Книга: Серая мышь
Назад: 26
Дальше: 28

27

Но все это будет потом: Джулия, Лукерья, мои дети, — все это будет гораздо позже, а пока что я только приехал в Торонто. Привез меня туда Вапнярский, купил мне приличный костюм и пару штиблет, снял и оплатил за пол года вперед комнату, дешевую, без всяких удобств, далее уборная была во дворе, а умывался я из таза, но зато этот двухэтажный обшарпанный домишко, где под самой крышей приютилась моя комнатенка, стол в центре, неподалеку от Дома УНО, Собирались мы там почти ежедневно. Теперь этого домишки нет и в помине — все снесено, на его месте вырос новый — Канада с каждым годом богатеет.
Большего Богдан Вапнярский сделать для меня пока что не мог — с приличной работой, которую он обещал мне, ничего не выходило, город был наполнен безработными. Я перебивался временными заработками, в основном, это были скромно оплачиваемые мелкие поручения ОУН, к более денежным постам меня не допускали.
— Присосались к сытному корыту, бездельники! — поругивал старожилов-националистов Вапнярский.
То же самое говорили и другие, приехавшие сюда из Европы и считавшие себя выше местных, все-таки воевали, сражались за свободу Украины. Серьезная борьба происходила и в самой диаспоре — мельниковцы не на шутку схватывались с бандеровцами! Для меня это отзывалось болью в сердце; я и тех и других считал патриотами и осуждал всякую конфронтацию внутри ОУН. Но Вапнярский-Бошик еще и раньше, став мельниковцем, считал, что бандеровцы, несмотря на всю свою активность в борьбе против большевиков, и во время войны и после ее окончания, оставшись в Западной Украине, нанесли Организации украинских националистов ряд ножевых ударов в спину, убив собственноручно и отдав в гестапо вожаков мельниковской организации.
— Руки бандеровцев обагрены кровью наших лучших братьев! — часто повторял Вапнярский, когда я пытался заговорить о примирении.
Зарегистрировавшись на бирже и не очень веря в то, что получу через нее работу, я до изнеможения бродил по Торонто, заглядывая во все уголки, — надеялся где-то найти свою удачу, все еще не избавившись от провинциального представления о счастье, считая, что здесь, в Торонто, работу можно найти точно так же, как в моем Ковеле, потолкавшись на базаре или заглянув в две-три лавки, владельцы которых знали все про Ковель и его нужды.
В те дни я жил двумя надеждами — найти работу и дождаться Юрка Дзяйло, который уехал в Нью-Йорк по делам ОУН.
Я бродил по Торонто, этому холодному городу бизнеса, рациональному, равнодушному ко всему, кроме дебета и кредита, даже внешне напоминавшему гигантскую электронно-вычислительную машину: квадратные дома-коробки и густо светящиеся окна — словно клавиатура кнопок. Кварталы улиц разлинованы на одинаковые квадратики, в которых невозможно заблудиться, но и нет особого желания долго оставаться на них.
Единственное место, где можно отдохнуть безденежному бродяге, это парки; в них не воспрещается и полежать на ухоженных газонах, а у входа можно купить кулечек горячих каштанов, хоть немного притупляющих чувство голода. Чаще всего я отдыхал на взгорках и в ложбинках над Онтарио; если забыться, то можно представить, что ты не за Атлантикой в десяти тысячах километров от родины, а где-нибудь на берегу большого водоема на милой мне Волыни — точно такие же клены и бересты шумят над головой, такая же свежая и пахучая трава, такие же розы на клумбах, вот только нет-нет да и мелькнет среди ветвей широколистого клена белка, не огненно-рыжая, как у нас, а черная.
Бывал я и в Гай-парке. В то время чуть ли не весь этот район заселяла украинская диаспора; бывало, идешь по улочкам, примыкающим к парку, и в каждом третьем окне видишь наклеенные на стекло картонные трезубцы. Здесь же я встретил и Юрка Дзяйло, он обитал тоже в этом районе, купил себе одноэтажный домик, похожий на старинный комод, какие были когда-то у нас в Ковеле в каждой мало-мальски зажиточной семье; у домика дворик с гаражом и крохотными ухоженными грядками с зеленью, посреди дворика фонтанчик с лебедем, неестественно вытянувшим вверх длинную шею; из его клюва со следами ржавчины, похожими на запекшуюся кровь, била струйка воды, когда хозяин был дома и хотел увлажнить воздух своего именьица. Но в те дни, когда я подходил к его дворику, Юрка Дзяйло не было дома; он ездил в Штаты для улаживания своих финансовых дел, и не с кем-нибудь, а с самим Петром Стахом, — наверняка, делили трофеи, добытые еще на Волыни, иначе откуда бы взяться у Дзяйло таким деньгам? Я несколько раз наведывался к Юрку, никто не знал, когда он вернется, даже Вапнярский. А тут вдруг иду по аллее и вижу: стоит у раскрытой дверцы совершенно новенького «форда» Юрко Дзяйло и кого-то высматривает. И не я его узнал, а он меня окликнул обрадованно:
— Улас!
Я сразу не понял, кто меня мог так назвать, недоуменно вглядывался, человек этот поначалу показался мне незнакомым, и только рассмотрев повнимательнее, стал постепенно узнавать его. Как он изменился за каких-нибудь три года, что мы не виделись! Вместо пышной, как барашковая шапка, шевелюры на оголившемся темени кучерявился реденький клок сухих ломких волос; лицо стало одутловатым, точно распухло от комариных укусов, и цвет его был уже не постоянно розовым, каким я привык его видеть, а серым с желтоватыми пятнами; да и в весе он сдал: костюм висел на нем, галстук от легкого ветерка, выгнувшись, залег в провал живота, обтянутого шелковой рубашкой. Мы обнялись. Юрко растроганно заморгал.
— Сейчас бы по чарке за встречу по нашему домашнему обычаю, — сказал он хрипловатым голосом, — но я уже больше года не пью. Зарок дал. Не себе, богу дал. Я теперь ближе к святой церкви, чем к суетному миру, плохо мне бывает после выпивки, что-то точит изнутри… — Он по-стариковски пожевал губами и добавил с неприсущей ему скорбью и смиренностью в голосе: — Все это за грехи наши, пан бог все видит и ничего не прощает. — А через несколько мгновений уже смотрел на меня совсем иным, казалось, прежним, вызывающе молодецким взглядом и ожившим голосом предложил: — А тебя могу угостить на славу, чем только хочешь — «Смирновской», «Московской», шотландским виски, французским коньяком. — Он захлопнул дверцу «форда» и, схватив меня под руку, повел в парковый ресторанчик, усадил на веранде и стал заказывать выпивку и закуску.
— Поесть — я с удовольствием а от напитков воздержусь, ты же, Юрко, знаешь, что я до них не очень, а сам тем более пить не стану.
Юрко заказал пиво, кока-колу и много вкусной еды — весь стол был заставлен тарелками. Я все пытался начать с ним разговор о своих, но каждый раз он меня прерывал одними и теми же словами:
— Сначала поешь. Разговоры потом.
И я ел, потому что был очень голоден. А Юрко лишь поковырял в своей тарелке вилкой и отложил ее в сторону.
— Уже обедал? — спросил я.
— И не завтракал еще, только чашечку чая. Не идет мне еда, плохо после нее временами, вот как сегодня. А иногда ничего. Врачи говорят — печень. Не верю я им, они умеют только доллары грабастать!
Наконец заговорили о моих. Юрко, конечно, знал, что, прежде всего, я и буду расспрашивать о них, и поэтому наверняка все время, пока я пожирал угощение, обдумывал свой ответ. Я уверен: знал он гораздо больше, чем сказал мне, но понял это уже после, а тогда я был бы счастлив и от малейших сведений о Гале и сыне, лишь бы сведения те были хорошими.
Едва я спросил о них, как Юрко нервно вынул из кармана пиджака плоскую коробочку, высыпал на широкую, слегка подрагивающую ладонь горсть таблеток, выбрал несколько из них и бросил в рот. Запивая кока-колой, полузакрыл глаза, то ли раздумывал над ответом, то ли прислушивался — что-то не давало ему покоя; но вот его щеки заалели.
— Там, в Видне, во время бомбежки твои не погибли, — сказал Юрко. После тех таблеток из голоса его исчезла хрипота, он стал четким и уверенным. — Галю контузило. Она отлеживалась у моих родичей, у которых и жила. Когда приходила в себя, все пыталась говорить о какой-то церкви и о тебе, но ходить она еще не могла, была очень слаба, и слова выговаривала неразборчиво. — Юрко замолчал на какое-то мгновенье, будто опять вспоминал.
— Откуда это тебе известно? — нетерпеливо спросил я.
— Отец рассказывал. Я видел его после возвращения.
— Он вернулся?
— Вернулся. И его сразу же в Сибирь. Червонец получил. Я боялся, что дадут вышку или по крайней мере четвертак влепят. Но Советы смилостивились, слава богу. Да он ведь никого не убивал, это мне бы не простили. Может, господь простит… Так вот, их вернули вначале в Польшу. Она и осталась с сыном, сказала, что полька. А потом украинских поляков переселили на Украину, часть из них, в том числе и твою Галю, в наш район… — Юрко снова вынул коробочку теперь уже другую, достал из нее и бросил в рот таблетку.
— А потом? — Я схватил Юрка за руку, сжал ее так, что даже моим пальцам стало больно.
— Потом? — Юрко опустил голову. — Потом в село пошли наши хлопцы с акцией против тех, кто вернулся. Мстили. Перед приходом большевиков польские полицаи вырезали полсела наших. Это была ответная акция.
— Но Галя же была полуполькой. А мой сын?! — закричал я и разрыдался.
Не помню, как мы очутились снова в парке на скамейке. Юрко меня успокаивал:
— Там не всех порешили, кто-то остался. Может, и твоя… Я мог бы тебе всего этого не рассказывать или набрехать чего-нибудь, но дал слово богу говорить всегда только правду.
Даже малая надежда на то, что Галя жива, меня не успокоила, я все допытывался и допытывался у Юрка:
— А сам ты-то как думаешь? Живы они?
— Не знаю, не видел, нас оттуда потурили…
— И все же?..
— То плохо, что она была полькой…
— Полуполькой, — машинально поправил я.
— Пусть так, кто там разбирался? На вот… — Юрко протянул мне сразу две коробочки. — Эти успокаивают, а эти повышают тонус, будто вина выпьешь, только разница, что не пахнет от тебя, да не шатает. Это барбитураты, снотворное, их зовут тут «гуфболлы»; а это бодрящие… Могу дать и успокоительные. — Юрко достал третью коробочку. — Их тут зовут «пилюли счастья». Они успокаивают и помогают все забыть.
Я взял две «пилюли счастья» и проглотил их. Через некоторое время я действительно почувствовал полное успокоение и равнодушие ко всему.
— Наркотики? — спросил я.
— Та какие там наркотики, — пожал исхудавшими плечами Юрко. — Тут за наркотики знаешь, что бывает! За решеткой можно очутиться. А это продается в любой аптеке и без всяких рецептов, хоть пироги ими начиняй. Не дорого и успокаивает. И без греха, не то что водка…
В тот же день я побывал у него дома. Пять комнат, все удобства, сервант с фарфоровой посудой и хрустальными причиндалами для питья, кожаные диваны, полированные шкафы и столы — все безжизненно новенькое, кругом тишина и стерильная чистота; только в одной, самой большой комнате, набитой клетками с попугаями и другими птицами, — писк, стрекот и пенье, пол и стены в птичьем помете, пухе и шелухе.
— Это мое царство, единственное мое счастье, — говорил Юрко, трубочкой вытягивая губы и радостно посвистывая, пощелкивая языком в такт птичьим голосам; его тяжелый взгляд теплел, глаза становились ласковыми и добрыми. Глядя на них, не верилось, что это глаза бывшего палача и убийцы, жертв которого не счесть — во веки веков нести ему покаяние, сколько бы ни молился он теперь пану богу. У меня даже мелькнула мысль — а не принимал ли он участие в той акции, не стрелял ли он в моего сына? Хотелось уйти, убежать из его дома. Но куда? К кому? Ведь тут все, кого я знал, были такими же, как Юрко Дзяйло.
Когда я пришел к себе, действие тех таблеток, что мне дал Юрко, уже прошло и наступила такая тягостная депрессия, что хотелось повеситься. Я стал искать шнурок, которым перевязывал свой старый чемодан с поломанными замками, и в это время увидел на столе записку.
«Улас, ура! Нашел для тебя приличную денежную работу.
Завтра в 8-00 ты должен быть в управлении завода сухих аккумуляторов. Запомни: твоя фамилия не Курчак, а Смит, украинцев там не берут. Слава Украине! Твой Богдан».
Я передумал вешаться, хотелось жить.
Меня взяли чернорабочим на завод сухих аккумуляторов, которые выпускали для ферм, где не было электричества; потом малость подучился и стал заливать аккумуляторы смолой. Работа была тяжелая, но денежная, через полгода я расплатился с долгами и расщедрился — выслал семье Орвьето в Италию сто долларов. С ними я с первых дней жизни в Канаде не порывал связи. Здесь, за океаном, даже люди, живущие на одном континенте с моими родными, казались мне близкими. Родным и знакомым я писать не мог, в то время ни одно письмо мое туда не дошло бы, а в Италию все доходило, я получал письма от Джеммы Орвьето, а чаще всего — от Джулии. Из них я узнал, что, несмотря на пришедший в Европу мир, живется там весьма и весьма голодно; не всем, конечно, а таким беднякам, как та итальянская семья, которая приютила меня, словно родного, спасла от лютых военных невзгод, а возможно, и от смерти. Джулия очень надеялась на возвращение из американского плена отца, ждали кормильца, но вышло, что только прибавился лишний рот — два года прошло с тех пор, как он вернулся, а работы не было и не предвиделось. В одном из писем Джулия написала, что достигла совершеннолетия и к ней сватается богатый горбун, сын владельца той пекарни, где работала Джемма. Горбун поставил условия, чтобы после того, как Джулия войдет к нему в дом, никто из ее близких не смел и ногой ступить на его порог, но обещает за Джулию дать немного денег и продавать ее родным дешевле хлеб. Уговаривает ее выйти замуж за горбуна и священник той церкви, в которую мы когда-то ходили с Джулией просить святую Мадонну помочь в поисках моих жены и сына; священник говорил, что горбун — один из самых верных ревнителей католической церкви, выйти замуж за такого человека — значит оказать большую услугу католицизму. Письмо это я сохранил, не могу не выписать из него одну строчку: «Но я, Улас, — писала Джулия, — плюю на тот горб, на его богатство и даже на католицизм, я все чаще вспоминаю тебя». И я решил вызвать ее, написал ей об этом, но жениться не обещал, я был на пятнадцать лет старше ее, для меня она по-прежнему оставалась ребенком, милым и дорогим мне ребенком; кроме нежности и жалости, никаких чувств к ней не испытывал. Написал, что подыщу жилье где-нибудь в итальянском районе на Санта-Клере и буду оплачивать его, так как принять у себя ее не могу, у меня всего одна крохотная комнатушка. Обещал подыскать и работу, какую-нибудь чисто женскую, в те годы в Торонто было гораздо проще устроиться женщине, чем мужчине. Суета и бегание по разным инстанциям, связанные с вызовом Джулии, осчастливили меня. В те дни я даже забросил свои дела в ОУН. Это заметил Вапнярский-Бошик, прислал ко мне нарочного узнать, не заболел ли я, а потом и сам заехал. Я рассказал ему, в чем дело. Богдан невесело усмехнулся:
— Вечно у тебя, Улас, все не как у людей. Тебе мало украинок? А если уж так захотелось итальянку, то вон их сколько — целые кварталы, и в каждой семье по семеро девок, и все богатенькие. По крайней мере, хоть какую-нибудь лавчонку получил бы в приданое.
— Да не собираюсь я на ней жениться! — пытался я убедить Вапнярского.
— Знаем мы вас.
— Клянусь.
— Зачем же ты ее вызываешь из такой дали?
— Просто жалко девчонку, у меня к ней чувства, как к дочери.
— Пока не останешься с ней наедине и она не прижмется к тебе, словно кошечка, — невесело усмехнулся Вапнярский и недовольный ушел.
Вапнярский как в воду смотрел: все так и случилось. В первый же день, как только Джулия посетила мою скромную келью, она села мне на колени, обхватила мою шею своими тонкими цепкими руками и прижалась так, что ее острые маленькие груди вонзились в меня, как стрелы амуров, которых рисуют на провинциальных открытках; и я перестал владеть собой. Джулия не сопротивлялась.
Но в те хлопотные дни до этого было еще далеко, и мне хотелось только одного — сделать для Джулии что-нибудь очень хорошее. Вызвать ее мне помог работавший вместе со мной на заводе англичанин, он оформил ей вызов к себе в качестве домработницы; его двоюродный брат служил адвокатом в иммиграционном учреждении и помог это сделать. Дорогу и прочие расходы, связанные с приездом Джулии, я оплатил деньгами, одолженными у Юрка Дзяйло. Вапнярский мне отказал, прямо так и заявил:
— На что угодно — пожалуйста, а на эту детскую авантюру не дам и цента.
Комнату для Джулии я снял на Санта-Клер, в итальянском районе, куда сразу же и отвез ее из аэропорта. Комнатушка была такой же крохотной, как и моя, но с удобствами. Вечером того же дня я повел Джулию в итальянский клуб, представил ее знакомым итальянцам, которые обещали ей свое покровительство. Каждый вечер Джулия звонила мне; едва я приходил с работы, раздавался звонок и она спрашивала:
— Неужели у тебя не найдется свободного времени — хотя бы полчаса, чтобы увидеть меня? Я у тебя так ни разу и не была.
Я ссылался на занятость, но в следующий вечер она звонила снова:
— А ведь мы тебя в Италии принимали лучше, — говорила она с обидой в голосе.
— Тебе что — скучно с итальянцами?
— Я приехала не к ним, а к тебе.
Потом она совсем уж откровенно призналась:
— Ну, что я напишу родителям? Они ведь ждут ответа. Родители отпустили меня только потому, что надеялись на тебя, ты же когда-то обещал маме.
В ее голосе звучали такая надежда и отчаяние, что мне до боли стало жалко Джулию; вот тогда-то я и привел ее к себе, хотел поговорить с ней о том, что она еще очень молода, что ей надо пожить в Торонто, пообвыкнуться, а жених непременно найдется, такая добрая, красивая и разумная девушка в старых девах не засидится. Домой к себе я ее пригласил с единой целью — чтобы она увидела, что я по-прежнему беден, кроме кровати, тумбочки и стула, у меня ничего нет, даже платяного шкафа — единственный выходной костюм и старое, перелицованное пальто висели на стене под целлофаном. Но разве можно было эту девушку, познавшую нищету, смутить моей бедностью? Позже она сказала:
— Я ехала не к шкафу, а к тебе, — и, раздеваясь, вешая на спинку стула свое единственное платьице и штопаную рубашонку, добавила: — Пока что весь наш с тобой гардероб свободно помещается на одном стуле, а когда что-нибудь поприбавится, то найдутся деньги и на шкаф.
В тот первый вечер, когда она пришла ко мне, разговора, на который я рассчитывал, не получилось, — случилось совсем другое, то, за чем приехала она; но я ни о чем не жалею.
Несмотря на все свои скитания, я при малейшей возможности рисовал — кистью, карандашом, щепкой на песке; до поступления на фабрику изредка даже подрабатывал тем, что оформлял витрины мелких лавочников то в итальянском, то в китайском кварталах и брал за работу гораздо меньше, чем местные художники, за что однажды был побит, у меня отобрали кисти, поломали их и предупредили, что если я еще раз появлюсь в том квартале, то останусь без ног. Однако первое самое удачное, что я написал, — это был портрет Джулии. Рисовать ее было легко: тонкое лицо, нос с горбинкой, большие иконописные глаза, короткие гладкие волосы, худенькие острые плечи, рельефные ключицы, точеная, будто изваянная художником шея. Писать Джулию для меня было одно удовольствие, потом уже никогда в жизни я с таким наслаждением не писал ни одного портрета, и сделал его за какие-то два-три вечера. Ей портрет очень понравился. Она спросила у меня:
— Ты его нарисовал для себя?
— Почему для себя? Прежде всего — для тебя.
— И даришь его мне?
— Конечно!
— И я могу делать с ним все, что угодно?
— Это твое право.
На следующий день портрет исчез.
— Он на выставке, — сказала Джулия.
— На какой еще выставке?
— На выставке местных итальянских художников. Она на днях открылась в итальянском клубе. Портрет очень понравился, когда его повесили на стену, все сбежались смотреть.
— Не следовало этого делать. Вдруг его захотят продать, — мягко пожурил я Джулию.
— Это же будет прекрасно! Я для того и понесла его на выставку, так мне посоветовал один знакомый итальянец.
— Почему же ты у меня разрешения не спросила? Я же автор.
— Но ты сказал, что портрет мой и я могу делать с ним все, что захочу.
Джулия, конечно, хотела только добра, и спорить с ней было трудно.
А еще через день Джулия принесла мне пятьсот долларов. Она закричала на весь дом, радостная и сияющая:
— Меня купил какой-то богатый американец! Он собирает коллекцию женских портретов! Представляешь: мой портрет в доме миллионера!
— Какое ты еще дитя, — только и сказал я ей и нежно расцеловал ее.
В короткой заметке об этой выставке в «Торонто стар» я прочитал, какие картины молодых художников были куплены; среди них названа и моя, правда, меня представили как итальянца по имени Уласо К. Я не был тщеславен в подобных вопросах и потому лишь рассмеялся. Деньги для нас с Джулией были важнее всего — мы их истратили на брачный ритуал и скромный свадебный ужин, на котором присутствовали двое моих товарищей по работе — свидетели, их жены и Вапнярский с Дзяйло. Больше нам пригласить было некого. Не обошелся наш медовый месяц без ложки дегтя. Украинский еженедельник, орган мельниковцев, издание, которое я считал самым близким мне по духу, выступил с издевкой по поводу моего брака с итальянкой. Статья заканчивалась словами: «Ясно одно — пан Улас Курчак против чистоты украинской расы: то он был женат на польке, теперь на итальянке, и если завтра его женой станет еврейка или негритянка, это уже никого не удивит…»
Так началась наша жизнь с Джулией; вскоре и она устроилась работать. Мы перебрались в более просторную квартиру, обзавелись меблишкой, а затем у нас родился и первый ребенок.
Назад: 26
Дальше: 28