XXVI
Женни долго не могла решить — поехать со мной в Помме или нет, и меня это очень удивило. Пришлось сказать ей, что Фрюманс хочет поговорить с нею обо мне и что жизнь моя протекает отнюдь не так безмятежно, как она себе это представляет. Когда я увидела, что она заволновалась, я уклонилась от дальнейших объяснений, сказав, что это уж дело Фрюманса. Наконец она решила поехать, после того как заручилась обещанием доктора позавтракать с бабушкой и побыть с нею до нашего возвращения.
Когда мы завтракали вместе со священником, Фрюманс вдруг сделал мне знак выйти с его дядюшкой в сад, а сам целых полчаса беседовал с Женни. После этого он вернулся ко мне, а священник ушел. Лицо Женни выражало спокойную решимость. Фрюманс был растроган, глаза его ярко блестели. Он взял меня за руки, обвил ими шею Женни и сказал:
— Любите ее по-настоящему, ибо, кроме вас, у нее в жизни нет больше ничего.
— Господин Фрюманс прав, — подхватила Женни, целуя меня. — Вы всегда были и будете для меня превыше всего. Но почему же вы не признались мне, противная девчонка, что эта англичанка вам так неприятна?
— Я же тебе это говорила, Женни. Но ты мне отвечала: «Вы поладите между собою». Теперь ты наконец видишь, что пришлось вмешаться Фрюмансу.
— Он рассказал мне о том, чего я совсем не знала. Ну ладно, мы поступим так, как он советует. Прежде всего запаситесь терпением. Вы не будете больше читать книги, которых вы не понимаете, а только те, которые мы привезем отсюда. Добрая бабушка постепенно приищет новую гувернантку, но это произойдет не сразу, а пока что вы будете заниматься сами. Вы же это мне обещали. Вы не будете скакать верхом с риском сломать себе шею, а затем…
— А затем что, Женни?
— А затем, вместо того чтобы целый день предаваться пустым мечтам, вы будете заниматься как и раньше, будете сами себе давать задания, сами будете своим учителем. Фрюманс считает, что воли у вас на это хватит. Но я не знаю, что вы на это скажете.
— Фрюманс, стало быть, лучше тебя может судить о моих способностях?
— Может быть, и так. Но Фрюманс говорит, что вы не можете и не должны ему ничего обещать, потому что он уже больше не ваш учитель и его могут упрекнуть, что он вмешивается в то, что его уже не касается. Вы должны теперь давать обещания только самой себе. Именно вы должны сказать нам, знаете ли вы себя и считаете ли себя способной осуществить это?
Я чувствовала, что я почти обижена сомнениями Женни.
— Себе самой я могу обещать все, — ответила я. — Но я не могу до всего доискаться сама, и нужно, чтобы Фрюманс настолько интересовался мною, чтобы время от времени наставлять меня на путь истинный и объяснять мне то, что я не понимаю. Речь идет уже не об учителе и ученице, но я просто не понимаю, почему Фрюмансу не быть моим другом, если я этого хочу, и не принять моего доверия, раз я его охотно ему вручаю.
Незаметно для себя самой и Фрюманса я втягивала его в орбиту своей жизни, и, чтобы объяснить то положение, в котором он оказался между своим и моим «я», я должна объяснить, что происходило в нем самом.
Фрюманс из-за того, что читал античных авторов и жил вдали от современников, был настоящим стоиком. Этому великолепному уму не хватало ясного представления о мире деятельности и общественных отношениях, в которых он не нашел себе места. Я нисколько не сомневаюсь в том, что Фрюманс не верил в иную жизнь и Бог казался ему великим законом, существующим самим по себе и для себя, созидающим и разрушающим, без любви и ненависти, предметы и живые существа, подвластные его всепожирающей энергии. Раз все проходит так быстро и безвозвратно, говорил он, зачем же метаться и суетиться в столь малой сфере свободы и инициативы, дарованной человеку? Пусть каждый повинуется своим порывам и вкусит ту малую частицу удовольствия, которая досталась ему на долю!
После этого он довольно наивно подверг анализу самого себя и обнаружил, что эта система эгоизма подчинена инстинктам преданности, с которыми ему было бы трудно бороться, поэтому он поклялся совсем не бороться с ними. Больше всех на свете он любил своего приемного отца и решил жить только для него одного, работать для него со всем азартом алчности, если это нужно будет для его благосостояния, или еле-еле, если нужно будет только обеспечить ему самое необходимое. Аббат сделал свой выбор. Общество Фрюманса было для него всем на свете. Фрюманс же отбросил все мысли о своем будущем, пока будет жить его друг, а в перспективе его ожидало самопожертвование в таком же роде по отношению к другому человеку, которого он сочтет достойным этого.
Упростив таким образом свою жизненную задачу, он обрел полное спокойствие и всецело отдался своим научным занятиям. На хлеб насущный им вполне хватало жалованья священника. Во Франции в то время можно было прожить на несколько су в день. Шесть часов физической работы у Пашукена добавляли еще несколько су, которых вполне хватало на одежду. Домик при церкви начал постепенно приходить в ветхость, и Фрюманс сделался каменщиком, он разбивал каменные глыбы и сам чинил его. У дяди была собрана кое-какая библиотека, а что касается новинок, то в Тулоне нашлись друзья, которые снабжали его ими в достаточной степени, чтобы следить за выходящими интересными изданиями. Но в приходском домике Помме ими не очень-то интересовались! Там так любили античных классиков, что не допускали мысли о каком бы то ни было движении вперед. Там были убеждены, что человеческий ум всегда вновь проходит те же самые фазы, и поскольку это в известной степени верно, то там скорее верили в колесо, которое вращается вокруг собственной оси, чем в колесо, которое, вращаясь, движется вперед. Эта истина, весьма распространенная ныне, еще лет десять тому назад вызывала ожесточенные споры, и она еще не проникла в глубины наших гор. Стало быть, Фрюманс не был уж столь эксцентричным, выкраивая свою жизнь по образцу Эпиктета или Сократа. Вполне удовлетворенный принятым решением, которое напоминало нечто вроде умственной летаргии, он, видимо, очень колебался, стоит ли ему заняться воспитанием меня и моего двоюродного брата. Исключительные обстоятельства, которые позволили ему одновременно заниматься с нами и быть при дяде, заставили его решиться, как он говорил, воспользоваться милостью фортуны, то есть зарабатывать по шестьсот франков в год в течение трех с половиной лет. С этим сокровищем, которое он запрятал в старую солонку, подвешенную у изголовья дяди, рядом с распятием стоика Христа, Фрюманс не беспокоился больше ни о чем на свете. Теперь его дядя мог болеть или просто недомогать, у него было на что лечить его. Он немного потратился лишь на то, чтоб одеться как крестьянин и иметь приличный вид.
Итак, он был счастлив, если не считать тайной боли, которую он преодолевал и скрывал, — своей привязанности к Женни, ко мне, к моей бабушке и даже к Мариусу. Он не мог жить с нами и не привязаться к нам, и он упрекал себя за эту слабость, вовлекавшую его в сложную ситуацию трудно определимой преданности. Фрюманс верил только в то, что он сам мог точно определить. Неясное повергало его в сомнение, а неизвестное приводило в ужас — это было его достоинство и недостаток. Он слишком любил людей именно потому, что запрещал себе их любить. Это был человек, который, сто раз сказав себе: «Я ничем не могу им помочь!», очертя голову бросался ради них в любые опасности, без рассуждений и без оглядки.
На призыв моей дружбы он не колеблясь отвечал тем же.
— Вы хорошо знаете, — простодушно сказал он, — что я люблю вас всем сердцем и готов выполнить любое ваше приказание. Но только при одном условии — чтобы ваша бабушка больше не присылала сюда подарков. Мы могли бы заполнить целый погреб теми бутылками старого вина и открыть кондитерскую с теми лакомствами, которые добрая госпожа присылает нам. Моему дяде этого хватит надолго, а я не большой любитель таких сладостей; кроме того, это походит на плату, а вы сказали, дорогая Люсьена, что нет больше учителя и ученицы, а есть два друга, которые смогут беседовать, когда вы захотите, то есть когда это будет необходимо.
В моей власти было сделать это необходимым. Без всякой задней мысли я снискала себе дружбу, участие и внимание Фрюманса, не подозревая даже, что мои суетные и ничтожные признания могут нарушить его спокойствие и привычный ход его жизни. Я хотела быть для него таким же избалованным ребенком, каким я была у Женни, но при этом я хотела также быть вдумчивым другом, интересным для него человеком. Женни была мне матерью, я стремилась к тому, чтобы Фрюманс был мне братом.
Я была большой эгоисткой, но это не помешало мне по-настоящему привязаться к нему. Мы виделись с ним каждое воскресенье. Каждое воскресенье мы скромно завтракали за большим столом вместе с Женни и мисс Эйгер, которые по очереди сопровождали меня. Но странная вещь — и мне стыдно признаваться в этом — я больше любила приезжать сюда с мисс Эйгер, которая давала мне возможность беседовать с глазу на глаз с моим другом, чем с Женни, откровенные суждения и строгость которой немного стесняли меня, когда я порывалась высказать ему все, что приходило мне в голову. Мне ужасно хотелось вникнуть в смысл столь странно стоической жизни моего отшельника; раньше я об этом совсем не думала. Теперь я спрашивала себя, как можно жить в таком одиночестве, не испытывая ужаса и скуки, и когда Фрюманс говорил мне, что ведет такую жизнь добровольно и не сожалеет об этом, он вырастал в моих глазах в человека значительного и таинственного, и я была горда тем, что чувствую себя с ним как равный с равным.
Я читала превосходные книги, которые он мне доставал. Мне трудно было, конечно, перейти от разных Лоренцо и Рамиро к героям Плутарха, но, полагая, что от знакомства с ними я интеллектуально вырасту, я понемногу втянулась и незаметно для самой себя повышала свой умственный уровень. Видя, как все больше расширяются мои горизонты, Фрюманс был весьма удивлен, что я в такое короткое время постигла подлинно прекрасное. К несчастью, книг, которые он так любезно мне добывал, вскоре стало не хватать. Он понял, что нет почти ничего такого, что можно было бы дать прочесть молодой девушке, ум которой он хочет сохранить в чистоте, и что придется прибегнуть к сокращениям в тексте. Однако хорошее чтение — это единственная защита молодой девушки от всего того, что способно смутить ее воображение. Фрюманс понял, что ему придется начать отбирать для меня фрагменты, а это занимало у него несколько вечеров в неделю. Сначала он делал это с неохотой, а потом стал находить в этом удовольствие, ибо я откликнулась на его усердие настоящими успехами, и он даже стал немного гордиться мною. Мне необыкновенно нравилась такая метода занятий, которую мы хранили в тайне от Женни.
Бабушка поняла наконец, что мисс Эйгер не обучает меня ни рисованию, ни музыке и что она превратилась в нечто совершенно бесполезное. Она предупредила, чтобы та подыскала себе место в другом семействе, и в один прекрасный день мисс Эйгер отбыла в Неаполь, в восторге, что снова увидит Везувий, и нисколько не огорчаясь тем, что покидает нашу мерзкую страну. Ее отъезд так мало взволновал нас, что его почти не заметили; но я испытала некоторое беспокойство, когда Женни заявила мне, что она не может больше оставлять бабушку одну, что новую гувернантку еще не нашли и поэтому я не могу больше ездить в церковь по воскресеньям. Я не была особой охотницей до обеден, Дениза навсегда отвратила меня от набожности. Я была христианкой, и Фрюманс хорошо делал, что скрывал от меня свой атеизм, ибо это могло бы меня сильно шокировать, но я не считала серьезным упущением пропускать церковные службы, более того — я чувствовала, что лучше пропустить их, чем пренебречь заботами о бабушке.
Но лишиться воскресных встреч с моим ученым другом — это было настоящее горе, и я начала даже сожалеть об отъезде мисс Эйгер.
Но все-таки мне необходимы были прогулки, и, заметив, что я слегка побледнела, Женни забеспокоилась и решила, что под наблюдением Мишеля я буду ездить верхом, чтобы приучить Зани к открытому полю. У него была другая лошадь, и он ездил со мной, чтобы руководить моими упражнениями в верховой езде. Поле мне скоро наскучило, и мне было разрешено вместе с моим конюшим поехать по дороге в Реве, а потом немного дальше, а потом уже почти всюду. И наконец, раз уж у меня больше не было предлога лишаться обедни, на которой всегда настаивала бабушка, я снова возобновила свои поездки в Помме и воскресные встречи.
Все шло хорошо, я больше не скучала, уединение перестало быть для меня опасным, я стала находить вкус в независимости и деятельности, вовсе не стремясь отыскать цель жизни и возможность применения всех своих сил. Фрюманс развивал мой ум и управлял моими мыслями с большим пониманием и тактичностью. Вскоре он обнаружил, что я немного рисуюсь перед ним и что я не нахожусь уже в таком смятении и не столь интересна, как он полагал сначала. Он считал, впрочем, что меня легко излечить, и, полагаясь на свой оптимизм, мечтал о моем будущем, исполненном разума и счастья. Мне шел уже восемнадцатый год, и в моем сознании еще не проносились бури. Вдруг непредвиденный случай взметнул ураган, и притом рукой самого мудреца Фрюманса.