5
Полтора года назад торжественно объявили о расширении больницы Конкорда: частно-государственное партнерство, новое крыло для хронических больных, масштабное обновление педиатрии, гинекологии-акушерства и отделения интенсивной терапии. Работы начались в феврале прошлого года, продолжались всю весну, а потом финансирование иссякло и строительство застопорилось, а к концу июля и вовсе прекратилось. Остался лабиринт недостроенных переходов, башни лесов, множество временных пристроек, ставших постоянными. Теперь здесь все блуждали, спрашивая дорогу и путая встречных советами.
– Морг? – переспрашивает седовласая волонтерша в веселеньком красном беретике, сверяясь с картой. – Посмотрим… морг, морг, морг. А, вот! – Мимо пробегают два врача с блокнотиками в руках. Пока волонтерша тыкала пальцем в карту, я рассмотрел, что листок весь исчеркан поправками и восклицательными знаками. – Вам нужен лифт В, это вам надо… ох ты господи!
Я незаметно сжимаю кулаки. На встречу с доктором Элис Фентон не опаздывают.
– А, вот сюда!
– Спасибо, мэм.
Лифт В, если верить приклеенной поверх кнопок картонке, надписанной черным маркером, идет либо наверх, в онкологию, хирургию и рецептурный отдел, либо вниз, к часовне, приемному отделению и моргу. Выходя, я бросаю взгляд на часы и спешу по коридору мимо кабинетов, кладовок и маленькой черной двери, украшенной белым церковным крестом, соображая на бегу: «Онкология… знаете, что сейчас самое страшное? Заболеть раком!»
Но вот я уже толкаю толстую стальную дверь морга – и вот он, Питер Зелл. Тело разложено на столе посреди комнаты, подсвечено стоваттной хирургической лампой, как сцена юпитером. А рядом стоит, дожидаясь меня, главный судмедэксперт Нью-Гэмпшира. Я протягиваю руку:
– Доброе утро, доктор Фентон. То есть день. Здравствуйте.
– Рассказывайте, что там с вашим трупом?
– Да, мэм, – говорю я, неловко опуская невостребованную руку, и стою, не находя слов, дурак дураком, а передо мной в жестком белом свете морга возвышается Фентон, и рука ее лежит на бортике серебристой тележки, как рука капитана на штурвале. Она рассматривает меня сквозь идеально круглые стекла очков. Описание этого взгляда я не раз слышал от других детективов: словно высматривающая добычу сова.
– Детектив? – торопит она.
– Да, – повторяю я, – конечно.
Собравшись с духом, рассказываю все, что успел узнать. Описываю место происшествия, упоминаю дорогой ремень, отсутствие мобильного и записки. А сам то и дело стреляю глазами в сторону тележки, на которой лежат инструменты прозекторского ремесла: пила по кости, долото и ножницы, ряды пробирок для разных ценных жидкостей. На белой салфетке дюжина скальпелей разной ширины и заточки.
Доктор Фентон молча слушает мою речь, а когда я наконец выдыхаюсь, хмуро рассматривает меня, поджав губы.
– Ну, – наконец говорит она, – так на кой черт мы здесь?
– Мэм?
У Фэнтон седина стального оттенка, короткая челка ровно подстрижена.
– Я-то думала, тут смерть при подозрительных, – продолжает она, щурясь так, что глаза превращаются в горящие точки. – Все, что я услышала, никак не тянет на подозрительные обстоятельства.
– Ну, – запинаюсь я, – доказательств как таковых нет, но…
– Доказательств как таковых? – передразнивает она.
И я вдруг остро ощущаю, какой низкий здесь потолок. Мне, чтобы не задеть лбом лампу, приходится горбиться, а доктор Фентон с ее пятью футами тремя дюймами стоит во весь рост, прямая как гвардеец, и обжигает взглядом из-за очков.
– Пункт шестьдесят два статьи 630 уголовного кодекса Нью-Гэмпшира, после пересмотра на объединенной судейской сессии в январе, – цитирует Фентон, а я только усердно киваю, подтверждая, что все это мне известно. Я изучил все федеральные и местные законы, но она продолжает: – Судебная экспертиза не выполняет вскрытия, если обстоятельства смерти позволяют с разумной уверенностью предположить самоубийство.
– Да, – лепечу я, – да, конечно… – и наконец решаюсь: – Однако я, мэм, предположил, что обстоятельства сомнительные. Возможна инсценировка.
– Были признаки борьбы?
– Нет.
– Признаки взлома?
– Нет.
– Что-то ценное пропало?
– Ну, при нем не оказалось мобильника. По-моему, я уже говорил.
– Вы кто такой?
– Да, мы ведь не представлены… Я – детектив Генри Пэлас. Новенький.
– Детектив Пэлас, – говорит Фентон, со злостью стягивая перчатки, – у моей дочери в этом полугодии двенадцать уроков фортепиано. И сейчас я как раз пропускаю один из них. Вам известно, сколько уроков у нее будет в следующем полугодии?
Не знаю, что ей ответить. Действительно не знаю. Минуту стою молча: долговязый дурень в ярко освещенной комнате, полной трупов.
– Ладно уж, – угрожающе цедит Элис Фентон и поворачивается к тележке с инструментами. – Но если это окажется не убийство…
Она берет нож, а я рассматриваю потолок, отчетливо ощущая, что мое дело здесь – стоять смирно и молчать, пока она не закончит. Это трудно, очень трудно, и, когда доктор углубляется в работу, я чуть придвигаюсь, чтобы понаблюдать за ее тщательно рассчитанными действиями. Великолепное зрелище – холодная красота вскрытия. Фентон мастерски, скрупулезно проходит все стадии. Мир, вопреки всему, держится на людях, которые делают свою работу как следует.
Доктор Фентон аккуратно разрезает черный ремень и стягивает его с шеи Зелла, измеряет ширину и длину кожаной ленты. Медным циркулем снимает размеры синяка под глазом и кровоподтека от пряжки ремня, врезавшегося под подбородок, желтоватого и сухого, как полоска сухой земли, протянувшейся от уха до уха четким рваным углом. Временами она прерывается, чтобы сделать снимки каждой стадии: ремень еще на шее; ремень сам по себе; шея сама по себе.
А потом она срезает одежду, обмывает бледное тело страховщика влажной тряпкой, пробегает обтянутыми перчаткой пальцами от подвздошья до плеч.
– Что вы ищете? – осмеливаюсь спросить я, но Фентон не отвечает, и я умолкаю.
Когда она касается груди скальпелем, я подаюсь на шаг вперед. Теперь я вместе с ней стою в сиянии ламп и округлившимися глазами наблюдаю, как доктор делает глубокий у-образный надрез, отгибает кожу и мышцы под ней. Я рискую чуточку склониться над телом, пока Фентон берет кровь из вены, подходящей к сердцу, и наполняет одну за другой три пробирки. В какой-то момент я замечаю, что забыл, как дышать. Пока она проходит шаг за шагом, взвешивает органы и записывает их вес, извлекает из черепа мозг, крутит его в ладонях, я все жду, что она изменится в лице, ахнет или хмыкнет, удивленно покосится на меня. Найдет доказательство, что Зелл убит, а не покончил с собой.
Вместо этого доктор Фентон наконец откладывает скальпель и бесстрастно сообщает:
– Самоубийство.
– Вы уверены? – умоляюще уточняю я.
Фентон не отвечает. Она быстро переходит к тележке, открывает коробку с рулоном полиэтиленовых мешков и отрывает верхний.
– Постойте, мэм, – прошу я. – Извините, а как же это?
– Что – это?
Меня заливает отчаяние, щеки краснеют, голос становится скулящим, детским:
– Вот это. Это не синяк? На лодыжке?
– Да, я заметила, – холодно отвечает Фентон.
– От чего?
– Этого мы уже не узнаем, – она занимается своим делом, не смотрит на меня, а ее равнодушие пропитано ядом. – Зато мы знаем, что умер он не от синяка на икре.
– А что-нибудь еще мы знаем? Просто хотелось бы установить причину смерти, – говорю я, отлично сознавая, как смешно и нелепо бросать вызов Элис Фентон. Но ведь она наверняка неправа! Я роюсь в памяти, мысленно листаю страницы учебников. – А кровь? Разве не положено проводить токсикологический анализ?
– Провели бы, если бы нашли хоть какие-то намеки на отравление. След иглы, соответствующую атрофию мышц…
– А просто так нельзя?
Фентон сухо усмехается и встряхивает мешком, открывая его.
– Детектив, вы бывали в нашей лаборатории на Хазен-драйв?
– Никогда не был.
– Так вот это единственная токсикологическая лаборатория в штате, и сейчас ею заправляет новичок, полный идиот. Ассистент ассистента, который теперь стал главным токсикологом, потому что настоящий главный токсиколог в ноябре уехал в Прованс, чтобы рисовать картины на пленэре.
– О…
– Именно «О…», – Фентон, не скрывая отвращения, кривит губы. – Кажется, он всегда мечтал этим заняться. Оставил все бумаги на столе. Там полная неразбериха.
– О, – повторяю я и поворачиваюсь к тому, что осталось от Питера Зелла. На столе зияет пустотой грудная клетка. Я смотрю на него, на нее и думаю: как это грустно, ведь как бы он ни умер, от своей руки или нет, но он мертв. Тупая, банальная мысль, что вот был человек и нету, его уже не вернешь.
Когда я поднимаю взгляд, Фентон стоит рядом и говорит уже другим тоном:
– Смотрите, – она указывает на шею Зелла, – что вы здесь видите?
– Ничего, – растерянно признаюсь я. Кожа на горле отогнута, обнажив ткани и желтовато-белую кость под ними. – Ничего не вижу.
– Именно. Если бы кто-то, подкравшись сзади, захлестнул ему горло веревкой, или задушил бы голыми руками, или тем роскошным ремнем, на котором у вас пунктик, ему бы смяло шею. Были бы повреждения тканей, потеки крови от внутренних кровоизлияний…
– Понятно, – говорю я и киваю. Фентон снова отворачивается к тележке.
– Он умер от удушья, детектив. Сознательно наклонился вперед, затягивая лигатуру, перекрыл дыхательные пути и умер.
Она закрывает молнию мешка, в котором лежит мой страховщик, и задвигает тело в подписанную камеру холодильника. Я немо и тупо слежу за ее движениями, придумываю, что сказать. Не хочу ее отпускать.
– А вы, доктор Фентон?
– Простите? – Она оглядывается от двери.
– Почему вы не уехали, не занялись тем, о чем всегда мечтали?
Фентон склоняет голову к плечу и смотрит на меня так, словно не вполне поняла вопрос.
– Я всегда мечтала заниматься этим.
– Так… понятно.
Тяжелая серая дверь закрывается за ней. Я тру глаза кулаками, соображая: что дальше? Думая: что теперь?
Секунду стою наедине с тележкой Фентон и телами в холодильных камерах. Затем беру с тележки одну пробирку с кровью Зелла, прячу ее во внутренний карман блейзера и ухожу.
* * *
Я, кружа по недоделанным коридорам, отыскиваю выход из больницы, а там… Раз уж день выдался длинным и трудным, раз уж я раздражен, устал и растерян и ничего не собираюсь делать, кроме как соображать, что делать дальше, – у машины меня поджидает сестра.
Нико Пэлас в зимнем пальто и лыжной шапочке восседает нога на ногу на капоте моей «Импалы». Наверняка оставит глубокую вмятину, потому что знает, как мне это неприятно, а пепел с сигаретки «Америкэн спиритс» стряхивает прямо на ветровое стекло. Я тащусь к ней через заснеженную пустыню больничной стоянки, а Нико приветствует меня, подняв руку ладонью наружу, словно индейская скво и, покуривая, ждет.
– Ну чего ты, Генри! – начинает она, не дав мне и слова сказать. – Я тебе оставила семнадцать – вроде бы – сообщений.
– Как ты узнала, где я?
– Почему ты утром бросил трубку?
– Как ты узнала, где я?
Вот так мы и разговариваем. Я натягиваю рукав куртки на ладонь и сметаю пепел с машины в снег.
– Позвонила в участок, – объясняет Нико. – Макгалли сказал, где тебя искать.
– Напрасно, – сержусь я, – я на работе.
– Мне помощь нужна. Серьезно.
– А я серьезно работаю. Ты не могла бы слезть с машины?
Вместо этого она вытягивает ноги и откидывается на стекло, как на спинку шезлонга. Ее зимнее пальто – теплая армейская шинель нашего деда. Я вижу следы от латунных пуговиц на краске служебной «Импалы».
Зря детектив Макгалли сказал ей, где меня искать.
– Я не собираюсь садиться тебе на шею, но я с ума схожу, а зачем человеку брат-полицейский, если от него никакой помощи?
– Действительно… – Я смотрю на часы. Снова пошел снег, легчайшие редкие снежинки.
– Дерек вчера не вернулся домой. Знаю, что ты скажешь: ну вот, они опять поругались и он сбежал. Но это не то, Генри, мы в этот раз не ругались! Даже не спорили. Мы готовили ужин. Потом он сказал, что выйдет, хочет пройтись. Я отвечаю: конечно, иди. Прибралась на кухне, выкурила косячок и легла.
Я морщусь. Кажется, сестре нравится, что она теперь может курить травку, и брат-полицейский не вправе ей выговаривать. Для Нико это как подслащенная пилюля. Затянувшись в последний раз, она бросает сигарету в снег. Я наклоняюсь, подбираю обмусоленный окурок и держу двумя пальцами.
– Не ты ли заботилась об окружающей среде?
– Теперь уже не слишком забочусь, – возражает она.
И снова садится прямо, поднимает толстый ворот шинели. Сестра была бы красивой, если б занялась собой: причесалась и время от времени высыпалась. Она похожа на фотокарточку нашей матери, если ее смять, а потом кое-как разгладить.
– Ну вот, уже полночь, а он не возвращается. Я позвонила – не отвечает.
– Пошел в бар, – предполагаю я.
– Я обзвонила бары.
– Все?
– Да, Генри.
Баров теперь много больше, чем раньше. Год назад был «Пинач», «Грин мартини» и, в общем, все. Теперь заведений полно, одни с лицензией, другие пиратские. Есть и просто квартирки, где хозяин поставил кассовый аппарат и айпод на столике, а пиво держит в ванне.
– Значит, зашел к приятелю.
– Я звонила. Всех обзвонила. Он пропал.
– Никуда он не пропал, – говорю я.
А чего не говорю, так это, что, если Дерек сбежит, сестрице следует только радоваться. Они поженились 8 января, в первое воскресенье после интервью Толкина. Кажется, то воскресенье побило рекорд по числу заключенных браков, и вряд ли этот рекорд будет перекрыт. Разве что 2 октября.
– Ты мне поможешь или нет?
– Я же сказал, не могу. У меня дело.
– Господи, Генри, – вздыхает она и, уже не разыгрывая безмятежности, соскакивает с капота, тычет мне пальцем в грудь: – Лично я бросила работу, как только узнала, в каком мы дерьме. Я это к тому, что зачем теперь тратить время на работу?
– Ты три дня в неделю подрабатывала на фермерском рынке. Я расследую убийства.
– Ох, извини. Ну прости меня. У меня муж пропал.
– Какой он тебе муж!
– Генри…
– Вернется он, Нико. Ты же сама понимаешь.
– Правда? А с чего ты так уверен? – Она топает ногой, сверкает глазами и, не дождавшись ответа, спрашивает: – Что у тебя за дело такое важное?
«Да чего уж там?» – думаю я и рассказываю ей про дело Зелла, объясняю, что я сейчас из морга и тяну за ниточку. Пытаюсь внушить, что веду серьезное расследование.
– Постой-постой… Висельник? – вдруг обиженно надувается она. Ей двадцать один год, моей сестре. Совсем ребенок.
– Возможно.
– Ты сам сказал, он повесился в «Макдоналдсе».
– Я сказал, что так это выглядит.
– И этим ты так занят, что не найдешь десяти минут на поиски моего мужа? Потому что какой-то съехавший псих повесился в «Макдоналдсе»? В туалете, сука!
– Нико, перестань…
– А что такого?
Терпеть не могу, когда моя сестра сквернословит. Я старомоден. Она – моя сестра.
– Извини. Но погиб человек, и моя обязанность – выяснить, как и почему.
– Да, да, извини. Но пропал человек, и он мой муж, и я, представь себе, его люблю!
Голос у нее срывается, и я понимаю: все, игре конец. Она заплачет, и я сделаю все, что она попросит.
– Ну перестань, Нико. Не надо так. – Поздно, она всхлипывает, приоткрыв рот, и со злостью утирает слезы кулаком. – Не надо.
– Просто, когда все так… – Она горестно разводит руками, охватывая все небо разом. – Не могу я быть одна, Генри. Сейчас – не могу.
Ледяной ветер проносится по площадке парковки, засыпает глаза снегом.
– Понимаю, – говорю я, – понимаю.
И, несмело шагнув вперед, обнимаю сестру. Дома шутили, что ей достались все способности к математике, а мне – весь рост. Мой подбородок на добрых шесть дюймов выше ее макушки, и она рыдает, уткнувшись мне носом куда-то в солнечное сплетение.
– Ну-ну, детка. Все хорошо…
Она задом выбирается из моих неловких объятий, глотает последний всхлип и закуривает новую сигаретку, прикрывая ладошкой золотую зажигалку. Зажигалка, как и шинель, и марка сигарет у нее от деда.
– Так ты его найдешь? – спрашивает она.
– Постараюсь, Нико. Хорошо? Большего я не могу обещать.
Я выдергиваю зажатую в уголке ее губ сигарету и закидываю под машину.
* * *
– Добрый день. Я хотел бы поговорить с Софией Литтлджон, если можно.
Здесь, на площадке, хорошая связь.
– Она сейчас у пациентки. Можно узнать, кто звонит?
– Да, конечно. Нет, просто… жена моего друга наблюдалась у… простите, а как правильно называть акушерок? Доктор Литтлджон или?..
– Нет, сэр. Просто по имени. Мисс Литтлджон.
– Да. Ну так вот, жена моего друга наблюдается у… мисс Литтлджон, и она, как я понял, родила. Вроде бы сегодня утром.
– Сегодня утром?
– Да, поздно ночью или рано утром. Друг ночью оставил сообщение, но я не поручусь, что правильно его понял. Все спутано, чертовы помехи на связи, и… алло?
– Да, я слушаю. Вероятно, это ошибка. Не думаю, чтобы София принимала роды. Утром, вы сказали?
– Да.
– Простите, как вас зовут?
– Неважно. Это не имеет значения. Неважно.
* * *
В штаб-квартире я решительным шагом прохожу мимо троицы «ежиков», которые болтаются в комнате отдыха у автомата с колой и хихикают как ненормальные. Никто из них мне незнаком, и они меня не узнают. Ручаюсь, никто из них не сумеет по памяти процитировать «Фарли и Леонарда», не говоря уж об уголовном кодексе Нью-Гэмпшира или конституции Соединенных Штатов.
В отделе я выкладываю все, что собрал, детективу Калверсону. Рассказываю о доме, о записке «дорогой Софи», о заключении доктора Фентон. Он терпеливо слушает, переплетя пальцы, и потом еще долго молчит.
– Ну ты понимаешь, Генри… – медленно начинает он, и этого более чем достаточно. Я не хочу слышать продолжения.
– Я знаю, как это выглядит, – перебиваю я. – Знаю.
– Нет, ты послушай. Это не мое дело. – Калверсон чуть откидывает голову. – Если тебе приспичило его раскрыть, раскрывай.
– Приспичило, детектив. Правда.
– Ну и ладно.
Я сижу перед ним еще секунду, потом возвращаюсь к своему столу, снимаю трубку стационарного телефона и начинаю поиски бестолкового Дерека Скива. Начинаю с того, что уже проделала Нико, – обзваниваю бары и больницы. Добираюсь до мужской тюрьмы и ее филиала, а также до шерифа в Мерримаке. Дозваниваюсь до приемного покоя конкордской и Нью-гемпширской больниц и до всех известных мне больниц в соседних округах. Дерека нигде нет. Никто не подходит под описание.
Снаружи на площади плотная стайка «божьих людей», которые суют брошюрки прохожим, голосят нараспев, де, нам только и осталось, что молиться. В молитве единственное спасение. Я равнодушно киваю и прохожу мимо.
* * *
И вот теперь я лежу без сна, потому что уже ночь на среду, а в глаза мертвому Питеру Зеллу я взглянул во вторник утром. Это означает, что его убили поздно вечером в понедельник, и, может быть, с его смерти уже прошло почти сорок восемь часов. Так или иначе, срок истекает, а я ничуть не ближе к установлению и задержанию преступника.
Поэтому я лежу в постели и гляжу в потолок, сжимаю и разжимаю кулаки, а потом встаю и открываю жалюзи, выглядываю в окно, в пасмурную темноту с горсткой звезд в прорывах туч.
– Знаешь, что я тебе скажу? – шепчу я, поднимая палец и тыча им в небо. – Пошел ты!..