посмотрели в глаза друг другу. В пространстве между ними бурлила жизнь. Играли дети, перекатывались через спину и приносили мячики собаки, молодые родители дивились тому, что произвели на свет. Воздух между ними полнился запахами сирени и жимолости, в нем жужжали пчелы, лаяли щенки, смеялись дети. Целый мир стоял между Арманом Гамашем и его лучшим другом.
И Гамашу хотелось подойти и обнять его. Почувствовать на своем плече знакомую руку, запах Мишеля – мыло и трубочный табак. Ему не хватало его общества, его голоса, его глаз, таких вдумчивых и полных юмора.
Он тосковал по своему лучшему другу.
Подумать только, что Мишель много лет фактически ненавидел его. За что? За то, что Гамаш был счастлив?
«Как это горько – видеть счастье только чужими глазами».
Но сегодня тут не было счастья – лишь печаль и сожаление.
Мишель Бребёф поднял было руку, но тут же опустил и пошел прочь. Гамаш тоже хотел помахать ему, но его друг уже отвернулся. Рейн-Мари взяла его за руку, подобрала поводок Анри, и втроем они продолжили прогулку.
Роберу Лемье было предъявлено обвинение в вооруженном нападении и попытке убийства. Его ждало длительное тюремное заключение. Но Арман Гамаш не мог заставить себя выдвинуть обвинения против Мишеля Бребёфа. Он знал, что должен это сделать. Он знал, что его нежелание – это трусость. Но каждый раз, подходя к кабинету Паже, чтобы предъявить обвинения, он вспоминал маленького Мишеля Бребёфа, его руку на своем плече. Слышал тонкий мальчишеский голос, убеждавший его, что все будет хорошо. Что он не один.
И он не смог этого сделать. Его друг однажды спас его. Теперь настала его очередь.
Но Мишель Бребёф ушел из Квебекской полиции, он был сломлен. Дом был выставлен на продажу, они с Катрин уезжали из любимого ими Монреаля, от всего, что они знали и любили. Мишель Бребёф перешел черту.

 

В субботу днем Армана Гамаша пригласили на чай в семью агента Николь. Он подъехал к этому крохотному и безукоризненному дому. Увидел лица в окне, смотрящие на дорогу; впрочем, как только он вышел из машины, они исчезли. Дверь открылась, прежде чем он успел постучать.
Он впервые видел Иветт Николь – не агента, а женщину. Она была одета в простые брюки и свитер, и он понял, что впервые видит на ней одежду без пятен. Ари Николев, маленький, тощий и взволнованный, вытер ладони о брюки и протянул руку Гамашу.
– Добро пожаловать в наш дом, – сказал он на корявом французском.
– Для меня это честь, – ответил Гамаш по-чешски.
Видимо, они оба целое утро учились говорить на чужом языке.
Следующий час был заполнен какофонией голосов родственников, кричавших что-то друг другу на языках, которых Гамаш даже распознать не мог. Он был уверен, что старая тетушка на ходу выдумывает язык, на котором говорит.
Подавали еду, напитки. Потом стали петь. День был веселый, даже буйный. Но каждый раз, когда Гамаш искал взглядом Николь, обнаруживалось, что она стоит за порогом гостиной. Наконец он подошел к ней:
– Почему вы не за столом?
– Мне хорошо и здесь, сэр.
Несколько секунд Гамаш смотрел на нее.
– Что случилось? Вы когда-нибудь туда заходите? – удивленно спросил он, стоя рядом с ней у порога.
Она отрицательно покачала головой:
– Меня никогда не приглашали.
– Но это же ваш дом.
– Они занимают все места. Для меня не остается.
– Сколько вам лет?
– Двадцать шесть, – мрачно ответила она.
– Пора вам иметь свое место. Требуйте. Не их вина, что вы стоите здесь, Иветт.
И все же она колебалась. Говоря по правде, здесь было уютно для души. Холодно, иногда одиноко, но уютно. Что он в этом понимает, черт побери? Для него все легко. Он не женщина, не иммигрант, его мать не умерла в молодости, его семья не высмеивала его. Он не скромный агент. Ему никогда не понять, как ей трудно.
Уходя с животом, набитым сладостями и крепким чаем, Гамаш попросил Иветт Николь проводить его до машины.
– Хочу поблагодарить вас за то, что вы сделали. Я знаю, как это тяжело – намеренно делать себя чужаком.
– Я всегда чужак.
– Думаю, вам пора становиться своей. Кажется, это ваше.
Он вытащил что-то из кармана и сунул ей в руку. На ладони у нее оказался теплый камень.
– Спасибо, – сказал Гамаш.
Николь кивнула.
– Знаете, в иудаизме, когда кто-то умирает, его близкие кладут камни на могилу. Примерно год назад, когда мы с вами впервые говорили о деле Арно, я дал вам совет. Вы его помните?
Николь сделала вид, что задумалась, но она прекрасно помнила.
– Вы сказали, что я должна похоронить своих мертвецов.
Гамаш открыл дверцу машины.
– Поразмыслите об этом. – Он кивнул на камень на ее ладони. – Только прежде, чем хоронить, убедитесь, что они мертвы, иначе вам от них никогда не избавиться.
Отъезжая, он подумал, что, возможно, ему тоже не мешает воспользоваться этим самым советом.

 

Арман Гамаш поднялся на последний этаж управления Квебекской полиции, прошел по коридору к впечатляющей деревянной двери. Постучал, надеясь, что там никого нет.
– Входите.
Гамаш открыл дверь и остановился перед Сильвеном Франкёром. Суперинтендант не шелохнулся. Он смотрел на Гамаша с нескрываемой ненавистью. Гамаш инстинктивно сунул руку в карман брюк в поисках талисмана, который носил при себе почти всю жизнь. Но карман его был пуст. Неделю назад он сунул поцарапанное и побитое распятие, принадлежавшее его отцу, в конверт, приложил к нему записку и отдал своему сыну.
– Чего вы хотите?
– Я хочу извиниться. Я был не прав, обвиняя вас в том, что вы распространяете клевету о моей семье. Вы этого не делали. Извините меня.
Франкёр прищурился, ожидая, что теперь последует «но». Однако никакого «но» не последовало.
– Я готов написать извинение и разослать его всем членам совета, присутствовавшим в тот день.
– Я хочу, чтобы вы подали в отставку.
Они уставились друг на друга. Наконец Гамаш устало улыбнулся:
– Мы что, так до конца жизни и будем бодаться? Вы угрожаете, я плачу вам той же монетой. Я обвиняю, вы требуете. Неужели нам это нужно?
– Я не видел ничего такого, чтобы изменить мнение о вас, старший инспектор. Включая и то, как вы провернули это дело. Суперинтендант Бребёф был гораздо более умелым полицейским, чем когда-либо станете вы. Но теперь благодаря вам его нет. Я знаю вас, Гамаш. – Франкёр встал и наклонился над столом. – Вы самоуверенны и глупы. Слабы. Полагаетесь на инстинкт. Вы и не предполагали, что ваш лучший друг работает против вас. Где были ваши инстинкты? Блестящий Гамаш, герой дела Арно. Слепец! Вас ослепляют ваши эмоции, ваша потребность помогать людям, спасать их. С того дня, как вы заняли командную должность, вы не принесли полиции ничего, кроме позора. А теперь приходите со своим подхалимажем. Нет, Гамаш, дело не закончилось. Оно никогда не закончится.
Он хлестал этими словами Гамаша, пока тот не перестал улыбаться и просто смотрел на Франкёра, трясущегося от злости. Наконец Гамаш кивнул, повернулся и вышел. Он знал, что есть вещи, которые не умирают.

 

Несколько дней спустя Гамаши, включая и Анри, были приглашены на вечеринку в Три Сосны. Стоял солнечный весенний день, зеленые листочки распустились, и деревья отливали всеми оттенками зеленого. Они тряслись по грунтовой дороге под балдахином свежей зелени, сияющим, как витражное стекло в Святом Томасе, и вдруг обратили внимание на необычную активность у одной из обочин. И хотя Гамаш толком еще не видел, что это такое, он понял, что возле старого дома Хадли происходит какое-то действие, и спросил себя, уж не решили ли жители снести его. Какой-то человек вышел на середину дороги и показал им на обочину. Месье Беливо, в комбинезоне и малярной кепке, улыбался:
– Bon. Мы все надеялись, что вы приедете.
Бакалейщик наклонился к открытому окну машины и погладил Анри, который высунул морду над плечом Гамаша, чтобы посмотреть, с кем это разговаривает хозяин, отчего возникло впечатление, будто за рулем сидит собака. Гамаш открыл дверцу, и Анри выпрыгнул из машины под приветственные крики жителей, видевших его в последний раз еще щенком.
Не прошло и нескольких минут, а Рейн-Мари уже стояла на приставной лестнице и отскребала шелушащуюся краску со старого дома. Гамаш тем временем счищал лишайник с наличников на окнах первого этажа. Он не любил высоты, а Рейн-Мари не любила наличников.
Он скреб, и у него возникало ощущение, что дом стонет, как Анри, когда Гамаш треплет его за уши. Стонет от удовольствия. С дома соскребались годы разложения, годы небрежения, печали. Дом возвращали в его исходное состояние, искусственные наслоения снимались. Быть может, он стонал все время? Быть может, старый дом стонал от удовольствия, когда наконец его посетили люди? А они считали его злобным.
Нет, жители деревни вовсе не собирались сносить старый дом – они пришли, чтобы дать ему еще один шанс. Они возвращали его к жизни.
Он прихорашивался на солнце, сиял свежей краской. Люди вставляли новые окна, другие чистили дом изнутри.
– Хорошая весенняя уборка, – сказала Сара, владелица пекарни, поправляя длинные каштановые волосы, выбившиеся из узла на затылке.
Разожгли мангалы под барбекю, и жители деревни подходили, чтобы выпить пива или лимонада, поесть бургеров и сосисок. Гамаш взял пиво и остановился, глядя с холма на Три Сосны. В деревне царил покой. Здесь были все – старые и молодые, даже больных привели, усадили их на садовые стулья и дали кисти, чтобы каждый житель деревни приложил руку к дому Хадли и снял с него проклятие. Проклятие боли и скорби.
Но больше всего – одиночества.
Не было здесь только Клары и Питера Морроу.

 

– Я готова, – пропела Клара из своей мастерской.
Лицо ее было покрыто краской, и она вытирала руку о масляную тряпку, слишком грязную, чтобы от нее был какой-то толк.
Питер стоял у ее студии, успокаивая себя. Он глубоко дышал и читал про себя молитву. Молитву-мольбу. Он молил, чтобы картина Клары оказалась истинно, неоспоримо и непоправимо ужасной.
Он давно перестал сражаться с тем, от чего бежал с детства, от чего прятался, хотя эти слова преследовали его при свете дня и во тьме ночи. Он разочаровал отца, который хотел, чтобы сын всегда был лучше всех. Но Питер знал, что его ждет неудача. Всегда находился кто-то лучше.
– Закрой глаза.
Клара подошла к двери. Он сделал, как она велела, и почувствовал, как ее маленькая рука опустилась на его плечо, направляя его.

 

– Мы похоронили Лилию на деревенском лугу, – сообщила Рут, подходя к Гамашу.
– Мне очень жаль, – сказал он.
Рут тяжело опиралась на трость, а за ней стояла Роза, превратившаяся в красивую, здоровую утку.
– Бедняжка, – сказала Рут.
– Счастливица, она была объектом такой сильной любви.
– Любовь ее и убила, – возразила Рут.
– Если бы не любовь, она умерла бы раньше.
– Спасибо, – сказала старая поэтесса и повернулась посмотреть на старый дом Хадли. – Бедняжка Хейзел! Она так любила Мадлен. Даже я это видела.
Гамаш кивнул:
– Я думаю, зависть – самое сильное чувство. Она вынуждает нас делать немыслимые вещи. Зависть поедала Хейзел. Зависть пожрала ее счастье, ее удовлетворенность жизнью, ее здравый смысл. В конце Хейзел была ослеплена горечью и не могла увидеть, что у нее уже есть все, что ей нужно. Любовь и дружба.
– Она любила не умно, но слишком сильно. Кому-нибудь следует написать об этом пьесу, – сказала Рут, горестно улыбнувшись.
– Ничего из этого не получается, – возразил Гамаш. И после секундного молчания произнес, словно для себя: – Близкий враг. Это ведь не другой человек, верно? Это мы сами.
Оба посмотрели на старый дом Хадли и на жителей деревни, приводивших его в порядок.
– Все зависит от того, что это за человек, – сказала Рут, и тут на ее лице появилось удивленное выражение. Она показала на лес за старым домом Хадли. – Бог мой, я ошибалась: в конце сада обитают феи.
Гамаш повернулся в ту сторону. Там, в самом конце сада, двигались какие-то пушистые метелки. Потом появились Габри и Оливье, тащившие охапки срезанного папоротника.
Рут торжествующе рассмеялась, но вскоре ее смех стих, и на суровом лице старой поэтессы осталась лишь едва заметная улыбка.
– «Говорю вам тайну. – Она кивнула на жителей деревни, работающих у старого дома. – Мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся».
– «Во мгновение ока», – добавил Гамаш.

 

– Готов? – спросила Клара чуть ли не писклявым от возбуждения голосом.
Она работала не прерываясь в преддверии приезда Фортена. Но потом это перешло в новое качество. В гонку, чтобы скорее перенести на холст то, что она видела, что чувствовала.
Наконец она добилась своего.
– Ну все, можешь смотреть.
Питер распахнул глаза. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы осознать, что он видит. Это был громадный портрет Рут. Но такой Рут он еще не видел. Видел другую. Однако сейчас, глядя на портрет, он понял, что видел и такую, но только мельком, под странными ракурсами, когда она не подозревала, что на нее смотрят.
Рут была закутана в светящееся голубое одеяние, из-под которого виднелся край красной туники. Ее старая шея и выступающие ключицы были обнажены, являя морщинистую, в синих венах, кожу. Рут была старая, усталая и уродливая. Слабой рукой она придерживала синюю шаль, словно боялась, что шаль спадет, обнажив ее еще больше. На лице застыло выражение невыразимой горечи и боли. Одиночества и утраты. Но и еще чего-то. Ее глаза. Что-то было в ее глазах.
Питер боялся, что больше не сможет дышать. Или что ему нужно будет дышать. Казалось, картина делает это за него. Этот портрет проник в его тело и стал частью его «я». Страх, пустота, стыд.
Но в этих глазах было что-то еще.
Рут была изображена в образе Богородицы. Мария на портрете была показана дряхлой и всеми забытой. Но ее старые глаза начинали прозревать. Питер стоял не двигаясь и делал то, что всегда советовала ему Клара, хотя он никогда и не следовал этому совету прежде. Он позволил картине войти в него.
И теперь увидел.
Клара уловила тот миг, когда отчаяние переходит в надежду. Миг, когда мир изменился навсегда. Именно это и видела Рут. Надежду. Первый, только зародившийся проблеск надежды. Питер знал, что видит шедевр. Нечто вроде Сикстинской капеллы Микеланджело. Но если Микеланджело изобразил мгновение перед тем, как Бог вдохнул жизнь в человека, то на полотне Клары их пальцы уже соприкоснулись.
– Блестяще, – прошептал он. – Я в жизни не видел картины лучше.
Все вычурные описательные слова бледнели перед этой картиной. Все его страхи и опасения исчезли. И любовь к Кларе воспылала с новой силой.
Он обнял ее, и вместе они засмеялись и заплакали от радости.
– Эта мысль пришла мне в голову в тот вечер за обедом, когда я смотрела, как Рут рассказывает о Лилии. Если бы ты не предложил устроить тот обед, ничего этого не случилось бы. Спасибо, Питер. – И она с любовью обняла его и поцеловала.
В течение следующего часа он слушал, как она бесконечно говорила об этой работе, ее энтузиазм заражал его, и в конце они оба вымотались и прониклись радостью.
– Идем. – Она подтолкнула его. – В старый дом Хадли. Возьми пиво из холодильника – оно им, вероятно, понадобится.
Выходя, Питер еще раз оглянулся на Кларину мастерскую и с облегчением понял, что от прежней мучительной зависти не осталось почти ничего. Он знал, что она проходит и скоро исчезнет совсем и впервые в жизни он будет способен искренне порадоваться за кого-то другого – не за себя.
Питер и Клара направились к старому дому Хадли, Питер нес упаковку пива и крохотный осколок зависти, которая снова начала терзать его.

 

– Рад?
Рейн-Мари сунула свою руку в руку Гамаша. Он поцеловал ее и указал бутылкой пива в сторону луга. Анри играл в «принеси» с уставшей Мирной, которая пыталась найти кого-нибудь другого, чтобы побросал мячик для неутомимой собаки. Она совершила ошибку, дав псу упавший на землю хот-дог, и теперь стала его лучшим другом.
– Mesdames et messieurs, – раздался громкий голос месье Беливо.
Все прекратили жевать и собрались на крыльце старого дома Хадли. Рядом с месье Беливо стояла Одиль Монманьи; судя по ее виду, она очень нервничала, но была трезвой.
– Я прочел «Сару Бинкс», – прошептал Гамаш Мирне, когда к ним бочком подошла Рут. – Это очаровательно. – Он вытащил книгу из кармана куртки. – Своеобразная дань стихам этой женщины прерий – стихам, по правде говоря, ужасным.
– Наша Одиль Монманьи написала оду этому дню и этому дому, – сказал месье Беливо.
Одиль переступала с ноги на ногу, словно ей вдруг потребовалось облегчиться.
– Но «Сара Бинкс» была моей книгой. Я собиралась подарить этот томик ей. – Рут выхватила книгу из его руки и помахала ею в сторону Одиль. – Где вы ее взяли?
– Она была спрятана в прикроватной тумбочке Мадлен, – сказал Гамаш.
– Мадлен? Она сперла ее у меня? А я-то думала, что просто ее потеряла.
– Она взяла ее у тебя, когда поняла, что` ты собираешься с ней делать, – прошипела Мирна. – Когда ты сказала Одиль, что она напоминает тебе Сару Бинкс, Одиль решила, что это комплимент. Она в восторге от тебя. Мадлен не хотела, чтобы ты причиняла ей боль, а потому и спрятала книгу.
– Вот стихи, которые я написала вчера вечером, во время просмотра хоккейного матча, – объявила Одиль.
Жители деревни кивками приветствовали это новшество в творческом процессе, это естественное сродство между поэзией и плей-оффом.
Одиль откашлялась.
Проклятая утка отклевала его ухо,
И лицо его побледнело и зачахло.
«Как же теперь женщины будут любить меня?» —
Одиноко и неустанно с тех пор ахал он,
Но пришла женщина и его полюбила,
Полюбила без суеты и звука,
Полюбила его так, как может лишь любить
Женщина человека без уха.

Когда она замолчала, воцарилась тишина. Одиль неуверенно стояла на крыльце. Потом Гамаш, к своему ужасу, увидел, как Рут проталкивается через толпу. В руке у нее была зажата «Сара Бинкс», а следом за ней, покрякивая, шла Роза.
– Дорогу утке и бабке жуткой! – завопил Габри.
Рут с трудом поднялась на крыльцо и встала рядом с Одиль, взяла ее за руку. Гамаш и Мирна затаили дыхание.
– Я еще не слышала стихотворения, которое так потрясло бы меня. Которое так ярко говорило бы об одиночестве и утрате. Использовать мужчину как аллегорию дома – блестящая идея, моя дорогая.
Одиль смотрела на нее смущенным взглядом.
– И старый дом Хадли, как и искалеченный мужчина, снова обретет любовь, – продолжила Рут. – Ваши стихи дают всем нам надежду, всем, кто стар, уродлив и искалечен.
Рут засунула книгу под свой поношенный свитер и обняла Одиль с таким видом, будто она нашла рай на траченном временем крыльце старого дома Хадли.
Подошли Питер и Клара с упаковкой пива. Но остановились они на некотором расстоянии от дома. Гамаш смотрел на них и спрашивал себя, что они собираются делать. Питеру и Кларе досталось от старого дома Хадли больше, чем кому-либо другому. И теперь эти двое стояли за пределами активного круга и смотрели. Потом Клара нагнулась и подняла объявление «Продается». Рукавом она отерла с таблички грязь и протянула Питеру, который вонзил палку в землю. Чистое и гордое, объявление ровно встало надписью к дороге.
– Ты думаешь, его кто-нибудь купит? – спросила Клара, вытирая руки о джинсы.
– Кто-нибудь его купит и полюбит.
– «Но пришла женщина и его полюбила, полюбила без суеты и звука, полюбила его так, как может лишь любить женщина человека без уха», – процитировала Рут, вернувшись к ним. – Конечно, стихотворение более чем странное, но все же…
Она снова похромала к Одиль, чтобы еще раз дать волю своей доброте. Маленькая Роза враскачку шла следом.
– По крайней мере, у Рут есть теперь предлог для кряканья, – сказала Клара.
Арман Гамаш в свете яркого солнца смотрел, как возвращается к жизни старый дом Хадли, потом поставил бутылку с пивом и присоединился к ним.

notes

Назад: Глава сорок третья
Дальше: Примечания