4
Громкий пугающий звук заполняет комнату – визжащий, яростный взрывается в темноте, – я сажусь на кровати и кричу. Он здесь, а я не готов, и сердце взрывается в груди, потому что он здесь раньше срока, уже сейчас.
Но это просто телефон. Он оглушительно трезвонит – это основная линия. Я покрываюсь потом, прижимая руки к груди, и вздрагиваю на сиротском матрасе, который называю постелью.
Это просто мой дурацкий телефон.
– Да, алло?
– Генри? Чем занимаешься?
– Чем занимаюсь? – Я смотрю на часы. Без четверти пять. – Спал и видел сны.
– Извини. Извини, но мне нужна твоя помощь. Правда, нужна, Генни.
Я тяжело дышу, капли пота застывают на лбу, ужас и смятение быстро сменяются раздражением. Конечно. Моя сестра – единственный человек, способный позвонить в пять утра, и она единственная, кто зовет меня жалким детским прозвищем Генни. Словно имя из водевиля или кличка безмозглой птахи.
– Где ты, Нико? – хрипловато спросонья спрашиваю я. – Ты в порядке?
– Я дома. Выскочила на минутку.
Дома – значит, в том доме, где мы росли, где Нико живет и сейчас. В перестроенном доме нашего деда, стоящем на полутора акрах холмистой земли у Литтл-понд-роуд. Я прокручиваю в голове список поводов, по которым сестра могла позвонить в такое безбожное время. Деньги на аренду. Ограбление. Билет на самолет. На еду. В прошлый раз у нее «украли» велосипед. Одолжила на вечеринке знакомому знакомого, а он не вернул.
– Так что случилось?
– Дерек. Он вчера вечером не вернулся домой.
Я вешаю трубку, сбрасываю аппарат на пол и пытаюсь снова уснуть.
* * *
До звонка мне снилась девочка, в которую я был влюблен в старших классах. Элисон Кечнер.
Во сне мы с Элисон гуляли под ручку по Мэйну, чудесному пригороду Портленда, заглядывали в окна букинистических магазинов. Элисон тихонько опиралась на мою руку, ее локоны – букет диких рыжих орхидей – щекотали мне шею. Мы ели мороженое, смеялись понятным нам одним шуткам, выбирали, на какой фильм сходить. В такой сон трудно вернуться, даже если удалось снова уснуть, и я не сумел.
* * *
Без двадцати восемь, ясно и холодно. Я еду по серпантину на Пилл-хилл, в фешенебельный район Западного Конкорда, выросший вокруг больницы. Это колония, со вкусом обустроенная врачами, администраторами и прочим медперсоналом. По нынешним временам многие дома патрулируются здесь частной охраной: под зимними куртками выпирают пистолеты, словно ни с того ни с сего началась Третья мировая. Но в доме 14 по Тайер-понд-роуд охраны нет, а широкий газон укутан снегом такой безупречной белизны, что мне даже стыдно топтать его своими «тимберлендами», проходя к парадной двери.
Но Софии Литтлджон дома нет. Ее спозаранок вызвали на срочный случай в больницу – муж многословно извиняется за такой оборот. Он встречает меня на крыльце в брюках хаки и свитере с воротником-хомутом. Тихий мужчина с аккуратной золотистой бородкой, с кружкой ароматного чая в руке объясняет мне, что Софию часто вызывают в неурочные часы, особенно теперь, когда большинство акушерок на ее отделении уволились.
– Только не она. Она решила до конца помогать пациентам, до самого конца. И, вы не поверите, новых пациенток полно. Меня, кстати, зовут Эрик. Не зайдете ли в дом?
Он, видимо, немного удивляется, когда я отвечаю «да».
– О, хорошо… замечательно, – отступает в гостиную и знаком приглашает меня войти.
Дело в том, что я встал и оделся за два часа до срока, спешил за новыми сведениями о Питере Зелле, а муж его сестры должен кое-что знать. Литтлджон проводит меня внутрь, берет пальто и вешает его на крючок.
– Могу я предложить вам чашку чая?
– Нет, спасибо. Я отниму у вас не больше нескольких минут.
– Это хорошо, потому что больше у меня нет, – отвечает он и дружески подмигивает, чтобы я наверняка оценил шутку. – Мне еще надо отправить сына в школу и самому быть в больнице к девяти часам.
Он указывает мне на кресло и садится сам, удобно скрестив ноги. У него широкое доброе лицо, большой дружелюбный рот. В этом человеке чувствуется сила без угрозы, он как добрый лев из мультфильма – достойный вождь своего прайда.
– Должно быть, по нынешним временам тяжело работать в полиции?
– Да, сэр. А вы работаете в больнице?
– Да, уже девять лет. Я – директор «Духовных услуг».
– О… и что это, собственно, значит?
– А… – Литтлджон наклоняется навстречу мне, сплетая пальцы. Он явно рад вопросу. – У каждого, кто входит в двери больницы, есть не только телесные потребности. Я, конечно, в первую очередь говорю о пациентах. Но также и об их родных, друзьях, и даже врачах и медсестрах. – Все это произносится гладко и уверенно, ровной скороговоркой. – Моя работа – обслуживать такие потребности, в чем бы они не проявлялись. Как вы понимаете, в наши дни у меня много работы.
Его теплая улыбка не дрогнула, но во мне слово «работа» и выразительный взгляд его больших глаз отзываются мыслью о смертельной усталости, долгих ночах, утомительных часах в попытке утешить растерявшихся, испуганных, больных.
На краю сознания мелькает картина из прерванного сновидения: хорошенькая Элисон Кечнер сидит рядом со мной, глядя в окно на заснеженные кусты кизила и черного тупело.
– Но вы, – Литтлджон резко откашливается и многозначительно смотрит на тетрадку и ручку, которые я достал и пристроил на колене, – вы хотели спросить о Питере?
– Да, сэр.
Я не успеваю задать вопрос, а Литтлджон уже говорит тем же быстрым сдержанным тоном. Он рассказывает, что его жена с братом выросли здесь же, в Западном Конкорде, недалеко отсюда. Мать умерла от рака двенадцать лет назад, а отец – в пансионате «Приятный вид», у него множество проблем со здоровьем плюс начальная стадия деменции. Очень, очень печально, но Господень промысел судить только Господу.
– Питер и София, – объясняет он, – никогда не были особенно близки, даже в детстве. Она была сорванцом, открытая миру, а он нервным, замкнутым, стеснительным. Теперь, когда оба работают, а у Софии еще и семья, они редко общались.
– Мы, конечно, выбирались к нему раз-другой, когда все это началось, но без особого успеха. С ним было довольно плохо.
Я поднимаю голову и движением пальца останавливаю ровную скороговорку Литтлджона.
– Что значит – плохо?
Он переводит дыхание, словно взвешивая, стоит ли объяснять, а я подаюсь вперед, занеся ручку над листом.
– Ну, видите ли, он был крайне возбужден.
Я наклоняю голову к плечу.
– Подавлен или возбужден?
– А я что сказал?
– Вы сказали: возбужден.
– Хотел сказать – подавлен, – поправился Литтлджон. – Простите, я на секундочку.
Он поднимается, не дождавшись ответа, и отходит на другой конец комнаты, открыв мне вид на светлую и любовно обставленную кухню: развешенные в ряд кастрюли, блестящий холодильник украшен магнитиками с алфавитом, школьными табелями и детскими картинками.
Литтлджон у подножия лестницы подбирает синий ранец и пару детских ботинок с хоккейными коньками, висевших на перилах.
– Кайл, мы там зубы почистили? – кричит он наверх. – До времени Т девять минут.
Вопль «Порядок, пап!» скатывается по ступеням, за ним дробно стучат шаги, шумит кран, распахивается дверь. В дверном проеме, как в раме, картинка с тумбочки Зелла – несмело улыбающийся паренек. Насколько я знаю, школы Конкорда продолжают работу. Об этом была статья в «Монитор»: преданные своему делу учителя, учение ради учения. Даже на журналистском фото заметно, что классы наполовину пусты, если не на три четверти.
Литтлджон возвращается в кресло, приглаживает ладонью волосы. Коньки у него на коленях.
– Парень – хоккеист. Ему десять лет, а катается как Мессье, я не шучу. Мог бы со временем выступать за НХЛ, сделал бы меня миллионером. – Он мягко улыбается. – В альтернативной Вселенной. На чем мы остановились?
– Вы описывали душевное состояние Питера.
– Да-да. Я вспоминаю нашу летнюю встречу. Мы устроили барбекю: сосиски, пиво и все прочее. Питер никогда не был особо общительным, но тут стало ясно, что его окончательно накрыла депрессия. Здесь и не здесь, если вы меня понимаете.
Литтлджон глубоко вздыхает, обводит взглядом комнату, словно боится, что призрак Питера Зелла его подслушает.
– Знаете, честно говоря, после того раза мы не хотели, чтобы он общался с Кайлом. Все это достаточно тяжело для мальчика… – Голос у него срывается, он прокашливается. – Простите.
Я киваю, пишу и быстро соображаю.
Итак, что мы имеем? Человека, который на работе выглядит в целом бесстрастным, не поднимает головы, не выказывает реакции на грядущее бедствие, кроме одного срыва на Хеллоуин. Потом выясняется, что он скопил полную и всеохватную подборку сведений по астероиду, что он втайне одержим тем, от чего отмахивается на людях.
Теперь выясняется, что, если верить мужу его сестры, вне офиса он был не только неравнодушен, но и одержим до самозабвения. Такой вполне мог лишить себя жизни.
«Ох, Питер, – думаю я, – что бы ты, друг, рассказал сам?»
– А это настроение, депрессия, не облегчалась в последнее время?
– Ох, нет! Господи, нет, наоборот! Становилось все хуже, начиная с января. С последнего определения.
Последнее определение. Он говорит об интервью Толкина во вторник третьего января в «Особых репортажах CBS-ньюс». Более полутора миллиардов зрителей по всему миру. Я минуту молчу, слушая, как наверху бодро топает Кайл. Потом решаюсь – какого черта? И, достав из кармана, подаю Эрику Литтлджону маленький белый листок.
– Что вы можете сказать об этом?
Я смотрю, как он читает: «Дорогая София».
– Откуда это?
– На ваш взгляд, это почерк Питера Зелла?
– Несомненно. В смысле, мне так кажется. Как я уже говорил…
– Вы не слишком хорошо его знали.
– Именно.
– Он хотел написать вашей жене перед смертью и передумал. Вы не знаете, о чем он мог писать?
– Ну, напрашивается предположение о письме самоубийцы. Незаконченном. – Он поднимает голову, заглядывает мне в глаза. – Что же еще?
– Не знаю, – говорю я и, встав, прячу тетрадку. – Большое спасибо, что уделили мне время. И, пожалуйста, предайте Софии, что я еще раз позвоню, чтобы назначить время для разговора.
Эрик тоже встает, хмурит лоб.
– Вам все-таки нужно с ней поговорить?
– Да.
– Конечно, хорошо, – он со вздохом кивает. – Для нее это испытание. Все это. Но я, конечно, передам.
Я сажусь в «Импалу», но никуда пока что не еду. Около минуты сижу перед домом, пока Литтлджон не выходит с Кайлом на лужайку, покрытую нетронутым снегом, как глазурью на кремовом пирожном. Нелепый десятилетка в больших, не по росту, зимних сапожках, острые локти рвутся сквозь пухлые рукава непродувайки.
Глядя на карточку в квартире Зела, я, помнится, думал, что ребенок обычный, средненький. Но теперь я меняю прежнее мнение, увидев его глазами отца: принц танцующим шагом проходит по снегу под утренним солнцем.
* * *
Отъезжая, я вспоминаю интервью Толкина и представляю Питера Зелла в тот вечер. 3 января, вторник, он уже вернулся с работы, сидит в своей стерильно-серой гостиной и смотрит маленький телевизор.
2 января астероид 2011GV1, известный как Майя, вышел, наконец, из соединения с Солнцем и снова наблюдается с Земли. Он теперь достаточно близок и ярок, чтобы ученые ясно его рассмотрели, собрали новые данные. Узнали наверняка. Наблюдения лились потоком, компилировались и обрабатывались в одном из центров NASA, в лаборатории реактивной тяги в Пасадене. Державшееся с сентября соотношение пятьдесят на пятьдесят должно было уточниться – до ста процентов или до нуля.
И вот Питер Зелл сидит на диванчике в гостиной, разложив перед собой последние материалы по астероиду. Все научные выкладки и тревожная аналитика выкипают, оставляя осадок из предсказаний и молитв: да или нет? CBS выиграла войну за телезрителя. Если конец света еще не конец, они будут снимать урожай высочайших рейтингов не один год. Они подробно представляют Леонарда Толкина, главного инженера ЛРД, человека, руководившего окончательными расчетами. «Я буду первым, – обещал он тремя неделями раньше Дэвиду Леттерману, в улыбке подергивая губами, – от кого вы услышите доброе известие». Сейчас государственный астроном в очках и лабораторном халате выглядит бледным.
В нижнем правом углу экрана показывают отсчет времени, а рядом прокручиваются мелкие кадры: Толкин идет по институтскому коридору, выводит колонки цифр на доске, склоняется вместе с подчиненными к компьютерному экрану.
А маленький, пухлый, одинокий Питер Зелл сидит у себя дома, молча смотрит, окружив себя вырезками, примостив очки на нос, сложив руки на коленях.
Программа выходит в прямой эфир. Показывают ведущего, Скотта Пелли, с квадратным подбородком, солидной сединой, серьезным, словно созданным для телевизора, лицом. Пелли, представляя собой весь мир, наблюдает, как Толкин выходит с решающего совещания, зажав под мышкой пачку бумажных папок, сдергивает очки в роговой оправе и рыдает.
Сейчас, медленно проезжая в сторону ресторана «Сомерсет», я пытаюсь восстановить в памяти чужие чувства, понять, что именно испытал в тот момент Питер Зелл. Вот Пелли склоняется к астроному, он весь – сочувствие, он задает чудовищно глупый вопрос, который необходимо услышать всему миру:
– Итак, доктор, каковы наши шансы?
Доктор Лео Толкин содрогается, как будто от смеха:
– Шансы? Никаких шансов.
И Толкин начинает говорить. Болтает без умолку, извиняется от лица всего астрономического сообщества, что это событие не было предсказано. Говорит, что они рассматривали все вероятные сценарии: малый объект без заблаговременного предупреждения, крупный объект с заблаговременным предупреждением, но подобного и вообразить не могли – объект с таким близким перигелием, с такой небывало длинной эллиптической орбитой, такой потрясающе большой! Шансы на само существование подобного исчезающе малы, с точки зрения статистики он просто не может существовать. А Скотт Пелли смотрит на него и погружает весь мир в горестную истерику.
Потому что больше – никакой двусмысленности, никаких сомнений. Все становится просто делом времени. Вероятность столкновения сто процентов. С 3 января шансов нет.
Многие не отлипали от телевизоров и после окончания программы, глядя, как ученые мудрецы, политики и профессора астрономии заикаются, плачут и противоречат друг другу по разным кабельным каналам, дожидаясь обещанного обращения президента к нации, которое на деле вышло только на следующий день после полудня. Многие бросились к телефонам – звонить любимым, но все линии были перегружены и оставались забитыми еще несколько недель. Другие вышли на улицы, забыв о мерзкой январской погоде, ища сочувствия у соседей или незнакомцев или занимаясь мелким вандализмом и хулиганством, – этот тренд держался долго и достиг пика, по крайней мере в Конкорде, вылившись в микробунт на Президентский день.
Лично я выключил телевизор и пошел на службу. Я четвертую неделю был детективом, я работал над делом о поджоге и сильно подозревал, как и подтвердилось впоследствии, что следующий день выдастся для полиции напряженным.
Но вопрос в том, что произошло с Питером Зеллом? Что сделал он, досмотрев программу? Кому звонил?
По сумме голых фактов получается, что, при всей видимой браваде, Зелл отчаянно жалел о предстоящей гибели Земли. Учитывая этот факт, нетрудно представить, что вечером 3 января, узнав по телевизору плохую новость, он из отчаяния нырнул в глубокую депрессию. Одиннадцать недель с тех пор он существовал в тумане ужаса и наконец два дня назад повесился на ремне.
Зачем же я мотаюсь по Конкорду, вычисляя его убийцу?
Я паркуюсь на стоянке «Сомерсет», на трехсторонней развилке дорог на Клинтон, Юг и Доуинг. Глядя на размятый колесами и ногами снег, сравниваю эту бурую кашу с нетронутым покрывалом на лужайке перед домом Литтлджонов. Если Софию в самом деле вызвали этим утром, она из дома в больницу либо катапультировалась, либо телепортировалась.
* * *
Первое, что видишь, входя в «Сомерсет», – стена, увешанная фотокарточками, на которых кандидаты в президенты пожимают руку Бобу Галицки, бывшему владельцу, ныне покойному. Здесь фото бледного Дика Никсона, напряженного и неубедительного Джона Керри, протянувшего руку как отломанную деталь машины. Здесь Джон Маккейн с его улыбкой черепа. И Джон Кеннеди, невероятно молодой, невероятно красивый и обреченный.
Из стереоустановки на кухне звучит Боб Дилан, что-то из «Street Legal». Значит, готовит сегодня Морис, а это предвещает обед высокого качества.
– Садитесь где-нибудь, милый, – говорит Руфь-Энн, пробегая мимо с кофе. Руки у нее морщинистые, но сильные, крепко держат ручку кофейника. Мы, приходя сюда школьниками, отпускали шуточки насчет ее древних лет, мол, и наняли-то ее как антикварное украшение. И музей вокруг нее построят. С тех пор прошло десять лет.
Я пью кофе, а в меню не заглядываю. Суеверно всматриваюсь в лица других посетителей, оцениваю меланхолию в их глазах, контуженые лица. Пожилые супруги тихо переговариваются, склонившись над тарелками супа. Девушка лет девятнадцати с напряженно застывшим взглядом качает на коленях бледного младенца. Толстый бизнесмен сердито пялится в меню, закусив торчащую в углу рта сигару.
Все курят, под светильниками завиваются серые ниточки дыма. Так здесь бывало раньше, пока не запретили курение в публичных местах. Я целиком поддерживал тот закон, будучи единственным некурящим среди бунтарей-однокашников. Закон не отменен, но о нем забыли, а у полиции хватает других забот.
Я играю ложечкой, прихлебываю кофе и размышляю.
Да, мистер Дотсет, вы правы: сейчас многие в депрессии и многие решили пожить для себя. Но я как ответственный следователь не могу принять это за доказательство, позволяющее отнести случай Питера Зелла к 10–54 С. Если бы надвигающаяся гибель планеты заставляла людей покончить с собой, в этом ресторане было бы безлюдно. Конкорд давно стал бы городом-призраком. Майя было бы некого убивать, к прилету астероида живых не осталось бы.
– Омлет из трех яиц?
– И ржаной тост, – прошу я и добавляю: – Руфь-Энн, у меня к вам вопрос.
– А у меня к вам ответ! – Она ничего не записывает, я с одиннадцати лет заказываю одно и то же. – Вы первый.
– Что вы думаете обо всех этих висельниках? Я про самоубийц. Вы бы могли…
Руфь-Энн с отвращением цедит:
– Шутите? Я католичка, милый. Нет. Ни за что!
– Ну вот и я тоже нет.
Мне приносят омлет, и я медленно ем, уставившись в пространство и морщась от дыма.