Книга: Молодые львы
Назад: 32
Дальше: 34

33

Лагерь, где готовилось пополнение, располагался на сырой равнине близ Парижа. Солдаты размещались в палатках и старых немецких бараках, стены которых все еще были ярко размалеваны изображениями рослых немецких парней, улыбающихся пожилых мужчин, пьющих пиво из больших кружек, и голоногих деревенских девушек, тяжеловесных, как першероны. В верхней части каждой картины неизменно красовался орел со свастикой. Многие американцы увековечили свое пребывание в этом памятном месте, оставив на расписанных стенах свои имена: повсюду пестрели надписи «Сержант Джо Захари, Канзас-Сити, штат Миссури», «Мейер Гринберг, рядовой первого класса, Бруклин, США»…
Тысячи людей, ожидающих отправки в дивизии для восполнения боевых потерь, неторопливо месили ноябрьскую грязь. Сдержанные и молчаливые, они резко отличались от шумливых, вечно жалующихся американских солдат, каких обычно приходилось встречать Майклу. Он стоял у входа в свою палатку, всматривался в уныло моросящий дождь и мысленно сравнивал этот лагерь, где солдаты в мокрых дождевиках бесцельно и беспокойно двигались взад и вперед по длинным, туманным линейкам, с чикагскими скотопригонными дворами, где втиснутый в загоны скот с тревогой ожидает своей неизбежной участи, чуя запах близкой бойни.
— Пехота! — горько жаловался молодой Спир, сидевший в палатке. — Меня послали на два года в Гарвард, и я должен был выйти оттуда офицером, а потом все это отменили, черт бы их побрал! И вот я после двух лет учебы в Гарвардском университете рядовой пехоты. Что за армия!
— Да, это свинство, — сочувственно отозвался Кренек с соседней койки. — В армии у нас ужасный кавардак. Все делается по знакомству.
— У меня масса знакомых, — резко сказал Спир. — Иначе как бы я мог попасть в Гарвард? Но они ничего не могли поделать, когда пришел приказ о переводе. Моя мать чуть было не умерла, когда узнала об этом.
— Да, — вежливо заметил Кренек, — вот, наверно, был удар для всех твоих близких!
Майкл обернулся посмотреть, не смеется ли Кренек над юношей из Гарварда. Кренек служил пулеметчиком в 1-й дивизии, был ранен в Сицилии, а затем еще раз в день высадки в Нормандии и теперь в третий раз возвращался в часть. Но Кренек, крепкий, приземистый смуглый паренек из трущоб Чикаго, искренне жалел молодого барчука из Бостона.
— А что, ребята, — сказал Майкл, — может быть, война завтра окончится?
— Ты что, получил секретное донесение? — спросил Кренек.
— Нет, — спокойно ответил Майкл, — но в «Старз энд Страйпс» пишут, что русские продвигаются по пятьдесят миль в день…
— Ох, эти русские, — покачал головой Кренек, — я бы не стал слишком надеяться на то, что русские выиграют для нас войну. В конце концов, придется послать на Берлин Первую дивизию, и она-то уж разделается с немцами.
— Ты постараешься снова попасть в Первую дивизию? — спросил Майкл.
— К чертям, — ответил Кренек, покачав головой, и поднял глаза от винтовки, которую он чистил, сидя на койке. — Я хочу выйти из войны живым. Все знают, что Первая дивизия самая лучшая в нашей армии. Это прославленная дивизия, о ней столько писали. Где самый трудный для высадки участок берега, где нужно взять укрепленную высоту, где нужно возглавить наступление — там всегда вспоминают о Первой дивизии. Уж лучше здесь на месте пустить себе пулю между глаз, чем идти в Первую дивизию. Я хочу попасть в самую заурядную дивизию, о которой никто никогда не слышал и которая не взяла ни одного города с самого начала войны. Если попадешь в Первую дивизию, самое лучшее, на что можно рассчитывать, — это еще одно ранение. Два раза мне давали «Пурпурное сердце», и каждый раз все ребята во взводе поздравляли меня. Командование всегда направляет в Первую дивизию самых лучших генералов нашей армии, самых боевых и бесстрашных, а это значит — прощай, солдатское счастье. С меня всего этого хватит, нужно дать и другим парням прославиться. — Он снова наклонился над винтовкой и принялся тщательно протирать металлические части.
— Ну, а как там? — озабоченно спросил Спир. Это был красивый блондин с волнистыми волосами и мягкими голубыми глазами. При взгляде на него в воображении невольно вставал длинный ряд гувернанток и тетушек, водивших его в субботние вечера на концерты Кусевицкого. — Как там вообще в пехоте?
— Как в пехоте? — сказал Кренек нараспев. — Ножками, ножками, топ, топ…
— Нет, я серьезно спрашиваю, — настаивал Спир, — как это делается? Просто берут тебя за шиворот, кидают, куда им вздумается, и тут же заставляют воевать?
— А ты что, думаешь, все делается постепенно? — сказал Кренек. — Ничего подобного. Во всяком случае, не в Первой дивизии.
— А ты? — спросил Спир Майкла. — В какой дивизии ты служил?
Майкл направился к своей койке и тяжело опустился на нее.
— Я не был ни в какой дивизии. Я был в службе гражданской администрации.
— Служба гражданской администрации, — сказал Спир, — вот куда меня должны бы послать.
— Ты был в службе гражданской администрации? — удивился Кренек. — А как же ты ухитрился получить там «Пурпурное сердце»?
— Меня сшибло французское такси в Париже. У меня была сломана левая нога.
— В Первой дивизии ты никогда не получил бы «Пурпурное сердце» за такую чепуху, — с гордостью сказал Кренек.
— Нас было в палате двадцать человек, — объяснил Майкл. — Однажды утром пришел какой-то полковник и всем вручил медали.
— Пять очков?! — воскликнул Кренек. — Это неплохо. Когда-нибудь ты будешь благодарить бога за то, что тебе покалечили ногу.
— Боже мой! — воскликнул Спир. — Что у нас творится: человека со сломанной ногой направляют в пехоту.
— Она уже не сломана, — сказал Майкл. — Она работает. Хотя внешне моя нога выглядит плохо, но доктора гарантируют, что она будет действовать, особенно в сухую погоду.
— Пусть даже так, — продолжал Спир, — почему бы тебе не вернуться в свою гражданскую администрацию?
— Если ты в звании сержанта и ниже, — монотонно проговорил Кренек, — никто не станет беспокоиться, чтобы послать тебя обратно в свою часть. От сержанта и ниже — это все взаимозаменяемые детали.
— Спасибо, Кренек, — спокойно ответил Майкл. — Это самое приятное из того, что говорили обо мне за последние месяцы.
— Какая твоя военно-учетная специальность? — спросил Кренек.
— Семьсот сорок пять.
— Семьсот сорок пять. Стрелок. Вот это действительно специальность. Взаимозаменяемая часть. Все мы взаимозаменяемые части.
Майкл заметил, как мягкий, приятный рот Спира исказила нервная гримаса отвращения. Спиру явно пришлось не по вкусу, что он тоже взаимозаменяемая часть. Это определение никак не совпадало с тем образом, который создало его воображение в безмятежные годы, проведенные в обществе гувернанток и в аудиториях Гарвардского университета.
— Должны же быть дивизии, в которых служить легче, чем в других, — настаивал Спир, озабоченный своей будущей судьбой.
— Убить могут в любой дивизии американской армии, — резонно заметил Кренек.
— Я имею в виду, — пояснил Спир, — дивизию, где превращают человека в солдата постепенно, не сразу.
— Видно, тебя, братец, крепко учили в Гарвардском университете, — сказал Кренек, наклоняясь над винтовкой. — Тебе там наговорили кучу всякой ерунды о службе в армии.
— Папуга? — Спир повернулся к другому солдату, который молча лежал на своей койке и, не моргая, смотрел вверх на сырой брезент. — Папуга, а ты в какой дивизии служил?
— Я был в зенитной артиллерии, — не поворачивая головы, отозвался Папуга ровным слабым голосом.
Это был толстый человек лет тридцати пяти с болезненно-желтым рябоватым лицом и сухими черными волосами. Он целыми днями лежал на койке, мрачно уставившись куда-то вдаль, и Майкл заметил, что он часто пропускает время приема пищи. На рукавах его одежды были видны следы сорванных сержантских нашивок. Папуга никогда не принимал участия в разговорах, которые велись в палатке, и во всем его поведении было что-то загадочное.
— Зенитная артиллерия, — сказал Кренек, рассудительно кивнув головой. — Это неплохая служба.
— Что же ты здесь делаешь? — допытывался Спир. В дождливые ноябрьские дни, в сыром лагере, где в воздухе носился запах бойни, он готов был искать утешения у любого из окружавших его ветеранов. — Почему ты не остался в зенитной артиллерии?
— Однажды, — сказал Папуга, не глядя на Спира, — я сбил три наших самолета П-47.
В палатке стало тихо. Майклу стало не по себе, ему хотелось, чтобы Папуга больше ничего не рассказывал.
— Я был в расчете 40-миллиметровой пушки, — продолжал Папуга после небольшой паузы своим ровным, бесстрастным голосом. — Наша батарея охраняла аэродром, на котором базировались П-47. Было уже почти темно, а немцы имели привычку прилетать как раз в это время и обстреливать из пулеметов наш аэродром. У меня не было свободного дня в течение двух месяцев, ни одной ночи я не спал спокойно. А тут, как раз перед этим, я получил письмо от жены, она писала, что у нее скоро будет ребенок, а я ведь не был дома два года…
Майкл закрыл глаза, надеясь, что Папуга замолчит. Но в душе Папуги накопилось столько страдания, что, раз начав, говорить, он не в состоянии был остановиться.
— У меня было скверное настроение, — продолжал Папуга, — и мой дружок дал мне полбутылки французской самогонки. Она крепкая, как чистый спирт, и хватает за горло, как капкан. Я выпил всю ее один, и, когда над аэродромом появилось несколько снижающихся самолетов и кто-то стал кричать, я, должно быть, обезумел. Было уже почти темно, понимаешь, а немцы имели привычку… — Он остановился, вздохнул и медленно провел ладонью по глазам. — Я повернул свою пушку на них. Я хороший стрелок… А потом и другие орудия открыли по ним огонь. Должен вам сказать, что на третьем самолете я увидел наши опознавательные знаки: полосы на крыльях и звезду, но почему-то не мог остановиться. Он летел как раз надо мной, очень тихо, с опущенными закрылками, пытаясь сесть… не понимаю, как это я не смог остановиться… — Папуга оторвал руку от глаз. — Два из них сгорели, а третий при посадке перевернулся и разбился. Десять минут спустя ко мне подошел полковник, командир группы. Это был молодой парень, знаете этих авиационных полковников? Он получил за что-то «Почетную медаль конгресса», когда мы еще были в Англии. Полковник подошел ко мне и сразу учуял запах водки. Я думал, он застрелит меня на месте и, по правде говоря, ничуть его не обвиняю и ничего против него не имею.
Кренек резким движением вставил затвор в винтовку.
— Но он не застрелил меня, — мрачно продолжал Папуга. — Он повел меня в поле, где упали самолеты, и показал мне, что осталось от двух сгоревших летчиков. Он приказал мне помочь нести третьего, того, что перевернулся, на медпункт, только он все равно умер.
Спир нервно щелкал языком, и Майкл пожалел, что парню пришлось все это услышать. Вряд ли это пойдет ему на пользу, когда его пошлют на фронт (сразу, а не постепенно) штурмовать укрепления линии Зигфрида.
— Меня арестовали и собирались судить, и полковник сказал, что сделает все, чтобы меня повесили, — продолжал Папуга, — но, как я уже сказал, я ни в чем не виню полковника, он ведь просто молодой парень. Но вскоре мне сказали: «Папуга, мы дадим тебе возможность загладить свою вину, мы не станем судить тебя, а пошлем тебя в пехоту». И я сказал: «Как вам угодно». С меня сорвали сержантские нашивки, а за день до моего отъезда сюда полковник сказал мне: «Надеюсь, что там, в пехоте, тебе оторвут голову в первый же день».
Папуга замолчал и снова спокойным, безразличным взглядом уставился вверх на брезент палатки.
— Надеюсь, — сказал Кренек, — что тебя не пошлют в Первую дивизию.
— Пусть направляют, куда хотят. Мне все равно.
Снаружи раздался свисток. Все встали, надели плащи и подшлемники и вышли строиться на вечернюю поверку.
Из-за океана только что прибыла большая партия пополнений. Разбухшая сверх штата рота выстроилась на линейке. Солдаты стояли в липкой грязи под мелким дождем и отзывались, когда выкликали их фамилии. Сержант, закончив перекличку, доложил командиру роты:
— Сэр, в двенадцатой роте во время переклички все люди оказались налицо…
Капитан отдал честь и отправился в столовую ужинать.
Сержант не стал распускать роту. Он прохаживался взад и вперед вдоль первой шеренги, всматриваясь в дрожавших от холода солдат, стоявших в грязи. Ходили слухи, что до войны сержант танцевал в кордебалете. Это был стройный, атлетически сложенный мужчина, с бледным, с резкими чертами, лицом. У него были нашивки «За примерное поведение и службу», «Американской медали за оборону» и «За участие в боевых действиях на Европейском театре», правда, без звездочек за участие в боях.
— Я хочу сказать вам пару слов, ребята, — начал сержант, — прежде чем вы побежите на ужин.
Легкий, еле слышный вздох прошелестел по рядам солдат. На этом этапе войны каждый знал, что от сержанта не услышишь ничего приятного.
— Несколько дней назад у нас тут была небольшая неприятность, — гадко улыбаясь, сказал сержант. — Мы находимся недалеко от Парижа, и некоторым из парней взбрело в голову улизнуть на пару ночей и побаловаться с девками. Если кто-нибудь из вас замышляет нечто подобное, могу вам сообщить, что эти солдаты не добрались до Парижа и не получили удовольствия. Скажу вам больше: они уже на пути в Германию, на фронт, и ставлю пять против одного, что оттуда они уже не вернутся.
Сержант задумчиво прошелся вдоль строя, опустив взгляд в землю и держа руки в карманах. «Он ходит грациозно, как настоящий танцор, — подумал Майкл, — и вообще выглядит очень хорошим солдатом: всегда чистый, аккуратный, даже франтоватый…»
— К вашему сведению, — опять заговорил сержант низким мягким голосом, — солдатам из этого лагеря появляться в Париже запрещено. На всех дорогах и у всех въездов в город установлены посты военной полиции, которые проверяют документы очень внимательно. Очень, очень внимательно.
Майкл вспомнил двух солдат, медленно марширующих с полной выкладкой взад и вперед перед канцелярией роты в Форт-Диксе за то, что самовольно уехали в Трентон выпить пару кружек пива. В армии идет вечная, непрерывная борьба: загнанные в клетку животные упорно стремятся вырваться на свободу, хоть на день, на час, ради кружки пива, ради девушки, и в ответ следует жестокое наказание.
— Командование здесь очень снисходительное, — продолжал сержант. — Здесь не отдают под суд за самовольную отлучку, как в Штатах. В ваше личное дело ничего не заносится. Ничто не помешает вам с честью уволиться из армии, если вы доживете до этого дня. Мы только ловим вас, потом смотрим, какие есть заявки на пополнение, и видим: «Ага, Двадцать девятая дивизия понесла самые тяжелые потери за этот месяц». Тогда я лично оформляю приказ и направляю вас в эту дивизию.
— Этот сукин сын — перуанец, — зашептал кто-то позади Майкла. — Я слышал о нем. Подумайте, даже не гражданин США, перуанец, а так с нами разговаривает.
Майкл посмотрел на сержанта с новым интересом. Действительно, он был смугл и походил на иностранца. Майкл никогда не видел перуанцев, и ему показалось забавным, что он стоит здесь под французским дождем и выслушивает наставления перуанского сержанта, бывшего танцора кордебалета. «Демократия, — подумал он, — пути твои неисповедимы!»
— Я уже давно работаю с пополнениями, — говорил сержант. — На моих глазах через этот лагерь прошли пятьдесят, может быть семьдесят тысяч солдат, и я знаю все, что у вас на уме. Вы читаете газеты, слушаете разные речи, и все повторяют: «Ах, наши храбрые солдаты, наши герои в защитной форме!» И вы думаете, что раз вы герои, то можете, черт побери, делать все, что вам взбредет в башку: ходить в самовольные отлучки в Париж, напиваться пьяными, за пятьсот франков подцепить триппер от французской проститутки у клуба Красного Креста. Вот что я вам скажу, ребята. Забудьте то, что вы читали в газетах. Это пишется для штатских, а не для вас. Для тех, кто зарабатывает по четыре доллара в час на авиационных заводах, для уполномоченных местной противовоздушной обороны, которые сидят где-нибудь в Миннеаполисе, хлещут вино и обнимают любимую жену какого-нибудь пехотинца. Вы не герои, ребята. Вы забракованная скотина. Вот почему вы здесь. Вы никому больше не нужны. Вы не умеете печатать, не можете починить радио или сложить колонку цифр. Вас никто не захочет держать в канцелярии, вас негде использовать на работе в Штатах. Вы подонки армии, я-то очень хорошо знаю это, хоть и не читаю газет. Там, в Вашингтоне, вздохнули с облегчением, когда вас погрузили на пароход, и им наплевать, вернетесь вы домой или нет. Вы — пополнение. И нет ничего ниже в армии, чем пополнение, кроме, разве, следующего пополнения. Каждый день хоронят тысячи таких, как вы, а такие парни, как я, просматривают списки и посылают на фронт новые тысячи подобных вам. Вот как обстоит дело в этом лагере, ребята, и я говорю все это в ваших же интересах, чтобы вы знали, где находитесь и что из себя представляете. Сейчас в лагере много новых парней, у которых еще не высохло пиво на губах, и я хочу сказать им прямо: выбросьте из головы всякую мысль о Париже, ничего не выйдет, ребятки. Расходитесь по палаткам, вычистите хорошенько винтовочки и напишите последние указания домой своим близким. Итак, забудьте о Париже, ребята. Возвращайтесь в пятидесятом году. Может быть, тогда солдатам не будет запрещено появляться в городе.
Солдаты стояли неподвижно, в полном молчании. Сержант остановился перед строем. На нем была мягкая армейская фуражка с наброшенной поверх целлофановой накидкой, какую носят офицеры. Рот его растянулся в узкую, как бритва, зловещую улыбку.
— Спасибо за внимание, ребята, — сказал сержант. — Теперь все мы знаем, где находимся и что из себя представляем. Разойдись!
Он повернулся и упругой походкой пошел прочь по ротной линейке. Солдаты стали расходиться.
— Я напишу своей матери, — сердито говорил Спир рядом с Майклом, когда они шли к палатке за котелками. — У нее есть знакомый сенатор от штата Массачусетс.
— Конечно, — вежливо сказал Майкл. — Обязательно напиши.
— Уайтэкр…
Майкл обернулся. Неподалеку стояла маленькая фигурка, утопающая в огромном дождевике. Что-то в ней показалось Майклу знакомым. Он подошел ближе. В надвигающейся темноте он смог разглядеть лицо, хранившее следы жестоких драк, рассеченную бровь, широкий рот с полными, растянутыми в легкой улыбке губами.
— Аккерман! — воскликнул Майкл. Они обменялись рукопожатием.
— Я не был уверен, что ты все еще помнишь меня, — сказал Ной. У него был ровный и низкий голос, значительно возмужавший по сравнению с тем, каким его помнил Майкл. Лицо Ноя в полумраке казалось очень худым и выражало какое-то новое, зрелое чувство покоя.
— Боже мой! — воскликнул Майкл, обрадованный тем, что в этой огромной массе незнакомых людей ему пришлось увидеть лицо, которое он видел раньше, встретить человека, с которым он когда-то дружил. Он испытывал такое чувство, как будто по счастливой случайности в мире врагов нашел союзника. — Ей-богу, я рад тебя видеть.
— Идешь жевать? — опросил Аккерман. В руке у него был котелок.
— Да, — Майкл взял Аккермана за руку. Под скользким материалом дождевика она показалась удивительно тонкой и хрупкой. — Только забегу за котелком. Пойдем со мной.
— Пошли. — Печально улыбаясь, он двинулся рядом с Майклом к его палатке. — Превосходная речь, — сказал Ной, — не правда ли?
— Чудесно поднимает боевой дух, — согласился Майкл. — Я чувствую себя после этой речи так, как будто перед ужином мне удалось уничтожить немецкое пулеметное гнездо.
Ной мягко улыбнулся.
— Армия… Ничего не поделаешь. Здесь так любят пичкать речами.
— Какое-то непреодолимое искушение, — сказал Майкл. — Пятьсот человек стоят в строю и не имеют права уйти или сказать что-нибудь в ответ… При таких условиях я бы сам не удержался.
— А что бы ты сказал? — спросил Ной.
— Я бы сказал: «Господи, помоги нам, — твердо ответил Майкл после минутного раздумья. — Господи, помоги всем ныне живущим; мужчинам, женщинам и детям».
Он нырнул в палатку и вышел с котелком в руках. Затем они медленно направились к длинной очереди, стоявшей у столовой.

 

 

Когда в столовой Ной снял дождевик, Майкл увидел над его нагрудным карманом «Серебряную звезду» и вновь почувствовал острый укол совести. «Он, конечно, получил ее не за то, что его сбило такси, — подумал Майкл. — Маленький Ной Аккерман, который начал службу вместе со мной; у него было столько причин наплевать на армию, и все же он, очевидно, не стал…»
— Сам генерал Монтгомери прицепил ее, — сказал Ной, заметив, что Майкл смотрит на медаль. — В Нормандии, мне и моему другу Джонни Бернекеру. Нам выдали со склада новое, с иголочки обмундирование. Там были Паттон и Эйзенхауэр. В штабе дивизии у нас был очень хороший начальник разведки, и он быстро протолкнул все это дело. Это было четвертого июля. Что-то вроде демонстрации англо-американской дружбы, — засмеялся Ной. — Генерал Монтгомери проявил свою добрую волю, приколов к моему кителю «Серебряную звезду». Что ж, на пять очков ближе к увольнению в запас.
Войдя в столовую, они сели за стол, где сидело уже около дюжины солдат, уплетающих за обе щеки подогретые консервы из рубленых овощей с мясом и жидкий кофе.
— И как не стыдно, — сказал Кренек, сидевший в дальнем конце стола, — отбирать у населения самые лучшие куски мяса для армии?
Никто не засмеялся на старую шутку, служившую Кренеку для застольной беседы в Луизиане, Фериане, Палермо…
Майкл ел с аппетитом. Друзья вспоминали все, что случилось за годы, отделяющие Флориду от лагеря пополнений. Майкл печально посмотрел на фотографию сына Ноя («Двенадцать очков, — сказал Ной. — У него уже семь зубов»), услышал о смерти Каули, Доннелли, Рикетта, о том, как оскандалился капитан Колклаф. Он чувствовал прилив тоски по старой, ставшей вдруг родной роте, которую он с такой радостью покинул во Флориде.
Ной держался совсем иначе. Он, казалось, был совершенно спокоен. Хотя он очень исхудал и сильно кашлял, но создавалось такое впечатление, будто он достиг какого-то внутреннего равновесия, мудрой, спокойной зрелости, и Майклу начинало казаться, что Ной гораздо старше его. Ной говорил спокойно, без горечи, от прежнего едва сдерживаемого бурного гнева не осталось и следа, и Майкл верил, что, если Ной останется в живых, он будет гораздо лучше подготовлен для послевоенной жизни, чем сам Майкл.
Помыв котелки и с удовольствием закурив сигары из своего пайка, они побрели в темноте к палатке Ноя, сопровождаемые музыкальным позвякиванием прицепленных сбоку котелков.
В лагере шел цветной фильм «Девушка с обложки журнала» с участием Риты Хейуорт, и все солдаты, жившие в одной палатке с Ноем, привлеченные прелестями голливудской звезды, отправились в кино. Друзья присели на койку Ноя, дымя сигарами и наблюдая, как голубой дым спиралью поднимается вверх.
— Завтра меня здесь уже не будет, — сказал Ной.
— Да ну! — воскликнул Майкл, внезапно ощутив горечь утраты. «Как несправедливо со стороны армии, — подумал он, — соединить вот таким образом друзей только за тем, чтобы через двенадцать часов снова разбросать их в разные стороны!» — Тебя включили в описки?
— Нет, — тихо сказал Ной. — Я просто смоюсь, и все.
Майкл медленно затянулся сигарой.
— В самовольную отлучку?
— Да.
«Боже мой, — подумал Майкл, вспоминая, что Ной сидел уже один раз в тюрьме, — разве этого ему было мало?»
— В Париж?
— Нет. Париж меня не интересует. — Ной наклонился и достал из вещевого мешка две пачки писем, аккуратно перевязанных шпагатом. Он положил одну пачку на кровать. Адреса на конвертах были написаны, несомненно, женским почерком. — Это от моей жены, — пояснил Ной. — Она пишет мне каждый день. А вот эта пачка… — он нежно помахал другой пачкой писем, — от Джонни Бернекера. Он пишет мне всякий раз, когда у него выдается свободная минута. И каждое письмо заканчивается словами: «Ты должен вернуться к нам».
— А! — сказал Майкл, пытаясь вспомнить Джонни Бернекера. Он смутно представлял себе высокого, худощавого, светловолосого парня с нежным, девичьим цветом лица.
— Джонни вбил себе в голову, что если я вернусь в роту и буду рядом с ним, то мы выйдем из войны живыми. Он замечательный парень. Это лучший человек, какого я когда-либо встречал в своей жизни. Я должен вернуться к нему.
— Зачем же уходить самовольно? — спросил Майкл. — Почему бы тебе не пойти в канцелярию и не попросить их направить тебя обратно в свою роту?
— Я ходил, — сказал Ной. — Этот перуанец сказал, чтобы я убирался к чертовой матери. Он, мол, слишком занят. Здесь не биржа труда, и я пойду туда, куда меня пошлют. — Ной медленно перебирал пальцами письма Бернекера, издававшие сухой, шуршащий звук. — А ведь я побрился, погладил обмундирование и нацепил свою «Серебряную звезду». Но она не произвела на него никакого впечатления. Поэтому я ухожу завтра после завтрака.
— Ты наживешь кучу неприятностей, — старался удержать его Майкл.
— Нет. — Ной покачал головой. — Люди уходят каждый день. Вот, например, вчера один капитан ушел. Ему надоело здесь болтаться. Он взял с собой только сумку с продуктами. Ребята забрали все, что осталось, и продали французам. Если ты идешь не в Париж, а к фронту, военная полиция не станет тебя беспокоить. Третьей ротой командует теперь лейтенант Грин (я слышал, что он стал уже капитаном), а он прекрасный парень. Он оформит все как полагается. Он будет рад меня видеть.
— А ты знаешь, где они сейчас? — спросил Майкл.
— Узнаю. Это не так уж трудно.
— Ты не боишься снова попасть в беду после всей этой истории в Штатах?
Ной мягко улыбнулся.
— Дружище, — сказал он, — после Нормандии все, что может сделать со мной армия США, уже не кажется страшным.
— Ты лезешь на рожон.
Ной пожал плечами.
— Как только я узнал в госпитале, что мне не суждено умереть, я написал Джонни Бернекеру, что вернусь. Он ждет меня. — В его голосе прозвучала спокойная решимость, не допускающая дальнейших уговоров.
— Ну что ж, счастливого пути, — сказал Майкл. — Передай от меня привет ребятам.
— А почему бы тебе не пойти со мной?
— Что, что?
— Пойдем вместе, — повторил Ной. — У тебя будет гораздо больше шансов выйти из войны живым, если ты попадешь в роту, где у тебя есть друзья. Ты, конечно, не возражаешь выйти из войны живым?
— Нет, — слабо улыбнулся Майкл, — конечно, нет.
Он не сказал Ною о тех днях, когда ему было почти все равно, останется ли он в живых или нет, о тех дождливых, томительных ночах в Нормандии, когда он считал себя таким бесполезным, когда война представлялась ему только все разрастающимся кладбищем, огромной фабрикой смерти. Он не стал рассказывать об унылых днях, проведенных в английском госпитале в окружении искалеченных людей, поставляемых полями сражений Франции, во власти умелых, но бессердечных докторов и сиделок, которые не разрешили ему даже на сутки съездить в Лондон. Они смотрели на него не как на человеческое существо, нуждающееся в утешении и помощи, а как на плохо заживающую ногу, которую нужно кое-как починить, чтобы как можно скорее отправить ее хозяина обратно на фронт.
— Нет, — сказал Майкл. — Я, конечно, не против того, чтобы остаться в живых к концу войны. Хотя, скажу тебе по правде, я предчувствую, что через пять лет после окончания войны все мы, возможно, будем с сожалением вспоминать каждую пулю, которая нас миновала.
— Только не я, — сердито буркнул Ной. — Только не я. У меня никогда не будет такого дурацкого чувства.
— Конечно, — виновато проговорил Майкл. — Извини меня за эти слова.
— Ты попадешь на фронт как пополнение, — сказал Ной, — и твое положение будет ужасным. Все старые солдаты — друзья, они чувствуют ответственность друг за друга и сделают все возможное, чтобы спасти товарища. Это означает, что всю грязную, опасную работу поручают пополнению. Сержанты даже не удосуживаются запомнить твою фамилию. Они ничего не хотят о тебе знать. Они просто выжимают из тебя все, что возможно, ради своих друзей, а потом ждут следующего пополнения. Ты пойдешь в новую роту один, без друзей, и тебя будут посылать в каждый патруль, совать в каждую дырку. Если ты попадешь в какой-нибудь переплет и встанет вопрос, спасать ли тебя или одного из старых солдат, как ты думаешь, что они станут делать?
Ной говорил страстно, не отрывая черных, настойчивых глаз от лица Майкла, и тот был тронут заботливостью парня. «Черт возьми, ведь я сделал так мало для него, когда ему пришлось туго во Флориде, — вспомнил Майкл, — и не очень-то помог его жене там, в Нью-Йорке. Имеет ли представление эта хрупкая, смуглая женщина о том, что говорит сейчас ее муж здесь, на сыром поле около Парижа? Знает ли она, какую огромную скрытую работу в поисках нужных решений проделал его мозг в эту холодную, дождливую осень, вдали от родины, для того чтобы он мог когда-нибудь вернуться домой, погладить ее руку, взять на руки своего сына?.. Что они знают о войне там, в Америке? Что пишут корреспонденты о лагерях для пополнения на первых полосах газет?»
— Ты должен иметь друзей, — горячо убеждал Ной. — Ты не должен допустить, чтобы тебя послали туда, где нет друзей, которые сумеют тебя защитить…
— Хорошо, — тихо сказал Майкл, взяв Ноя за руку, — я пойду с тобой.
Но сказал он это не потому, что считал себя человеком, который нуждается в друзьях.
Назад: 32
Дальше: 34