Глава двадцать шестая
Хейзел Смит отошла от двери, вытирая руки о клетчатый передник.
– Входите.
Она вежливо улыбнулась, но не больше.
Бовуар и Николь прошли за ней в кухню. Все кастрюли были на виду – либо использовались, либо находились в мойке. На плите стоял коричневый глиняный кувшин с двумя ручками. Бобы, запеченные в патоке, жженом сахаре и свином сале. Классическое квебекское блюдо. Помещение было наполнено густыми сладковатыми запахами.
Запеченные бобы требовали немало труда, но, похоже, Хейзел выбрала себе лекарство на этот день – тяжелую работу. На кухонном столе, словно танковый батальон, выстроились кастрюльки. И Бовуар вдруг понял, в каком сражении они участвуют. В войне со скорбью. Героические, отчаянные попытки остановить врага у ворот. Героические, но тщетные. Варвары уже поднялись на гребень холма и готовы были пуститься вниз, на Хейзел Браун, сжигая и уничтожая все на своем пути. Неумолимые, безжалостные. Она могла только отсрочить на некоторое время наступающую скорбь, но не остановить. А убегая от реальности, она лишь делала хуже для себя.
Жан Ги Бовуар посмотрел на Хейзел и понял, что ее ждет: неизбежный прорыв превосходящего ее по силе врага. Собственное сердце в конечном счете не выдержит и откроет ворота скорби. Печаль, утрата, отчаяние стояли на пороге, кони вставали на дыбы, готовясь к решительной атаке. Бовуар спросил себя, сумеет ли эта женщина выжить. Это удавалось не всем. Большинство как минимум навсегда становились другими. Некоторые – более чувствительными, сострадательными. Но многие – черствыми и озлобленными. Закрытыми. Они не были готовы к новым потерям.
– Печенье?
– Oui, merci.
Бовуар взял одну штуку, Николь – две. Руки Хейзел летали от чайника к крану, к розетке, к заварке. И она говорила. Пыталась спрятаться за заградительным огнем слов. Софи растянула связки. Бедную миссис Бертон нужно днем отвезти на химиотерапию. Том Чартланд чувствует себя неважно, но его собственные родственники ни за что не приедут из Монреаля, чтобы ему помочь. Он говорила без умолку, пока Бовуар, далекий от скорби, не почувствовал, что готов сдаться сам.
Чай был поставлен на стол. Хейзел подготовила поднос с едой и двинулась к лестнице.
– Это вы для дочери? – спросил Бовуар.
– Она у себя в комнате. Ей, бедняжке, трудно ходить.
– Позвольте мне.
Он взял поднос и пошел вверх по узкой лестнице, между стен, обклеенных обоями с цветочным рисунком. Наверху он подошел к закрытой двери и постучал по ней ногой. Послышались два тяжелых шага, и дверь распахнулась.
Внутри стояла Софи со скучающим выражением на лице, потом она увидела Бовуара – и выражение тут же изменилось. Она улыбнулась, чуть наклонила голову и медленно-медленно приподняла больную ногу.
– Мой герой, – сказала она, неуклюже шагнула назад и жестом показала ему, чтобы поставил поднос на туалетный столик.
Несколько мгновений Бовуар смотрел на нее. Привлекательная девушка, ничего не скажешь. Стройная, с чистой кожей, с блестящими пышными волосами. У Бовуара она вызывала возмущение. Сидит у себя в спальне, изображает из себя больную и ждет, когда убитая горем мать обслужит ее. И Хейзел обслуживает. Безумие. Каким же для этого нужно быть человеком, какой дочерью? И это притом, что Хейзел сейчас трудно поспевать везде, по причине маниакальной готовки и неудержимой потребности говорить. Софи, по крайней мере, могла бы поддерживать ее. Помогать не обязательно, но и усугублять трудности матери тоже ни к чему.
– Могу я задать вам несколько вопросов?
– Смотря каких.
Она попыталась произнести это соблазнительно. Видимо, ей очень хотелось произносить каждое слово соблазнительно, только плохо получалось.
– Вы знали, что у Мадлен когда-то был рак груди?
Бовуар поставил поднос на туалетный столик, сдвинув на угол косметичку.
– Да, но она ведь поправилась, верно? И была здорова.
– Правда? Насколько мне известно, для полной уверенности нужно, чтобы прошло пять лет. А пяти лет еще не прошло, да?
– Почти прошло. Она казалась здоровой. Сама говорила.
– И для вас этого было достаточно.
Неужели все девицы в возрасте двадцати одного года такие эгоистки? Такие бесчувственные? Ей, похоже, было совсем безразлично, что женщина, которая жила с ней под одной крышей и стала членом ее семьи, болела раком и была убита у нее на глазах.
– Как тут жилось после приезда Мадлен?
– Не знаю. Я ведь уехала учиться. Поначалу Мадлен радовалась моим возвращениям, но прошло время, и им с мамой стало все равно.
– Не могу в это поверить.
– Так оно и есть. Я ведь даже не в Куинс собиралась поступать. Меня приняли в Макгилл. Мама хотела, чтобы я туда поступила. Но Мадлен училась в Куинс, и она столько о нем рассказывала. Великолепный кампус, старые здания, озеро. Это было так романтично. Ну и я, никому не сказав, подала заявление туда, и меня приняли. Так я уехала учиться в Куинс.
– Из-за Мадлен?
Софи посмотрела на него жестким взглядом. Ее губы побелели, лицо словно превратилось в камень. И тут он понял. Пока ее мать отчаянно сражалась, пытаясь не пустить скорбь в душу, Софи вела другое сражение. Она пыталась не выпустить скорбь наружу.
– Вы ее любили?
– Я была ей безразлична. Абсолютно. Сплошное притворство с ее стороны. Я для нее все делала. Буквально все. Даже школу мою гребаную поменяла. Ездила черт-те знает куда – аж в Кингстон. Вы хоть представляете, где это? Восемь часов езды, черт бы драл эту школу.
Бовуар знал, что до Кингстона не восемь часов езды. Может быть, пять или шесть.
– День нужно ехать, чтобы до дому добраться. – Софи теряла контроль над собой, камень превращался в лаву. – Из Макгилла я могла бы на каждый уик-энд приезжать домой. В конечном счете я поняла. Боже, какой же я была дурой! – Софи отвернулась и стукнула себя по голове так, что даже Бовуару стало больно. – На меня ей было наплевать. Она просто хотела, чтобы я ей не мешала. Уехала куда подальше. Любила она вовсе не меня. Наконец-то я поняла.
Софи сжала пальцы в кулаки и ударила себя по бокам. Бовуар подошел к ней и взял за руки. «Сколько же на ней синяков, невидимых другим», – подумал он.
Арман Гамаш остановился у двери спальни и заглянул внутрь. Рядом с ним неловко замерли два агента.
Дневное солнце проникало через окна старого дома Хадли и застревало где-то на полпути. Дом не становился ярким или веселым, столбы света были насыщены пылью. Месяцы и годы запустения и разрушения кружились в этом свете словно живые. По мере того как трое полицейских углублялись в дом, разрушение и пыль становились все заметнее, усугублялись их шагами, а свет становился все более тусклым.
– Я прошу вас осмотреть все и сказать, не изменилось ли что-нибудь.
С дверного косяка свешивались обрывки полицейской ленты. Гамаш протянул руку и ухватил обрывок. Лента была разорвана и растянута. Не обрезана ровно. Кто-то разодрал ее когтями.
Рядом с Гамашем тяжело дышала агент Лакост, словно у нее перехватило дыхание. По другую сторону переступал с ноги на ногу агент Робер Лемье.
Сквозь дверной проем было видно место преступления. Тяжелая викторианская мебель, камин с темной полкой, кровать на четырех столбиках, выглядевшая так, будто на ней недавно спали, хотя Гамаш и знал, что дом давно необитаем. Все это угнетало, но казалось естественным. Потом его взгляд переместился на неестественное.
Круг стульев. Соль. Четыре свечи. И еще кое-что. Крохотная птица, лежащая на боку с чуть раскинутыми крыльями, словно ее сбили в полете. Ножки подтянуты к красноватой грудке, крохотные глаза открыты и бездвижны. Может быть, птичка сидела на трубе со своими братьями и сестрами, смотрела на бескрайний мир и готовилась взлететь? Взлетели ли остальные, чирикавшие рядом? И что случилось с этой пташкой? Вместо взлета она упала? Неужели есть обреченные упасть? Пасть?
Птенец дрозда. Символ весны, возрождения. Мертвый.
Его напугали до смерти? Гамаш не исключал этого. Неужели все, кто заходит в эту комнату, обречены?
Арман Гамаш шагнул вперед.
Иветт Николь принялась ходить по кухне. Слушать дальше ей было невыносимо. А эта женщина говорила и говорила. Поначалу Хейзел сидела с ней за столом, покрытым клеенкой, но потом встала, чтобы проверить печенье и положить остывшее в жестянку.
– Это для мадам Бреммер, – объяснила Хейзел, будто Николь это интересовало.
Пока Хейзел говорила и работала, Николь ходила по кухне, рассматривала кулинарные книги, коллекцию сине-белых тарелок. Потом она перешла к холодильнику, заклеенному фотографиями, в основном двух женщин. Хейзел и еще одной. Мадлен, решила Николь, хотя улыбающаяся, привлекательная женщина ничуть не была похожа на труп в морге с раскрытым в безмолвном крике ртом. Множество фотографий. Перед рождественской елкой, на озере, на лыжах, летом в саду, в турпоходе. И на всех фотографиях Мадлен Фавро улыбалась.
И тут Иветт Николь поняла кое-что такое, чего не понял никто другой – в этом можно было не сомневаться. Мадлен Фавро была подделкой, выдумкой, представлением. Потому что Николь знала: ни один человек не может быть таким счастливым.
Ее заинтересовала одна из фотографий, запечатлевших женщин на дне рождения. Хейзел Смит уставилась на что-то не попавшее в объектив, на ней была забавная светло-голубая шляпка с блестками. Мадлен Фавро была запечатлена в профиль, она слушала, подперев голову рукой. Она с нескрываемым восхищением смотрела на Хейзел. Рядом с Мадлен сидела молодая толстушка, набивая рот тортом.
Завибрировал телефон Николь, и она, сунув эту фотографию в карман, вышла в тесную гостиную, зацепившись за ножку дивана.
– Merde! Oui, allô?
– Эта брань в мой адрес?
– Нет. – На упрек она реагировала быстро, привычно.
– Поговорить можем?
– Минутку. Мы в доме подозреваемой.
– Как продвигается расследование?
– Медленно. Как всегда у Гамаша. Он еле ноги передвигает.
– Но вы снова близко друг от друга. Это хорошо. Не нужно терять его из виду. На карту поставлено слишком многое.
Николь ненавидела эти звонки, ненавидела себя за то, что отвечает на них. А еще больше ненавидела возбуждение, охватывавшее ее, когда раздавался звонок. После наступало неизбежное разочарование. С ней опять говорили как с ребенком. Она ни в коем случае не могла признать, что сейчас она с Бовуаром. Она должна была находиться со старшим инспектором, но в последнюю минуту тот вместе с Бовуаром удалился в маленький кабинет оперативного штаба, а когда они вышли, Бовуар направился к двери и приказал ей идти с ним.
И вот она оказалась в гнетущей атмосфере этой гостиной, которая напоминала заполненную всевозможными вещами комнату в домах множества дядюшек и тетушек. С прежней родины, говорили они. Но как можно было притащить из Румынии, Польши или Чехословакии набор мебели для гостиной и столовой? Где можно было, пробираясь тайком через границу, спрятать плюшевые розовые ковры, тяжелые занавеси и безвкусные картины? Но каким-то образом их крохотные дома были заполнены обстановкой, которая стала их фамильной ценностью. Стулья, столы и диваны были разбросаны по их домам, как мусор, брошены на пол, как можно бросить салфетку. Каждый раз, приходя в гости к дядюшкам и тетушкам, Николь обнаруживала, что появилась какая-то новая семейная ценность. В конечном счете места для людей практически не оставалось. Возможно, в этом и состояло назначение этих вещей.
То же самое впечатление возникло у нее и здесь. Вещи. Слишком много вещей. Но одна из них привлекла ее взгляд. Ежегодный школьный альбом, лежащий на диване. Открытый.
Тишину комнаты пронзил визг. Лакост замерла. Старший инспектор развернулся, чтобы увидеть источник этого звука.
– Извините. – Лемье смущенно стоял в дверях, держа обрывок желтой ленты, только что отодранный от косяка. – Постараюсь делать это потише.
Изабель Лакост покачала головой, сердце ее понемногу успокаивалось, переходило на обычный ритм.
– Так изменилось что-нибудь в комнате? – спросил у нее Гамаш.
Лакост обвела помещение взглядом:
– Я ничего такого не вижу, шеф.
– Кто-то проник сюда. Не думаю, что это было сделано без всякой цели. Но что это была за цель?
Арман Гамаш медленно оглядел комнату, которая теперь стала знакомой, но ничуть не привлекательной. Не пропало ли что-нибудь? Кому понадобилось срывать полицейскую ленту и проникать сюда? Чтобы взять что-то? Или подменить?
Или была другая причина?
Единственным очевидным изменением в комнате была птица. Может, ее убили специально? Возможно, дрозд был ритуальной жертвой? Но зачем приносить в жертву птичку? Кажется, жертвы обычно крупнее. Скот, собаки или коты. Гамаш понял, что дал волю фантазии. В действительности он ничего не знал о жертвоприношениях. Все эти дела казались ему мракобесием.
Он опустился на колени – под его подошвами захрустела грубая соль на ковре – и наклонил голову, чтобы получше разглядеть на птицу.
– Взять ее как вещдок? – спросила Лакост.
– Вообще-то, да. Что ты об этом думаешь?
Гамаш знал, что Лакост была здесь утром не для того, чтобы еще раз осмотреть место преступления, – она проводила собственный маленький ритуал.
– У птички вид испуганный, но это может быть мое воображение.
– У нас на балконе есть кормушка для птиц, – сказал Гамаш, поднимаясь. – В хорошую погоду мы пьем там кофе. И у каждой птички, которая прилетает туда, вид ужасно испуганный.
– Ну, вас и мадам Гамаш любой испугается, не то что птичка, – пошутила Лакост.
– Про нее я это точно знаю. – Гамаш улыбнулся. – Уж как она пугает меня…
– Вам можно только посочувствовать.
– К сожалению, я не думаю, что мы способны правильно трактовать выражение лица мертвой птички, – сказал Гамаш.
– Хорошо, что у нас все еще есть чайные листья и внутренности, – подхватила Лакост.
– Именно это всегда и говорит мадам Гамаш.
Улыбка исчезла с его лица, когда он перевел взгляд на лежащую у его ног скрюченную птицу, темное пятнышко на белой соли. Ее глаза были открыты, черные, пустые. Интересно, что видели эти глаза перед смертью?
Хейзел Смит закрыла школьный альбом и разгладила переплет из искусственной кожи, прижала к груди, словно чтобы закрыть рану и остановить то, что вытекает из нее. Хейзел чувствовала это. Чувствовала, как слабеет. Увесистый квадратный альбом тяжело лег на ее мягкую грудь, а она прижимала его все сильнее и сильнее, она уже не обнимала – цепко вцепилась в него, вдавливала в себя со всеми их юношескими мечтаниями все глубже и глубже. Физическая боль принесла ей облегчение, и она даже пожалела, что углы у альбома не слишком острые и они не могут резать, только оставлять царапины. Эта боль была ей понятна. Она была черная, пустая, полая и тянулась в бесконечность.
Сколько она сможет прожить без Мадлен?
Она только-только начинала в полной мере осознавать тяжесть своей потери.
С Мад ее жизнь была полна доброты и обязанностей. С Мад она стала другим человеком. Беззаботным, раскованным, легкомысленным. Она научилась отстаивать свое мнение. Да и мнение-то у нее появилось только с приходом Мад. И Мадлен прислушивалась к ней. Не всегда соглашалась, но всегда слушала. Для стороннего наблюдателя их жизнь могла показаться непримечательной, даже скучной. Но изнутри это был настоящий калейдоскоп событий.
И Хейзел постепенно влюбилась в Мадлен. Не в физическом смысле. У нее не было желания спать с Мад и даже целоваться с ней. Хотя иногда по вечерам, когда Мад сидела на диване с книгой, а Хейзел в своем кресле за вязанием, у Хейзел возникало желание подойти к дивану и прижать голову Мадлен к груди. К тому месту, к которому она сейчас прижимала школьный ежегодник. Хейзел погладила альбом и представила, что это красивая головка Мад.
– Мадам Смит…
Инспектор Бовуар прервал ее сны наяву. Голова на ее груди стала холодной и жесткой. Стала альбомом. А дом стал холодным и пустым. Хейзел еще раз потеряла Мадлен.
– Позвольте мне посмотреть альбом. – Бовуар протянул руку.
Незадолго до этого агент Николь обнаружила открытый школьный ежегодник в гостиной и принесла в кухню, не предполагая никакой реакции со стороны Хейзел. Такой реакции никто не мог предполагать.
– Мое! Отдайте! – прорычала Хейзел и приблизилась к Николь с таким угрожающим выражением, что молодой агент отдала альбом без всяких колебаний.
Хейзел села и прижала его к себе. В первый раз после появления в доме двоих полицейских Хейзел замолчала.
– Позвольте? – Бовуар потянулся за альбомом.
Хейзел как будто не поняла его. Она смотрела на него так, словно он собирается оторвать ее руку. Наконец она выпустила альбом из рук.
– Это наш выпускной год. – Хейзел подалась к нему и принялась листать страницы. Остановилась на выпускных фотографиях. – Вот она, Мадлен.
Она показала на улыбающуюся, счастливую девушку. Под фотографией было написано: «Мадлен Ганьон. Вероятнее всего, закончит в „Тангуэе“».
– Это шутка, – сказала Хейзел. «Тангуэй» была женская тюрьма в Квебеке. – Все знали, что Мадлен ждет успех. Просто подшучивали над ней.
Жан Ги Бовуар был готов признать, что да, Хейзел верит в это, но он знал, что в каждой шутке есть доля правды. Может быть, школьные друзья Мадлен видели в ней что-то еще?
– Вы не возражаете, если мы возьмем альбом? Вернем в целости и сохранности.
Хейзел явно возражала, но согласно кивнула Бовуару.
Этот альбом напомнил Бовуару еще кое о чем. О том, что` Гамаш просил его узнать у Хейзел.
– Что вы знаете о Саре Бинкс?
Судя по выражению лица Хейзел, этот вопрос показался ей полной глупостью. Это что еще за зверь такой?
– Старший инспектор нашел в тумбочке Мадлен книгу под названием «Сара Бинкс».
– Правда? Это странно. Нет, я ничего о такой книге не знаю. Это…
– Грязная книга? Нет, я так не думаю. Старший инспектор читал ее и смеялся.
– Извините, ничем не могу вам помочь.
Сказано это было вежливым тоном, но Бовуар почувствовал, что за этим скрывается еще что-то. Хейзел была расстроена. Книгой или тем фактом, что у подруги были секреты от нее?
– Вы рассказывали нам о вечере смерти Мадлен, но несколькими днями ранее состоялся еще один спиритический сеанс.
– Вечером в пятницу. В бистро. Меня там не было.
– Но мадам Фавро была. Почему?
– Разве я вам не говорила об этом прежде? Вы еще были со старшим инспектором.
События последних дней смешались в голове Хейзел.
– Да, говорили, но иногда люди при первом разговоре с нами не все могут вспомнить. Было бы хорошо, если бы вы рассказали эту историю снова.
«Так ли это?» – подумала Хейзел. Ее мысли, и без того мятущиеся, путались все больше.
– Откровенно говоря, я не знаю, почему Мад пошла туда. Габри вывесил объявление в церкви и бистро, сообщавшее, что великий экстрасенс мадам Блаватски остановилась в его гостинице и согласилась вызывать мертвых. Только один вечер. – Хейзел улыбнулась. – Не думаю, что кто-то отнесся к этому серьезно, инспектор. И уж точно не Мадлен. Наверное, она восприняла это как развлечение. Возможность отвлечься от обыденности.
– Но вы к этому отнеслись неодобрительно?
– Есть такие вещи, с которыми лучше не шутить. В лучшем случае это потеря времени.
– А в худшем?
Хейзел ответила не сразу. Она обшарила взглядом кухню, словно в поисках безопасного места приземления. Ничего не найдя, ее глаза вернулись к инспектору.
– Это была Страстная пятница, инспектор. Le Vendredi saint.
– И что?
– А вы подумайте. Почему Пасха считается у христиан самым главным праздником?
– Потому что в этот день распяли Христа.
– Нет, потому что Он в этот день воскрес.