XXXIII
Именно тогда, беседуя в свободное время о Фрюмансе, о Женни и даже о полоумной Галатее, мы с Мариусом как-то незаметно стали иногда переводить разговор на самих себя. Во мне возникла необъяснимая досада на судьбу, и Мариус с удивлением обнаружил в моем сердце какие-то бездны печали и разочарования. Он не воспользовался этим с заранее обдуманным намерением, а извлек из этого некую пользу для себя, как, впрочем, обычно из всего того, что падало ему прямо в руки с неба.
— Ты совершенный ребенок, — сказал он, — если ты так занята своим будущим. Оно у тебя настолько простое, что тебе остается только принять его. Ты знатного происхождения, получила прекрасное воспитание, и независимо от того, есть или нет у твоего отца большое состояние и другие дети, твоя бабушка, как мне известно, устроила все так, что ты являешься ее единственной наследницей. Это дает тебе примерно двенадцать тысяч ливров ренты, то есть тысячу франков в месяц — в провинции это просто великолепно!
— Но меня не интересуют деньги, Мариус, я ведь о них никогда не думала.
— Напрасно. Прежде всего надо знать, чем ты можешь стать в жизни. Ты выгодная партия и должна понимать, что это создает тебе в обществе независимость.
— Ну, предположим. Но что мне делать с этой независимостью?
— То же, что и все женщины, — выйти замуж.
— То есть постараться поскорее освободиться от этой драгоценной независимости?
— У тебя ложное представление о браке. Брак — это ярмо только для несчастных и мелких людишек. Люди благовоспитанные и не думают о том, чтобы угнетать друг друга.
— Кто же им мешает?
— Нечто весьма могущественное и властвующее над миром: умение жить.
— И все?
— Да, все, но в этом все и заключается. Ты, может быть, веришь в религию, в добродетель, в любовь?
— Допустим, а ты?
— Я тоже верю в это, но лишь постольку, поскольку они являются частью того главного, что я называю умением жить, то есть уважением к себе и боязнью мнения света.
— Это мне кажется слишком холодным, Мариус!
— Дорогая моя, только холод сохраняет, а от тепла все портится.
— Значит, я должна начать с того, чтобы найти себе мужа в мире, где царит умение жить?
— Да, в мире, к которому ты принадлежишь и с которым не можешь расторгнуть связи, не уронив самым позорным образом своей репутации.
— Однако за пределами этого мира существуют же великие умы и характеры?
— Берегись всего того, что является великим. Море огромно, но оно — источник ураганов. Если ты стремишься к героической и трудной судьбе, то не проси у меня совета: я не любитель сложного и сверхъестественного. Я полагаю счастье в благоприличии — это ясно, как апельсин. Никакого суетного тщеславия, никаких утонченных мыслей! Здравый, практический смысл, тихий нрав, любезные взаимоотношения, доброжелательность и достаток, насмешка как средство третировать глупцов, внимательность и заботливость по отношению к тем, кого любишь, досуг и покой, чтобы воспитывать своих детей в уважаемой и мирной среде, — что еще нужно двум воспитанным людям, двум разумным существам?
Постоянно возвращаясь к этой теме, Мариус убедил меня, что он прав, и я краснела, вспоминая о своих иллюзиях. Я начала исследовать свою совесть в прошлом и пришла к выводу, что избрала тогда ложный путь. Я поняла свое неосознанное кокетство с Фрюмансом и утешилась только тем, что он, вероятно, его не заметил. Потом я стала задавать себе вопрос, что произошло бы, если бы он был человеком тщеславным, беспринципным или попросту слабохарактерным. Передо мной предстал весь ужас моего позорного положения, нелепые мучения, подобные страданиям Галатеи, свет, предающий меня анафеме, укоры Женни, отчаяние бабушки. И все это могло случиться со мной, несмотря на невинность моей души и чистоту намерений! Я сурово осуждала себя и старалась примириться с собой, убеждая себя, что Мариус спас меня от пустых иллюзий и я должна быть благодарна ему.
Мой ум много потрудился над этим, и, чтобы успокоиться, я делала над собой страшные усилия, которые только отдаляли наступление желанного спокойствия. В первый же раз, как я увидела Фрюманса после исторгнутой мною у него исповеди, я смотрела на него уже другими глазами. Его внешняя красота, которой он действительно отличался и к которой я относилась равнодушно, теперь, казалось, обрела нравственное достоинство, чего я раньше как-то не замечала. Меня раздражали жадные взгляды, устремляемые на него Галатеей. Я была с ним серьезна и сдержанна, как никогда раньше. Я изучала его в аспекте пресловутого умения жить, столь высоко ценимого Мариусом, и нашла, что Фрюманс со своими простыми манерами и непринужденным разговором имеет вполне пристойный вид и говорит на хорошем литературном языке. Я без всякой задней мысли сказала это Мариусу, а он мне ответил:
— Конечно, Фрюманс — малый приличный и обладает чувством такта: таков закон и добродетель подъяремных.
Мне это словечко не понравилось, и я дала ему это понять. Мариус расхохотался и спросил, не собираюсь ли я пойти по следам Галатеи. Тут уж я так обиделась на подобное сравнение, что он вынужден был попросить у меня прощения.
Эта небольшая размолвка потом повторялась и волновала меня больше, чем следовало бы. Я невольно думала о Фрюмансе так же часто, как в то время, когда я думала о нем добровольно, чтобы пожалеть его. Я уже больше не витала над ним, не была ангелом его грез. Он стал неотвязным, необъяснимым, может быть даже угрожающим властителем моих мечтаний. Я, конечно, не любила его, я не могла его любить, но он воплощал в себе любовь могучую и истинную, верную и преданную, о которой я получила представление в свой романический период, и когда я мысленно переносилась в то счастливое время, когда я готова была уверовать в свою высокую участь, я жалела о нем и действительность казалась мне печальной и плоской. Как часто я восклицала в своем уединении:
— А стоит ли вообще жить?
Когда боль усилилась, я совершила героический акт: приняла решение отказаться от уроков и бесед с Фрюмансом. Мне помог отъезд Галатеи, с которой Мариус, уступая моим настояниям, стал наконец говорить серьезно. Фрюманс тоже начал замечать амуры этой девицы и дал ей понять, что она ведет себя слишком назойливо. Мариус взялся открыть ей глаза и прочитать соответствующую нотацию. Когда в первый раз к ней отнеслись серьезно, она сочла себя оскорбленной и осмеянной. Она устроила нам дикую сцену отчаяния и в одно прекрасное утро ушла к своей матери, которая как следует отругала ее и в тот же вечер привела обратно. Женни вынуждена была разъяснить ей истинное положение вещей. Госпожа Капфорт не подала виду, что она разгневана, смиренно поблагодарила Женни за ее добрые советы, а Мариуса — за его доброе отношение к ее «бедной девочке, такой искренней». Она уехала, благословляя нас всех, но глубоко униженная и поклявшись в неумолимой ненависти к нам.
Я воспользовалась случаем заявить Женни, что не считаю больше необходимым посещать Помме по воскресеньям. Мне показалось вполне возможным, что Галатея в приступе идиотизма вдруг признается своей мамаше, как она ревновала Фрюманса за то, что он отдает мне «предпочтение» перед ней, и что госпожа Капфорт сейчас же начнет рассказывать обо мне всякие неслыханные, нелепые истории. Женни поняла, что я права, и взяла на себя труд рассказать бабушке о том, что произошло.
Я вступала теперь со дня на день, и притом по собственной воле, в новый период своей жизни — в нравственное уединение и шла на риск того, что мне придется без посторонней помощи нести страшный груз смятенного и опустошенного сердца. Я не старалась нарочно избегать Фрюманса. Он приходил с дядей, который по большим праздникам служил обедню в Бельомбре. Иногда я встречалась с ним и на прогулках, и мы дружески здоровались. Но так как я всегда ехала верхом, а он шел пешком, то нам удавалось лишь обменяться несколькими словами. Я больше не посылала ему своих литературных фрагментов и ни о чем уже с ним не советовалась.
У Мариуса в это время как будто возникло в Тулоне сердечное увлечение, и под различными предлогами он стал приезжать уже не каждую неделю, а чуть ли не раз в месяц. Женни так слабо поощряла мое стремление излить свою душу, что я совсем перестала говорить о том, что меня волновало. Я отдалась вместе с ней заботам о бабушке, около которой я сидела почти весь день с работой в руках. Вечером, когда она ложилась спать, — а это всегда бывало очень рано, — я еще немного читала в своей комнате. В шесть часов утра я уже была верхом на лошади и каталась с Мишелем до десяти или в одиночестве прогуливалась по нашему обширному поместью, откуда достаточно было сделать всего несколько шагов, чтобы попасть из этого уединения в уединение скрытых в горах и пустынных оврагов.
Я стала такой прилежной и мечтательной, что Женни забеспокоилась, но пришлось предоставить мне свободу действий. Я не могла больше жить в этом ужасном уединении, не предаваясь со страстью интеллектуальным занятиям. Я изучала древние языки, естественные науки и философию. Я читала самые сложные книги, я принялась одолевать даже геометрию. Я нашла средство заполнить свои дни и постепенно ощущать их не такими уж длинными для всего того, что я хотела познать или по крайней мере понять в природе и человеческой жизни.
Мой ум был достаточно развит для моего возраста и пола, что не мешало мне сильно страдать от пустоты в сердце: чем больше я погружалась в работу, чтобы подавить его стремления, тем больше оно заявляло о своих правах в дни протеста. Дело дошло до того, что я стала рассматривать его как своего злейшего врага и считать его чуть ли не преступником! Однако видит Бог, что оно продолжало оставаться чистым и требовало для себя лишь исключительной и святой любви. Но где могло найтись ей место? Мой разум возражал ему, что не может предоставить ей гостеприимство и что бесцельная любовь есть чувство опасное, которое надлежит задушить в зачатке. Умственный труд был для меня серьезной опорой, и когда я принималась за новый цикл занятий, я предавалась этому с таким наслаждением и пылом, что мне казалось, будто я уже навсегда успокоилась, навсегда одержала победу. Но внешние обстоятельства, воспрепятствовать которым было не в моей власти, вновь ввергли меня в смятение.
Бабушка хотела выдать меня замуж, и время от времени ее друзья господин Бартез, господин де Малаваль, доктор и некоторые другие приезжали к ней обсудить эти неясные планы или предложить какие-то реальные варианты будущего брака. Она советовалась со мной или просила Женни сделать это, но все, что мне говорили об этих претендентах на мою руку, мне не нравилось. Прежде всего я стремилась никогда не покидать бабушку и быть уверенной в том, что меня не разлучат с Женни, а в этом-то и заключалась главная трудность: одни были моряки, люди бездомные и зависимые от службы, за которыми надо было повсюду следовать или ожидать их на том или ином берегу, у других были семьи, которыми они не могли ради меня пожертвовать. Мне называли лиц, которых я уже раньше встречала, но они становились мне отвратительны сразу же, как только я вспоминала, что ради них я должна утратить свою независимость. Они мне вовсе не нравились, хотя бы по той простой причине, что нравились мне слишком мало. Положение девушки, которой предстоит вступить в брак, имеет свои горести и опасности, которым мужчины не придают особого значения. Они склонны считать надменной и взбалмошной ту, кто, ни в чем не упрекая их, просто не испытывает к ним ни малейшей симпатии. Не столь разборчивые, как мы, ибо они знают, что всегда будут властвовать над нами, как мало бы личных и социальных преимуществ они ни имели, они думают, что оказывают нам честь, предлагая свое покровительство. Мы, которые знаем, что, отдавшись им, уже перестаем принадлежать себе и своим родственникам, мы полны страха перед этим чужаком, который приходит покупать нас и довольно часто при этом торгуется. Желание и чисто детское любопытство порождают больше браков, чем способность здраво рассуждать. В пятнадцать лет не особенно возражают, в двадцать — ужасаются, а я как раз достигла этого возраста, когда возникли серьезные предложения руки и сердца.
Должна сказать, впрочем, что их было не так уж много. При всей моей сдержанности моя репутация ученой девушки, весьма осмеянная и поставленная мне в вину госпожой Капфорт и ее присными, превознесенная и преувеличенная господином Бартезом и его друзьями, отпугнула многих претендентов. В нашей местности господствуют варварские обычаи: в людях много предрассудков ума и, конечно, воображения, но мало культуры, и нравы царят, в общем, жестокие. Кроме того, стороной я постепенно узнала, что мое романическое положение потерянного и найденного ребенка вызывало довольно серьезные опасения, которые дурная молва использовала против меня. Бредовые речи Денизы нашли отклик, и совершенно ясно, кто из недр дома для умалишенных распространял и толковал вкривь и вкось бессвязные слова бедняжки. Эти слухи имели целью убедить всех, что я дочь Женни и что, льстя себя надеждой сделать меня своей наследницей, бабушка лелеяла лишь несбыточные иллюзии.
Однако господин Бартез, который был ее лучшим и самым верным другом, утверждал, что мое будущее во всех отношениях незыблемо. Мариус, занимавшийся моими делами, тоже не имел, по-видимому, никаких сомнений, а Женни, с которой я осмеливалась заговаривать об этом очень редко, так как боялась оказаться неделикатной, рассуждала на эти темы так спокойно, слова ее были для меня столь священны, что я рассматривала все словопрения насчет подлинности моей личности как пустую и нелепую шумиху, которая ни на мгновение не должна причинять мне беспокойства. Невероятно, но я волновалась так мало, что иногда даже как бы презирала устойчивость моего положения. В моменты хандры мне нравилось воображать, что моему будущему грозит некая катастрофа, которая дала бы толчок моей ныне бездействующей воле. Мне приятно было мечтать о том, что я ребенок из простой семьи, коему рано или поздно предназначено вернуться во мрак и безвестность трудовой жизни.
И в подобных мечтах, — я должна здесь все поведать, — я представляла себе друга, товарища, супруга, такого, как Фрюманс, бедного, неизвестного, стоического, занятого физическим трудом при свете солнца и умственным в тишине ночей. Человека действительно сильного и смелого, самозабвенно отдавшегося своей цели, закаленного в Стиксе и гораздо более счастливого сознанием исполненного долга, чем всеми обольщениями славы и богатства. Сей призрак, похожий на Фрюманса, все-таки не был им, он и не мог быть им, ибо он любил Женни, да, кроме того, я и сама не хотела, чтобы это был он. Но тот, кто не был похож на него, не казался мне достойным моего доверия и уважения.
Но это умственное увлечение не было, однако, чем-то постоянным. Я должна сказать здесь всю правду или по крайней мере все, что я знаю об этой загадочной странице моей жизни. Я проводила дни, недели, месяцы, совсем не думая о Фрюмансе, а когда я все-таки думала о нем, то всегда все с большим и большим душевным спокойствием. Женни мне о нем почти не напоминала. Еще больше, чем я, погруженная в свои повседневные дела, она, казалось, совсем не думала о нем, а если ей и случалось обмолвиться о нем, то это всегда касалось каких-то реальных мелочей или чего-то не связанного лично с нею. С каждым уходящим днем возможность их брака казалась ей все более невероятной. Она начала вести счет своим годам, и если я говорила ей, что она гораздо красивее меня и почти так же молода, она пожимала плечами и отвечала:
— О чем тут говорить? Ведь мне тридцать три года!
Впоследствии я хорошо поняла, почему Женни всей своей нравственной силой, которой она была наделена столь щедро, отстраняла от себя мысль о любви. Видя, что мне по моему характеру и создавшемуся положению не так-то легко выйти замуж, она не хотела, чтобы я стала свидетельницей или просто помыслила о счастье, столь от меня далеком. Ей почти удалось заставить меня забыть, что Фрюманс, несмотря ни на что, все-таки стремится к этому счастью и в бесконечном ожидании его находит удовлетворение, достойное их обоих.
Я пробовала подражать этим двум избранным существам и полностью отрешиться от себя, чтобы жить лишь чувством долга. Увы! Я была слишком молода, чтобы без всяких усилий и рецидивов былой болезни осуществить столь огромную жертву. Мной овладела скука, подумать только — скука в жизни такой энергичной и деятельной, как моя! Ну да, конечно, это была скука. Бывали мгновения, когда самые увлекательные книги валились у меня из рук, как будто они были тяжелые, как горы. Во время прогулок мною иногда овладевало яростное желание перепрыгнуть через пропасть или кинуться ничком в траву и зарыдать. По ночам я видела, как какой-то бесформенный и безымянный призрак склоняется надо мной и вырывает перо из моих рук. Этот призрак неотступно был около меня, и я слышала, как он шепчет мне на ухо:
— Берегись! Между путем, которым ты шла раньше, и тем, который ты должна будешь избрать теперь, лежит целая пропасть, и новый путь не приведет тебя никуда.
Наконец наступил день, когда я почувствовала, что так напугана этим наваждением, что в надежде избавиться от него решила броситься в объятия Мариуса — головокружительный шаг от сознания безвыходности своего положения!