Книга: Черный принц
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Что произошло – проницательному читателю объяснять излишне. (Он, несомненно, давно предвидел это. Со мной же все обстояло иначе. Одно дело – искусство, а другое – когда это происходит с тобой на самом деле.) Я влюбился в Джулиан. Трудно определить, в какой именно момент нашего разговора я это понял. Ведь сознание, как ткач, снует во времени взад и вперед и, занятое своим таинственным самотворчеством и самонакоплением, может заполнить очень большой и вместительный отрезок настоящего. Возможно, я понял это, когда она проговорила своим прелестным звонким голоском: «С тех пор, как для меня законом стало сердце». Возможно, тогда, когда она сказала: «В черных колготках и черных бархатных туфлях с серебряными пряжками». А может быть, когда она сняла сапоги. Нет, тогда еще нет. А когда меня пронзило странное чувство при взгляде на ее ноги в обувном магазине, не понял ли я тогда, еще не сознавая этого, что влюблен? Пожалуй, нет. Хотя отчасти я уже был на пути к тому. Я все время был на пути к тому. Как-никак я знал эту девочку с самого рождения. Я видел ее в колыбели, я держал ее на руках, когда она была не более двадцати дюймов. О господи!
«Я влюбился в Джулиан», – как легко написать эти слова. Но как трудно передать само состояние. Удивительно, в литературе так часто говорят о том, что люди влюбляются, но так редко по-настоящему описано, как это происходит. Ведь это же поразительное явление, для многих – самое потрясающее событие в жизни, куда более потрясающее, чем все ужасы на свете, потому что влюбленность противоестественна. (Я говорю не о голом сексе.) Грустно, что и любовь, и большое горе обычно забываются, как сон. К тому же люди, никогда без памяти не влюблявшиеся в тех, кого они давно знают, могут усомниться, что это вообще возможно. Позвольте мне уверить их, что это возможно. Это случилось со мной. Неужели любовь созревала и вынашивалась в теплых недрах времени, пока девочка росла и готовилась к цветению? Конечно, она всегда мне нравилась, особенно когда была маленькая. Но я ничем не был подготовлен к такому удару. А это был действительно удар – он сбил меня с ног. Как будто мне выстрелили в живот и осталась зияющая дыра. Колени стали ватными, я не мог стоять, я весь дрожал и трясся, зуб не попадал на зуб. Лицо словно сделалось восковым и приняло форму большой, странной, таинственно улыбающейся маски. Я превратился в бога. Я лежал, уткнувшись носом в черный шерстяной ворс ковра, носки ботинок описывали небольшие эллипсы, я весь трепетал от охватившего меня чувства. Конечно, я страшно желал ее, но то, что я испытывал, до такой степени Превосходило простое вожделение, хотя я остро, до боли, ощущал свое тело, я чувствовал себя совершенно обновленным, изменившимся и, в сущности, бестелесным.
Разумеется, влюбленный с негодованием отвергает всякую случайность. «Просто не понимаю, что мы делали, ты и я, пока не полюбили друг друга?» – вот естественный вопрос, которым задается их потрясенный ум. Моя любовь к Джулиан была, наверно, предрешена еще до сотворения мира. Астрологию открыли, несомненно, влюбленные. Только огромный звездный дом достаточно обширен и прочен, чтобы вмещать, питать и охранять такое вечное понятие, как любовь. Только там может зародиться это нетленное чувство. Я сознавал теперь, что весь мой жизненный путь подводил меня к этому мигу. И вся ее жизнь, пока она играла, читала учебники, подрастала и рассматривала в зеркале свою грудь, шла к этому. Все было предопределено. Но это случилось не только что, а произошло целую вечность тому назад, когда создавались земля и небо. Бог сказал: «Да будет свет» – и тогда же была сотворена эта любовь. У нее нет истории. Когда, как начал я сознавать обаяние этой девочки? Любовь создает или, вернее, открывает нечто, что можно назвать абсолютным обаянием. В любимой все привлекательно. Каждый поворот головы, каждое изменение голоса, смех, стон или кашель, подергивание носом – все бесценно и исполнено смысла, как мгновенное райское видение. И действительно, пока я лежал совершенно обмякший и в то же время весь натянутый, как тетива, прижавшись виском к полу и закрыв глаза, мне не просто приоткрывался рай – я пребывал в нем. Когда мы влюбляемся, когда мы по-настоящему влюбляемся (я не говорю о том, что иногда незаслуженно называют этим словом), все наше существо незамедлительно приходит в состояние экстаза.
Не знаю, как долго я пролежал на полу. Может быть, час, может, два, а может, и три часа. Когда я заставил себя принять сидячее положение, было уже за полдень. Безусловно, мир стал иным, и время стало иным. О том, чтобы поесть, нечего было и думать – меня бы тут же стошнило. Сидя на полу, я придвинул к себе кресло, в котором она перед этим сидела, и прислонился к нему. На столе стояла моя рюмка с хересом и ее – наполовину выпитая. В ней плавала муха. Мне очень хотелось выпить херес даже с мухой, но я знал, что не смогу ничего проглотить. Я обхватил руками кресло (это было кресло с тигровой лилией) и уставился на ее «Гамлета». Взять его в руки, полистать, быть может, увидеть ее имя, написанное на титульном листе, – эта радость предстояла мне еще через сотни лет, когда я смогу безраздельно отдаться таким занятиям. Спешить было некуда. Время стало вечностью. Это был огромный теплый шар осознанного бытия, внутри которого я медленно-медленно перемещался или которым, возможно, был сам. Мне нужно было только пристально вглядеться и медленно протянуть руки. Куда я смотрел или что я делал, уже не имело значения. Джулиан была во всем.
Некоторым читателям может показаться, что я описываю состояние безумия, – в каком-то смысле так оно и есть. Не будь это столь распространено, людей сажали бы под замок при таких сдвигах в сознании. Однако для каждого человека на нашей планете мир может вот так преобразиться – это одна из поразительных особенностей человеческой души, быть может, ниспосланная нам свыше. И каждый может стать объектом такого преображения. Какая заурядная девочка, возможно, скажет читатель, наивная, невежественная, легкомысленная, даже не очень красивая. Или вы неверно ее изобразили. Могу сказать одно: до этой минуты я ее просто не видел. Я, как честный рассказчик, пытался показывать ее не слишком отчетливо такой, какой она представлялась беглому невидящему взгляду человека, каким я был раньше. А теперь я прозрел. Разве хоть один влюбленный усомнится в том, что именно теперь ему открылась истина? И разве тот, кто способен так по-новому увидеть, не походит скорее на бога, чем на безумца?
Согласно общепринятому представлению о христианском боге он сотворил мир и призван его судить. Теология, менее абстрактная и более созвучная природе любви, как мы ее понимаем, считает, что потусторонние силы непрерывно участвуют в процессе творения и созидания. Я чувствовал, что каждую минуту творю Джулиан и питаю ее бытие своим собственным. Тем не менее я видел в ней все то же, что и прежде. Я понимал, что она недалека, невежественна, по-детски жестока, видел ее невзрачное встревоженное личико. Она не отличалась ни красотой, ни особым умом. Как несправедливо утверждать, будто любовь слепа. Я мог беспристрастно судить о ней, мог даже осуждать ее, мог даже каким-то галактическим поворотом мысли представить себе, что заставлю ее страдать. И все же это был рай: я был бог и, создавая Джулиан, был вовлечен в вечный процесс созидания единственного в своем роде и абсолютного по ценности бытия. И вместе с Джулиан я творил целый мир, ничего не утрачивая – ни единой песчинки, ни единого зернышка, потому что она сама была этим миром, и я касался ее повсюду.
Весь этот вихрь высокопарных мыслей, изложенных мною выше, разумеется, не был таким стройным в то время, когда я сидел на полу, обнимая кресло, на котором перед этим сидела Джулиан. (Этим я тоже занимался довольно продолжительное время, возможно, до самого вечера.) Тогда я был слишком ошеломлен свалившимся на меня счастьем – радостью от сознания, что мне чудесным образом удалось познать идеальную любовь. В этом лучезарном световом потоке, разумеется, то и дело мелькали более земные помыслы, как маленькие птички, едва различимые для того, кто ослеплен светом при выходе из пещеры. Я приведу здесь два из них, так как они связаны с последующими событиями. Должен заметить, что эти соображения явились у меня не после того, как я понял, что влюблен, – они родились и возникли одновременно с любовью.
Ранее в этой моей исповеди я уже упоминал, как вся моя жизнь подвела меня к тому, что теперь произошло. Вряд ли можно осудить моего друга, проницательного читателя, если он выразит это следующим образом: мечты о том, чтобы стать большим художником, были попросту поисками большой человеческой любви. Это бывает, и даже довольно часто, особенно среди женщин. Любовь очень скоро может заслонить мечты об искусстве, они начнут казаться чем-то второстепенным, даже заблуждением. Я хочу сразу же сказать, что в данном случае это не так. Разумеется, поскольку все теперь было связано с Джулиан, то и мои честолюбивые писательские помыслы были связаны с Джулиан. Но они тем самым не зачеркивались. Скорее произошло нечто обратное. Она наделила меня силой, о которой раньше я не мог и мечтать, и я знал, что эта сила непременно проявится в моем творчестве. То, что движет вселенной, звездами, отдаленными галактиками, элементарными частицами материи, соединило эти две вещи – мою любовь и мое искусство – в одно нераздельное целое. Я знал, что и то и другое в конце концов одно и то же. И теперь я, обновленный человек, в своей любви и в своем искусстве подчинялся одним и тем же законам, признавал одну власть. Об этом своем убеждении я еще буду говорить и объясню более подробно, что я имею в виду.
Второе, что мне стало абсолютно ясно и что я осознал в первое же мгновенье, было следующее: я никогда-никогда-никогда не смогу признаться в своей любви. Эта мысль причинила мне сильную боль, и если я тут же от нее не умер, то лишь потому, что, видно, непомерно сильна и ipse facto чиста была моя любовь к Джулиан. Любить ее уже было достаточным счастьем. Наслаждение, которое я мог бы испытать, говоря ей о своей любви, было ничтожным в сравнении с той божественной радостью, которую я испытывал от того, что она просто существует. В тот момент мое потрясенное воображение даже не могло подсказать мне никаких дальнейших радостей любви, не говоря уже о том, чтобы их себе представить. Мне было даже неважно, когда я увижу ее снова. Я не строил никаких планов относительно этого. Кто я такой, чтобы строить планы? Я был бы, конечно, огорчен, если бы мне сказали, что больше я никогда ее не увижу, но от этого огорчения тут же не осталось бы и следа, оно растворилось бы в величайшем созидательном наплыве моего обожания. Это не был бред. Те, кто любил так, как я, меня поймут. Это было переполнявшее душу чувство реальности, сознание, что ты наконец реален и видишь реальное. Столы, стулья, рюмки с хересом, ворс на ковре, пыль – все было реальным.
А вот ожидавшего меня страдания я не предвидел. «Пусть я пройду сквозь строй и получу тысячу ударов, но буду молчать». Нет. Истинному влюбленному, чьи помыслы еще чисты, страдание кажется чем-то грубым – оно возвращает его к самому себе. То, что я испытывал, походило скорее на изумление и благодарность. Хотя при этом умом я отчетливо понимал, что никогда не смогу сказать Джулиан о своей любви. Сама эта уверенность и все, что из нее вытекало, мне стали яснее впоследствии, но я сразу понял, что это так. Мне было пятьдесят восемь, ей двадцать. Я не смел встревожить, обременить, отравить ее юную жизнь ни малейшим намеком на мою огромную грозную тайну. Как пугает нас эта черная тень, когда мы вдруг замечаем ее в чужой жизни! Неудивительно, что те, в кого направлена эта черная стрела, зачастую обращаются в бегство. Как непосильна бывает для нас любовь, которую испытывает к нам кто-то. Нет, никогда я не открою моей ненаглядной страшную правду. Отныне и присно, до скончания мира все останется точно таким, как было, хотя все и преобразилось до неузнаваемости. Читатель, особенно если он не испытал ничего подобного, с нетерпением отмахнется от этого лирического отступления. «Фи, – скажет он, – как все это высокопарно. Человек прямо-таки опьянен собственным красноречием. Он признается, что устал и уже не молод. А дело просто сводится к тому, что он вдруг почувствовал сильное сексуальное влечение к двадцатилетней девочке. Все это не ново». Не стану задерживаться, чтобы отвечать такому читателю, но со всей правдивостью буду продолжать свой рассказ.
Ночью я спал прекрасно, а когда проснулся, меня, как вспышка, пронзило сознание случившегося. Я лежал в постели, плавая в тайном блаженстве – тайном потому, что первой моей мыслью, когда я проснулся, было: я призван к тайному служению. И это навсегда. Тут не было никаких сомнений. Если я перестану тебя любить, снова начнется хаос. Почему даже безответная любовь приносит радость? Потому что любовь вечна. Человеческая душа стремится к познанию вечности, и только любовь и искусство, не считая некоторых религиозных переживаний, приоткрывают нам ее. (Не стану останавливаться, чтобы возразить цинику, может быть, тому самому, которого мы уже слышали, если он скажет: «И сколько же может длиться эта ваша романтическая вечность?» Или же попросту отвечу так: «Истинная любовь вечна. Но она встречается редко, и вам, сэр, как видно, не посчастливилось ее испытать!») Любя, мы почти отрываемся от своего эгоистического «я». Как прав был Платон, говоря, что, обнимая красивого мальчика, он находится на пути к добру. Я сказал: почти отрываемся, потому что испорченная человеческая природа легко может загрязнить самые чистые наши помыслы. Но постижение этой истины – пусть мельком, пусть ненадолго – большой дар и имеет непреходящую ценность именно потому, что переживается нами с такой силой. О, хотя бы однажды возлюбить другого больше, чем самого себя! Почему бы этому откровению не стать рычагом, который приподнимает мир? Почему бы отрешению от самого себя не послужить точкой опоры для создания нового мира, который мы будем заселять и расширять, покуда не возлюбим его целиком больше самих себя? Об этом мечтал Платон. Его мечта – не утопия.
Не буду утверждать, что все эти глубокие мысли пришли мне в голову, пока я лежал в постели в то первое утро, утро первого дня творения. Возможно, меня осенили только некоторые из них. Я чувствовал себя так, будто вторично родился, будто вся моя плоть преобразилась – такое смиренное изумление мог бы испытывать человек, если бы ему довелось восстать из мертвых. Тело мое было не то из масла, не то из лилий, не то из белого воска, не то из манны, не то еще неизвестно из чего.
Конечно, пламя желания согревало и одушевляло все эти блаженные и незапятнанные видения, но оно не казалось чем-то отдельно существующим, точнее, я вообще ничего не воспринимал в отдельности. Когда физическое желание и любовь неразделимы, это связывает нас со всем миром, и мы приобщаемся к чему-то новому. Вожделение становится великим связующим началом, помогающим нам преодолеть двойственность, оно становится силой, которая превратила разъединенность в единство, когда бог даровал нам блаженство. Я томился желанием и в то же самое время никогда еще не чувствовал себя таким раскованным. Я лежал в постели и представлял себе ноги Джулиан – то голые, коричневатые, как скорлупка яйца, то обтянутые колготками – розовые, лиловые, черные. Я представлял себе ее волосы, сухие и блестящие, отливающие тусклым золотом и низко растущие сзади на шее. Я представлял себе ее нос, который так и хотелось погладить, надутые губки, как рыльце зверька, всю ее сосредоточенную мордочку. Представлял небесную голубизну ее акварельных английских глаз. Представлял себе ее грудь. Я лежал и чувствовал себя счастливцем и праведником (я хочу сказать, что все мои мысли были абсолютно целомудренны).
Я встал и побрился. Какое наслаждение бриться, когда ты счастлив! Я внимательно посмотрел на свое лицо в зеркале. Оно было свежим и молодым. На нем все еще была та же восковая маска. Я действительно казался другим человеком. Ликующая энергия, распиравшая меня, разгладила щеки и стерла морщины вокруг глаз. Я тщательно оделся и, не торопясь, выбрал галстук. О еде я все еще не мог думать. Мне казалось, что мне никогда больше не нужно будет есть, я смогу жить, насыщаясь одним воздухом. Я выпил немного воды. Выжал апельсин, движимый скорее теоретическими соображениями, что я должен все же чем-то питаться, чем вернувшимся аппетитом, но сок был слишком густой и приторный, я не смог отхлебнуть даже глотка. После этого я прошел в гостиную и вытер пыль. Во всяком случае, смахнул ее с гладких поверхностей. Как прирожденный лондонец, я терпимо отношусь к пыли. Солнце еще не настолько поднялось, чтобы осветить кирпичную стену дома напротив, но небо было пронизано яркими солнечными лучами, и вся комната озарялась рассеянным светом. Я сел и принялся думать о том, что мне делать со своей новой жизнью.
Может показаться смешным, но быть влюбленным – это тоже занятие. Человек, посвятивший себя Богу, превращает жизнь в непрерывное священнодействие, как пишет Герберт: «Убирая комнату, я исполняю твой, Господи, закон» . Это очень похоже на то, что делает влюбленный, последнее – только частный случай. Так я, стирая пыль для Джулиан, разумеется, совсем не помышлял о том, что она когда-нибудь снова сюда придет. Теперь я позволил себе взять в руки ее «Гамлета», который так и лежал на инкрустированном столике. Это было школьное издание. Имя прежней владелицы Хейзел Бингли было зачеркнуто, и детским почерком, вероятно уже давно, написано: «Джулиан Баффин». Какой почерк у Джулиан сейчас? Я видел только открытки, присланные ею, когда она была еще маленькой. Получу ли я когда-нибудь от нее письмо? Представив себе такую возможность, я почувствовал слабость в ногах. Я внимательно просмотрел книжку. Текст был испещрен удивительно глупыми замечаниями Хейзел. Было тут и несколько пометок Джулиан (должен признаться, таких же глупых), относившихся скорее к поре ее занятий в школе, чем ко «второму периоду» ее знакомства с пьесой. «Слабо» было написано против слов Офелии: «О, что за гордый ум» , – мне показалось это не совсем справедливым. И «лицемер» в том месте, где Клавдий в раскаянии пытается молиться. (Разумеется, молодые не могут понять Клавдия.)
Некоторое время я изучал книжку, собирая рассыпанные по ней цветы. Затем, прижав ее к груди, начал размышлять. Мне было по-прежнему ясно, что мое новое «занятие» ни в коей мере не исключает моей работы. И то и другое было послано мне одной и той же высшей властью и не для того, чтобы они соперничали, но дополняли друг друга. Очень скоро я непременно начну писать и буду писать хорошо. Я совсем не хочу сказать, будто мне пришла такая пошлая мысль, что я буду писать о Джулиан. Если стремиться к совершенству, жизнь и искусство не должны пересекаться. Но я уже почувствовал, как в голове у меня запульсировало, и ощутил покалывание в пальцах – верный признак, что пришло вдохновение. Детища моей фантазии уже начали роиться у меня в мозгу. Тем не менее пока меня ждали более легкие задачи. Я должен наладить свою жизнь, и теперь у меня есть для этого силы. Я должен повидаться с Присциллой, должен повидаться с Роджером, должен повидаться с Кристиан, должен повидаться с Арнольдом, должен повидаться с Рейчел. (Теперь все это вдруг показалось очень просто.) Я не сказал себе: «Я должен повидаться с Джулиан», – я смотрел спокойными, широко раскрытыми глазами через этот божественный пробел на мир, в котором не было места злу. О том, чтобы уехать из Лондона, не могло быть и речи. Я выполню все, что мне предстоит, но и пальцем не шевельну для того, чтобы снова увидеть мою ненаглядную. Думая о ней, я радовался, что вовремя отдал ей одно из своих драгоценнейших сокровищ – золоченую табакерку «Дар друга», – теперь бы я уже не мог этого сделать. Она унесла с собой эту невинную вещицу, взяла, сама того не зная, залог безмолвной любви, принесенный в дар сокровенному, принадлежавшему только ей одной счастью. Отныне в безмолвии я буду черпать силы. Да, это было еще одно открытие, и я за него ухватился. Я буду писать потому, что сумею сохранить молчание.
Некоторое время я с благоговением размышлял о своем новом прозрении; когда вдруг зазвонил телефон, я подумал: «А вдруг это она», – и сердце чуть не выскочило из груди.
– Да.
– Говорит Хартборн.
– А, добрый день, старина! – Я почувствовал несказанное облегчение, хотя все еще едва переводил дух, так я был возбужден. – Рад, что вы позвонили. Может быть, встретимся? Как насчет того, чтобы вместе пообедать? Ну хоть сегодня?
– Сегодня? Ну что ж, я как будто свободен. Итак, в час на нашем обычном месте?
– Прекрасно! Правда, я в некотором роде на диете и мало что могу есть, но буду рад вас видеть. До скорой встречи. – Улыбаясь, я положил трубку. В это время раздался звонок в дверь. Мое сердце снова устремилось в пустоту. Замок никак не открывался, я чуть не застонал.
На пороге стояла Рейчел.
Когда я увидел ее, я выскользнул из квартиры и, закрыв за собой дверь, произнес:
– Ах, Рейчел, до чего же приятно вас видеть. Мне нужно кое-что срочно купить – может, пройдемся вместе?
Я не хотел ее впускать к себе. Ведь она могла бы войти в гостиную и сесть в кресло Джулиан. Кроме того, я предпочитал говорить с ней не в интимной обстановке, а под открытым небом. Но я был рад видеть ее.
– Можно мне войти и присесть на минутку? – спросила она.
– Мне просто необходимо глотнуть свежего воздуха. Такой чудесный день. Пойдемте лучше вместе.
Я стремительно зашагал по двору, а затем – по Шарлотт-стрит.
Рейчел явно принарядилась: на ней было шелковое, красное с белым, платье, с низким квадратным вырезом, открывавшим ее успыпанную веснушками грудь и выступающие ключицы. Сухая морщинистая шея слегка напоминала шею пресмыкающегося, лицо более гладкое, более тщательно загримированное, чем всегда, было maussade , как говорят французы. Вьющиеся, только что вымытые волосы распушились, придавая голове форму шара. При всем том она выглядела красивой женщиной, утомленной, но не сломленной жизнью.
– Брэдли, не так быстро.
– Простите.
– Пока я не забыла. Джулиан просила захватить «Гамлета», которого она у вас оставила.
Я не собирался расставаться с этой книжкой. Я сказал:
– Я хотел бы оставить ее у себя на некоторое время. Это неплохое издание. Я нашел там кое-что любопытное.
– Но это же школьное издание.
– Тем не менее прекрасное. Теперь его не достанешь.
Позже я сделаю вид, что потерял ее.
– Как мило, что вы вчера побеседовали с Джулиан.
– Мне было только приятно.
– Надеюсь, она вам не очень надоела?
– Ничуть. Вот мы и пришли.
Мы зашли в писчебумажный магазин на Ретбоун-плейс. Тут для меня было полное раздолье; действительно, в хорошем писчебумажном магазине мне все нравится, все хочется купить. Тут все дышало свежестью и чистотой! Блокноты, писчая бумага, тетради, конверты, почтовые открытки, ручки, карандаши, скрепки, промокашки, чернила, скоросшиватели, старомодный сургуч и новомодная клейкая лента.
Я сновал от полки к полке, Рейчел за мной.
– Мне надо купить тетради, которыми я обычно пользуюсь. Скоро мне предстоит много писать. Рейчел, можно мне купить что-нибудь для вас? Пожалуйста. У меня настроение делать подарки.
– Что с вами, Брэдли, вы какой-то ошалевший.
– Вот. Посмотрите, какая прелесть.
Мне просто необходимо было осыпать кого-нибудь подарками. Я выбрал для Рейчел моток красной тесьмы, синий фломастер, блокнот со специально разграфленной бумагой, лупу, модную сумку-портфель, большую деревянную защипку, на которой золотыми буквами было написано «срочно», и шесть почтовых открыток с башней Почтамта. Я заплатил за покупки и вручил Рейчел сумку со всем этим добром.
– Вы, кажется, в хорошем настроении, – сказала она, явно довольная, но все еще немного maussade. – А может быть, теперь мы вернемся к вам?
– Мне ужасно жаль, но я сговорился рано пообедать с одним приятелем и не собираюсь возвращаться домой. – Меня все тревожила мысль о кресле, и я боялся, как бы она снова не захотела забрать книжку. Это вовсе не означало, что мне было неприятно разговаривать с Рейчел. Мне это даже доставляло удовольствие.
– В таком случае давайте где-нибудь посидим.
– На Тоттенхем-Корт-роуд есть скамейка как раз напротив магазина Хилза.
– Брэдди, я не собираюсь сидеть на Тоттенхем-Корт-роуд и смотреть на магазин Хилза. Разве пивные еще не открыты?
Она была права. На мои размышления ушло больше времени, чем я предполагал. Мы зашли в бар.
Это было современное, лишенное всякой индивидуальности заведение, вконец испорченное пивоварами: все было отделано светлым пластиком (в пивных должно быть темно, как в норе), но лившийся в окна свет и распахнутые настежь двери сообщали всему какой-то южный аромат. Мы подошли сначала к стойке, а затем сели за пластиковый столик, на который кто-то уже пролил пиво. Рейчел взяла себе двойную порцию виски без содовой.
Я взял лимонад с пивом, лишь бы что-нибудь взять. Мы посмотрели друг на друга.
Я подумал, что с тех пор, как был «повержен», я впервые смотрю в глаза другому человеку. Это было приятно. Я расплылся в улыбке. Я чувствовал себя так, словно еще немного – и я начну раздавать благословения.
– Брэдли, вы сегодня правда какой-то необычный.
– Странный, да?
– Очень милый. Вы просто замечательно выглядите. Вы помолодели.
– Рейчел, дорогая! Я так рад вас видеть. Расскажите же мне обо всем. Давайте поговорим о Джулиан. Она очень умная девочка.
– Я рада, что вы так думаете. Не уверена, что я того же мнения. Спасибо, что вы наконец ею заинтересовались.
– Наконец?
– Она уверяет, что всю жизнь пытается обратить на себя ваше внимание. Я предупредила ее, чтобы она не слишком обольщалась.
– Я сделаю для нее все, что смогу. Правда, она мне очень нравится. – Я рассмеялся, как сумасшедший.
– Она такая же, как все они теперь. Эгоистка. Сама не знает, чего хочет. Что ей в голову взбредет, то и делает. И все и вся презирает. Обожает отца, а сама только и знает, что отпускает по его адресу шпильки. Сегодня она заявила ему, что вы считаете его сентиментальным.
– Рейчел, я как раз последнее время думал, – сказал я (на самом деле мне это только что пришло в голову), – возможно, я несправедлив к Арнольду. Я бог знает когда последний раз читал его. Я должен перечитать все его вещи, возможно, теперь я отнесусь к ним совсем иначе. Вам ведь нравятся его романы, правда?
– Я его жена. И совершенно необразованная женщина, как мне непрестанно твердит моя дорогая дочь. Но мне вовсе не хочется сейчас об этом говорить. Я хочу сказать… впрочем, прежде всего простите, что я опять вам надоедаю. Скоро вы начнете считать меня невропаткой, еще подумаете, что у меня есть пунктик.
– Что вы, Рейчел! Я так рад вас видеть. Какое у вас красивое платье! Вы просто очаровательны!
– Спасибо. Я так несчастна после всего, что произошло. Я знаю, жизнь – всегда безнадежная неразбериха, но сейчас я совсем запуталась. Знаете, когда все очень плохо и никак не можешь уйти от своих мыслей, – это невыносимо. Поэтому я и пришла к вам. Арнольд все поворачивает так, что я оказываюсь виноватой, и я действительно виновата…
– Я тоже виноват, – проговорил я, – но сейчас я чувствую, что все можно исправить. Зачем продолжать войну, когда можно жить в мире. Я зайду к Арнольду, и мы как следует обо всем…
– Постойте, Брэдли. Неужели вы опьянели от такой ерунды. Вы ведь, кажется, даже не притронулись к пиву. Зачем вам торжественно обсуждать все это с Арнольдом? Мужчины, правда, обожают откровенничать и выяснять все до конца. Я вообще не уверена, что мне хочется, чтобы вы с Арнольдом сейчас встречались. Я только хотела вам сказать вот что… Брэдли, вы слушаете?
– Да, конечно, дорогая.
– Когда мы виделись в последний раз, вы очень хорошо и, пожалуй, правильно говорили о дружбе. Я знаю, я была слишком резка…
– Нисколько.
– Я хочу сказать, что принимаю вашу дружбу. Я нуждаюсь в ней. И еще я хочу сказать – так трудно подобрать слова, – мне было бы горько сознавать, что для вас я просто престарелая хищница, которая от отчаяния и в отместку мужу решила затащить вас к себе в постель…
– Уверяю вас…
– Все совсем не так, Брэдли. Мне кажется, я недостаточно ясно выразилась. Я вовсе не стремилась найти мужчину, который бы успокоил меня после семейного скандала…
– Я именно так и понял…
– Мне нужны именно вы. Мы знакомы целую вечность. Но я только недавно поняла, как много вы для меня значите. Вы занимаете совершенно особое место в моей жизни. Я уважаю вас, я восхищаюсь вами, я доверяю вам и… ну, словом, я люблю вас. Это-то я и хотела сказать.
– Рейчел, это же чудесно! Я просто в восторге.
– Брэдли, перестаньте шутить.
– Я говорю совершенно серьезно, дорогая. Люди должны любить друг друга, любить проще – я всегда это чувствовал. Ободрять, поддерживать друг друга. Мы непрерывно мучаемся и обижаемся исключительно в целях самозащиты. Надо быть выше этого, понимаете, выше, и свободно любить, ничего не опасаясь. Вот в чем истина. Я знаю, что я в своих отношениях с Арнольдом…
– Ах, при чем тут Арнольд? Я говорю о себе. Я хочу… я, должно быть, немного пьяна… скажу напрямик: я хочу, чтобы между нами были совершенно особые отношения.
– Но они такие и есть.
– Помолчите. Я говорю не о связи – не потому, что я не хочу этого, может быть, и хочу, сейчас это неважно, но потому, что так было бы слишком сложно. Вас на это просто не хватит, у вас не тот темперамент или не знаю еще что, но, Брэдли, мне нужны вы.
– Я и так ваш!
– Перестаньте смеяться, не будьте таким легкомысленным, у вас такой самодовольный вид – что с вами стряслось?
– Рейчел, не волнуйтесь. Каким вы захотите, таким я и буду. Все очень просто. Как, несколько неопределенно, но с elan , выразилась тезка Джулиан, все будет прекрасно, все будет прекрасно и все вообще будет прекрасно.
– Я хочу, чтобы вы хоть на минуту стали серьезны. Вы все время отделываетесь шутками, просто невыносимо. Брэдли, поймите, это очень важно: вы будете любить меня, будете мне верны?
– Конечно.
– Будете настоящим, преданным другом на всю жизнь?
– Ну конечно.
– Я, право, не знаю… но все равно… спасибо. Вы смотрите на часы, вам пора идти. Я останусь здесь… я хочу подумать… и выпить немного. Еще раз спасибо.
Выйдя на улицу, я увидел в окно, что она сидит, уставившись в стол, и медленно водит пальцем, размазывая лужицы пива. На лице ее застыло хмурое отсутствующее выражение, словно она что-то припоминала, и это было как-то очень трогательно.
Хартборн спросил про Кристиан. Он немного знал ее. До него, вероятно, дошли слухи о ее возвращении. Я говорил с ним о ней просто и откровенно. Да, я видел ее. Она, безусловно, изменилась к лучшему – и не только внешне. Мы встретились совершенно миролюбиво, как вполне воспитанные люди. А Присцилла? Она ушла от мужа и сейчас живет у Кристиан. «У Кристиан? Это просто удивительно!» – заметил Хартборн. Я с ним согласился. Но, в сущности, это только доказывает, какие у нас всех прекрасные отношения. В свою очередь, я спросил Хартборна о работе. Что, эта нелепая комиссия все еще заседает? Мейсон получил повышение? Появились уже новые уборные? А та смешная женщина, которая разносит чай, все еще у них? Хартборн заметил, что у меня очень «бодрый и беззаботный» вид.
Я действительно собирался в Ноттинг-Хилл, но сначала решил зайти домой. Мне необходимо было подкрепиться мыслями о Джулиан, побыть некоторое время в тишине и одиночестве. Так святые отшельники возвращаются в храмы, так странствующие рыцари черпают силы в причастии. Меня тянуло отправиться прямо домой и сидеть, никуда не выходя, на случай, если она позвонит, но я знал, что это чистейший соблазн, и поборол его. Если я хочу, чтобы все шло хорошо, я никак не должен менять свой образ жизни – пусть все останется прежним; нужно только помириться со всеми, и я чувствовал, что теперь мне это будет легко. По дороге домой я зашел в книжный магазин и заказал полное собрание сочинений Арнольда. Книг оказалось слишком много, и я не мог их с собой взять, к тому же в магазине нашлись не все. Продавец обещал мне прислать их в ближайшее время. Проглядывая список, я обнаружил, что многого совсем не читал, а кое-что читал так давно, что уже ничего не помнил. Как можно в таком случае судить о человеке? Я понял, что был глубоко несправедлив. «Да, пожалуйста, все до одной», – сказал я, улыбаясь продавцу. «И стихи, сэр?» – «И стихи тоже». Я даже не подозревал, что Арнольд пишет стихи. Какой же я после этого подлец! Заодно я купил лондонское издание Шекспира в шести томах, чтобы со временем подарить его Джулиан взамен ее «Гамлета», и, продолжая все так же улыбаться, отправился домой.
Входя во двор, я увидел Ригби, своего соседа сверху. Я остановил его и завел было дружеский разговор о погоде, но он прервал меня:
– Вас там кто-то ждет у двери.
У меня перехватило дыхание, я извинился и бросился к подъезду. Но это был Роджер. Хороший костюм и военная выправка сразу бросались в глаза.
Увидев меня, Роджер сразу сказал:
– Послушайте, прежде чем вы начнете…
– Роджер, дорогой, заходите, выпьем чаю. А где Мэриголд?
– Я оставил ее в кафе, тут недалеко.
– Ну так пойдите и приведите ее, отправляйтесь не мешкая: я буду счастлив ее видеть! А я пока поставлю чайник и накрою на стол.
Роджер вытаращил на меня глаза и покачал головой – он, видно, думал, что я сошел с ума, но все же отправился за Мэриголд.
Мэриголд была принаряжена: маленькая полотняная синяя шапочка, белый полотняный сарафан с темно-синей шелковой блузкой и довольно дорогой шарф в синюю, белую и красную полоску. Она немного напоминала девушку-моряка из музыкальной комедии. Только была поокруглей, с характерным для беременных самодовольным и чуть капризным выражением лица. На ее загорелых щеках играл яркий румянец здоровой и счастливой женщины. А глаза все время улыбались, и просто невозможно было не улыбнуться ей в ответ. Переполнявшее ее счастье, наверно, стлалось за ней по улице, как облако.
– Мэриголд, вы сегодня прехорошенькая! – сказал я.
– Куда это вы гнете? – спросил Роджер.
– Садитесь, садитесь, простите меня, пожалуйста, – просто у вас обоих такой счастливый вид, что я не могу удержаться. Мэриголд, вы скоро станете матерью?
– К чему эти дурацкие шуточки?
– Что вы! Что вы! – Я расставлял чашки на ночном столике из красного дерева. Кресло Джулиан я успел отодвинуть подальше.
– Через минуту вы опять начнете злиться, как в прошлый раз.
– Роджер, пожалуйста, не волнуйтесь, говорите со мной совершенно спокойно. Давайте относиться друг к другу мягче и разумнее. Мне очень неприятно, что в Бристоле я был так резок с вами обоими: я расстроился из-за Присциллы, я и сейчас расстроен, но я совсем не считаю вас злодеем. Я знаю, что такое случается.
Роджер усмехнулся, глядя на Мэриголд. Она в ответ широко улыбнулась.
– Я хочу, чтобы вы были в курсе, – сказал он, – и если вы не против, я хочу, чтобы вы кое-что для нас сделали. Но сперва вот это. – И он поставил рядом со мной на пол огромную открытую сумку.
Я взглянул на сумку и запустил в нее руку. Бусы и разные побрякушки. Эмалевая картинка. Маленькая мраморная или еще бог весть из чего сделанная статуэтка. Два серебряных кубка и остальное в том же роде.
– Очень мило с вашей стороны. Присцилла будет очень довольна. А где норка?
– Сейчас дойдет и до этого, – проговорил Роджер. – Вообще-то я ее продал. Когда я вас видел в последний раз, я ее уже продал. Мы, когда покупали ее с Присциллой, договорились, что в случае чего можно будет ее и продать. Она получит свою половину. Со временем.
– Пусть не беспокоится, – сказала Мэриголд, прижимая свою нарядную синюю лакированную туфельку на платформе к ботинку Роджера. Она все время ритмично покачивала рукой, рукав ее блузки то и дело касался рукава Роджера.
– Здесь украшения, – сказал Роджер, – и все вещи с ее туалетного столика, а платья и все остальное Мэриголд уложила в три чемодана. Куда их послать?
Я написал адрес в Ноттинг-Хилле.
– Я не стала класть старую косметику, – сказала Мэриголд, – и еще там было много рваных поясов и другого старья…
– Может, вы скажете Присцилле, что нам хочется сразу же получить развод? Содержание ей, конечно, будет выплачиваться.
– Нуждаться мы не будем, – сказала Мэриголд, и рукав ее блузки коснулся рукава Роджера. – После того как малыш родится, я снова начну работать.
– А что вы делаете?
– Я зубной врач.
– Это прелестно! – Я рассмеялся просто от joie de vivre . Подумать только, эта очаровательная девушка – зубной врач!
– Вы, конечно, рассказали про нас Присцилле? – невозмутимо поинтересовался Роджер.
– Да. Все будет прекрасно, все будет прекрасно, как сказала Джулиан. – Джулиан?
– Джулиан Баффин, дочь одного моего друга.
– Дочь Арнольда Баффина? – спросила Мэриголд. – Я прямо обожаю его книги. Это мой самый любимый писатель.
– Дети мои, вам пора идти, – сказал я, поднимаясь. Мне нестерпимо хотелось остаться одному со своими мыслями. – С Присциллой я все улажу. А вам обоим желаю всяческого счастья.
– Признаться, вы меня удивили, – сказал Роджер.
– Присцилле не станет легче, если я наговорю вам гадостей.
– Вы такой милый, – сказала Мэриголд. Я думал, что она меня поцелует, но Роджер решительно повел ее к двери.
– Прощайте, очаровательный зубной врач! – крикнул я им вслед.
Закрывая дверь, я услышал, как Роджер сказал:
– Он, должно быть, пьян.
Я вернулся в гостиную и лег, уткнувшись лицом в черный шерстяной ковер.
– Угадай, что у меня тут в сумке? – сказал я Присцилле. Это было в тот же вечер. Меня впустил Фрэнсис. Кристиан нигде не было видно.
Присцилла все еще находилась наверху, в «новой», но уже изрядно обшарпанной спальне, обитой искусственным бамбуком. Видно, она только что встала. Грязные простыни на овальной кровати были скомканы. Облаченная в белый, больничного вида банный халат, она сидела на табуретке перед низким сверкающим туалетным столиком. Когда я вошел, она пристально разглядывала себя в зеркале и, кивнув мне без тени улыбки, снова повернулась к зеркалу. Она напудрила белой пудрой лицо и накрасила губы. Вид у нее был нелепый, точно у престарелой гейши.
Ничего мне не ответив, она внезапно схватила баночку с жирным кольдкремом и стала наносить его толстым слоем на лицо. Крем смешался с помадой и сделался розовым. Присцилла стала размазывать эту розовую массу по всему лицу, по-прежнему жадно разглядывая себя в зеркале.
– Посмотри, – сказал я, – посмотри, что у меня тут.
Я поставил статуэтку на стеклянную поверхность туалетного столика. Рядом я положил эмалевую картинку и малахитовую шкатулку. Вытащил груду перепутавшихся бус.
Присцилла взглянула на разложенные вещи, но не прикоснулась к ним, а взяла бумажную салфетку и начала стирать с лица розовую массу.
– Это все притащил Роджер. И смотри, я принес тебе твою женщину на буйволе. Правда, он немного прихрамывает, но…
– А норковый палантин? Ты видел Роджера?
– Да, видел. Послушай, Присцилла, я хочу тебе сказать… Без крема лицо Присциллы было грубое и все в пятнах.
Пропитанную красноватым кремом бумажную салфетку она уронила на пол.
– Брэдли, я решила вернуться к нему, – проговорила она.
– Присцилла…
– Я сделала глупость. Не надо было от него уходить. Он этого не заслужил. Мне кажется, я без него буквально с ума схожу. Мне уже никогда не быть счастливой. Одной так страшно. А здесь все так бессмысленно, и я одна и одна. Даже в самой ненависти к Роджеру что-то было, в этом был какой-то смысл, и хоть я была несчастна из-за него, а все равно он принадлежал мне. Я ко всему там привыкла, и дела находились – ходить по магазинам, убирать квартиру и готовить, и, даже если он не возвращался домой к ужину, я все равно готовила ему, накрывала на стол, а он не возвращался, и я сидела и плакала и смотрела телевизор. Все-таки какая-то жизнь: лежу на кровати в темноте и вслушиваюсь и жду, когда же повернется ключ в замке, – хоть было чего ждать. Я не оставалась наедине со своими мыслями. И пусть даже у него были женщины – всякие там секретарши с работы, – я думаю, они у всех есть. Теперь мне это не так уж важно. Я связана с ним навеки, «на горе и радость», у нас, правда, получилось «на горе», но любая связь благо, когда тебя уносит в пропасть. Ты не можешь заботиться обо мне, да и с какой стати? Кристиан пока очень добра, но просто из любопытства, для нее это игра, скоро ей надоест. Я знаю, что я ужасна, ужасна, – и как только вы еще можете смотреть на меня? И не нужны мне ваши заботы. Я чувствую, что разлагаюсь заживо. От меня, наверно, гнилью несет. Я целый день пролежала в постели. Даже не напудрилась и не накрасилась, пока ты не пришел, и вид был такой ужасный… Я ненавижу Роджера, а последние года два даже стала его бояться. Но когда я думаю, что не вернусь к нему, – мне конец, душа с телом расстается, как у осужденного при виде палача. Если б ты знал, до чего мне плохо.
– Присцилла, ну перестань. Посмотри, какие милые вещицы. Ты ведь рада, что снова их видишь? Ну вот.
Я вытащил из груды вещей длинное ожерелье с голубыми и прозрачными бусинами, встряхнув, растянул в большое «о» и хотел надеть Присцилле на шею, но она резко отстранила его.
– А норка?
– Понимаешь…
– Я ведь все равно собираюсь вернуться к нему, так что неважно. Очень мило, что он принес… Что он сказал? Он хочет со мной увидеться? Сказал, что я невыносима? О, какая ужасная у меня была жизнь, но, когда я вернусь, хуже, чем теперь, не будет, хуже быть не может. Я буду послушной и спокойной. Уж я постараюсь. Буду чаще ходить в кино. Не буду кричать и плакать. Если я стану спокойной, он ведь не будет меня мучить? Брэдли, ты не поедешь со мной в Бристоль? Хоть бы ты объяснил Роджеру…
– Присцилла, – сказал я, – послушай, дорогая. О том, чтобы вернуться сейчас или вообще когда-нибудь, не может быть и речи. Роджер хочет получить развод. У него любовница, она молодая, ее зовут Мэриголд. Он живет с ней уже давно, много лет, и теперь собирается на ней жениться. Я видел их сегодня утром. Они очень счастливы, они любят друг друга и хотят стать мужем и женой, и Мэриголд беременна…
Присцилла встала и точно деревянная двинулась к кровати. Забралась в нее и легла. Так ложился бы мертвец в собственный гроб. Натянула на себя простыню и одеяло.
– Он хочет жениться, – еле выговорила она, губы у нее тряслись.
– Да, Присцилла…
– Он живет с ней давно…
– Да.
– Она беременна…
– Да.
– И он хочет получить развод…
– Да. Присцилла, дорогая, ты все поняла и должна принять это спокойно.
– Умереть, – пробормотала она, – умереть, умереть, умереть.
– Крепись, Присцилла.
– Умереть.
– Тебе скоро станет легче. Хорошо, что ты избавилась от этого подлеца. Поверь. Ты заживешь по-новому, мы будем исполнять все твои прихоти, мы поможем тебе, вот увидишь. Ты сама сказала, что тебе надо почаще ходить в кино. Роджер будет давать тебе деньги на жизнь, а Мэриголд зубной врач, и…
– А я, может, займусь тем, что буду вязать распашонки для беби!
– Ну вот и молодец. Главное – не падать духом.
– Брэдли, если бы ты знал, как я ненавижу даже тебя, ты бы понял, как далеко я зашла. Ну а Роджер… да я бы с радостью… ему раскаленной спицей… печень проткнула.
– Присцилла!
– Я такое читала в одном детективе. Смерть долгая, в страшных мучениях.
– Послушай…
– Ты не понимаешь… что такое страдания… Вот и не умеешь как следует писать… ты не видишь страданий.
– Я знаю, что такое страдания, – сказал я. – И знаю, что такое радости. Жизнь полна приятных неожиданностей, удач, побед. Мы поддержим тебя, поможем тебе…
– Кто это «мы»? Ах… у меня нет никого на свете. Я покончу с собой. Так будет лучше. Все скажут, что так лучше, для меня же самой лучше. Я ненавижу тебя, ненавижу Кристиан, ненавижу себя до того, что могу часами кричать от ненависти. Это невыносимо. Ах, Роджер, Роджер, это невыносимо, Роджер…
Она лежала на боку и почти беззвучно всхлипывала, губы у нее дрожали, глаза были полны слез. Я еще никогда не видел, чтобы кто-то был так недоступно несчастен. Я почувствовал острое желание усыпить ее – не навсегда, разумеется, но только бы сделать ей какой-нибудь укол, остановить эти безудержные слезы, дать хоть короткую передышку ее измученному сознанию.
Дверь открылась, и вошла Кристиан. Она уставилась на Присциллу, а со мной рассеянно поздоровалась жестом, который показался мне верхом интимности.
– Ну, что еще такое? – строго спросила она Присциллу.
– Я сказал ей про Роджера и Мэригодд, – объяснил я.
– Господи, зачем?
Присцилла вдруг спокойно завыла. «Спокойно выть» – казалось бы, оксюморон, но этим термином я обозначил странно ритмичные, рассчитанные вопли, сопровождающие некоторые истерические состояния. Истерика пугает тем, что она произвольна и непроизвольна в одно и то же время. В том-то и ужас, что со стороны кажется, будто все это нарочно, и вместе с тем в безостановочных монотонных воплях есть что-то механическое, словно запустили машину. Тому, кто бьется в истерике, бесполезно советовать взять себя в руки: он ничего не воспринимает. Присцилла сидела, выпрямившись на постели, повторяя судорожное «у-у», потом выла «а-а», потом задыхалась от рыданий, после чего снова судорожно всхлипывала, снова выла – и так без конца. То был чудовищный крик – несчастный и злой. Я четыре раза в жизни слышал, как женщина кричит в истерике: один раз кричала моя мать, когда ее ударил отец, один раз Присцилла, когда была беременна, еще один раз другая женщина (если бы только это забыть), и вот опять Присцилла. Я повернулся к Кристиан и в отчаянии развел руками.
В комнату, улыбаясь, вошел Фрэнсис Марло.
– Выйди, Брэд, подожди внизу, – сказала Кристиан.
Я кинулся вниз по лестнице и, проскочив один пролет, пошел медленнее. Пока я дошел до двери гостиной, выдержанной в темно-коричневых и синих тонах, все стихло. Я вошел в гостиную и остановился, тяжело дыша. Появилась Кристиан.
– Замолчала? Что ты с ней сделала?
– Ударила по щеке.
– Кристиан, мне сейчас дурно станет, – сказал я и сел на диван, закрыв лицо рукой.
– А ну-ка, Брэд, выпей скорее коньяку…
– Может, печенья принесешь или еще чего-нибудь? Я целый день не ел. Да и вчера, кажется, тоже.
Я действительно на мгновенье почувствовал дурноту – странное, ни на что не похожее состояние, будто тебе на голову опускают черный baldacchino и ты уже ничего не видишь. А когда передо мной очутились коньяк, хлеб, печенье, сыр, сливовый торт, я понял, что сейчас расплачусь. Много-много лет уже я не плакал. Тот, кто часто плачет, вряд ли сознает, какое поразительное явление наши слезы. Я вспомнил, как были потрясены волки в «Книге джунглей», увидев плачущего Маугли. Нет, кажется, это сам Маугли был потрясен и боялся, что он умирает. Волкам известно, что от слез не умирают, они смотрят на слезы Маугли с достоинством и некоторым отвращением. Я держал обеими руками рюмку с коньяком, смотрел на Кристиан и чувствовал, как к глазам медленно подступает теплая влага. И от сознания, что это происходит так естественно, независимо от моей воли, мне стало легче. Я почувствовал удовлетворение. Наверно, слезы всегда приносят удовлетворение. О, бесценный дар!
– Брэд, милый, не надо…
– Я ненавижу насилие… – сказал я.
– Но нельзя же ее так оставлять, она себя изматывает, вчера целых полчаса выла…
– Ну ладно, ладно…
– Бедненький! Я же стараюсь как лучше. Думаешь, приятно, когда в доме помешанная? Я делаю это для тебя, Брэд.
Я с трудом проглотил кусочек сыра – мне казалось, будто я ем мыло. Зато от коньяка стало легче. Я был потрясен видом Присциллы. Такая безысходность. Но что же значили мои драгоценные слезы? Это были, бесспорно, слезы истинной радости, чудесное знамение происшедшей перемены. Все во мне, материальное и духовное, все мое существо, все настроения, – все определялось состоянием любовного экстаза. Я глядел перед собой сквозь теплую серебристую завесу слез и видел лицо Джулиан: внимательное, сосредоточенное, словно у настороженной птицы, оно застыло передо мной в пространстве – так голодающему, обезумевшему пустыннику, чтобы его утешить, является в пещере видение Спасителя.
– Брэд, в чем дело? Ты какой-то странный сегодня, с тобой что-то случилось, ты красивый, ты похож на святого, что ли, прямо как на картинке, и ты помолодел…
– Ведь ты не оставишь Присциллу, да, Крис? – сказал я и смахнул рукой слезы.
– Ты ничего не заметил, Брэд?
– Нет, а что?
– Ты назвал меня «Крис».
– Правда? Совсем как раньше. Но ведь ты не оставишь ее? Я дам тебе денег…
– Да ну их. Я присмотрю за ней. Я уже-нашла другого врача. Ей надо делать уколы.
– Это хорошо. Джулиан…
– Как ты сказал?
Я вдруг произнес вслух имя Джулиан.
– Крис, мне пора. – Я поднялся. – У меня важное дело. (Думать о Джулиан.)
– Брэд, ну пожалуйста… Впрочем, ладно, я тебя не задерживаю. Только скажи мне одну вещь.
– Что тебе сказать?
– Ну, что ты простил меня или еще что-нибудь. Что мы помирились. Ведь я просто любила тебя, Брэд. Тебе казалось, что моя любовь – разрушительная сила, что мне нужна власть и еще не знаю что, а я просто хотела тебя удержать, ведь вернулась-то я к тебе и ради тебя. Я много думала, как ты тут и какая я была дура. Я, конечно, не романтическая девчонка… Ясно, у нас тогда ничего не могло получиться, мы были такие молодые и, господи, до чего же глупые. Но я увидела в тебе что-то такое, чего не смогла забыть. Мне столько раз снилось, что мы опять вместе. Да, снилось, по ночам.
– И мне, – сказал я.
– О господи, какие счастливые сны. А потом я просыпалась и вспоминала, с какой ненавистью мы расстались, а рядом я видела глупое, старое лицо Эванса – мы почти до самого конца спали вместе. Да, я говорю тебе гадости про беднягу Эванса, и зачем я так поступаю – ведь это производит ужасное впечатление. Не то чтобы я по-настоящему презирала Эванса, или ненавидела его, или хотела его смерти, все совсем не так, просто он мне страшно надоел и вся эта страна тоже. Деньги – единственное, что меня там удерживало. Не занятие рисованием, не дыхательные упражнения, не психоанализ. Я ведь еще и керамикой там занялась – господи, за что я только не хваталась. А важны-то были только деньги. Но я всегда знала, что где-то есть совсем другой, духовный мир. И когда я вернулась сюда, я надеялась, что возвращаюсь вроде к себе домой, что в твоем сердце есть для меня место…
– Крис, милая, ну что за чепуха.
– Да, конечно. Но все равно, понимаешь, вдруг я почувствовала, что твое сердце открыто для меня, именно для меня, и можно войти туда, и на коврике так и написано: «Добро пожаловать…» Брэд, скажи же эти чудесные слова, скажи, что ты меня простил, что мы наконец помирились, что мы снова друзья.
– Конечно, я простил тебя, Крис, конечно, мы помирились. Ты тоже меня прости. Я не был терпеливым мужем…
– Ну конечно, я простила. Слава богу, наконец-то мы можем поговорить, поговорить о том, что было, и о том, какие мы были дураки, но теперь мы все исправим, вернем, «выкупим», как говорят в ломбарде. Я поняла, что это возможно, когда увидела, как ты плачешь из-за Присциллы. Ты славный, Брэдли Пирсон, и все у нас наладится, только бы открылись наши сердца.
– Крис, дорогая, ради бога!
– Брэд, знаешь, ведь в каком-то смысле ты остался моим мужем. Я всегда думала о тебе как о муже – ведь нас же венчали в церкви, и я «должна служить тебе душой и телом», и всякое такое прочее, и мы были невинны, мы желали друг другу добра, и мы действительно любили – ведь правда мы любили?
– Возможно, но…
– Когда у нас ничего не вышло, я думала, что навсегда стану циником – ведь я согласилась выйти за Эванса из-за денег. Но это был серьезный шаг, и я его не бросила: бедняга, старая развалина, умер, держась за мою руку. А теперь прошлое будто куда-то провалилось. Я приехала сказать тебе это, Брэд, убедиться в этом. Ведь мы стали старше, мудрее и раскаиваемся в том, что мы наделали. Так почему бы нам не попытаться начать все сначала?
– Крис, милая, ты сошла с ума, – сказал я, – но я очень тронут.
– Ах, Брэд, ты так молодо выглядишь. Ты такой свежий, такой умиротворенный, как только что окотившаяся кошка.
– Я пошел. До свидания.
– Нет, ты не можешь просто взять и уйти, когда мы только что заключили нашу сделку. Я давно хотела все это тебе сказать, но я не могла, ты был совсем другой, какой-то замкнутый, я не могла тебя как следует разглядеть, а теперь ты весь передо мной, весь открыт, и я тоже, а это не шутка, Брэд, и нам надо попытать счастья, Брэд, обязательно надо. Конечно, нельзя решать с ходу, обдумай все спокойно, не спеша; мы бы поселились, где тебе захочется, и ты бы спокойно работал, можно купить дом во Франции или в Италии – где хочешь…
– Крис…
– В Швейцарии.
– Нет, только не в Швейцарии. Ненавижу горы.
– Хорошо, тогда…
– Послушай, мне надо…
– Брэдли, поцелуй меня.
Лицо женщины преображается нежностью так, что порой его трудно узнать. Кристиан en tendresse казалась старше, лицо стало смешное, как мордочка зверька, черты расплющились, будто резиновые. На ней было бумажное темно-красное платье с открытым воротом и на шее золотая цепочка. От яркой золотой цепочки шея казалась темной и сухой. Крашеные волосы лоснились, точно звериный мех. Она смотрела на меня в прохладном северном сумраке своей гостиной, и в глазах ее было столько смиренной, молящей, робкой, грустной нежности; ее опущенные руки, повернутые на восточный манер ладонями ко мне, выражали покорность и преданность. Я шагнул к ней и обнял ее.
Я тут же рассмеялся и, обнимая ее, но не целуя, продолжал смеяться. За ее плечом я видел совсем другое лицо, излучавшее счастье. Я отдавал себе отчет в том, что обнимаю ее, и тем не менее смеялся, а она тоже засмеялась, уткнувшись лбом в мое плечо.
В эту минуту вошел Арнольд.
Я медленно опустил руки, и Кристиан, все еще смеясь, немного устало, почти ублаготворенно, посмотрела на Арнольда.
– Ах, боже мой…
– Я сейчас ухожу, – сказал я Арнольду. Он вошел и преспокойно уселся, точно в приемной. Как всегда, он казался взмокшим (промокший альбинос), словно попал под дождь, бесцветные волосы потемнели от жира, лицо блестело, острый нос торчал, как смазанная салом булавка. Бледно-голубые глаза, слинявшие почти до белизны, были холодны, как вода. Арнольд постарался придать себе безразличный вид, но я успел заметить, какую горечь и досаду вызвали у него наши объятия.
– Ты подумаешь, да, Брэд?
– Над чем?
– Ты бесподобен! Ты уже забыл? Я только что сделала Брэдли предложение, а он уже забыл.
– Кристиан слегка рехнулась, – очень ласково сказал я Арнольду. – Я только что заказал все ваши книги.
– Зачем? – спросил Арнольд, теперь приняв грустно-дружелюбный и в то же время отчужденный вид. Он продолжал невозмутимо сидеть на стуле, а Кристиан, тихо посмеиваясь и мелко переступая ногами, не то танцевала, не то просто кружилась по комнате.
– Хочу пересмотреть свое мнение. Наверно, я был несправедлив к вам, да, я был совершенно не прав.
– Очень мило с вашей стороны.
– Ничуть. Мне хочется… быть со всеми в мире… сейчас.
– Разве сегодня Рождество?
– Нет, просто… я прочту ваши книги, Арнольд, и поверьте – смиренно, без предубеждения. И пожалуйста… простите мне… все мои… недостатки… и…
– Брэд стал святым.
– Брэдли, вы не больны?
– Вы только посмотрите на него. Просто преображение!
– Мне пора, до свидания и всего, всего вам хорошего. – И, довольно нескладно помахав им обоим и не замечая протянутой руки Кристиан, я пошел к двери и выскочил через крошечную прихожую на улицу. Был уже вечер. Куда же девался день?
Дойдя до угла, я услышал, что за мной кто-то бежит. Это был Фрэнсис Марло.
– Брэд, я только хотел сказать – да постойте, постойте же, – я хотел сказать, что останусь с ней… что бы ни случилось… я…
– С кем – с ней?
– С Присциллой.
– Ах да. Как она сейчас?
– Заснула.
– Спасибо, что помогаете бедняжке Присцилле.
– Брэд, вы на меня не сердитесь?
– С какой стати?
– Вам не противно смотреть на меня после всего, что я наговорил, и после того, как я вам плакался, и вообще, некоторые просто не выносят, когда на них выливают свои несчастья, и я боюсь, что я…
– Забудьте об этом.
– Брэд, я хотел сказать еще одну вещь. Я хотел сказать: что бы ни случилось, я с вами.
Я остановился и посмотрел на него: он глупо улыбался, прикусив толстую нижнюю губу и вопросительно подняв на меня хитрые глазки.
– В предстоящей… великой… битве… как бы она… ни… обернулась… Благодарю вас, Фрэнсис Марло, – сказал я.
Он был слегка озадачен. Я помахал ему и пошел дальше. Он опять побежал за мной.
– Я очень люблю вас, Брэд, вы это знаете.
– Пошли вы к черту!
– Брэд, может, дали бы мне еще немного денег… стыдно приставать, но Кристиан держит меня в черном теле…
Я дал ему пять фунтов.
То, что один день отделен от другого, – вероятно, одна из замечательнейших особенностей жизни на нашей планете. В этом можно усмотреть истинное милосердие. Мы не обречены на непрерывное восхождение по ступеням бытия – маленькие передышки постоянно позволяют нам подкрепить свои силы и отдохнуть от самих себя. Наше существование протекает приступами, как перемежающаяся лихорадка. Наше быстро утомляющееся восприятие разбито на главы; та истина, что утро вечера мудренее, к счастью, да и к несчастью для нас, как правило, подтверждается жизнью. И как поразительно сочетается ночь со сном, ее сладостным воплощением, столь необходимым для нашего отдыха. У ангелов, верно, вызывают удивление существа, которые с такой регулярностью переходят от бдения в кишащую призраками тьму. Ни одному философу пока не удалось объяснить, каким образом хрупкая природа человеческая выдерживает эти переходы.
На следующее утро, – было опять солнечно, – рано проснувшись, я окунулся в свое прежнее состояние, но сразу же понял: что-то изменилось. Я был не совсем тот, что накануне. Я лежал и проверял себя, как ощупывают свое тело после катастрофы. Я, бесспорно, по-прежнему был счастлив, и мое лицо, будто восковая маска, так и растекалось от блаженства, и блаженство застилало глаза. Желание столь же космическое, как и раньше, больше походило, пожалуй, теперь на физическую боль, на что-то такое, от чего преспокойно можно умереть где-нибудь в уголке. Но я не был подавлен. Я встал, побрился, тщательно оделся и посмотрел в зеркало на свое новое лицо. Я выглядел необычайно молодо, почти сверхъестественно. Затем я выпил чаю и уселся в гостиной, скрестив руки и глядя на стену за окном. Я сидел неподвижно, как йог, и изучал себя.
Когда проходит первоначальное озарение, любовь требует стратегии; отказаться от нее мы не можем, хотя часто она и означает начало конца. Я знал, что сегодня и, вероятно, все последующие дни мне предстоит заниматься Джулиан. Вчера это не казалось таким уж необходимым. То, что случилось вчера, просто означало, что, сам того не сознавая, я вдруг стал благороден. И вчера этого было достаточно. Я любил, и радость любви заставила меня забыть о себе. Я очистился от гнева, от ненависти, очистился от всех низменных забот и страхов, составляющих наше грешное «я». Достаточно было того, что она существует и никогда не станет моей. Мне предстоя-•ло жить и любить в одиночестве, и сознание, что я способен на это, делало меня почти богом. Сегодня я был не менее благороден, не более обольщался, но мной овладело суетливое беспокойство, я не мог больше оставаться в бездействии. Разумеется, я никогда ей не признаюсь, разумеется, молчание и работа, к счастью, потребуют всех моих сил. Но все же я ощущал потребность в деятельности, средоточием и конечной целью которой была бы Джулиан.
Не знаю, как долго я просидел не двигаясь. Возможно, я и впрямь впал в забытье. Но тут зазвонил телефон, и в сердце у меня вдруг взорвалось черное пламя, потому что я тотчас решил, что это Джулиан. Я подбежал к аппарату, неловко схватил трубку и дважды уронил ее, прежде чем поднести к уху. Это был Грей-Пелэм: его жена заболела, и у него оказался лишний билет в Глиндебурн, он спрашивал, не хочу ли я пойти. Нет, нет и нет! Только еще Глиндебурна мне не хватало! Я вежливо отказался и позвонил в Ноттинг-Хилл. Подошел Фрэнсис и сказал, что сегодня Присцилла спокойнее и согласилась показаться психиатру. Потом я сел и стал думать, не позвонить ли мне в Илинг. Конечно, не для того, чтобы поговорить с Джулиан. Может быть, я должен позвонить Рейчел? Ну а вдруг подойдет Джулиан?
Пока меня бросало то в жар, то в холод от такой перспективы, снова зазвонил телефон, и в сердце снова взорвалось черное пламя; на этот раз звонила Рейчел. Между нами произошел следующий разговор:
– Брэдли, доброе утро. Это опять я. Я вам не надоела?
– Рейчел… дорогая… чудесно… я счастлив… это вы… я так рад…
– Неужели вы пьяны в такую рань?
– А который час?
– Половина двенадцатого.
– Я думал, около девяти.
– Можете не волноваться, я к вам не собираюсь.
– Но я был бы очень рад вас увидеть.
– Нет, надо себя сдерживать. Это… как-то унизительно… преследовать старых друзей.
– Но мы ведь друзья?
– Да, да, да. Ах, Брэдли, лучше мне не начинать… я так рада, что вы у меня есть. Я уж постараюсь не слишком приставать к вам. Кстати, Брэдли, Арнольд был вчера у Кристиан?
– Нет.
– Был, я знаю. Ладно, неважно. О господи, лучше мне не начинать.
– Рейчел…
– Да…
– Как… как… сегодня… Джулиан?
– Да как всегда.
– Она… случайно… не собирается зайти за «Гамлетом»?
– Нет. Сегодня ей, кажется, не до «Гамлета». Она сейчас у одной молодой пары, они копают яму для разговоров у себя в саду.
– Что копают?
– Яму для разговоров.
– О… Ах да. Ясно. Передайте ей… Нет. Словом…
– Брэдли, вы… вы любите меня… неважно, в каком смысле… любите, да?
– Разумеется.
– Простите, что я такая… размазня… Спасибо вам… Я еще позвоню… Пока.
Я тут же забыл о Рейчел. Я решил пойти и купить Джулиан подарок. Я все еще чувствовал себя разбитым. Голова кружилась, меня слегка лихорадило. При мысли, что я покупаю для нее подарок, меня бросило в настоящий озноб. Покупать подарок – разве это не общепризнанный симптом любви? Это просто sine qua non (если тебе не хочется сделать ей подарок – значит, ты ее не любишь). Это, наверно, один из способов трогать любимую.
– Когда я почувствовал, что в состоянии пройтись, я вышел из дома и отправился на Оксфорд-стрит. Любовь преображает мир. Она преобразила огромные магазины на Оксфорд-стрит в выставку подарков для Джулиан. Я купил кожаную сумочку, коробку с носовыми платками, эмалевый браслет, вычурную сумку для туалетных принадлежностей, кружевные перчатки, набор шариковых ручек, брелок для ключей и три шарфа. Потом я съел бутерброд и вернулся домой. Дома я разложил все подарки вместе с шеститомным лондонским изданием Шекспира на инкрустированном столике и на ночном столике из красного дерева и стал их разглядывать. Конечно, нельзя дарить ей все сразу, это показалось бы странным. Но можно дарить ей сначала одно, потом другое, а пока все это тут и принадлежит ей. Я повязал себе шею ее шарфом, и от желания у меня закружилась голова. Я был на верху огромной башни и хотел броситься вниз, меня жгло пламя, еще немного, и я потеряю сознание – мучение, мучение.
Зазвонил телефон. Шатаясь, я подошел к аппарату и что-то буркнул.
– Брэд, это Крис.
– О… Крис… добрый день, дорогая.
– Рада, что сегодня я еще «Крис».
– Сегодня… да…
– Ты подумал о моем предложении?
– Каком предложении?
– Брэд, не валяй дурака. Послушай, можно сейчас к тебе зайти?
– Нет.
– Почему?
– Ко мне пришли играть в бридж.
– Но ты же не умеешь играть в бридж.
– Я выучился за тридцать или сколько там лет нашей разлуки. Надо же было как-то проводить время.
– Брэд, когда я тебя увижу? Это срочно.
– Я зайду навестить Присциллу… может быть… вечером…
– Чудесно, я буду ждать… Смотри не забудь.
– Благослови тебя бог, Крис, благослови тебя бог, дорогая. Я сидел в прихожей рядом с телефоном и гладил шарф Джулиан. Это ее шарф, но раз я пока оставил его у себя, она как будто мне его подарила. Я смотрел через открытую дверь гостиной на вещи Джулиан, разложенные на столиках. Я прислушивался к тишине квартиры среди гула Лондона. Время шло. Я ждал. «Для верных слуг нет ничего другого, как ожидать у двери госпожу. Так, прихотям твоим служить готовый, я в ожиданье время провожу» .
Теперь я просто не мог понять, как у меня хватило смелости уйти в это утро из дому. А вдруг она звонила, а вдруг заходила, пока меня не было? Не целый же день она копает яму для разговоров, что бы под этим ни подразумевалось. Она обязательно придет за «Гамлетом». Какое счастье, что у меня остался залог. Потом я вернулся в гостиную, взял потрепанную книжицу и, поглаживая ее, уселся в кресло Хартборна. Мои веки опустились, и материальный мир померк. Я сидел и ждал.
Я не забывал, что скоро начну писать самую главную свою книгу. Я знал, что Черный Эрот, настигший меня, был единосущен иному, более тайному богу. Если я сумею держаться и молчать о своей любви, я буду вознагражден необычайной силой. Но сейчас нечего было и думать о том, чтобы писать. Я бы мог предать бумаге лишь неразбериху подсознания.
Зазвонил телефон, я бросился к нему, зацепил стол, и все шесть томов Шекспира посыпались на пол.
– Брэдли! Это Арнольд.
– О господи! Вы!
– Что случилось?
– Нет, ничего.
– Брэдли, я слышал…
– Который час?
– Четыре. Я слышал, вы собираетесь вечером к Присцилле? – Да.
– Нельзя ли потом с вами встретиться? Мне нужно сказать вам очень важную вещь.
– Прекрасно. Что такое яма для разговоров?
– Что?
– Что такое яма для разговоров?
– Это углубление, куда кладут подушки, садятся и разговаривают.
– Зачем?
– Просто так.
– Ах, Арнольд…
– Что?
– Ничего. Я прочту ваши книги. Они мне понравятся. Все будет по-другому.
– У вас что, размягчение мозгов?
– Ну, до свидания, до свидания.
Я вернулся в гостиную, подобрал с пола Шекспира, сел в кресло и произнес мысленно, обращаясь к ней: «Я буду страдать, ты не будешь… Мы друг друга не обидим. Мне будет больно, иначе и быть не может, но не тебе. Я буду жить этой болью, как живут поцелуями. (О господи!) Я просто счастлив, что ты существуешь, ты – это и есть абсолютное счастье, я горд, что живу с тобой в одном городе, в одну эпоху, что я вижу тебя изредка, урывками…»
Но что значит изредка, урывками? Когда она захочет поговорить со мной? Когда я смогу поговорить с ней? Я уже решил, что, если она напишет или позвонит, я назначу ей встречу лишь через несколько дней. Пусть все идет как обычно. И хотя мир совершенно переменился, пусть он остается каким был, каким был бы – прежним во всем, в большом и малом. Ни малейшей спешки, ни намека на нетерпение, ни на йоту не меняться самому. Да, я даже отложу нашу встречу и, как святой отшельник, посвящу это драгоценное, украденное у счастья время размышлениям; и так мир будет прежним и все же новым, как для мудреца с внешностью крестьянина или налогового инспектора, который спустился с гор и живет в деревне обычной жизнью, хотя и смотрит на все глазами ясновидца, – так мы будем спасены.
Зазвонил телефон. Я взял трубку. На сей раз это была Джулиан.
– Брэдли, здравствуй, это я.
Я издал какое-то подобие звука.
– Брэдли… ничего не слышно… это я… Джулиан Баффин. Я сказал:
– Подожди минутку, хорошо?
Я прикрыл трубку ладонью, зажмурился и, ловя ртом воздух и стараясь дышать ровнее, нащупал кресло. Через несколько секунд, покашливая, чтобы скрыть дрожь в голосе, я сказал:
– Прости, пожалуйста, у меня тут как раз закипел чайник.
– Мне так неудобно беспокоить тебя, Брэдли. Честное слово, я не буду приставать, не буду все время звонить и приходить.
– Нисколько ты меня не беспокоишь.
– Я просто хотела узнать, можно мне забрать «Гамлета», если он тебе больше не нужен?
– Конечно, можно.
– Мне не к спеху. Я могу ждать хоть две недели. Он мне сейчас не нужен. И еще у меня есть один или два вопроса – если хочешь, я могу прислать их в письме, а книгу ты мне можешь тоже прислать по почте. Я не хочу мешать тебе работать.
– Через… две недели…
– Или месяц. Кажется, я уеду за город. У нас в школе все еще корь.
– А может, ты заглянешь на той неделе? – сказал я.
– Хорошо. Может, в четверг, часов около десяти?
– Прекрасно.
– Ну, большое спасибо. Не буду тебя задерживать. Я знаю, ты так занят. До свиданья, Брэдли, спасибо.
– Подожди минутку, – сказал я.
Наступило молчание.
– Джулиан, – сказал я, – ты свободна сегодня вечером?
Ресторан на башне Почтамта вращается очень медленно. Медленно, как стрелка циферблата. Величавая львиная поступь всеотупляющего времени.
С какой скоростью он вертелся в тот вечер, когда Лондон из-за спины моей любимой наползал на нее? Может быть, он был недвижим, остановленный силой мысли, – лишь иллюзия движения в утратившем продолжительность мире? Или вертелся, как волчок, мчась за пределы пространства, пригвождал меня к внешней стене и распинал центробежной силой, будто котенка?
Любовь всегда живо изображает страдания разлуки. Тема дает возможность подробно выразить тоску, хотя, бесспорно, есть муки, о которых не расскажешь. Но достойно ли воспеты минуты, когда любимая с нами? Возможно ли это? В присутствии любимой мы, пожалуй, всегда испытываем тревогу. Но капля горечи не портит свидания. Она сообщает блаженному мигу остроту и превращает его в миг восторга.
Проще говоря, в тот вечер на башне Почтамта меня ослеплял восторг. У меня перед глазами взрывались звезды, и я буквально ничего не видел. Я часто и с трудом дышал, но это не было неприятно. Я даже чувствовал удовлетворение от того, что по-прежнему наполняю легкие кислородом. Меня трясло – слабой, возможно со стороны незаметной, дрожью. Руки дрожали, ноги ныли и гудели, колени находились в состоянии, описанном греческой поэтессой . Ко всему этому dereglement добавлялось головокружение от одной мысли, что я так высоко над землей, однако же по-прежнему с ней связан… От восторга и благодарности ты почти теряешь сознание, а между звездными взрывами обострившимся зрением жадно впитываешь каждую черточку в любимом облике. Я здесь, ты здесь, мы оба здесь. Видя ее среди других, словно богиню среди смертных, ты чуть не лишаешься чувств оттого, что тебе ведома высокая тайна. Ты сознаешь, что эти короткие, преходящие мгновения – самое полное, самое совершенное счастье, дарованное человеку, включая даже физическую близость, и на тебя находит спокойное ликование.
Все это наряду с вихрем других оттенков и нюансов блаженства, которые я не в силах описать, я чувствовал, сидя в тот вечер с Джулиан в ресторане на башне Почтамта. Мы говорили, и наше взаимопонимание было столь полным, что потом я мог объяснить это лишь телепатической связью. Стемнело, вечер стал густо-синим, но еще не перешел в ночь. Очертания Лондона с уже засветившимися желтым светом окнами и рекламами плыли сквозь туманную, мерцающую и дробящуюся дымку. Альберт-холл, Музей естествознания, Сентр-пойнт, Тауэр, собор Святого Павла, Фестивал-холл, Парламент, памятник Альберту. Бесценные и любимые очертания моего Иерусалима беспрестанно проходили позади милой и таинственной головки. Только парки уже погрузились во тьму, чернильно-лиловые и тихо-ночные.
Таинственная головка… О, как мучительна тайна чужой души, как утешительно, что твоя собственная душа – тайна для другого! В тот вечер я, пожалуй, больше всего ощущал в Джулиан ее ясность, почти прозрачность. Незамутненную чистоту и простодушие молодости, так непохожие на защитную неискренность взрослых. Ее ясные глаза смотрели на меня, и она говорила с прямотой, с какой я еще не встречался раньше. Сказать, что она не кокетничала, было бы уж слишком прямолинейно. Мы беседовали, как могли бы беседовать ангелы, – не сквозь мутное стекло, а лицом к лицу. И все же – нет, говорить о том, что я играл роль, тоже было бы варварством. Меня жгла моя тайна. Лаская Джулиан глазами и мысленно обладая ею, улыбаясь в ответ на ее открытый внимательный взгляд со страстью и нежностью, о которых она и не догадывалась, я чувствовал, что вот-вот упаду без сознания, быть может, даже умру от грандиозности того, что я знал, а она не знала.
– Брэдли, мне кажется, мы качаемся!
– Вряд ли. По-моему, от ветра башня действительно слегка качается, но сегодня ветра нет.
– Но, может быть, тут наверху ветер.
– Что ж, может быть. Да, пожалуй, мы качаемся. – Что я мог сказать? Все и правда качалось.
Разумеется, я только делал вид, что ем… Я почти не пил вина. Спиртное представлялось мне совершенно неуместным. Я был пьян любовью. Джулиан, наоборот, пила и ела очень много и хвалила все подряд. Мы обсуждали вид с башни, колледж, школу и корь, говорили о том, когда можно определить, поэт ты уже или нет, о том, когда пишется роман, а когда пьеса. Никогда еще я не разговаривал ни с кем так свободно. О, блаженная невесомость, блаженный космос.
– Брэдли, до меня не дошло, что ты наговорил тогда про Гамлета.
– Забудь это. Все высокопарные рассуждения о Шекспире ни к чему не ведут. И не потому, что он так божествен, а потому, что он так человечен. Даже в гениальном искусстве никто ничего не может понять.
– Значит, критики – дураки?
– Теории не нужны. Просто нужно уметь любить эти вещи как можно сильнее.
– Так, как ты сейчас стараешься полюбить все, что пишет отец?
– Нет, тут особый случай. Я был к нему несправедлив. В его вещах – большое жизнелюбие, и он умеет строить сюжет. Уметь построить сюжет – это тоже искусство.
– Закручивает он здорово. Но все это мертвечина.
– «Так молода и так черства душой!»
– «Так молода, милорд, и прямодушна» .
Я чуть не свалился со стула. И еще я подумал, – если я был в состоянии думать, – что, пожалуй, она права. Но в этот вечер мне не хотелось говорить ничего неприятного. Я уже понял, что скоро должен буду с ней расстаться, и теперь ломал себе голову, поцеловать ли мне ее на прощание, и если да, то как. У нас не было заведено целоваться, даже когда она была маленькая. Короче, я еще никогда ее не целовал. Никогда. И вот сегодня, может быть, поцелую.
– Брэдли, ты не слушаешь.
Она то и дело называла меня по имени. Я же не мог произнести ее имя. У нее не было имени.
– Прости, дорогая, что ты сказала? – Я будто невзначай вставлял нежные обращения. Вполне безопасно.
Разве она что-нибудь заметит? Конечно, нет. А мне было приятно.
– Как по-твоему, мне нужно прочитать Витгепштейна? Мне так хотелось поцеловать ее в лифте, когда мы будем спускаться, если нам посчастливится оказаться вдвоем в этом временном любовном гнездышке! Но об этом нечего было и думать. Никоим образом нельзя выдать свое чувство. Со свойственным молодости чарующим эгоизмом и любовью к внезапным решениям она спокойно приняла как должное, что мне вдруг захотелось пообедать на башне Почтамта и, раз она случайно позвонила, я случайно пригласил ее с собой.
– Нет, не советую.
– Думаешь, он для меня слишком трудный?
– Да.
– Думаешь, я ничего не пойму?
– Да. Он никогда не думал о тебе.
– Что?
– Неважно. Это опять цитата.
– Мы сегодня так и сыплем цитатами. Когда я бываю с тобой, у меня такое чувство, будто я начинена английской литературой, как мясным фаршем, она так и лезет у меня из ушей. Правда, не слишком аппетитное сравнение? Ох, Брэдли, как здорово, что мы здесь, Брэдли, я просто в восторге!
– Я очень рад. – Я попросил счет. Мне не хотелось разрушать полноту мгновения жалкими стараниями его продлить. Затянувшееся радушие обернулось бы пыткой. Я не хотел видеть, как она поглядывает на часы.
Она посмотрела на часы. – Ой, мне уже пора.
– Я провожу тебя до метро.
В лифте мы были одни. Я не поцеловал ее. Я не пригласил ее к себе. Пока мы шли по Гудж-стрит, я ни разу не коснулся ее, даже «случайно». Я шел и думал, как я вообще смогу с ней расстаться.
Около станции метро «Гудж-стрит» я остановился и словно невзначай оттеснил ее к стене. Но не уперся руками в стену по обе стороны ее плеч, как мне бы хотелось. Откинув свою львиную гриву и улыбаясь, она смотрела на меня снизу вверх так открыто, так доверчиво. В этот вечер на ней было черное льняное платье с желтой вышивкой – индийское, наверно. Она напоминала придворного пажа. Свет фонаря падал сверху на ее нежное правдивое лицо и треугольный вырез, до которого мне так нестерпимо хотелось дотронуться во время ужина. Я все еще был в полной и теперь уже мучительной нерешительности, поцеловать ее или нет.
– Ну вот… Ну так вот…
– Брэдли, ты очень милый, спасибо. Мне было так приятно.
– Ах да, я совсем забыл захватить твоего «Гамлета». – Это была чистейшая ложь.
– Неважно. Заберу в другой раз. Спокойной ночи, Брэдли, и еще раз спасибо.
– Да, я… постой…
– Мне надо бежать.
– Может быть… мы условимся, когда ты зайдешь… Ты говорила, что у тебя… меня так часто не бывает дома… или мне… может, ты…
– Я позвоню. Спокойной ночи и большущее спасибо. Теперь или никогда. Медленно, с таким чувством, словно я выделывал какое-то сложное па в менуэте, я придвинулся ближе к Джулиан, которая уже тронулась было с места, взял ее левую руку в свою и, удержав ее таким образом, осторожно прижался приоткрытыми губами к ее щеке. Результат превзошел все мои ожидания. Я выпрямился, и секунду мы смотрели друг на друга. Джулиан сказала:
– Брэдли, если я тебя попрошу, ты пойдешь со мной в Ковент-Гарден?
– Конечно. – Я готов был пойти за ней даже в ад, не то что в Ковент-Гарден.
– На «Кавалера роз». В ту среду. Давай встретимся в вестибюле около половины седьмого. Места хорошие. Септимус Лич достал два билета, а сам не может пойти.
– Кто это Септимус Лич?
– Мой новый поклонник. Спокойной ночи, Брэдли. Она ушла. Я стоял, ослепленный светом фонаря среди спешивших призраков. Я чувствовал себя так, как чувствует себя тот, кого нежданно-негаданно после плотного обеда схватила тайная полиция.
Проснувшись наутро, я, разумеется, начал терзаться. Какая непростительная тупость: неужели же заранее не ясно было, что нельзя вечно пребывать в таком блаженстве? – подумает читатель. Но читатель, если только в то время, как он читает эти строки, сам отчаянно не влюблен, вероятно, к счастью, забыл – а может, никогда и не знал, – каково находиться в подобном состоянии. Это, как я уже говорил, одна из форм безумия. Не безумие ли, когда все помыслы сосредоточены исключительно на одном человеке, когда весь остальной мир просто перестает существовать, не безумие ли, когда все твои мысли, чувства, вся твоя жизнь зависят от любимой, а какова твоя любимая – абсолютно не важно. Бывает, один человек сходит с ума, а другой считает предмет его восторгов никчемным. «Неужели получше не мог найти?» – вечная присказка. Нас поражает, когда тот, кого мы привыкли уважать, поклоняется какому-нибудь грубому, пустому и вульгарному ничтожеству. Но как бы ни был благороден и умен в глазах всего света предмет твоей любви, творить из него кумира – а в этом и состоит влюбленность – не меньшее безумие.
Обычно, хотя и не обязательно, самая ранняя стадия этого умопомрачения – как раз та, в которой я сейчас находился, – заключается в кажущейся утрате своего «я» до того, что теряется всякий страх перед болью или чувство времени (ведь бег времени вызывает тревогу и страх)… Чувствовать, что любишь, созерцать любимое существо – больше ничего и не надо. Так, рай на земле, вероятно, представляется мистику как бесконечное созерцание бога. Однако свойства бога таковы (или должны бы быть таковыми, существуй он на самом деле), что по крайней мере не мешают нам длить радость поклонения. Являясь «основой бытия», он даже этому, пожалуй, потворствует. И наконец, он неизменен. Вечно же поклоняться так человеческому существу куда сложнее, даже если любимая не моложе тебя на сорок лет и, мягко выражаясь, к тебе равнодушна.
За эти два коротких дня я, по сути, пережил почти все этапы влюбленности. (Я говорю «почти все этапы» потому, что многое еще предстояло испытать.) Я разыграл на подмостках своего сердца два акта этого действа. В первый день я был просто святой. Благодарность так согревала и укрепляла меня, что хотелось поделиться своим богатством. Я настолько ощущал свое избранничество, свое исключительное положение, что гнев, даже воспоминания об обидах не укладывались у меня в голове. Мне хотелось ходить и прикасаться к людям, благословлять их, причастить их моего счастья, поведать о доброй вести, рассказать о тайне, превратившей вселенную в обитель радости и свободы, благородства, бескорыстия и великодушия. В тот день мне даже не хотелось видеть Джулиан. Она была мне не нужна. Достаточно было знать, что она существует. Я, кажется, почти забыл о ней, как мистик, возможно, забывает о боге, сам становясь богом.
На другой день я почувствовал, что она мне нужна, хотя тревога – это слишком грубое слово для обозначения той магнетической, шелковой нити (так, во всяком случае, мне представилось это поначалу), которая обвилась вокруг меня. Мое «я» начало оживать. В первый день Джулиан была повсюду. На второй день она занимала хоть и неясное, но все-таки более определенное место в пространстве и была не то чтобы насущно необходима, но нужна. На второй день я ощутил ее отсутствие. Так возникла смутная потребность стратегии, желание строить планы. Будущее, потонувшее было в потоках яркого света, вновь открылось взору. Явились перспективы, предположения, возможности. Но восторг и благодарность по-прежнему озаряли мир, и я еще был в состоянии проявлять добрый интерес к другим людям и предметам. Любопытно, как долго человек может находиться в первой стадии любви? Без сомнения, гораздо дольше, чем я, но, разумеется, не до бесконечности. Вторая стадия, я уверен, при благоприятных условиях может продолжаться гораздо дольше. (Но опять-таки не до бесконечности. Любовь – история, любовь – диалектика, ей присуще движение.) И так я исчислял часами то, что другой переживал бы несколько лет.
Пока тянулся этот второй день, трансформацию, которой подверглось мое блаженство, можно было измерить чисто физическим ощущением напряженности, словно магнетические лучи, или даже веревки, или цепи сперва осторожно меня подергивали, потом стали подтягивать и наконец тащить изо всех сил. Желание я ощущал, разумеется, с самого начала, но хотя раньше оно оставалось в какой-то мере локализованным, оно было настолько абстрактным, что растворялось в необычайном упоении. Секс – это звено, связывающее нас с миром, и, когда мы по-настоящему счастливы и испытываем наивысшее духовное удовлетворение, мы совсем им не порабощены, напротив, он наполняет смыслом решительно все и наделяет нас способностью наслаждаться всем, к чему бы мы ни прикасались, на что бы мы ни смотрели. Бывает, конечно, что он поселяется в теле, как жаба. Тогда это тяжесть, бремя, хоть и не всегда нежеланное. Можно любить и цепи свои, и оковы. Когда Джулиан позвонила, я томился и тосковал, но это не были муки ада. Я не мог добровольно отсрочить свидание – мне слишком хотелось ее увидеть. И когда я был с ней, я еще мог быть совершенно счастлив. Я не ожидал мук преисподней.
Когда же я вернулся домой, расставшись с ней, я уже был в смятении, страхе, мне было больно, но я еще не корчился, еще не выл от боли. Однако я уже не мог так гордо обходиться без спиртного. Я достал потаенную бутылку виски, которую держал на случай крайней необходимости, и выпил довольно много, не разбавляя. Потом я выпил хереса. Я поел тушеной курицы прямо из консервной банки, которую, очевидно, притащил в дом Фрэнсис. И я чувствовал себя ужасно несчастным, как бывало в детстве, каким-то униженным, но решил, что не буду об этом думать и постараюсь уснуть. Я знал, что крепко усну, и так и вышло. Я ринулся в забытье, как корабль устремляется к черной грозовой туче, закрывшей горизонт.
Проснулся я с ясной головой, хотя она слегка побаливала, и с четким ощущением, что я пропал. Рассудок, который был – был же он хоть где-то все эти последние дни? – на заднем плане, или в отпуску, или в рассеянии, или в отлучке, снова оказался на своем посту. Во всяком случае, я услышал его голос. Однако он выступил в довольно своеобразной роли, и уж, во всяком случае, не в роли друга-утешителя. Он, конечно, не опустился до примитивных суждений вроде того, что Джулиан всего-навсего заурядная молодая девица и не стоит так из-за нее волноваться. Он даже не указал мне на то, что я поставил себя в такое положение, при котором неизбежны муки ревности. До ревности дело еще не дошло. Это тоже еще предстояло. Одно было ясно как день – мое положение стало невыносимым. Я желал с такой силой, от которой можно взорваться или сгореть, – желал того, чего просто не мог получить.
Я не плакал. Я лежал в постели, и меня электрическими разрядами пронзало желание. Я метался, стонал, задыхался, словно в борьбе с осязаемым демоном. То обстоятельство, что я дотронулся до нее, поцеловал, выросло в громадную гору (да простятся мне эти метафоры), которая непрестанно обваливалась на меня. Вкус кожи Джулиан был на моих губах. Это прикосновение породило на свет тысячу призраков. Я чувствовал себя нелепым, проклятым, отверженным чудищем. Как могло случиться, что я поцеловал ее и при этом не вобрал ее в себя, не растворился в ней? Как я удержался, не бросился к ее ногам, не зарыдал?
Я встал, но почувствовал себя так плохо, что с трудом оделся. Хотел заварить чай, но от одного запаха меня чуть не стошнило. Выпил немного разбавленного водой виски, и тут мне стало совсем скверно. Не в силах стоять на одном месте, я бесцельно метался по квартире, натыкаясь на мебель, как тигр в клетке непрестанно натыкается на решетку. Теперь я не стонал, я хрипел. Надо было собраться с мыслями и решить, что же делать дальше. Может быть, покончить с собой? Может, немедленно отправиться в «Патару», засесть там, как в крепости, и глушить себя алкоголем? Бежать, бежать, бежать. Но собраться с мыслями я не мог. Меня занимало одно – как пережить эту муку.
Я уже сказал, что ревности пока не чувствовал. Ревность, в конце концов, – упражнение, игра ума. Я же был до такой степени переполнен любовью, что для рассудка не оставалось места. Рассудок как бы стоял в стороне, озаряя своим пламенем этот своеобразный монумент. Внутрь он не прокрался. И только на другой день, нет, то есть на четвертый (но я сейчас его опишу), я начал думать, что Джулиан двадцать лет и что она свободна как птица. Решился ли я задаться ревнивым вопросом, где она и любит ли кого-нибудь? Да, я задался этим вопросом, это было неизбежно. Собственно, даже сейчас она может быть где угодно, с кем угодно. Разумеется, я не мог этого не знать с самого начала, это было слишком очевидно. Но святого, каким я тогда был, это совершенно не касалось. Тогда я приобщился ее, как святых тайн. Теперь же мне казалось, что кто-то вонзил мне в печень раскаленную спицу (и где только я откопал это кошмарное сравнение?).
Ревность – самый чудовищно непредумышленный из наших грехов. К тому же один из самых мерзких и самых простительных. Зевс, смеющийся над клятвами влюбленных, должно быть, прощает их муки и горечь, которую эти муки порождают. Один француз сказал, что ревность родится вместе с любовью, но не всегда умирает с ней. В этом я не уверен. Я скорее склонен думать, что там, где ревность, там и любовь, и если мы ее испытываем, когда любовь как будто прошла, значит, не прошла и любовь (я думаю, это не пустые слова). На некоторых стадиях – хотя мой случай показывает, что не на всех, – ревность служит мерилом любви. К тому же она (что, верно, и натолкнуло француза на его мысль) – новообразование, опухоль, именно опухоль. Ревность – это рак, она иногда убивает то, чем питается, хотя обычно ужасно медленно. (И сама тоже умирает.) И еще, меняя метафору: ревность – это любовь, это любящее сознание, любящее зрение, затуманенное болью, а в самых страшных формах – искаженное ненавистью.
Ужасней всего в ней чувство, что у тебя отторгли, безвозвратно похитили часть самого тебя. Полюбив Джулиан, я начал сознавать это, сперва смутно, а потом все более отчетливо. Я не просто отчаянно желал того, чего не мог получить. Это бы еще куда ни шло. Это еще самое тупое и глухое страдание. Я был обречен быть с ней, как бы она меня ни отвергала. И как бы долго, как бы томительно медленно и как бы мучительно это ни происходило. Все равно искушение повлечет меня за ней, где бы она ни была. Кому бы она ни отдавалась, я всегда буду с ней. Как бесстыжее домашнее животное, я буду сидеть по углам спален, где она будет целоваться и любить. Она сойдется с моими врагами, будет ласкать тех, кто насмехается надо мной, будет пить с чужих губ презрение ко мне. А моя душа будет незримо следовать за ней, беззвучно плача от боли. И это огромное, непомерное страдание поглотит меня целиком и навсегда отравит мне жизнь.
Когда любишь, трудно представить себе, что от любви можно исцелиться. Это противоречит самому понятию любви (во всяком случае, как я ее понимаю). К тому же исцеляется далеко не каждый. Естественно, моему пылающему уму ни на секунду не являлась возможность такого пошлого утешения. Как я уже говорил, я понял, что пропал. Ни луча света, вообще никакого утешения. Хотя тут надо упомянуть о том, что, правда, осенило меня уже позднее. Конечно, я и думать не думал писать, «сублимировать» все это (слово-то какое нелепое). Но я знал, что это – мое предназначение, что это… ниспослано мне… той же властью. Пусть ты корчишься от боли, ибо печень тебе пронзила спица, быть пригвожденным этой властью – значит быть на своем месте.
Оставив в стороне всю эту метафизику, должен признаться, что я, разумеется, тут же решил: бежать я не могу. Я не могу уехать из города. Я должен снова увидеть Джулиан, должен прождать все ужасные, пустые дни до нашего свидания в Ковент-Гардене. Конечно, мне хотелось сейчас же ей позвонить и позвать к себе. Но каким-то чудом мне удалось побороть соблазн. Я не позволил себе опуститься до умопомешательства. Лучше остаться один на один с силами тьмы и страдать, чем уничтожить все, ввергнув в воющий хаос. Хранить молчание, хотя теперь совсем иное и неутешительное, – вот моя единственная задача.
В это утро, которое я не пытаюсь больше описывать (скажу только, что звонил Хартборн, но я тут же положил трубку), явился Фрэнсис.
Открыв ему, я вернулся в гостиную, и он последовал за мной. Я сел и, тяжело дыша, начал тереть глаза и лоб.
– Брэдли, что случилось?
– Ничего.
– Смотрите-ка – виски. Я и не знал, что у вас есть. Где же это вы его прятали? Можно?
– Да.
– А вам налить?
– Да.
Фрэнсис дал мне стакан.
– Вы больны?
– Да.
– Что с вами?
Я отхлебнул виски и поперхнулся. Я был совершенно болен и никак не мог отличить физические муки от душевных.
– Брэд, мы прождали вас вчера весь вечер.
– Почему, где?
– Вы сказали, что зайдете к Присцилле.
– Ах да. Присцилла. – Я полностью и начисто забыл о существовании Присциллы.
– Мы вам звонили.
– Меня не было. Я обедал не дома.
– Вы что, просто забыли?
– Да.
– Арнольд сидел до двенадцатого часа. Вы ему зачем-то нужны. Он был сам не свой.
– Как Присцилла?
– Все так же. Кристиан спрашивала, как вы посмотрите на то, чтобы ее лечили электрошоком.
– Что же, очень хорошо.
– Так не возражаете? А вы знаете, что при этом распадаются мозговые клетки?
– Тогда лучше не надо.
– Но с другой стороны…
– Мне надо повидать Присциллу, – произнес я, кажется, вслух. Но я знал, что просто не могу. У меня ни на кого другого не осталось ни капли душевных сил. Я не мог предстать в таком состоянии перед этой беспомощной, страждущей душой.
– Присцилла говорит, что согласна на все, если вы этого хотите.
Электрошок. Тебя ударяют по черепу. Так стучат по неисправному радиоприемнику, чтобы он заработал. Мне необходимо взять себя в руки. Присцилла…
– Надо… еще… подумать, – сказал я.
– Брэд, что случилось?
– Ничего. Распад мозговых клеток.
– Вы больны?
– Да.
– Что с вами?
– Я влюблен.
– О, – сказал Фрэнсис. – В кого?
– В Джулиан Баффин.
Я не собирался ему говорить. Я сказал потому, что тут было что-то схожее с Присциллой. Та же безысходность. И ощущение, будто тебя так измолотили, что уже все нипочем.
Фрэнсис принял новость совершенно спокойно. Что же, наверно, так и надо.
– И что, очень плохо вам? Я имею в виду, из-за вашей болезни.
– Очень.
– Вы ей сказали?
– Не валяйте дурака, – проговорил я. – Мне пятьдесят восемь, а ей двадцать.
– Ну и что? Любовь не считается с возрастом, это известно каждому. Можно, я налью себе еще виски?
– Вы просто не понимаете, – сказал я. – Я не могу… выставлять свои… чувства перед этой… девочкой. Она просто испугается. И, насколько я понимаю, никакие такие отношения с ней невозможны…
– А почему? – сказал Фрэнсис. – Вот только нужно ли – это другой вопрос.
– Не мелите такого… Тут же встает нравственная проблема и прочее… Я почти старик, а она… Ей противно будет… Она просто не захочет меня больше видеть.
– Ну, это еще неизвестно. Нравственная проблема? Возможно. Не знаю. Теперь все так переменилось. Но неужели вам будет приятно и дальше встречаться с ней и держать язык за зубами?
– Нет, конечно, нет.
– Ну а тогда, прошу прощения за прямолинейность, не лучше ли выйти из игры?
– Вы, наверно, никогда не были влюблены.
– Нет, был, и еще как. И… всегда безнадежно… всегда без взаимности. Так что мне уж не говорите…
– Я не могу выйти из игры, я еще только вошел. Не знаю, что делать. Я просто схожу с ума. Я попал в силки.
– Разорвите их и бегите. Поезжайте в Испанию, что ли.
– Не могу. Я встречаюсь с ней в среду. Мы идем в оперу. О господи.
– Если хотите страдать, дело ваше, – сказал Фрэнсис, подливая себе виски. – Но если хотите выкарабкаться, я бы на вашем месте ей сказал. Напряжение бы ослабло, и все пошло бы своим чередом. Так легче исцелиться. Терзаться втихомолку всегда хуже. Напишите ей письмо. Вы же писатель, вам писать – одно удовольствие.
– Ей будет противно.
– А вы осторожно, намеками.
– В молчании есть достоинство и сила.
– В молчании? – сказал Фрэнсис. – Но вы уже его нарушили.
О, моя душа, пророчица! Это была правда.
– Конечно, я никому ни слова. Но мне-то вы зачем сказали? Не хотели ведь и сами потом будете жалеть. Может, даже возненавидите меня. Прошу вас, не надо. Вы сказали мне потому, что вы не в себе. Просто не могли удержаться. А рано или поздно вы и ей скажете.
– Никогда.
– Не стоит все усложнять, а насчет того, что ей противно будет, – вряд ли. Скорее она просто рассмеется.
– Рассмеется?
– Молодые не принимают всерьез стариковские чувства нашего брата. Она будет даже тронута, но решит, что это смешное умопомешательство. Ее это развлечет, заинтригует. Для нее это будет событие.
– Убирайтесь вы, – сказал я. – Убирайтесь.
– Вы сердитесь на меня. Я же не виноват, что вы мне сказали.
– Убирайтесь!
– Брэд, как же все-таки насчет Присциллы?
– Поступайте, как сочтете нужным. Оставляю все на ваше усмотрение.
– Вы не собираетесь ее проведать?
– Да, да. Потом. Сердечный ей привет.
Фрэнсис подошел к двери. Я сидел и тер глаза. Смешное медвежье лицо Фрэнсиса все сморщилось от тревоги и огорчения, и вдруг он напомнил мне свою сестру, когда она с такой нелепой нежностью смотрела на меня в синей тьме нашей старой гостиной.
– Брэд, почему бы вам не ухватиться за Присциллу?
– Не понимаю.
– Ухватитесь за нее, как за спасательный круг. Пусть это заполнит вашу жизнь. Думайте только о том, чтобы ей помочь. Правда, займитесь этим всерьез. А остальное выкиньте из головы.
– Ничего вы не понимаете.
– Ну хорошо. Тогда попробуйте ее уговорить. Что тут особенного?
– О чем это вы?
– Почему бы вам не завести роман с Джулиан Баффин? Ей это нисколько не повредит.
– Вы… негодяй. О господи, как я мог сказать вам, именно вам, я с ума сошел.
– Ну хорошо, молчу. Ладно, ладно, ухожу.
Когда он ушел, я как безумный заметался по квартире. Зачем, ах, зачем я нарушил молчание. Я расстался со своим единственным сокровищем, отдал его дураку. Я не боялся, что Фрэнсис меня предаст. Но к моим страданиям добавились новые, куда страшнее. В шахматной партии с Черным принцем я, возможно, сделал неверный и роковой ход.
Через некоторое время я сел и принялся думать о том, что мне сказал Фрэнсис. Разумеется, не обо всем. О Присцилле я вовсе не думал.
«Мой дорогой Брэдли!
Я попал в ужаснейший переплет и чувствую, что должен Вам все открыть. Возможно, это Вас не так уж и удивит. Я безумно влюблен в Кристиан. Представляю себе, с какой убийственной иронией отнесетесь Вы к этому сообщению. «Влюбились? В Вашем-то возрасте? Ну, знаете!» Мне известно, как Вы презираете всякую «романтику». Это предмет наших давних споров. Позвольте заверить Вас: то, что я чувствую, не имеет никакого отношения к розовым грезам или к «сантиментам». Никогда в жизни я еще не был в таком мраке и никогда еще не чувствовал себя таким реалистом. Боюсь, Брэдли, что это серьезно. Ураган, в существование которого, я думаю, Вы просто не верите, сбил меня с ног. Как мне убедить Вас, что я нахожусь in extremis? Последнее время я несколько раз хотел встретиться с Вами, попытаться объяснить, убедить Вас, но, возможно, в письме это мне лучше удастся. Во всяком случае, пункт первый. Я действительно влюблен, и это мучительно. По-моему, я никогда еще ничего подобного не чувствовал. Я вывернут наизнанку, я живу в фантастическом мире, я перестал быть самим собой, меня подменили. Я уверен, между прочим, что я стал совершенно другим писателем. Это взаимосвязано, иначе и не может быть. Что бы ни произошло, мои книги отныне будут гораздо лучше и тяжелей. Господи, мне тяжело, тяжело, тяжело. Не знаю, поймете ли Вы меня.
Перехожу к следующему пункту. Есть две женщины: люблю из них я одну, но и другую совсем не собираюсь бросать. Разумеется, мне не безразлична Рейчел. Но увы, иногда случается, что от кого-то страшно устаешь. Конечно, наш брак существует, но у нас от него ничего не осталось, кроме усталости и опустошенности; он превратился в пустую оболочку, боюсь, навсегда. Теперь я так ясно это вижу. Между нами уже нет живой связи. Я вынужден был искать настоящей любви на стороне, а моя привязанность к Рейчел стала привычной, как роль, в которую ты вошел. Тем не менее я не оставлю ее, я сохраню их обеих, это – мой долг, оставить сейчас кого-нибудь из них равносильно смерти, и поэтому совершенно ясно: чему быть, того не миновать, и если это означает иметь две семьи, что поделаешь. Не я первый, не я последний. Слава богу, я могу себе это позволить. Рейчел, конечно, кое-что подозревает (ничего похожего на ужасную правду), но сам я ей еще ничего не говорил. Я знаю, что чувств у меня хватит на обеих. (Почему считается, что запас любви ограничен?) Трудно будет только на первых порах, я имею в виду стадию устройства. Время все сгладит. Я удержу их и буду любить обеих. Я знаю, все, что я говорю, возмущает Вас (Вас ведь так легко возмутить). Но уверяю Вас, я все так ясно и чисто себе представляю, и тут нет ни романтики, ни «грязи». И я не думаю, что это будет легко, – просто это неизбежно.
Третий пункт касается Вас. При чем тут Вы? Мне очень жаль, но Вы, безусловно, в этом замешаны. Мне бы этого не хотелось, но дело в том, что Вы можете оказаться даже полезным. Простите мою холодную прямоту. Возможно, теперь Вы поймете, что я имею в виду, употребляя такие слова, как «тяжело», «чисто» и прочее. Короче, мне необходима Ваша помощь. Я знаю, в прошлом мы враждовали и в то же время любили друг друга. Мы – старые друзья и старые враги, но больше – друзья; вернее, дружба включает в себя вражду, но не наоборот. Вам это понятно. Вы связаны с обеими женщинами. Если я скажу: освободите одну и утешьте другую, я грубо и примитивно выражу то, чего я от Вас хочу. Рейчел Вас очень любит, я знаю. Я не спрашиваю, «что у вас было» недавно или когда-нибудь раньше. Я вообще не ревнив и сознаю, что бедная Рейчел в разные времена, и в особенности сейчас, очень от меня натерпелась. В том горе, которое ее ждет, Вы будете ей большой поддержкой, я уверен. Ей важно иметь друга, которому можно жаловаться на меня. Я хочу, чтобы Вы – и в этом заключается моя конкретная просьба – встретились с ней и рассказали про меня и про Крис. Я думаю, психологически правильнее всего, чтобы именно Вы ей это сказали, и, кроме того, Вы сумеете ее подготовить. Скажите ей, что это «очень серьезно» – не то что мимолетные увлечения, которые были раньше. Скажите насчет «двух семей» и т. д. Откройте ей все, и пусть она, во-первых, поймет самое плохое, а во-вторых – что все еще может неплохо устроиться. На бумаге это звучит чудовищно. Но мне кажется, любовь сделала меня таким безжалостным чудовищем. Я уверен, что, если она обо всем этом узнает от Вас (и не откладывая, сегодня же или завтра), она скорее с этим примирится.
Это, безусловно, свяжет Вас с ней особыми узами. Радует ли Вас такая перспектива, я не спрашиваю.
Теперь о Кристиан, и это тоже Вас касается. О ее чувствах я пока ничего не сказал, но, кажется, намекнул достаточно ясно. Да, она любит меня. За последние несколько дней случилось многое. Больше, наверно, чем за всю мою жизнь. То, что Кристиан сказала Вам в последний раз, разумеется, только шутка – она просто была в приподнятом настроении, как Вы, полагаю, заметили. Она такая веселая и добрая. Но Вы, конечно, ей не безразличны, и она хочет получить от Вас – довольно трудно подобрать для этого слово – своего рода благословение, хочет уладить все старые споры и заключить полный мир, хочет, чтобы Вы ей пообещали – я уверен, Вы это сделаете, – что Вы останетесь ее другом, когда она будет жить со мной. Я могу добавить, что Кристиан, будучи щепетильной, в первую очередь озабочена интересами Рейчел и тем, как Рейчел со всем «справится». Надеюсь, что и на этот счет Вы ее сможете успокоить. Обе они поистине поразительные женщины. Брэдли, вы меня понимаете? Во мне смешались радость, и страх, и твердая решимость – не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь.
Я сам занесу Вам письмо, но не стану пытаться с Вами увидеться. Вы, конечно, придете навестить Присциллу, тогда и встретимся. Не стоит откладывать разговор с Рейчел до тех пор, пока мы с Вами увидимся. Чем скорее Вы с ней поговорите, тем лучше. Но я бы хотел встретиться с Вами до того, как Вы пойдете к Кристиан. Господи, Вам хоть что-нибудь понятно? Я взываю о помощи – и Ваше тщеславие должно быть польщено. Наконец-то Вы взяли верх. Помогите мне. Прошу во имя нашей дружбы.
Арнольд.
P. S. Если Вам все это не по душе, ради бога, будьте по крайней мере великодушны и не изводите меня. Я могу показаться слишком рационалистичным, но я страшно расстроен и совсем потерял рассудок. Мне так не хочется обижать Рейчел. И, пожалуйста, не кидайтесь к Кристиан и не огорчайте ее – ведь сейчас только-только все налаживается. И к Рейчел не ходите, если не можете поговорить с ней спокойно и так, как я просил. Простите, простите меня».
Я получил это любопытное послание на следующее утро. Немного раньше оно вызвало бы во мне целую бурю противоречивых чувств. Но любовь настолько притупляет интерес ко всему остальному, что я глядел на письмо, как на счет из прачечной. Я прочитал его, отложил в сторону и забыл. Теперь я не могу повидать Присциллу – вот единственный вывод, который я для себя сделал. Я пошел в цветочный магазин и оставил там чек, чтобы ей ежедневно посылали цветы.
Не берусь описывать, как я просуществовал следующие несколько дней. Бывает безысходность, о которой можно дать понять только намеками. Я словно потерпел крушение и с ужасом смотрел на собственные обломки. И все же по мере того, как приближалась среда, во мне все росло и росло возбуждение, и при мысли, что я просто буду с ней, меня уже заливала мрачная радость, – это был демонический отблеск той радости, которую я испытал на башне Почтамта. Тогда я пребывал в невинности. Ныне я был виновен и обречен. И – правда, только по отношению к себе самому – неистов, груб, жесток, непримирим… И все же: быть с нею снова. В среду.
Разумеется, я подходил к телефону, на случай, если это она. Каждый телефонный звонок пронзал меня, словно электротоком. Звонила Кристиан. Звонил Арнольд. Я бросал трубку. Пусть думают что хотят. И Арнольд и Фрэнсис оба звонили в дверь, но я разглядел их сквозь матовое стекло в двери и не впустил. Не знаю, видели они меня или нет, мне было все равно. Фрэнсис просунул записку, сообщая, что Присциллу начали лечить шоковой терапией и ей, кажется, лучше. Приходила Рейчел, но я спрятался. Потом она позвонила, взволнованная, – я отвечал ей односложно и обещал позвонить. Так я коротал время. Несколько раз я принимался писать Джулиан. «Моя дорогая Джулиан, я попал в ужаснейший переплет и должен тебе все открыть». «Дорогая Джулиан, прости, но мне надо уехать из Лондона, и я не могу с тобой встретиться в среду». «Джулиан, любимая, я люблю тебя, и если бы ты знала, как это мучительно, любовь моя». Разумеется, я разорвал все эти письма, я писал их только для себя. Наконец после столетий тоски наступила среда.
Джулиан держала меня под руку. Я не пытался взять под руку ее. И теперь она судорожно сжимала мою руку, вероятно, бессознательно, от возбуждения. После меркнущей улицы мы оказались в залитом ярким светом вестибюле Королевской оперы и пробирались сквозь шумную толпу. На Джулиан было довольно длинное красное шелковое платье с синими тюльпанами в стиле art nouveau . Ее волосы, которые она украдкой тщательно расчесывала в тот момент, когда я ее увидел, вопреки обыкновению, образовали нечто вроде шлема у нее на голове – они мягко поблескивали, словно длинные плоские металлические нити. Лицо было отсутствующее, радостно-рассеянное, сиявшее улыбкой. Я ощутил счастливую муку желания, как будто меня вспороли кинжалом от паха до горла. И еще я испугался. Я боюсь толпы. Мы вошли в зал – Джулиан уже тащила меня – и нашли свои места в середине партера. Люди вставали, чтобы нас пропустить. Ненавижу все это. Ненавижу театры. Слышался ровный гул приглушенных голосов цивилизованной публики, ожидавшей своего «зрелища», – безумная болтовня тщеславных людей между собой. И все нарастала неподражаемо грозная какофония настраивающегося оркестра.
Как я отношусь к музыке – вопрос особый. Я не лишен музыкального слуха, хотя, пожалуй, лучше бы мне его не иметь. Музыка трогает меня, она до меня доходит, может меня волновать и даже мучить. Она доходит до меня, как доходит зловещее бормотание на языке, который тебе почти понятен, и ты с ужасом подозреваешь, что бормочут о тебе. Когда я был моложе, я даже любил слушать музыку; я глушил себя путаными эмоциями и воображал, будто испытываю великое душевное потрясение. Истинное наслаждение искусством – холодный огонь. Я не отрицаю, что есть люди – их меньше, чем можно подумать, слушая разглагольствования мнимых знатоков, – которые получают чистое и математически ясное удовольствие от этой мешанины звуков. Но для меня музыка – просто предлог для собственной фантазии, поток беспорядочных чувств, мерзость моей души, облеченная в звуки.
Джулиан выпустила мою руку, но сидела, наклонясь ко мне, так что ее правая рука от плеча до локтя слегка касалась моей левой. Я сидел не дыша, весь отдавшись этому прикосновению. Только осторожно подвинул свою левую ногу к ее правой ноге, чтобы наши туфли соприкасались. Так тайно подсылают своего слугу подкупить служанку возлюбленной. Я судорожно дышал и молил бога, чтобы это было не слышно. В оркестре продолжались нестройные причитания полоумных птиц. Там, где должен был находиться мой живот, я ощущал огромную, во все здание театра пустоту, и ее рассекал шрам желания. Меня мучил страх, не то физический, не то душевный, и предчувствие, что скоро я утрачу власть над собой, закричу, потеряю сознание или меня вырвет. В то же время я блаженствовал, ощущая легкое, но по-прежнему явственное касание руки Джулиан. Я вдыхал свежий острый запах ее шелкового платья. Осторожно, словно к яичной скорлупе, я прикасался к ее туфле.
Нестройно звучавший, красный с золотом зал заколыхался у меня перед глазами, начал чуть заметно кружиться, напоминая что-то из Блейка – огромный разноцветный мяч, гигантскую елочную игрушку, дымчато-розовый, сверкающий, переливающийся и щебечущий шар, в середине которого, повиснув, вращаемся мы с Джулиан, соединенные головокружительным, непрочным и легким, как перышко, касанием. Где-то над нами сияло синее, усыпанное звездами небо, а вокруг полуобнаженные женщины высоко держали красные факелы. Моя рука горела. Колено дрожало от напряжения. Я был в пурпурных, золотых джунглях, оглашаемых трескотней обезьян и свистом птиц. Кривая сабля сладких звуков рассекала воздух и, вонзаясь в кровавую рану, превращалась в боль. Я сам был этим карающим мечом, я сам был этой болью. Я был на арене, окруженный тысячью кивающих, гримасничающих лиц, я был приговорен к смерти через звуки. Меня убьют птичьим щебетом и похоронят в бархатной яме. Меня позолотят, а потом сдерут с меня кожу.
– Брэдли, что с тобой?
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ