Книга: Черный принц
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ПОСЛЕСЛОВИЕ БРЭДЛИ ПИРСОНА

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Oна так радовалась нашим покупкам. Она распоряжалась. Смело выбирала еду, всякие вещи для уборки и стирки, кухонную посуду. Купила даже хорошенький голубой совок для мусора и щетку, разрисованную цветочками. И еще фартук. И шляпу от солнца. Мы загрузили взятую напрокат машину. Пророческое чутье заставило меня сохранить шоферские права. Но теперь, с отвычки, я вел машину очень осторожно.
Было пять часов все того же дня, и мы были далеко от Лондона. Мы были в деревне, машину поставили около деревенской лавки. Между плиток мостовой росла трава, и заходящее солнце дарило каждой травинке отдельную бурую тень. Нам предстоял долгий путь.
У меня голова кружилась от счастья, так естественно, с таким деловым видом Джулиан играла роль хозяйки и командовала мной, будто мы уже много лет женаты. Я сдерживал свою радость, чтоб не спугнуть Джулиан. Я купил хереса и столового вина, потому что так водится у женатых, хоть и понимал, что буду пьян одним блаженством. Мне почти хотелось побыть одному, чтобы наедине подумать обо всем, что случилось. Мы немного проехали, и я остановил машину, чтобы на минуту зайти в лес, и, пока я стоял, глядя вниз на полосатый линолеум из хвои, подушечку мха на корне дерева и несколько алых звездочек дикой гвоздики, я вдруг почувствовал себя великим поэтом. Эти мелочи стояли передо мной как живое воплощение чего-то гармоничного и огромного: истории, экстазов, слез.
Стало смеркаться, мы молча ехали по шоссе меж пышных белых цветущих каштанов. Везти в машине свою любимую – особый вид обладания: подчиненная тебе, покачивающаяся машина будто продолжает тебя и словно обнимает ту, кого ты видишь боковым зрением. Иногда моя левая рука искала ее правую. Иногда она робко трогала мое колено. Иногда садилась боком и разглядывала меня, заставляя улыбаться, как трава улыбается на солнце, но я не отрывал глаз от бегущей дороги. Машина нежно несла нас сквозь туннель из каштанов, и бормотание мотора сочувственно окутывало наше счастливое молчание.
Человеческое счастье редко ничем не омрачается, а безоблачное счастье само по себе вселяет испуг. Мое же счастье, хоть и предельно насыщенное, было далеко не безоблачно, и при всей моей сумасшедшей радости (например, когда Джулиан покупала совок и щетку) я вскоре принялся мучить себя всеми грозившими нам ужасами и бедами. Я думал о мстительном Арнольде, о затаившей обиду Рейчел, о несчастной Присцилле. О том, как я странно и глупо наврал про свой возраст. Наше непосредственное будущее было под огромным знаком вопроса. Теперь, когда я был с Джулиан, кошмары обратились в конкретные проблемы. Скоро в уединении я расскажу ей все, пусть сама судит. Когда любишь и любим, даже самые настоящие трудности – хотя порой это лишь иллюзия – кажутся пустячными и просто несуществующими. Вот и я не допускал даже мысли, что нас могут обнаружить. Мы скроемся. Никто не знает, где мы. Я никому не говорил о своих планах.
Пока я в синих сумерках вел машину между старыми цветущими каштанами и видел полную луну как блюдо сливок над ячменным полем, ловившим последние лучи солнца, меня беспокоили две вещи: первая – абстрактная и космическая, вторая – до ужаса конкретная. Космическое бедствие заключалось в моей уверенности, хоть она и никак не вытекала из моих размышлений о будущем, что я непременно потеряю Джулиан. Я больше не сомневался в ее любви. Но я испытывал безграничное отчаяние, словно мы любили друг друга целую вечность и обречены были устать от этого столь совершенного чувства. Я, как молния, пролетал по планете и, окружив всю вселенную, в тот же миг возвращался обратно, задыхаясь от этого отчаяния. Те, кто любил, меня поймут. Огромная петля захлестнула беспредельное время и пространство, и наши сомкнутые руки держали ее концы. Все это случалось раньше, возможно миллионы раз, и именно потому было обречено. Больше не было обычного будущего, только это полное исступленного восторга мучительное, страшное настоящее. Будущее рассекло настоящее, как меч. И даже теперь – глаза в глаза, губы к губам – мы уже погружались в грядущие ужасы. Еще меня беспокоило вот что: вдруг, когда мы приедем в «Патару» и ляжем в постель, у меня ничего не получится.
Тут мы начали пререкаться.
– Брэдли, ты слишком много думаешь, я это вижу. Мы справимся со всеми трудностями. Присцилла будет опять с нами.
– Мы нигде не будем жить.
– То есть как это?
– Не будем – и все. У нас нет будущего. Нам ехать и ехать в этой машине до бесконечности. Вот так.
– Зачем ты? Неправда. Смотри, я купила хлеба, и зубную пасту, и совок для мусора.
– Да. Поразительно. Но это как окаменелости, которые бог, по мнению верующих, создал, когда сотворил мир – за четыре тысячи лет до Рождества Христова, чтобы у нас была иллюзия прошлого.
– Не понимаю.
– Наше будущее – это иллюзия.
– Гадкие слова, они предают любовь.
– Наша любовь по своей природе замкнута в себе самой. Ей свойственна завершенность. Она не подвержена случайностям и лишена протяженности.
– Пожалуйста, оставь абстракции, это похоже на ложь.
– Может быть. Но у нас нет языка, на котором мы могли бы сказать правду о себе, Джулиан.
– Ну а у меня есть. Я выйду за тебя замуж. Потом ты напишешь замечательную книгу, и я тоже попробую написать замечательную книгу.
– Ты правда в это веришь?
– Да. Брэдли, ты мучаешь меня, по-моему, нарочно.
– Возможно. Я так с тобой связан. Я – это ты. Мне надо расшевелить тебя, пусть даже помучить, чтобы хоть немножко понять.
– Тогда делай мне больно, я вытерплю с радостью, только б нам это не повредило.
– Нам ничто не может повредить. В том-то и беда. – Я тебя не понимаю. Но мне кажется, ты говоришь так, как будто все это иллюзия, как будто ты можешь от меня уйти.
– Я думаю, можно понять и так.
– Но мы только что нашли друг друга.
– Мы нашли друг друга миллион лет тому назад, Джулиан.
– Да, да, я знаю. Я тоже так чувствую, но на самом деле, совсем на самом деле, после Ковент-Гардена прошло ведь только два дня.
– Я это обдумаю.
– Хорошо, обдумай хорошенько. Брэдли, никогда ты меня не бросишь, ты говоришь глупости.
– Нет, я тебя не брошу, моя единственная, моя любимая, но ты можешь бросить меня. Я совсем не хочу сказать, будто сомневаюсь в твоей любви. Просто какое бы чудо нас ни соединило, оно же автоматически нас и сломает. Нам суждено сломаться, катастрофа неизбежна.
– Я не позволю тебе так говорить. Я тебя крепко обниму и заставлю умолкнуть.
– Осторожно. В сумерках и так опасно ездить.
– Ты не можешь остановиться на минутку?
– Нет.
– Ты правда думаешь, я тебя брошу?
– Sub specie aeternitatis – да. Уже бросила.
– Ты знаешь, я по-латыни не понимаю.
– Жаль, что твоим образованием так пренебрегали.
– Брэдли, я рассержусь.
– Вот мы и поссорились. Отвезти тебя обратно в Илинг?
– Ты нарочно делаешь мне больно и все портишь.
– У меня не слишком-то хороший характер. Ты меня еще узнаешь.
– Я знаю тебя. Знаю вдоль и поперек.
– И да и нет.
– Ты сомневаешься в моей любви?
– Я боюсь богов.
– Я ничего не боюсь.
– Совершенство приводит к немедленному отчаянию. Немедленному. Время здесь ни при чем.
– Если ты в отчаянии, значит, ты сомневаешься в моей любви.
– Возможно.
– Остановись, слышишь?
– Нет.
– Как мне доказать, что я тебя люблю?
– Я думаю, это невозможно.
– Я выпрыгну из машины.
– Не говори глупостей.
– Выпрыгну.
И в следующую секунду она выпрыгнула из машины.
Раздался звук, похожий на короткий взрыв, резкий ток воздуха, и ее уже не было рядом. Дверь распахнулась, щелкнула, качнулась и захлопнулась. Сиденье рядом со мной было пусто. Я свернул на травянистую обочину и затормозил.
Посмотрев назад, я увидел ее – темный неподвижный комок у края дороги.
У меня бывали в жизни страшные минуты. Многие из них я познал уже потом. Но эта из всех осталась самой прекрасной, самой чистой и самой глубоко ранящей.
Задыхаясь от ужаса и тревоги, я выскочил из машины и побежал по дороге назад. Дорога была пустынная, тихая, в синих сумерках почти ничего не разобрать.
О, бедная хрупкость человеческого тела, беззащитность яичной скорлупы! Как только ненадежное устройство из плоти и костей не гибнет на этой планете с твердыми поверхностями и беспощадной смертоносной силой тяжести? Я слышал явственно хруст и ощущал удар тела о дорогу.
Головой она уткнулась в траву, подогнутые ноги лежали на обочине. Страшней всего была первая секунда, когда я подошел к ней и увидел, что она недвижима. Я опустился на колени и застонал вслух, не решаясь притронуться к, возможно, страшно искалеченному телу. В сознании ли она? Вдруг сейчас закричит от боли? Мои руки парили над ней в проклятой беспомощности. Теперь, подле недвижно распластанного тела, которое я даже не смел обнять, мое будущее разом изменилось. И тут Джулиан сказала:
– Прости меня, Брэдли.
– Ты сильно расшиблась? – спросил я срывающимся, сдавленным голосом.
– Нет, по-моему. – Она села и обвила руками мою шею.
– Ох, Джулиан, осторожно, ты ничего не повредила, не сломала?
– Нет… точно нет… Посмотри, здесь всюду эти горбатые подушки из травы, или мха, или… на них я и упала.
– Я боялся, что ты упала на дорогу.
– Нет. Я опять ободрала ногу… и лицом ударилась… уф! Ничего, наверно. Только больно. Подожди-ка, я попробую пошевелиться. Да… все в порядке… Прости меня.
Тогда я по-настоящему обнял ее, и мы прижались друг к другу, полулежа среди травянистых мшистых кочек у канавы, заросшей цветущей крапивой. Лунное блюдо со сливками уменьшилось и побледнело, стало блестеть металлом. Мы молча обнимались, и тьма стала сгущаться, воздух сделался плотней.
– Брэдли, мне холодно, я потеряла босоножки.
Я разжал руки и, перегнувшись, начал целовать ее холодные мокрые ноги, вдавившиеся в подушку сырого, пористого мха. У них был вкус росы, и земли, и маленьких зеленых головок мха, пахнущих сельдереем. Я обхватил руками бледные мокрые ступни и застонал от блаженства и страстного желания.
– Брэдли, не надо. Я слышу машину, кто-то едет.
Я поднялся, весь горя, и помог ей встать, и тут действительно мимо нас промчалась машина, и свет фар упал на ноги Джулиан, голубое платье, которое так шло к ее глазам, и растрепанную темно-золотую гриву. Тут мы увидели босоножки, они лежали рядом на дороге.
– У тебя нога в крови.
– Я только содрала кожу.
– Ты хромаешь.
– Нет, просто ноги затекли.
Мы вернулись к машине, я включил фары, выхватив из темноты причудливое плетенье зеленых листьев. Мы влезли в машину и взялись за руки.
– Больше тебе никогда не придется так делать, Джулиан.
– Прости меня.
Затем мы молча двинулись дальше, ее рука лежала у меня на колене. На последнем участке пути она при свете фонарика изучала карту. Мы пересекли железную дорогу и канал и ехали по пустой плоской равнине. Уже не горели огни в домах. При свете фар видна была каменистая обочина – гладкая серая галька и яркая жесткая трава. Мы остановились и повернули; на одном перекрестке, ничем не отличавшемся от прочих, луч фонарика Джулиан упал на указатель. Дорога стала каменистой, мы делали не больше пяти миль в час. Наконец на повороте фары осветили белые ворота и на них жирным курсивом – «Патара». Машина въехала на гравий дорожки, фары скользнули по красным кирпичным стенам, и мы остановились возле маленького крыльца с плетеной деревянной решеткой. Ключ хранился у Джулиан: она держала его наготове уже несколько миль. Я мельком взглянул на наше убежище. Это была небольшая квадратная дача из красного кирпича. Агент, рекламировавший «Патару», был, пожалуй, уж слишком романтик.
– Какой чудесный дом, – сказала Джулиан. Она отперла дверь и впустила меня.
Все лампочки были тут же зажжены, Джулиан бегала из комнаты в комнату. Она стащила простыни с двуспального дивана-кровати.
– Наверно, никогда не проветривали, они совершенно сырые. Ой, Брэдли, пойдем сразу к морю, а? А потом я приготовлю ужин.
Я посмотрел на кровать.
– Уже поздно, любимая. Ты уверена, что не расшиблась?
– Конечно! Сейчас переоденусь, стало холодно, а потом пойдем к морю, оно, кажется, рядом, я, по-моему, даже его слышу.
Я вышел через переднюю дверь и прислушался. Ровный шум моря, обкатывающего гальку, скрипучим вздохом доносился откуда-то из-за пригорка, наверно, из-за песчаной дюны прямо передо мной. Луна затуманилась и бросала золотой, не серебряный свет на белую садовую ограду, косматые кусты и одинокое дерево. Ощущение пустынности и пространства. Мягкое движение соленого воздуха. Я ощутил блаженство и страх. Через несколько секунд я вернулся в дом. Тишина.
Я вошел в спальню. Джулиан в розовой рубашке в белых цветочках и с белой каймой лежала на кровати и крепко спала. Ее медные волосы рассыпались по подушке, прикрыв часть лица шелковой сеткой, словно краем прекрасной шали. Она лежала на спине, запрокинув голову, будто подставив горло под нож. Ее бледные плечи были цвета сливок, как луна в сумерках. Колени чуть приподняты, босые запачканные ступни раскинуты в стороны. Ладони, тоже темные от земли, уютно устроились на груди, прильнув друг к другу, как два зверька. На правом бедре, выглядывавшем из-под белой каймы, были две ссадины – одна появилась, когда она перелезала через забор, другая – когда она бросилась из машины. Этот день действительно оказался для нее полным событий.
Для меня – тоже. Я сидел, склонясь над ней, и о чем только я не думал. Я не хотел будить ее. Правда, мне пришло в голову, что надо бы обмыть ей бедро, но длинная царапина выглядела совсем чистой. Чудесный провал в беспамятство – сколько раз я сегодня мечтал об этом: быть с нею, но быть одному. Вздыхая с ней рядом, я испытывал странное удовольствие от того, что не прикасался к ней. Потом я осторожно прикрыл ее простыней, натянув простыню как раз до уютно сложенных рук, и подумал о том, что я натворил, или, верней, натворила она, так как скорее ее, чем моя воля так изменила всю нашу жизнь. Быть может, завтра я повезу плачущую девочку обратно в Лондон. Надо ко всему быть готовым, но и так я уже незаслуженно осчастливлен без меры. Как чудесно и страшно было, когда она выскочила из машины. Но что из того? Она молода, молодые любят крайности. Она ребенок и стремится к крайностям, а я пуританин, и я стар. Будет ли она моей? Посмею ли я? Смогу ли?
– Смотри, Брэдли, череп животного, обкатанный морем. Чей это – овечий?
– Да, овечий.
– Возьмем его с собой.
– Мы и так уже берем с собой целую гору камней и ракушек.
– Но ведь машина может спуститься сюда, правда?
– Думаю, может. Опять этот крик. Как ты сказала, кто это?
– Каравайка… Неужели не знаешь? Брэдли, смотри, какая замечательная деревяшка. Как ее изукрасило море. Вроде китайского иероглифа.
– Тоже с собой заберем?
– Еще бы.
Я взял в руки квадратный кусочек дерева, его так обработало море, что он стал похож на лаконичный набросок старческого лица, какой мог бы сделать в своем альбоме итальянский художник вроде Леонардо. Я взял овечий череп. Совершенно целый, только без зубов – видимо, довольно долго пробыл в море. Ничего острого не осталось. Он был так сглажен, отточен и отшлифован, что походил больше на произведение искусства, на тонкую безделушку из слоновой кости, чем на останки животного. Кость была плотная, гладкая на ощупь, прогретая солнцем и кремовая, как плечи Джулиан.
Правда, плечи Джулиан уже изменили цвет, они зловеще пылали красно-коричневым огнем. Было часа четыре. Мои размышления о предыдущей ночи прервал сон, почти такой же внезапный, как тот, что сморил Джулиан. Сон бросился на меня, как ягуар, спрыгнувший с дерева. Я почти разделся и раздумывал, во что бы мне облачиться, чтобы гармонировать со спящей Джулиан, стоит ли вообще облачаться, как вдруг наступило утро, солнце освещало комнату, и я лежал один под одеялом в рубашке, трусах и носках. Я мгновенно понял, где я. Первое ощущение пронзительного страха – Джулиан не было в комнате – сменилось спокойствием, когда я услышал, как она поет на кухне. Мне стало неловко, что я спал рядом с ней в таком безобразном виде. Рубашка и носки, это такое непривлекательное deshabille . Сам я лег под одеяло или она накрыла меня? И как ужасно, вопиюще и смешно, что мы с любимой проспали всю ночь бок о бок, оглушенные сном так, что совсем забыли друг про друга. О, бесценная, бесценная ночь.
– Брэдли, ты проснулся? Чаю или кофе? Молока, сахару? Как мало я о тебе знаю.
– Действительно. Чаю с молоком и сахаром. Ты видела мои носки?
– Мне очень нравятся твои носки. Мы сейчас же пойдем на море.
И мы пошли. Мы сели на плоские камни и позавтракали чаем с молоком из термоса, хлебом с маслом и джемом. Волны, куда ласковее, чем ночью, касались непорочной кромки берега, которую сами же и создали, как верную подругу по своему образу и подобию, отбегая, чтобы перевести дух, и накатываясь, чтобы ее коснуться. У нас за спиной были причесанные ветром дюны, и желтые арки высокого тростника, и небо, голубое, как глаза Джулиан. Перед нами лежало спокойное холодное море, алмазно поблескивавшее и темное даже на солнце.
Мы пережили много счастливых минут. Но в нашем первом завтраке у моря была простота и глубина, с которыми ничто не может сравниться. Его не омрачало даже ожидание. Это был идеальный союз, покой и радость, которые нисходят на нас, когда любимая и твоя собственная душа так сливаются с окружающим миром, что в кои-то веки раз планета Земля оказывается местом, где камни, и прозрачная вода, и тихий вздох ветра обретают реальное бытие. Возможно, этот завтрак был второй частью того диптиха, на первой половине которого я увидел Джулиан, лежавшую неподвижно у дороги вчера в сумерках. Но они не были по-настоящему связаны, как не связаны с чем бы то ни было мгновения первозданной радости. Смертный, которому выпали в жизни такие мгновения, коснулся трепетной рукой самой непознаваемой цели природы – источника бытия.
Мы тащили через дюны камни и выброшенные морем куски дерева – их было так много, что за один раз не унести, – и увидели в глубине неказистый, но уже ставший родным красный кирпичный кубик нашего дома, за ним разрушенную ферму и плоскую равнину линялого изжелта-зеленого цвета под огромным небом, усеянным взбитыми сливками золоченых белых облаков. Вдали, за полосою тени, солнце подсвечивало сзади длинную серую стену и высокую колокольню большой церкви. Мы кучей сложили наши трофеи у подножия дюн и, по настоянию Джулиан, засыпали песком, чтобы их никто не похитил, – излишняя предосторожность, учитывая, что мы тут были одни, – и двинулись по огромной площадке плоских, обкатанных морем камней, которая словно мощеный двор тянулась отсюда до самого дома. Тут в изобилии росла лиловая морская капуста, синяя вика, розовая, похожая на подушки, морская армерия; дикие желтые древовидные лунипусы раскинули звездочки листьев и бледные свечки соцветий над полосатыми круглыми камнями естественной мостовой. Стеклянные стрекозы то со свистом рассекали воздух, то застывали на лету; лениво порхали занесенные с моря бабочки, их угонял легкий ветерок, и они исчезали в ярком мареве. Точное местонахождение рая я по многим причинам утаю, но пусть завсегдатаи британского побережья попытаются его отыскать.
Пока я сидел и наблюдал, как она готовит завтрак (она заметила – совершенно справедливо, – что готовить не умеет), я поражался ее способности войти в роль, поражался тому, насколько она отдавалась моменту, и я пытался отбросить всякое беспокойство, как это, видимо, удалось ей, и не подпускать к нам демонов абстрактного философствования, ведь это в знак протеста против них она выскочила вчера на ходу из машины. После обеда мы поехали через цветущий двор за своими трофеями – чтобы забрать их и поискать новых – и разложили их на заросшей сорняком лужайке перед домом. Все камни были овальные, слегка выпуклые, одного размера, но самых разных расцветок. Лиловые в синюю крапинку, бурые с кремовыми пятнами, крапчатые, серо-синие, как лаванда. У одних вокруг центрального «глазка» вились спирали, другие были разукрашены белоснежными полосками. Джулиан сказала, что очень трудно выбрать лучшие. Все равно как оказаться в огромной картинной галерее, где тебе предлагают взять все, что хочешь. Отобранные она принесла в дом вместе с овечьим черепом и плавником. Квадратный кусочек дерева с китайскими иероглифами она поставила, как икону, на камин в нашей маленькой гостиной, по одну сторону от него расположился овечий череп, по другую – золоченая табакерка, а на подоконниках среди обломков серых, отшлифованных морем корней она разложила камни – маленькие современные скульптуры. Я видел, что она полностью поглощена этим занятием. Потом мы пили чай.
После чая поехали к большой церкви и побродили внутри пустого, похожего на скелет сооружения. Несколько стульев на огромном каменном полу свидетельствовали о малочисленности прихожан. Тут не было витражей, только высокие узкие окна, через которые холодный солнечный свет падал на бесцветный камень пыльного пола, оставляя в тени многовековые могильные плиты со стертыми надписями. Церковь на равнине выглядела как большой обветшалый корабль, как ковчег или как остов громадного животного, внушавшего нам благоговение и жалость. Мы осторожно ступали под его гигантскими ребрами, разъединенные и слитые молчанием, то и дело останавливаясь и глядя друг на друга сквозь косые столбы кружившей в лучах пыли, прислоняясь к колоннам или к толстой стене, и прикосновение холодного влажного камня было точно касание смерти или истины.
Мы ехали обратно под бурыми тучами в оранжевых и зеленых просветах, и я ощущал восторг, пустоту и чистоту и в то же время сгорал от желания и помимо воли гадал, что будет дальше. Джулиан щебетала, а я прочел ей небольшую лекцию об английской церковной архитектуре. Потом она объявила, что хочет купаться, и мы повернули к дюнам и побежали к морю, и оказалось, что у нее под платьем купальный костюм, и она кинулась в воду и стала брызгаться и поддразнивать меня (я не умею плавать). Думаю, однако, что вода была холодная, потому что Джулиан вылезла довольно быстро.
А я сидел на гряде узорных камней у самого моря, держа за краешек ее сброшенное платье, и, сам того не замечая, судорожно сжимал его в руках. Я не думал, что Джулиан сознательно откладывает момент нашей близости или что она колеблется, стоит ли приносить себя мне в дар. Не думал я также, что она дожидается, чтобы я ее к этому принудил. Я полностью положился на ее инстинкт и вверился ее ритму. Минута, о которой я мечтал и которой страшился, настанет в свое время, и это будет сегодня ночью.
Беспредельное томление одного человеческого тела по другому единственному телу и полное безразличие ко всем остальным – одна из величайших тайн жизни. Говорят, некоторым просто бывают нужны «женщина» или «мужчина». Мне это непонятно, и ко мне это не имеет отношения. Мне редко был беспредельно нужен другой человек – значит, вообще редко кто был нужен. Держаться за руку, целоваться – хорошо для нежной дружбы, хотя и не в моем вкусе. Но того робкого посвящения себя другому существу, которое я испытал, сидя вечером на диване-кровати и ожидая Джулиан, я прежде не знал никогда, хотя умом понимаю, что в свое время был влюблен в Кристиан. И был еще один случай, о котором распространяться сейчас я не намерен.
Этот день был и не был похож на первый день медового месяца, когда молодожены в угоду друг другу отказываются от собственных привычек. Я не был молодым мужем. Я не был молодым и не был мужем. У меня не было потребности держать себя в руках, как это свойственно молодому супругу, не было его беспокойных размышлений о будущем, ни его желания отказаться от своей воли. Я боялся будущего, и я совершенно доверился Джулиан, но я оказался в тот день в поистине фантастическом мире, в стране чудес, и чувствовал, что от меня требуется только одно – смело идти вперед. Мне не нужно было управлять событиями. И Джулиан мною не управляла. Обоими управляло что-то другое.
На завтрак мы ели яйца, а на ужин – колбасу. За ужином выпили немного вина. Джулиан относилась к алкоголю со здоровым безразличием молодости. Я думал, что буду слишком взволнован и не смогу пить, но, к собственному удивлению, с удовольствием осушил целых два бокала. Джулиан пришла в восторг, обнаружив красивую скатерть, и изысканнейше накрыла на стол. «Патара», как и обещалось в проспекте, была снабжена всем необходимым для домашнего обихода. Зря Джулиан покупала совок для мусора и щетку. (Тут было даже, как об этом упоминалось в проспекте, свое электричество от движка на заброшенной ферме.) Она принесла из сада цветы: поблекшие, покрытые пушком синие колокольчики на длинных тонких стеблях, желтый вербейник, дикие лупинусы, росшие за оградой, и белый пион в красных прожилках, великолепный, как лотос. Мы чинно уселись за стол и засмеялись от радости. После ужина она вдруг сказала:
– Волноваться не о чем.
– Угу…
– Ты меня понимаешь?
– Да.
Мы вымыли посуду. Потом она ушла в ванную, а я пошел в спальню и посмотрелся в зеркало. Я изучал свои тусклые прямые волосы и худое, не слишком морщинистое лицо. Выглядел я поразительно молодо. Я разделся. Потом пришла она, и мы в первый раз были вместе.
Когда получаешь наконец то, к чему страстно стремился, хочется, чтобы время остановилось. И действительно, зачастую в такие минуты оно чудом замедляет ход. Глядя друг другу в глаза, мы ласкали друг друга без всякой поспешности, с нежным любопытством и изумлением. Марвелловское неистовство покинуло меня. Скорее я чувствовал, что мне посчастливилось в короткий промежуток пережить целую вечность любовного опыта. Знали ли греки между шестисотым и четырехсотым годами до Рождества Христова, какой тысячелетний человеческий опыт они переживают? Возможно, нет. Но я, в священном благоговейном экстазе лаская свою возлюбленную с ног до головы, знал, что воплощаю сейчас в себе всю историю человеческой любви.
И все же мое беспечное доверие к судьбе не осталось безнаказанным. Я слишком долго откладывал кульминационный момент, и, когда он наконец наступил, все кончилось в одно мгновение. Я долго еще охал, вздыхал и пытался ее ласкать, но она тесно прижалась ко мне, обхватив мои руки.
– Я никуда не гожусь.
– Глупости, Брэдли.
– Я слишком стар.
– Милый, давай спать.
– Я на минутку выйду.
Я вышел раздетый в темный сад, где свет из окна спальни выхватил тусклый квадрат жухлой травы и одуванчиков. С моря подымался легкий туман, он медленно проплывал мимо дома, свиваясь и развиваясь, как дым от сигареты. Я прислушался, но шороха волн не было слышно, только прогромыхал поезд и ухнул, как сова, где-то позади меня.
Когда я вернулся, она была уже в темно-синей шелковой ночной рубашке, расстегнутой до пупка. Я закатал ее к плечам. Ее груди, круглые и тяжелые, были совершенством, воплощением юности. Волосы высохли и напоминали золотистый пух. Глаза были огромные. Я надел халат. Я опустился перед ней на колени, не прикасаясь к ней.
– Милый, не волнуйся.
– Я не волнуюсь, – сказал я. – Просто я ни к черту не гожусь.
– Все будет хорошо.
– Джулиан, я стар.
– Глупости. Вижу я, какой ты старый! – Да, но… Как сильно ты расшибла ногу и руку. Бедные лапки.
– Прости…
– Это очень красиво, словно тебя коснулся бог и оставил пурпурный след.
– Ложись в постель, Брэдли.
– Твои колени пахнут северным морем. Кто-нибудь раньше целовал твои ступни?
– Нет.
– Прелесть! Жаль, что я оказался таким никудышным.
– Ты же знаешь, что все будет хорошо, Брэдли. Я люблю тебя.
– Я твой раб.
– Мы поженимся, да?
– Это невозможно.
– Зачем ты меня пугаешь? Ты ведь так не думаешь, только говоришь. Что нам может помешать? Вспомни о тех несчастных, которые хотят пожениться и не могут. Мы свободны, ни с кем не связаны, у нас ни перед кем нет обязательств. Правда, вот бедняжка Присцилла, но пусть она живет с нами. Будем за ней ухаживать, ей будет хорошо. Брэдли, зачем так глупо отказываться от счастья? Я знаю, ты и не откажешься, как можно? Если бы я думала, что это правда, я бы завопила.
– Не надо вопить.
– Хорошо, зачем же эти абстракции?
– Это просто инстинктивная самозащита.
– Но ты не ответил: ты ведь женишься на мне, да?
– Ты с ума сошла, – сказал я. – Но повторяю: я твой раб. Твое желание для меня закон.
– Ну, тогда все в порядке. Ах, милый, я так устала.
Мы устали оба. Когда мы потушили свет, она проговорила:
– И еще я хотела тебе сказать, Брэдли. Сегодня был самый счастливый день в моей жизни…
Через две секунды я уже спал. Мы проснулись на рассвете и опять заключили друг друга в объятия, но с тем же результатом.
На следующий день туман не рассеялся, он стал гуще и все надвигался с моря и проносился мимо дома в неустанном марше, как окутанное тенью воинство, выступившее против далекого противника. Мы смотрели на него, сидя рядом рано утром у окна в маленькой гостиной.
После завтрака мы решили пойти поискать лавку. Было свежо, и Джулиан накинула мой пиджак, так как во время налета на магазины забыла купить пальто. Мы шли по тропинке вдоль ручья, заросшего кресс-салатом; дойдя до домика стрелочника, пересекли железную дорогу и прошли по горбатому мостику, отражавшемуся в спокойной воде канала. Солнце пробивалось сквозь туман и скатывало его в огромные золотые шары, и мы продвигались между ними, как между гигантскими мячами, которые так ни разу и не коснулись нас, как не касались и друг друга. Я волновался из-за того, что произошло или, вернее, не произошло сегодня ночью, но был су-масшедше счастлив от присутствия Джулиан. Чтобы немножко нас помучить, я сказал:
– Но ведь мы не можем оставаться тут вечно…
– Пожалуйста, не говори таким голосом. Опять твое «отчаяние». Пожалуйста, не надо.
– Я просто говорю очевидные вещи.
– Я думаю, надо тут еще побыть, чтобы изучить счастье.
– Это не моя область.
– Я знаю, но я буду тебя учить. Я продержу тебя здесь, пока ты не примиришься с тем, что должно произойти.
– Ты про нашу свадьбу?
– Да. Потом я сдам экзамены, все будет…
– Представь себе, что я старше, чем…
– О, довольно, Брэдли. Тебе обязательно нужно все… как бы это сказать… оправдать.
– Я навсегда оправдан тобой. Даже если ты меня сейчас же разлюбишь, я оправдан.
– Опять цитата?
– Нет, сам придумал.
– Я не собираюсь тебя разлюбить, и хватит говорить про твой возраст. Надоело.
– «Как в зеркало, глядясь в твои черты, я самому себе кажусь моложе. Мне молодое сердце даришь ты, и я тебе свое вручаю тоже» .
– А это – цитата?
– Это довольно слабый аргумент в твою пользу.
– Брэдли, ты ничего не заметил?
– Думаю, что кое-что заметил.
– Тебе не кажется, что я за последние несколько дней повзрослела?
Я заметил это.
– Да.
– Я была ребенком, ты, наверно, и сейчас думаешь обо мне как о ребенке. Но теперь я женщина, настоящая женщина.
– Девочка моя, любимая, держись меня, держись крепко, и если я когда-нибудь вздумаю тебя оставить, не допусти этого.
Мы пересекли луг и оказались в деревушке, где и нашли лавку, а когда двинулись обратно, туман совершенно рассеялся. Теперь дюны и наш двор казались огромными и сверкали на солнце – все камни, смоченные туманом, отливали разными цветами. Мы оставили корзину с покупками у ограды и побежали к морю. Джулиан предложила набрать топлива для камина, но это оказалось трудно, потому что каждая деревяшка, которую мы находили, оказывалась до того красивой, что жалко было жечь. Несколько деревяшек она согласилась принести в жертву огню, и, оставив ее на берегу, я тащил их через дюны к нашему складу, когда вдалеке увидел нечто такое, отчего кровь застыла у меня в жилах. По ухабистой дороге от нашего домика ехал на велосипеде человек в форме.
Не было никаких сомнений, что он приезжал в «Патару». Больше тут некуда было ездить. Я сразу же бросил собранное топливо и залег в песчаной выемке, наблюдая за велосипедистом сквозь мокрую золотистую траву, пока он не скрылся из виду. Полицейский? Почтальон? Официальные лица всегда внушали мне ужас. Что ему надо? Кто ему нужен? Мы? Никто не знает, что мы здесь. Я похолодел от чувства вины и ужаса и подумал: я был в раю и не испытывал должной благодарности. Я беспокоился, пытался разрушить счастье и вел себя глупо. А вот сейчас я пойму, что значит настоящий страх. Пока я только играл в опасения, хотя к тому не было никаких причин.
Я крикнул Джулиан, что пойду к дому за машиной, чтобы увезти дрова, а она пусть остается и собирает дальше. Я хотел посмотреть, не оставил ли чего-нибудь велосипедист. Я зашагал через двор, но она тут же крикнула: «Подожди!» – нагнала меня, схватила за руку и рассмеялась. Я отвернулся, пряча испуганное лицо, и она ничего не заметила.
Когда мы подошли к дому, она осталась в саду и принялась рассматривать камни, которые она выложила рядком. Не показывая, что спешу, я подошел к крыльцу и вошел в дверь. На половике лежала телеграмма, я быстро нагнулся и поднял ее. Затем вошел в уборную и запер за собой дверь.
Телеграмма была мне. Я мял ее в руках дрожащими пальцами. Наконец я разорвал конверт вместе с телеграммой. Пришлось сложить половинки. Я прочел: «Пожалуйста, немедленно позвоните. Фрэнсис».
Я уставился на неумолимые слова. Они могли означать только одно – произошла катастрофа. Непостижимость этого вторжения была ужасна. Фрэнсис адреса не знал. Кто-то его выяснил. Как? Кто? Наверно, Арнольд. Мы допустили неосторожность – в чем? Где? Когда? Какую-то роковую ошибку.
Арнольд уже на пути сюда, Фрэнсис пытается меня предупредить.
– Эй, – позвала Джулиан.
Я сказал: «Иду» – и вышел из уборной. Надо немедленно добраться до телефона, ничего не говоря Джулиан.
– Будем обедать, ладно? – сказала Джулиан. – А дрова привезем потом.
Она опять расстелила на столе синюю скатерть в белую клетку, на середину поставила кувшин с цветами, который неизменно убирала, когда мы садились за стол. У нас уже завелись свои привычки. Я сказал:
– Ты приготовь обед, а я доеду до гаража. Мне нужно сменить масло, заодно заправлюсь. Чтоб все было готово, если к вечеру соберемся куда-нибудь съездить.
– Можно ведь по дороге заехать, – сказала Джулиан.
– А вдруг закроют гараж. Или вдруг нам захочется поехать в другую сторону.
– Ну, тогда я с тобой.
– Нет, оставайся. Лучше пойди нарви кресс-салата. Я бы с удовольствием съел его за обедом.
– А, ну хорошо, ладно! Я возьму корзину. Не задерживайся. Она вприпрыжку убежала.
Я пошел к машине, но так волновался, что не мог ее завести. Наконец она завелась, и я тронулся с места – машина еле ползла, подскакивая на ухабах. Ближайшая деревня находилась там, где была большая церковь. Там уж наверняка есть телефон. Церковь стояла в стороне от деревни, ближе к морю, и я совсем не запомнил дороги, по которой мы приехали ночью. Я миновал гараж. Я подумал – не попросить ли у владельца разрешения позвонить, но неизвестно, есть ли у него отдельная кабинка. Миновав церковь, я свернул за угол и увидел деревенскую улицу и вдали на ней телефонную будку.
Я подъехал к ней. Будка, конечно, была занята. Девушка, жестикулируя и улыбаясь, повернулась ко мне спиной. Я ждал. Наконец дверь открылась. И тут я обнаружил, что у меня нет монеты. Потом не отвечала телефонная станция. Наконец я сумел добиться разговора за счет абонента. Я позвонил к себе домой, Фрэнсис сразу поднял трубку, и на другом конце провода послышалось какое-то бормотание.
– Фрэнсис, добрый день. Как вы меня нашли?
– Ах, Брэдли… Брэдли…
– Что случилось? Это Арнольд нас разыскал? Что вы там затеяли?
– Ах, Брэдли…
– Ради бога, что там у вас? Что случилось? Наступило молчание, потом громкие всхлипывания. На другом конце провода, в моей квартире, плакал Фрэнсис. Мне стало дурно от страха.
– Что?..
– Ах, Брэдли… Присцилла…
– Что?
– Она умерла… Я вдруг четко и ясно увидел телефонную будку, солнце, кого-то, ждущего снаружи, собственные расширенные глаза, отраженные в стекле.
– Как?
– Покончила с собой… приняла снотворное… Наверно, она где-то прятала таблетки… я оставил ее одну… зачем я ее оставил… мы отвезли ее в больницу… слишком поздно… Ах, Брэдли, Брэдли…
– Она правда… умерла? – сказал я и почувствовал, что не может этого быть, немыслимо, она же была в больнице, там людей выхаживают, не могла она покончить с собой, просто опять ложная тревога. – Она действительно… умерла?.. Вы уверены?..
– Да, да… ах, я так… это целиком моя вина… она умерла, Брэдли… в санитарной машине она была еще жива… но потом мне сказали, что она умерла… Я… ах, Брэдли, простите меня…
Присциллы нет в живых…
– Вы не виноваты, – сказал я машинально, – это я виноват.
– Мне так тяжело… все я виноват… хочется наложить на себя руки… я не могу дальше жить… – Он снова всхлипнул и продолжал плакать.
– Фрэнсис, перестаньте хныкать. Слушайте. Как вы меня нашли?
– Я нашел в вашем столе письмо от агента и решил, что вы там… мне надо было вас найти… Ах, Брэдли, это ужасно, ужасно, вы неизвестно где, такое случилось, а вы даже не знаете… Вчера ночью я послал телеграмму, но мне сказали, что дойдет только утром.
– Я только что ее получил. Возьмите себя в руки. Помолчите и успокойтесь. – Я стоял в косых лучах солнца, глядя на ноздреватый бетон телефонной будки, и мне хотелось плакать: неужели она умерла и все кончено, все кончено? Мне хотелось взять Присциллу на руки и вдохнуть в нее жизнь. Отчаянно хотелось ее утешить, сделать счастливой. Ведь это так несложно.
– Господи, господи, господи, – тихо говорил Фрэнсис опять и опять.
– Послушайте, Фрэнсис. Кто-нибудь еще знает, что я здесь? Арнольд знает?
– Нет. Никто не знает. Арнольд и Кристиан приходили вчера вечером. Они позвонили, мне пришлось им сказать. Но я тогда еще не нашел письма и сказал им, что не знаю, где вы.
– Это хорошо. Никому не говорите, где я.
– Но, Брэд, вы ведь сейчас же приедете, да? Вы должны вернуться.
– Я вернусь, – сказал я, – но не сразу. Ведь это чистая случайность, что вы нашли письмо. Вы должны считать, что нашего телефонного разговора не было.
– Но, Брэд… похороны… я ничего не предпринимал… она в морге.
– Вы не сказали ее мужу? Вы же знаете его – Роджер Сакс?
– Нет, я…
– Ну, так сообщите ему. Найдите его адрес и телефон в моей записной книжке, в…
– Да, да…
– Он и займется похоронами. Если откажется, займитесь сами. Во всяком случае, начинайте. Поступайте так, как если бы вы действительно не знали, где я… я приеду, когда смогу.
– Ах, Брэд, ну как же так… вы должны приехать, вы должны… они все время спрашивают… она ваша сестра…
– Я же нанял вас, чтобы вы за ней ухаживали. Почему вы оставили ее одну?
– Ах, господи, господи, господи…
– Действуйте, как я вам сказал. Мы ничего не можем сделать для… Присциллы… ее больше… нет.
– Брэд, пожалуйста, приезжайте, прошу вас, ради меня…
Пока я вас не увижу, я буду терзаться… я не могу вам передать, что это такое… я должен увидеть вас, я должен…
– Я не могу приехать сейчас, – сказал я. – Я не могу… приехать… сейчас. Уладьте… все… разыщите Роджера… Предоставляю все вам. Приеду, как только смогу. До свидания.
Я быстро повесил трубку и вышел из будки на яркое солнце. Человек, дожидавшийся, когда освободится телефон, с любопытством взглянул на меня и вошел в будку. Я направился к машине, встал около нее и провел рукой по капоту. Он весь покрылся пылью. На нем остались следы от моих пальцев. Я посмотрел на спокойную милую деревенскую улицу из домов восемнадцатого века разной формы и размера. Затем я влез в машину, развернулся и медленно поехал мимо церкви и дальше, по направлению к «Патаре».
Порой, отметая простые и очевидные требования долга, мы попадаем в лабиринт совершенно новых сложностей. Иногда мы, несомненно, поступаем правильно, противясь этим простым требованиям и тем самым вызывая к жизни более сложные душевные пласты. По правде сказать, меня не слишком беспокоило чувство долга. Пожалуй, я допускал, что поступаю неправильно, но не тем были заняты мои мысли. Разумеется, я понимал весь ужас и непростительность своей вины. Я не сумел уберечь любимую сестру от смерти. Но пока я ехал, я в мельчайших подробностях обдумывал наше ближайшее будущее. Как это ни глупо, но я исходил из мысли: то, что Фрэнсис узнал, где меня найти, – чистая случайность, простое следствие моей неосмотрительности. И если этот ужасный телефонный разговор держался на такой слабой ниточке и был так мало предопределен, он становился от этого каким-то менее реальным, его легче было вычеркнуть из памяти. Действуя так, словно его и не было, я почти не искажал подлинного хода событий. Случившееся из-за своей ненужности, нелепости обретало призрачный характер. А если так, то незачем терзать себя мыслью, что я должен тут же отправиться в Лондон. Присцилле уже не поможешь.
Пока я ехал по дороге со скоростью пятнадцать миль в час, я понял, в каком двусмысленном и неопределенном положении я находился после нашего приезда в «Патару» (как это было давно). Конечно, я намеревался заниматься только своим счастьем, только чудом постоянного присутствия Джулиан. Так и вышло. Дни в раю, лишенные медленного тревожного пережевывания времени, не должны были омрачаться малодушными опасениями за будущее или отчаянием, которое Джулиан называла моими «абстракциями». С другой стороны, как я теперь понял, под слоем бездумной радости от ее присутствия в глубине сознания у меня происходила – не могла не происходить – подспудная работа. Я преследовал, не отдавая себе в том отчета, страшную цель: я хотел удержать Джулиан навсегда. Пусть я твердил и себе и ей, что это невозможно, в то же время я знал, что, побыв с ней, я уже не смогу от нее отказаться. Когда-то, в невообразимо далеком прошлом, проблема сводилась к тому, что я убеждал себя, вопреки очевидным фактам, будто имею право воспользоваться ее великодушным даром. Теперь же проблема, как ни маскировали ее натужные логические построения, обратилась в нечто примитивное, была уже не проблема и не мысль даже, а какая-то опухоль в мозгу.
Это, наверно, может показаться глупым или жестоким, но после телефонного разговора я не меньше, а еще больше ощутил необходимость обладать Джулиан по-настоящему. Неудача, которой она так мало придавала значения, стала для меня средоточием всех сложностей. Во всяком случае, это было ближайшее препятствие. Вот преодолею его, а там уж буду думать, а там уж видно будет, что делать дальше. А пока я могу ждать, и никто не посмеет меня ни в чем обвинить. И если я справлюсь с этим, то, возможно, тогда-то меня и озарит наконец свет уверенности; и тогда-то, как представлялось моему помраченному рассудку, я смогу ясно и четко ответить на вопрос: отчего бы мне не жениться на этой девочке? Каким-то чудом мы полюбили друг друга. Кроме разницы в возрасте, ничто не препятствует нашему браку. Ну а на это можно просто закрыть глаза. Разве можно пренебречь такой любовью! Нет! Мы можем пожениться – ведь ничто, кроме женитьбы, не удовлетворит такую любовь. Я мог бы, я могу удержать Джулиан навсегда. Но моя пуританская совесть нашептывала мне мрачные советы, и до телефонного разговора я сам не понимал, отчего я так нерешителен.
Разумеется, я уже понял, что не скажу Джулиан о смерти Присциллы. Если я скажу, мне придется немедленно вернуться в Лондон. А я чувствовал, что если мы покинем наше убежище, если мы расстанемся теперь, то весь наш побег был ни к чему; никогда мы не избавимся от сомнений, и наше обручение не состоится. Я должен молчать и ради нее, и ради себя. Я обречен на пытку – молчать, чтобы высвободиться из тьмы. Нельзя, чтобы случившееся ворвалось в нашу жизнь. Я должен обладать Джулиан, но дело не только в этом. Я не могу и не хочу пугать Джулиан рассказом о самоубийстве Присциллы. Разумеется, мне придется скоро ей открыться, и скоро нам придется вернуться, но не теперь – сначала я добьюсь своей совсем уже близкой цели и завоюю право удержать ее навсегда. Присцилле нельзя помочь, остается исполнить долг перед Джулиан. Мука от того, что я вынужден таиться, – часть моей пытки. Мне хотелось сразу же все сказать Джулиан. Я нуждаюсь в ее утешении, в ее бесценном прощении. Но ради нас обоих я должен пока от него отказаться.
– Как ты долго. Посмотри на меня и угадай, кто я.
Я вошел с крыльца и после яркого солнечного света щурился в темной гостиной. Сначала я совсем не видел Джулиан, только слышал ее голос, доносившийся до меня из мрака. Потом различил лицо, больше ничего. Потом увидел, что она сделала.
На ней были черные колготки, черные туфли, черная облегающая бархатная куртка и белая рубашка, а на шее цепь с крестом. Она стояла в дверях кухни и держала в руках овечий череп.
– Это тебе сюрприз! Я купила все на твои деньги на Оксфорд-стрит, такой крест хиппи носят. Я у одного хиппи и купила. Стоит пятьдесят пенсов. Не хватало только черепа, но мы такой прекрасный череп нашли. Как по-твоему, мне идет? Бедный Йорик… Что с тобой, милый?
– Ничего, – сказал я.
– Ты так странно смотришь. Разве я не похожа на принца? Брэдли, ты меня пугаешь. В чем дело?
– Нет, ничего.
– Сейчас я все сниму. Давай обедать. Я нарвала салата.
– Мы не будем обедать, – сказал я. – Мы ляжем в постель.
– Сейчас?
– Да!
Большими шагами я подошел к ней, взял ее за руку, втащил в спальню и повалил на кровать. Овечий череп упал на пол. Я уперся коленом в кровать и начал стаскивать с нее рубашку.
– Подожди, подожди, порвешь.
Она принялась быстро расстегивать пуговицы, возиться с курткой. Я хотел стащить все это через голову, но мешали цепь и крест.
– Брэдли, подожди, пожалуйста, ты меня задушишь.
Я зарылся рукой в снежную пену рубашки и шелковую путаницу волос, добрался до цепи, нашел ее и разорвал. Рубашка соскользнула. Джулиан отчаянно расстегивала лифчик. Я начал стаскивать с нее черные колготки, она выгнулась дугой, помогая мне стянуть их с бедер. Секунду, не раздеваясь сам, я смотрел на ее голое тело. Затем стал срывать с себя одежду.
– Брэдли, пожалуйста, осторожней. Брэдли, прошу тебя, мне больно.
Потом она плакала. На этот раз я овладел ею, в этом не было сомнений. Я лежал выдохшийся и не мешал ей плакать. Затем я повернул ее к себе, и ее слезы смешались с каплями пота, от которых густые седые завитки у меня на груди потемнели, примялись и прилипли к горячему телу. Я был в экстазе и, обнимая ее, испытывал страх и торжество, сжимая в руках обожаемое, истерзанное, содрогающееся от рыданий тело.
– Не плачь.
– Не могу.
– Прости, что я порвал цепь. Я починю.
– Неважно.
– Я тебя напугал?
– Да.
– Я тебя люблю. Мы поженимся.
– Да.
– Ведь правда, Джулиан?
– Да.
– Ты простила меня?
– Да.
– Ну, перестань плакать.
– Не могу.
Позже мы все-таки опять любили друг друга. А потом оказалось, что уже вечер.
– Почему ты был такой?
– Наверно, из-за принца датского.
Мы страшно устали и проголодались. Мне захотелось вина. При свете лампы мы тут же съели все, что у нас было приготовлено: ливерную колбасу, хлеб с сыром и кресс-салат; в открытые окна лился синий соленый вечер и заглядывал в комнату. Я допил все вино.
Почему я был таким? Решил ли я вдруг, что Джулиан убила Присциллу? Нет. Ярость, гнев были направлены против меня самого через Джулиан. Или против судьбы через Джулиан и меня. Но, конечно, эта ярость была и любовью, проявлением божественной силы, безумной и грозной.
– Это была любовь, – сказал я ей.
– Да, да.
Во всяком случае, я преодолел первое препятствие, и хотя мир опять переменился, он снова оказался не таким, как я ожидал. Я предвидел, что на меня снизойдет все упрощающая уверенность. Но мое отношение к Джулиан по-прежнему уходило во мрак будущего, насущного и пугающего, динамичного и меняющегося, казалось, каждую секунду. Девочка была уже другой, я был другим. И это то тело, каждую частицу которого я боготворил? Словно высшей силой внесло страшные абстракции в самую сердцевину страсти. Минутами я дрожал и видел, что Джулиан тоже дрожит. Мы трогательно утешали друг друга, будто только что спаслись от пожара.
– Я починю твою цепь. Вот увидишь.
– Зачем, можно просто завязывать ее узлом.
– И овечий череп тоже склею.
– Он вдребезги разбился.
– Я его склею.
– Давай задернем шторы. У меня такое чувство, будто к нам заглядывают злые духи.
– Мы окружены духами. Шторами от них не спастись. Но я зашторил окна и, обойдя стол, встал за ее стулом,
чуть касаясь пальцем ее шеи. Тело у нее было прохладное, почти холодное, – она вздрогнула, выгнула шею. Больше она никак не отозвалась на мое прикосновение, но я чувствовал, что наши тела связывает непостижимая общность. Пришло время объясниться и на словах. Слова стали другие, пророческие, доступные лишь посвященным.
– Я знаю, – сказала она, – их толпы. Со мной никогда такого не было. Слышишь море? Совсем рядом шумит, а ветра нет.
Мы прислушались.
– Брэдли, запри, пожалуйста, входную дверь.
Я встал, запер дверь и снова сел, глядя на Джулиан.
– Тебе холодно?
– Нет… это не холод.
– Я понимаю.
На ней было голубое в белых ивовых листьях платье, в котором она убежала из дому, на плечах – легкий шерстяной плед с кровати. Она смотрела на меня большими, широко раскрытыми глазами, и лицо ее то и дело вздрагивало. Было пролито немало слез, но больше она не плакала. Она так заметно повзрослела, и это так ей шло. Уже не ребенок, которого я знал, но чудесная жрица, пророчица, храмовая блудница. Она пригладила волосы, зачесала их назад, и лицо ее, беззащитное, отрешенное, обрело двусмысленную красноречивость маски. У нее был ошеломленный, пустой взгляд статуи.
– Ты мое чудо, мое чудо.
– Так странно, – сказала она. – Я сама будто совсем исчезла. Со мной еще никогда такого не было.
– Это от любви.
– От любви? Вчера и позавчера я думала, что люблю тебя. А такого не было.
– Это бог, это черный Эрот. Не бойся.
– Я не боюсь… Просто меня перевернуло, и я вся пустая. И вокруг все незнакомое.
– И мне тоже.
– Да. Интересно. Знаешь, когда мы были нежные, тихие, у меня было такое чувство, что ты близко, как никто никогда не был. А теперь я как будто одна… и не одна… я… я… Это ты – я, это мы оба.
– Да, да.
– Ты даже похож на меня. Я словно в зеркало смотрюсь.
Удивительно, мне казалось, что это я сам говорю. Я говорил через нее, через чистую ответную пустоту ее существа, опустошенного любовью.
– Раньше я смотрела тебе в глаза и думала: «Брэдли!» Теперь у тебя нет имени.
– Мы заворожены.
– Мы соединены навек, я чувствую. Это вроде… причащения.
– Да.
– Слышишь поезд? Как ясно стучит.
Мы слушали грохот, пока он не стих вдали.
– А когда приходит вдохновение, то есть когда пишешь, тоже так бывает?
– Да, – сказал я.
Я знал, что так бывает, хотя сам пока еще ни разу этого не испытал. Теперь я смогу творить. Хотя я все еще не вышел из мрака, но пытка осталась позади.
– Правда, это одно и то же?
– Да, – сказал я. – Потребность человеческого сердца в любви и в знании безгранична. Но большинство людей осознают это, только когда любят. Тогда они твердо знают, чего хотят.
– А искусство…
– Эта же потребность… очищенная… присутствием… возможно… божественным присутствием.
– Искусство и любовь…
– Перед обоими стоят извечные задачи.
– Теперь ты станешь писать, да?
– Да, теперь я буду писать.
– Мне больше ничего не надо, – сказала она, – будто объяснилось, почему мы должны были соединиться. Но не в объяснении дело. Мы просто вместе. Ах, Брэдли, смешно, но я зеваю!
– И мое имя вернулось ко мне! – сказал я. – Пойдем. В постель и спать.
– По-моему, я в жизни еще так изумительно не уставала и так не хотела спать.
Я довел ее до кровати, и она заснула, не успев надеть ночную рубашку, – как в первую ночь. Мне совсем расхотелось спать. Я был в бодром, приподнятом настроении. И, держа ее в объятиях, я знал, что верно поступил, не уехав в Лондон. Пытка дала мне право остаться. Я обнимал ее и чувствовал, как тепло простой домашней нежности возвращается в мое тело. Я думал о бедной Присцилле и о том, как завтра я поделюсь своей болью с Джулиан. Завтра я скажу ей все-все, и мы вернемся в Лондон выполнять будничные задачи и обязанности, и начнется повседневность совместной жизни.
Я спал крепким сном. И вдруг грохот – и снова, и снова грохот. Я был евреем, скрывался от нацистов, и они обнаружили меня. Я слышал, как они, словно солдаты на картине Учелло, бьют алебардами в дверь и кричат. Я шевельнулся – Джулиан так и лежала у меня в объятиях. Было темно.
– Что это?
Ее испуганный голос вернул меня к действительности, меня охватил ужас.
Кто-то стучал и стучал в дверь.
– Кто же это? – Она села. Я чувствовал ее теплые темные очертания рядом и будто видел, как светятся у нее глаза.
– Не знаю, – сказал я, тоже садясь и обхватив ее руками. Мы прижались друг к другу.
– Давай молчать и не будем зажигать свет. Ах, Брэдли, мне страшно.
– Не бойся, я с тобой. – Я сам так испугался, что почти не мог ни думать, ни говорить.
– Тсс. Может, уйдут.
Стук, прекратившийся на секунду, возобновился с новой силой. В дверь били металлическим предметом. Было слышно, как трещит дерево.
Я зажег лампу и встал. Увидел, как дрожат мои босые ноги. И натянул халат.
– Оставайся тут. Я пойду посмотрю. Запрись.
– Нет, нет, я тоже выйду…
– Оставайся тут.
– Не открывай дверь, Брэдли, не надо…
Я зажег свет в маленькой прихожей. Стук сразу же прекратился. Я молча стоял перед дверью, уже зная, кто там.
Очень медленно я открыл дверь, и Арнольд вошел, вернее, ввалился в прихожую.
Я зажег свет в гостиной, он прошел за мной и положил на стол огромный гаечный ключ, которым дубасил в дверь… Тяжело дыша, не глядя на меня, он сел.
Я тоже сел, прикрывая голые, судорожно подрагивавшие колени.
– Джулиан… здесь? – спросил Арнольд хрипло, как будто он был пьян, но пьян он, конечно, не был.
– Да.
– Я приехал… ее забрать…
– Она не поедет, – сказал я. – Как вы нас нашли?
– Мне сказал Фрэнсис. Я долго приставал к нему, и он сказал. И про телефонный звонок тоже.
– Какой телефонный звонок?
– Не притворяйтесь, – сказал Арнольд, наконец взглянув на меня. – Он сказал мне, что звонил вам сегодня утром насчет Присциллы.
– Понятно.
– Вы не могли вылезти… из своего любовного гнездышка… даже когда ваша сестра… покончила с собой.
– Я собираюсь в Лондон завтра. Джулиан поедет со мной. Мы поженимся.
– Я хочу видеть свою дочь. Машина под окнами. Я заберу Джулиан с собой.
– Нет.
– Может быть, вы ее позовете?
Я встал. Проходя мимо стола, я взял гаечный ключ. Я пошел в спальню, дверь была закрыта, но не заперта, я вошел и запер ее за собой.
Джулиан оделась. Поверх платья она накинула мой пиджак. Он доходил ей до бедер. Она была очень бледна.
– Твой отец.
– Да. Что это?
Я швырнул гаечный ключ на кровать.
– Смертельное оружие. Оно нам ни к чему. Лучше выйди и поговори с ним.
– Ты…
– Я за тебя заступлюсь. Ни о чем не беспокойся. Давай все ему объясним – и пускай едет. Пошли, нет, подожди минуту. Я надену брюки.
Я быстро надел рубашку и брюки. И с удивлением увидел, что только начало первого.
Я вернулся в гостиную вместе с Джулиан. Арнольд встал. Мы смотрели на него через неприбранный стол, слишком устали и не смогли убрать остатки ужина. Я обнял Джулиан за плечи.
Усилием воли Арнольд овладел собой, явно решив обойтись без крика. Он сказал:
– Девочка моя…
– Здравствуй.
– Я приехал, чтобы отвезти тебя домой.
– Мой дом здесь, – сказала Джулиан.
Я стиснул ее плечо и тотчас отошел, решив сесть, а им предоставив стоять друг против друга.
Арнольд, в легком плаще, измученный, взволнованный, казался взломщиком-маньяком. Блеклые глаза уставились в одну точку, губы дрожали, будто он беззвучно заикался.
– Джулиан… уедем… ты не можешь остаться с этим человеком… это безумие… Посмотри, вот письмо от твоей матери, она просит тебя вернуться домой… я кладу его здесь, вот, прочти, пожалуйста. Как ты можешь быть такой безжалостной, бессердечной, оставаться здесь и… ведь вы, наверное… после того как бедная Присцилла…
– А что с Присциллой?
– Так он тебе не сказал? – воскликнул Арнольд. Он не смотрел на меня. Он стиснул зубы, лицо его дрогнуло – возможно, он пытался скрыть торжество или радость.
– Что с Присциллой?
– Присцилла умерла, – сказал я. – Она вчера покончила с собой, приняв слишком большую дозу снотворного.
– Он узнал это сегодня утром, – сказал Арнольд. – Ему Фрэнсис сообщил по телефону.
– Это верно, – подтвердил я. – Когда я сказал тебе, что еду в гараж, я поехал звонить Фрэнсису, и он мне сообщил.
– И ты мне не сказал? Ты скрыл… и после этого мы… весь день мы…
– О-о, – простонал Арнольд.
Джулиан не обратила на него внимания, она пристально смотрела на меня, кутаясь в пиджак, воротник его был поднят, окружая ее взъерошенные волосы, она обхватила руками горло.
– Как же так?
Я поднялся.
– Это трудно объяснить, – сказал я, – но, пожалуйста, попробуй понять: Присцилле я уже ничем не мог помочь. А тебе… Я должен был остаться… и нести бремя молчания. Это не бессердечность.
– Похоть, вот как это называется, – сказал Арнольд.
– О, Брэдли… Присцилла умерла…
– Да, – сказал я, – но ведь я же тут ничего не могу поделать, и…
Глаза Джулиан наполнились слезами, они закапали на отвороты моего пиджака.
– Ах, Брэдли… как ты мог… как мы могли… бедная, бедная Присцилла… это ужасно…
– Полная безответственность, – сказал Арнольд. – Или даже ненормальность. Бездушие. Сестра умерла, а он не может вылезти из постели.
– Ах, Брэдли… бедная Присцилла…
– Джулиан, я собирался сказать тебе завтра. Завтра я бы все тебе сказал. Сегодня я должен был остаться. Ты видела, как все получилось. Мы оба не принадлежали себе, мы не могли уехать, так было суждено.
– Он сумасшедший.
– Завтра мы вернемся к повседневности, завтра будем думать о Присцилле, и я все расскажу тебе и расскажу, как я страшно виноват…
– Я виновата, – сказала Джулиан. – Все из-за меня. Ты с ней бы остался.
– Да разве остановишь человека, если он решился покончить с собой? Наверно, неправильно даже и вмешиваться. Жизнь у нее стала совсем беспросветная.
– Удобное оправдание, – сказал Арнольд. – Значит, вы считаете, что раз Присцилла умерла, тем лучше для нее, да?
– Нет. Я просто говорю, что… можно думать и так… Я не хочу, чтобы Джулиан считала, что… Ах, Джулиан, конечно, надо было тебе сказать.
– Да… Мне кажется, это злой рок преследует нас… Ах, Брэдли, почему ты не сказал?
– Иногда надо молчать, даже когда и очень больно. Я нуждался в твоем утешении, конечно, нуждался. Но было что-то важнее.
– Удовлетворить сексуальные потребности пожилого мужчины, – сказал Арнольд. – Подумай, Джулиан, подумай, ведь он на тридцать восемь лет тебя старше.
– Нет, – сказала Джулиан, – ему сорок шесть, значит… Арнольд издал короткий смешок, и судорога опять прошла по его лицу.
– Он так сказал тебе, да? Ему пятьдесят восемь. Спроси сама.
– Не может быть…
– Посмотри в биографическом справочнике.
– Меня там нет.
– Брэдли, сколько тебе лет?
– Пятьдесят восемь.
– Когда тебе будет тридцать, ему будет под семьдесят, – сказал Арнольд. – Пошли. Я думаю, этого достаточно. Мы никому ничего не говорили, поэтому не будем поднимать шума. Я вижу, Брэдли даже убрал свое тупое оружие. Пошли, Джулиан. Поплачешь в машине. Сразу будет легче. Пошли. Он уже не станет тебя удерживать. Посмотри на него.
Джулиан взглянула на меня. Я закрыл лицо руками. – Брэдли, убери, пожалуйста, руки. Тебе действительно пятьдесят восемь?
– Да.
– Неужели ты сама не видишь? Неужели не видишь? Она пробормотала:
– Да… теперь…
– Разве это важно? – сказал я. – Ты говорила, что тебе все равно, сколько мне лет.
– Не надо жалких слов, – сказал Арнольд. – Давайте сохраним чувство собственного достоинства. Ну, пошли, Джулиан. Брэдли, не думайте, что я безжалостный. Всякий бы отец так поступил.
– Разумеется, – сказал я, – разумеется. Джулиан сказала:
– Это ужасно – насчет Присциллы, ужасно, ужасно…
– Спокойно, – сказал Арнольд. – Спокойно. Пошли. Я сказал:
– Джулиан, не уходи. Ты не можешь так уйти. Я хочу объяснить тебе все как следует наедине. Конечно, если ты ко мне переменилась, ничего не поделаешь. Я отвезу тебя, куда ты хочешь, и мы распрощаемся. Но я прошу тебя, не оставляй меня сейчас. Я прошу тебя ради… ради…
– Я запрещаю тебе оставаться… – сказал Арнольд. – Я расцениваю ваш поступок, Брэдли, как развращение малолетних. Простите, что употребляю такие сильные выражения. Я мучился, я злился, а теперь стараюсь изо всех сил быть разумным и добрым. Давайте посмотрим на вещи здраво. Я не могу уехать, я не уеду без тебя.
– Я хочу объяснить тебе, – сказал я, – я хочу объяснить про Присциллу.
– Но как же?.. – сказала она. – Боже мой, боже мой. Она беспомощно расплакалась. У нее дрожали губы. Душа у меня разрывалась на части, тело терзала физическая боль, бесконечный ужас.
– Не бросай меня, любимая, я умру.
Я подошел к ней и робко дотронулся до рукава пиджака.
Арнольд быстро обогнул стол, схватил ее за другую руку и потащил в прихожую. Я пошел за ними. Через открытую дверь спальни я увидел тяжелый гаечный ключ, валявшийся на белых простынях. Я мгновенно схватил его и встал, загородив дверь.
– Джулиан, я не могу сейчас тебя отпустить, я сойду с ума, пожалуйста, не уезжай, ты должна остаться со мной хоть ненадолго, мне надо оправдаться перед тобой…
– Вам нет оправдания, – сказал Арнольд. – Зачем спорить? Неужели вы не видите, что все кончено? Подурачились с глупой девчонкой – и будет. Чары развеялись. И отдайте мне ключ. Мне не нравится, как вы его держите.
Я отдал ему гаечный ключ, но продолжал стоять в дверях. Я сказал:
– Джулиан, решай.
Джулиан попробовала совладать со слезами и рывком высвободилась из рук отца.
– Я не поеду с тобой. Я останусь тут, с Брэдли.
– Слава богу, – сказал я, – слава богу.
– Я хочу выслушать все, что мне скажет Брэдли. Я вернусь в Лондон завтра. Я не оставлю Брэдли одного среди ночи.
– Слава богу.
– Ты поедешь со мной, – сказал Арнольд.
– Нет, не поедет. Она же сказала. А теперь уходите, Арнольд, одумайтесь. Вы что – хотите драться? Хотите размозжить мне голову ключом? Обещаю вам, я привезу Джулиан завтра в Лондон. Ее никто не станет принуждать. Поступит, как захочет. Я не украду ее.
– Уезжай, пожалуйста, – сказала она. – Прости. Ты такой добрый и спокойный, но я просто должна остаться на эту ночь. Честное слово, я приеду и выслушаю все, что ты скажешь. Но, ради бога, оставь меня с ним поговорить. Нам необходимо поговорить, понять друг друга. Ты тут ни при чем.
– Она права, – сказал я.
Арнольд не взглянул на меня. Он пристально смотрел на дочь, в глазах его было отчаяние. Он судорожно вздохнул.
– Ты обещаешь завтра приехать?
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ПОСЛЕСЛОВИЕ БРЭДЛИ ПИРСОНА