Книга: Улав, сын Аудуна из Хествикена
Назад: 11
Дальше: 13

12

На святого Власия приехал в Хествикен гость, которого они никак не ждали. Нежданно-негаданно явился к ним в усадьбу Арнвид, сын Финна. Улава не было дома, и домашние ожидали его не ранее как после праздника.
Воротившись, Улав вошел со своим другом в дом довольный – Арнвид вышел встречать его на холм. Он взял кружку с пивом, которую ему протянула жена, приветствовал гостя в своем доме и выпил за его здравие. И тут он увидел, что Ингунн плачет.
Арнвид сказал, что привез Ингунн худые вести – Тура из Берга померла нынче осенью. Когда Улав узнал, что Арнвид живет у них уже несколько дней, он подивился: неужто Ингунн все это время оплакивает сестру? Не так уж они были близки. Ну да, сестра, конечно, есть сестра. К тому же Ингунн теперь не много надо, чтобы заплакать.
После вечерней трапезы Ингунн тут же пожелала им спокойной ночи. Она взяла Эйрика с собой и пошла спать в маленькую горницу на женской половине.
– Вам, верно, охота побыть вдвоем вечерок да потолковать о своем.
Улав снова призадумался – видно, она решила, что они станут говорить о чем-то очень важном, иначе не стала бы оставлять их одних, а легла бы в каморе.
Они сидели, потягивали пиво, разговор у них что-то не клеился. Арнвид рассказывал про детей Туры – мол, жаль, что все они еще малолетние. Улав спросил про сыновей Арнвида. Арнвид ответил, что сыновья его радуют: Магнус женился и живет нынче в Миклебе, а Стейнар обручен. Финн постригся в монахи и поселился в монастыре у братьев-проповедников; они говорят, что бог дал ему светлую голову, и хотят на будущий год послать его в Париж учиться в большой школе.
– Ты так и не женился в другой раз?
Арнвид покачал головой. Он вперил в Улава свои удивительные темные глаза, слегка улыбнулся стыдливо, будто юноша, который произносит имя своей возлюбленной.
– Я тоже хочу обрести покой в обители святой братии. Только надо сперва Стейнару свадьбу сыграть.
– Никак ты тоже умом тронулся? – усмехнулся Улав.
– Тоже? – спросил Арнвид невольно.
– Стало быть, и отец, и сын станут жить в монастыре.
– Да. – Арнвид улыбнулся. – Коли богу будет угодно, может и так повернуться, что я стану повиноваться сыну своему и звать его «отче».
Они посидели молча с минуту, потом Арнвид снова стал рассказывать:
– Вот и нынче мы с братом Вегардом приехали сюда, на юг, по монастырским делам. Мы хотим построить церковь заново после пожара, каменную, да епископу Турстейну самому нужны работные люди в этом году, так придется нам поискать в найм каменотесов в Осло. Только брат Вегард просил тебя поехать в город, да хорошо, мол, кабы ты Ингунн взял с собой, чтобы он на вас поглядел.
– Ингунн не под силу никуда ездить, сам, верно, понимаешь. А брат Вегард, поди, вовсе одряхлел?
– Да, ему, должно, осьмой десяток пошел. Он теперь прислуживает в ризнице. Вот что я скажу тебе, езжай к нему беспременно. Ему надо сказать тебе что-то важное. – Арнвид опустил глаза и продолжал с трудом. – Про ту секиру, что у тебя была. Он узнал про нее кое-что. Вроде бы эта секира была когда-то в Дюфрине, что в Раумарике, еще в те времена, когда там жили твои предки.
– Я про то сам знаю.
– Так вот, брат Вегард слыхал сказ про эту секиру. В давние времена секира пела перед тем, как ею убьют человека.
Улав кивнул.
– Это я и сам слыхал, – медленно вымолвил он. – На постоялом дворе, перед тем как уехать на север. Помнишь, когда я в последний раз был в Миклебе?
Арнвид помолчал, потом тихо продолжал:
– Ты тогда сказал мне, что не брал секиру.
– Не такой уж я дурень, чтоб отправиться через лес с такой здоровенной чертякой, – Улав холодно засмеялся. – При мне был дровяной топор, хороший такой топорик. Только правда, что Эттарфюльгья звенела тогда, ей, видно, хотелось отправиться со мной в путь.
Арнвид сидел, скрестив перед собой руки и облокотившись на стол. Он не ответил ни слова. Улав поднялся и стал беспокойно ходить взад и вперед. Вдруг он остановился и спросил громко и запальчиво:
– И что же, тогда не было никаких толков да пересудов, никто не дивился тому, что Тейт, сын Халла, вдруг пропал из Хамара?
– Ясное дело, поговаривали о том, да только слухи быстро поутихли. Люди решили, что он испугался сыновей Стейнфинна.
– Ну, а ты никогда не задумывался над тем, что с ним сталось?
Арнвид тихо сказал:
– На это мне нелегко ответить тебе, Улав.
– А я не боюсь услышать, что ты о том думаешь.
– Для чего тебе надобно это слышать? – прошептал Арнвид с неохотою.
Улав не сразу ответил. Когда он, помолчав, заговорил снова, то как бы взвешивал каждое слово и при этом не глядел на своего друга.
– Ингунн, верно, говорила тебе, что с нами приключилось. Я думал, что исполню его волю, если дам мальчику свое имя как пеню за отца, в расплату за него. За того человека, с кем я рассчитался тогда на севере. За этого бродягу. – Улав хохотнул. – Он вовсе спятил, надумал жениться на Ингунн. Сказал, что прокормит ее и дитя. Пришлось мне убрать его с дороги, сам, верно, понимаешь.
– Я понимаю, ты думал тогда, что тебе так надо поступить, – ответил Арнвид.
– Он первый затеял рубиться. Я не нападал на него сзади. Он начал сам, пристал ко мне – мол, я должен помочь ему, как человек, который хочет купить мужа опостылевшей ему полюбовнице.
Арнвид ничего не ответил. Улав продолжал, все более распаляясь:
– И этот… этот… смел сказать такое про Ингунн!
Арнвид кивнул. Они помолчали, потом Арнвид сказал нерешительно:
– Когда наш фогт со своими людьми пришел туда следующей весной, то они нашли кости человека на пожарище – у меня там выгон на Луросене. Это, видно, и был он.
– Нечистый дух! Так это был твой выгон? Что же, тем лучше, я тебе могу заплатить за него.
– Полно, Улав, замолчи! – Арнвид резко поднялся, лицо его помрачнело. – К чему это все? Для чего ты ворошишь то, что было столько лет назад?
– Да, много лет прошло с тех пор, а я думал о том каждый день, но ни разу не сказал о том никому, ты первый слышишь об этом сегодня. Стало быть, его похоронили по-христиански?
– Да.
– Значит, мне не надо о том печалиться, а я-то не мог забыть о том, скорбел, думая, что он так и лежит там. Стало быть, того греха на мне нет, что крещеный человек лежит без погребения. И никто не спрашивали не допытывался, кто этот мертвец?
– Нет.
– Странно, однако.
– Что ж тут странного. Тамошние рады услужить мне, коли я в кои-то веки попрошу их о чем.
– Не надо тебе было этого делать, – Улав крепко стиснул руки. – Мне было бы легче, кабы все открылось. А ты помог мне скрыть все дело, схоронить концы в воду. И как ты только мог пособлять мне в худом деле. Это ты-то, такой праведник!
Тут Арнвид расхохотался. Он смеялся до того, что не мог стоять и опустился на скамью. Улав сперва вздрогнул, потом сказал в сердцах:
– Дурная же у тебя привычка ржать что есть мочи. Давай лучше говорить о другом. А привычку эту придется тебе бросить, когда станешь монахом.
– Придется. – Арнвид вытер глаза рукавом.
Улав продолжал, дрожа от волнения:
– Тебе-то не доводилось жить в раздоре с Иисусом Христом, входить в дом его лжецом и предателем. А я живу так каждый день уже целых восемь лет. Люди здесь, в округе, думают, что я человек благочестивый, жертвую на церковь, в монастырь в Осло, да бедным все, что могу, хожу всякий раз к обедне, иногда даже по два, по три раза в день, когда наезжаю в город. «Возлюби господа бога твоего всей душою и всем сердцем своим», – сказано в писании. Думается мне, господу неведомо, как я люблю его; не знал я, что человек может любить его столь сильно, покуда сам не был отторгнут от него и не потерял его!
– К чему ты мне все это говоришь? Отчего не расскажешь своему пастырю?
– Не могу. Я так и не исповедался в том, что убил Тейта.
Не получив ответа, он продолжал говорить все так же горячо:
– Отвечай же мне! Можешь дать мне совет?
– Многого же ты хочешь от меня. Я дам тебе тот же совет, что и священники. Не могу указать тебе иного пути, кроме того, про который ты сам ведаешь.
И, тоже не получив ответа, добавил, немного помолчав:
– Но такого совета ты не хочешь.
– Не могу. – Лицо Улава побелело и будто окаменело. – Я должен думать об Ингунн более, нежели о себе самом. Не могу я обречь ее на такую жизнь: остаться вдовою убийцы и злодея, одинокой, нищей, убогой и горемычной.
Арнвид, замявшись, сказал:
– Так ведь может… может, епископ и придумает что… Ведь с той поры немало воды утекло. Ни один невинный не понес наказания за дело твоих рук. К тому же убиенный тяжко погрешил против тебя, и убил ты его в честном бою. Может, епископ и сумеет помирить тебя с богом, отпустит тебе грех, не требуя, чтобы ты предстал перед судом людским.
– Навряд ли он Согласится!
– Не знаю, – тихо ответил Арнвид.
– Не смею я решиться на то. Надобно прежде подумать о тех, за кого я в ответе. Тогда для чего мне было делать то, что я сделал, спасая ее честь? Думаешь, я не знаю, что, признайся я тогда в содеянном, было бы это пустячным делом, жил бы тот человек или помер. Да кабы ты еще тогда мне помог и показал, что она была моя, женщина, которую он соблазнил… Да только Ингунн бы не снесла того, у нее и всегда-то было мало сил. А коли все в округе узнают про нее ныне, когда она едва жива…
Арнвид ответил не сразу.
– А ты спроси, – медленно вымолвил он, – легче ли ей теперь. Коли она и на этот раз похоронит свое дитя…
По лицу Улава пробежала судорога.
– Как бы там ни было, вряд ли у нее достанет сил испить эту чашу много раз.
– Не след тебе говорить такое, – прошептал Улав. – К тому ж у нас есть Эйрик, – продолжал он чуть погодя. – Я дал обет богу, что Эйрик будет мне заместо сына.
– Уж не думаешь ли ты, – спросил Арнвид, – что тебе поможет, коли ты станешь обещать богу то, чего он от тебя не требует, и не исполнишь того главного, чего он ждет от тебя?
– Самое что ни на есть главное, Арнвид, это честь. Да еще, верно, жизнь наша. Видит бог, не так уж сильно боюсь я потерять жизнь свою. Но помереть как злодей…
– Да ведь все-то, что у тебя есть, ты получил от него. А сам он принял смерть злодея во искупление грехов наших.
Улав закрыл глаза.
– И все же я не могу… – чуть слышно сказал он.
Тут заговорил Арнвид:
– Ты вот говорил про Эйрика. Неужто ты не знаешь, что не имеешь права так поступать – давать обет лишать прав законного наследника, ведь ты тем самым обманываешь своих родичей.
Улав сердито нахмурил брови:
– Да этих людей из Твейта я отродясь не видал. Когда я был молод и попал в беду, они обошлись со мною вовсе не как родичи, никакой подмоги я от них не видал.
– Зато они приехали к тебе, когда ты подался в землю свейскую.
– Они могли сидеть, где и сидели, что толку-то от них было! Нет, уж лучше пусть Хествикен достанется ее сыну.
– Неправда от того не станет правдой. И ты, Улав, и она – оба вы знаете: мальчик не станет счастливым, коли получит в дар то, что ему не принадлежит по праву.
– Вот оно что, я вижу, она с тобой уже толковала о том, что я, дескать, в мыслях держу. Мол, я ненавижу ее сына и желаю ему зла. Нет в том ни слова правды, – сказал он в сердцах. – Я только и радел, что о его пользе. Это она сама делает ему все во вред, учит его бояться меня, врать да делать все крадучись за моею спиной.
Он увидел, что Арнвид смотрит на него с укоризной, и покачал головой:
– Нет, нет, я не хочу ее в том винить, она сама не знает, что творит, бедняжка. Я ведь тоже, Арнвид, не изменил своему слову. Помнишь, как я когда-то обещал тебе, что никогда не изменю твоей сродственнице? И я никогда в том не раскаивался. Каков бы ни был мой последний час, я стану благодарить бога за то, что он отводил мою руку каждый раз, когда меня одолевало искушение причинить ей боль, велел мне, покуда не поздно, защищать и беречь ее, не щадя сил своих. Коли я, воротившись, увидел бы ее пораженной проказою, я и тогда не забыл бы, что она была когда-то моею ненаглядною, единственным другом в годы младенчества, когда я рос среди чужих.
Арнвид спокойно сказал:
– Если ты думаешь, Улав, что тебе легче будет решить, как надо примириться с богом, если не придется тебе печалиться о своих, то я обещаю тебе стать Ингунн заместо брата, помогать во всем ей и сынишке. Коли надо будет, я возьму их к себе.
– Миклебе ты отдал Магнусу, а сам собираешься в монастырь, – сказал Улав как бы с насмешкою.
– Всего имущества я не лишил себя. Коли я сумел вытерпеть жизнь мирскую доселе, то буду терпеть ее до своего смертного часа, коли близким друзьям моим понадобится, чтобы я остался с ними.
– Ну, нет уж! – снова возразил ему Улав. – Я не желаю, чтобы ты решился на такое ради того, о чем мне самому должно печься.
Арнвид сидел, уставясь на горящие угли в очаге, и в то же время он, казалось, видел фигуру друга, стоявшего рядом в темноте. «Не знаю, понял ли он, что взвалил мне на плечи этой ночью такую же тяжкую ношу, каковую несет сам», – думал он.
Улав выдвинул ногой скамеечку и уселся рядом с очагом лицом к другу.
– Немало сказал я тебе сегодня, однако не все, что собирался сказать; я сказал, что денно и нощно жажду всем сердцем примириться с господом нашим Иисусом Христом, сказал, что никогда прежде не любил так владыку живота нашего, как ныне, когда он отметил меня печатью Каина. Однако я сам не пойму, отчего я жажду столь сильно примирения с ним, ибо никогда не видывал, чтобы он карал кого-либо столь жестоко, как меня. Я совершил зло один-единственный раз. И был я тогда до того разъярен, что сам себя не помнил. Знаю только, что думал тогда: Ингунн будет еще хуже, коли я этого не сделаю, не спасу жалкие обломки ее чести, хотя бы мне пришлось для того лишить человека жизни. И все удалось мне тогда легко, будто судьба сама того хотела; он упросил меня взять его с собой, и никто не видел, как мы с ним ушли. Кабы господь, либо мой ангел-хранитель, либо дева Мария привели нас тогда на хутор к людям, а не в пустой сетер возле Луросена, то, сам знаешь, все было бы иначе.
– Да, ты тогда, уходя из дому, навряд ли просил господа и святых угодников направлять твои стопы.
– Может, и просил, сам не знаю. Нет, в ту самую минуту не просил. Зато до того просил, всю пасхальную неделю просил не дать этому свершиться. Кабы ты знал, как мне не хотелось его убивать. Однако все вышло так, что я был вынужден к тому, и после того напало на меня искушение скрыть все от людей. А господь всеведущий знал, к чему это приведет, лучше моего знал. Отчего же тогда он не остановил меня, даже если я и не просил его о том в тот самый миг?
– Так мы всегда говорим, когда хотим сделать по-своему, а после видим, что лучше бы нам было того не делать. И все же ты согласен с тем, что до того, как что-то совершить, как и все люди, можешь судить о том, что лучше для тебя и твоих близких?
– Да, во всех прочих деяниях своих старался я по мере сил моих быть разумным, честным и справедливым к людям, а вот тут не предвидел, чем этот поступок обернется для меня. Нет у меня вроде имения, что досталось бы мне неправедно. Не разносил я худой молвы о людях, а изгонял ее, бил оземь, когда она подходила к моему порогу, даже если это было правдою, а не ложью. Я был верен жене своей, и неправду она мыслит, будто я не желаю мальчику добра. Я был ему неплохим отцом, не хуже, чем многие отцы – своим собственным детям… Скажи мне, Арнвид, ты в том смыслишь больше моего – всю жизнь свою ты был благочестив и милостив к людям, – правда ли, что бог со мною более жесток, чем с другими людьми? Мне довелось повидать на свете более, чем тебе, – Арнвид сидел так, что Улав не мог видеть, как тот улыбнулся при этом, – за те годы, когда я жил опальным у своего дядюшки по матери, и после, когда служил ярлу. Видывал я людей, что взвалили себе на душу все семь смертных грехов, вершили столь жестокие дела, что не хотел бы я быть с ними заодно, даже если бы знал, что бог и без того оставил меня и осудил на вечные муки. Они не страшились бога, и я не примечал, чтобы они думали о нем с любовью или желали бы увидеть его. И все же они были веселы и довольны, и многие из них умерли легкою смертью, я сам тому свидетель.
Отчего же мы с нею не можем обрести ни покоя, ни радости? Кажется, будто бог следует за мной, где бы я ни был, куда бы ни шел, не давая мне ни мира, ни покоя, и требует от меня невозможного. Я никогда не видывал, чтобы он требовал такого от других.
– Могу ли я, мирянин, ответить тебе на такой вопрос! Не лучше ли тебе, Улав, отправиться со мною в город да потолковать о том с братом Вегардом?
– Может, я так и сделаю, – тихо сказал Улав. – Только сперва скажи мне, понимаешь ли ты, отчего мне приходится труднее, чем другим?
– А ты ведь не знаешь об этих других-то. Однако ты сам должен понять, что бог не хочет потерять тебя, коли всюду следует за тобою.
– Но ведь он так все устроил со мною, что мне теперь не повернуть назад.
– Так это, верно, не бог все так тебе устроил.
– Так и не я в том повинен. Мне казалось, что я должен был так поступить. В моих руках были жизнь и благополучие Ингунн. Но виною тому, Арнвид, было то, что сыновья Стейнфинна хотели украсть у меня право на женитьбу, которая была обещана для меня моему отцу. Что же мне надо было – смириться с этим, покориться такому насилию? Всю свою жизнь я знал, что бог велит каждому христианину бороться с неправдою и беззаконием. Я был дитя годами, неискушен в законах и не знал иного пути, кроме как с мечом отстоять, защищать свое право самому взять невесту, покуда ее не отдадут другому.
Арнвид с трудом вымолвил:
– То же самое ты ответил мне, когда я спросил тебя, как ты поступил с моею сродственницей. Ты забыл, Улав, что тогда ты сказал мне неправду?
Улав, ошеломленный, рывком поднял голову. Он помедлил с ответом.
– Да, я солгал тебе. Думается мне, – добавил он спокойно, – что любой поступил бы так на моем месте.
– Может, и так.
– Уж не хочешь ли ты сказать, – спросил Улав, искривив губы в усмешке, – что десница божия карает меня столь тяжко за то, что я солгал тебе в тот раз?
– Откуда мне знать.
Улав нетерпеливо мотнул головой.
– Не верю, чтоб это был столь тяжкий грех. Я слыхал, как иные врали много хуже и вовсе без нужды, а бог и пальцем не пошевельнул, чтобы наказать их. Не пойму, отчего он столь жестоко требует справедливости от меня.
Арнвид прошептал:
– Невысоки же мысли твои о боге, коли ты ждешь, чтобы его справедливость была похожей на справедливость людскую. Даже нас двоих, жалких детей Евы, создал он непохожими. Так может ли он требовать ото всех созданных им существ одинаковых плодов, коли он наделил их столь неодинаковыми дарами? Когда я впервые повстречал тебя во дни нашей юности, то решил, что ты правдив, честен и великодушен, как никто другой. Не было в тебе ни жестокости, ни коварства, ибо бог дал тебе унаследовать нрав праведных и честных предков твоих.
Улав поднялся со скамьи в сильном волнении.
– Думается мне, что если ты говоришь правду… Если все так и есть, как ты говоришь, да и по совести сказать, в малых делах старался я не делать того, что другие творили без угрызения совести… Думается мне, этот, как ты говоришь, дар божий можно назвать нестерпимою ношей, которую он взвалил на мои плечи, создавая меня.
Теперь и Арнвид вскочил. Он подошел к Улаву и встал перед ним.
– Это многие могут сказать про свой нрав, про свою натуру. Коли человек не верит истово спасителю души своей, то невольно думает, что уродился самым разнесчастным из людей!
Он поставил ногу на камень очага, уперся рукой в колено и стоял, наклонившись вперед и глядя на горящие угли.
– Вот ты часто дивился тому, что я хочу удалиться от мира: ведь у меня богатства в избытке, власти – хоть отбавляй, и от людей уважение, как никак. Ты говоришь, что я был благочестив и милостив к людям. А не думаешь ли ты, что все это оттого, что я люблю своих братьев во Христе?
– Я думал, что ты помогал каждому, кто просил у тебя помощи, оттого, что у тебя доброе сердце и ты жалеешь каждого сирого и убогого.
– Жалею? Так оно и есть. Не раз одолевало меня искушение упрекнуть Создателя за то, что он сотворил меня таковым – не могу поступать иначе, я должен жалеть всех, хотя не могу жалеть никого.
– А я думал, – глухо промолвил Улав, что ты помогал нам с Ингунн словом и делом оттого, что был нам другом. Неужто ты только по христианскому милосердию простирал над нами свою длань?
Арнвид покачал головой.
– Нет, ты не прав. Ты был мне любезен еще со дней нашей юности. А Ингунн я полюбил, когда она была еще малым дитем. И все же без счету раз вся эта канитель до того мне надоедала, что я не мог не желать, чтоб вы оставили меня в покое со своими бедами да заботами!
– Надобно тебе было прежде сказать мне о том, – холодно сказал Улав. – Я бы не стал тебе досаждать столь часто.
Арнвид снова покачал головой.
– Да нет же! Вы с Ингунн были мне лучшими друзьями. Просто я не благочестивый праведник. Часто, когда все надоедало, хотел переломить сам себя, стать человеком твердым и жестоким, раз уж я не могу быть мягким и душевным, и предоставить богу судить людей вместо себя.
Жил однажды во Франции святой отшельник, что творил добрые дела во имя божие – давал приют и кров путникам, что шли либо ехали через лес, где он жил. Однажды вечером к отшельнику, звали его, кажется, Юлианом, пришел нищий и попросился заночевать у него в доме. Пришелец был поражен проказою – сильно изувечила его болезнь. К тому же был он ругатель – за все доброе, что отшельник делал ему, нищий платил бранью и сквернословием. Юлиан раздел его, обмыл, смазал ему язвы, поцеловал их и уложил его в постель. Тут нищий принялся стонать, что ему холодно, и просить, чтоб Юлиан лег к нему в постель и согрел его телом своим. Юлиан послушался его. И тут разом, словно пелена, сошла с гостя вся скверна – язвы, коросты и худая брань. И увидел Юлиан, что он дал пристанище самому Христу.
Со мною же было иначе. Когда мне было невмоготу терпеть всех этих людей, что приходили ко мне, лукавили и взваливали на меня свои заботы, требовали дать совет, а сами поступали по хотению своему, и винили во всем меня, коли дело кончалось худо, с ненавистью в сердце поносили каждого, кому, как им мнилось, жилось лучше, тут начинало мне казаться, что все они ряженые, что под их страшною личиною увижу я однажды спасителя своего и друга; ведь и в самом деле он сказал: «Все, что вы делаете для малых сих…» Однако он так и не пожелал сбросить личину и явиться мне в образе одного из них.
Улав снова уселся на скамеечку и сидел, закрыв лицо руками.
Арнвид сказал еще тише:
– Помнишь, Улав, что сказал Эйнар, сын Колбейна, в тот вечер, когда я осерчал до того, что бросился на него с мечом?
Улав кивнул.
– Ты был так молод в ту пору, я не знал, понял ли ты тогда…
– Я понял после.
– А потом, когда пошли слухи про вас с Ингунн?
– Халвард говорил что-то, когда я ездил на север за мальчиком.
Арнвид вздохнул глубоко несколько раз подряд.
– Я, грешный, не единожды гневался и отчаивался. Часто размышлял я над тем, отчего бог не пошлет мне то единственное, о чем я молю его, не позволит мне служить ему таким путем, в таком обличье, чтобы я смог творить милосердие по мере сил своих и чтобы люди при том не шептались за моею спиной, не пятнали моей чести и не звали услужливым дурнем. Да не думали бы обо мне самое худое, оттого что я не завел себе ни жены, ни крали после смерти Турдис.
Он с силою ударил одним кулаком о другой.
– Не раз мне хотелось схватить топор и порубить все это отребье.
Оставшиеся два дня, которые Арнвид пробыл в Хествикене, друзья ходили смущенные и молчаливые. Оба мучились оттого, что сказали слишком много в тот вечер; теперь же им было трудно говорить непринужденно друг с другом даже о пустяках.
Улав проехал с Арнвидом вдоль фьорда, но когда они были на полпути к городу, сказал, что должен повернуть назад. Он вынул что-то из-под полы кафтана – какую-то твердую вещицу, завернутую в полотняный платок. Держа ее в руках, Арнвид догадался, что это, верно, большой серебряный кубок, который Улав показывал ему накануне расставания. Улав сказал, что хочет отдать его в дар Хамарскому монастырю.
– Но столь ценный дар тебе самому следовало бы вручить брату Вегарду, – заметил Арнвид.
Улав отвечал, что ему надобно воротиться домой засветло.
– Однако, может статься, я после приеду в Осло навестить его.
Арнвид сказал:
– Ты, Улав, верно, сам знаешь, что покуда ты так живешь, тебе нечего и думать примириться с богом. Никакие подарки тут не помогут.
– Все я знаю и не для этого дарю. Просто мне хотелось пожертвовать что-нибудь их церкви. В старой церкви святого Улава я провел немало счастливых минут.
Тут они распрощались и отправились каждый своей дорогой.
Улав так и не приехал в Осло. Арнвид сказал брату Вегарду, что он не хотел ехать без Ингунн, а ей все неможется. Сказал, что она горько сокрушалась о том, что не может повидать наставника своей юности теперь, когда он тут неподалеку. Арнвид дал совет монаху одолжить сани и съездить на юг в Хествикен. Брату Вегарду сильно хотелось поехать, но в Осло его все время одолевала хворь – мучила мокрота. На Петров день вдруг ударил сильный мороз. Несколько дней спустя с ним вдруг сделалась сильная горячка, и на третью ночь старец умер. Арнвиду пришлось самому нанимать каменотесов, так что у него было полно хлопот до той самой поры, когда надо было снова отправляться на север.
Когда наступили холода, Улаву удалось заставить Ингунн лежать днем в постели – она уже еле ходила, приближались роды, к тому же она отморозила ноги, да так сильно, что они покрылись ранами. Улав сам за нею ходил, смазывал язвы лисьим жиром и свиной желчью. С того самого дня, как уехал Арнвид, он был к жене ласков и заботлив. Хмурости и неприветливости его как не бывало.
Ингунн лежала, скорчившись под шкурами, и покорно шептала слова благодарности каждый раз, как Улав хлопотал возле нее. Раньше она сгибалась перед его неприязнью и грубыми словами тихо и покорно, теперь же она принимала его нежную заботу почти с такою же молчаливой кротостью. Улав украдкой глядел на нее, когда она часами лежала недвижимо, уставившись перед собою, даже не мигая. И прежний дикий страх вспыхивал в нем. Пусть ему нет от нее ни пользы, ни радости, все равно он не перенесет, если потеряет ее.
Ингунн была рада заползти в угол. Каждый раз, как она собиралась рожать, ее мучил невыносимый стыд. Еще до того как родились первые двое, она была измучена и испугана оттого, что ее так изуродовало; слова Даллы врезались ей в память, она никак не могла забыть их. Ее прямо всю судорогой сводило от стыда каждый раз, как она показывалась Улаву на глаза, а стоило ему уехать, ей начинало казаться, что она не сможет жить на свете, если не напьется силы, исходящей от его здорового тела.
Когда же мало-помалу стало ясно, что она не может дать жизнь ни одному из этих существ, которые зарождались и жили в ней одно за другим, ее сердце исполнилось страха перед своим телом. Видно, в ней сидит какая-то хворь, такая же страшная, как проказа, которою она насмерть заражает своих малюток еще в утробе. Эти злосчастные гости, что тайно жили у нее под сердцем до поры до времени, чтобы потом угаснуть, иссушили в ней кровь и мозг, выпили давным-давно ее юность и красоту до последней капельки. И все же она должна носить их в себе, покуда не почувствует первые предостерегающие боли, что когтями впиваются в спину, а после позволить чужим женщинам увести себя в маленькую избушку, отдаться им в руки, не смея ни словечка сказать про смертельный страх, переполняющий ее сердце. А когда мукам придет конец, она будет лежать обескровленная и пустая, а дитя словно поглотит ночь, оно снова погрузится во мрак, и ей его там не найти – ни памяти оно по себе не оставит, ни имени. Последних, недоношенных, повитухи ей даже не показывали.
Иногда ей казалось – то, что случилось с Аудуном, было все же лучше. До того, как она потеряла этого годовалого младенца, он уже стал подавать знаки, что узнает в ней мать; он хотел лежать только у нее на руках и очень любил ее. Верно, и теперь любит. Когда они пели литанию: Omnes sancti Innocentes, orate pro nobis [все преблагие святые, молитесь за нас (лат.)], она знала – Аудун один из них. В чистилище она узнает, что Аудун – один из святых и молится за нее. И когда час избавления пробьет для нее, может, сам Спаситель или святая матерь божия скажут Аудуну: «Беги, встречай свою мать».
Что будет на этот раз, она старалась не думать.
Но когда мужчины – Улав с Эйриком – приходили трапезовать, в больших тусклых глазах больной просыпалась жизнь, полная глубокого волнения и тревоги. Улав замечал, как испуганно и настороженно она смотрела, как следила за выражением его лица, за каждым его словом, сказанным мальчику. Он всегда был начеку, не давал ей заметить, если Эйрик ему досаждал или сердил его.
Мальчишка был надоедлив. Теперь, когда он подрос и стала видна порода, Улав меньше любил его. Проказник, хвастун и пустомеля, болтливый не в меру, что вовсе не подобает мужчине, Эйрик не закрывал рта, даже когда мужчины сидели усталые за трапезой. Теперь он вечно возился с Арнкетилем, или Анки, как они его звали. Анки харчился у Улава уже шесть лет, мужику уже давно перевалило за двадцать, а умом он был не силен, прямо-таки придурковат, хотя многие работы делал исправно. Он всегда был Эйрику лучшим другом. Они спорили как бы в шутку, потом начинали шуметь, и Эйрик налетал на Анки, сидевшего на скамье, толкал его, тянул, покуда работник не начинал с ним возиться. Они принимались драться на кулачки, падали с лавки, хохотали, кричали и шумели, не думая о том, что другим сидевшим за столом нужен отдых и покой. Был он к тому же бессовестно непослушный. Как отец ни учил его, ни наставлял, он тут же все забывал и принимался за свое.
Улав гневался на Эйрика и за то, что тот стал неласков с матерью. Он и сам понимал, что тут выходит какая-то несуразица: прежде его грызла глухая досада оттого, что мать с сыном ластились друг к другу за его спиной, теперь же он сердился, когда видел, что Эйрик целыми днями слоняется возле мужчин и не подходит к больной матери. Несколько лет назад Улав сам выучил мальчика читать молитвы, раз Ингунн не приходило в голову, что этому уже пришла пора. Он научил Эйрика каждый вечер читать «Отче наш» и три раза «Богородицу» за здравие матушки. Мальчик быстро бормотал молитвы, пока отец стоял рядом с ним. Эйрик вставал с колен, уже читая последний раз «Богородицу». Читая «In nomine…» ["Во имя…" (лат.)], он был уже в постели, кое-как осенял себя крестным знамением и нырял под меховые одеяла, лежавшие на кровати у северной стены, где он спал теперь с отцом. Мальчик засыпал в тот же миг, и когда Улав, помазав Ингунн ноги, собирался улечься на покой, Эйрик лежал, скорчившись, посреди постели, так что Улаву приходилось распрямлять его и подвигать к стене, чтобы лечь самому.
Иной раз у Улава просто сердце щемило, когда Эйрик приставал к нему со своей глупой болтовней да хвастовством, неуклюже пытаясь быть полезным взрослым. Кабы мальчик был таков, чтобы его можно было полюбить! Глупый и легковерный, Эйрик, видно, никак не понимал, что отцу вовсе не так уж весело с ним, как ему с отцом. Но Улав уже принял твердое решение – он признал этого ребенка за своего и поднял его, чтобы посадить на почетное место в Хествикене после себя, хотя, видит бог, Эйрик сделан не из того теста, чтобы из него вышел хороший хозяин усадьбы, которому надлежит справлять тяжелую работу и держать власть в руках. Пустобрех, лгун, хвастун и трус, непоседа, от рождения непригодный к спокойному и учтивому обхождению и хорошим манерам. И все же Улав делал все, что мог, чтобы выучить его хорошему и отвадить от дурных привычек, даже если надо было и наказать мальчишку; только сейчас с наказанием надо было обождать, покуда Ингунн не окрепнет. А ведь иначе этого неслуха не научить вести себя как подобает Эйрику, сыну Улава из Хествикена.
Несколько лет назад стадо оленей прошло в горы через селения к западу от Фолдена, и сейчас на землях Улава было их немало – олени паслись наверху, в Мельничной долине, на вершине Бычьей горы и в дубовом лесу Улава, раскинувшемся ближе к усадьбе. Прошлым летом в Хествикене запасли так много корму, что они оставили на покосах несколько стогов сена да ворохи сухих веток. Теперь олени по привычке приходили в усадьбу ранним утром, чтобы ухватить клок сена. Схоронившись за кучей бревен, что лежала во дворе, Улав застрелил однажды утром молодого красивого самца с рогами из десяти ветвей. Эйрик был просто сам не свой – и ему тоже непременно хотелось уложить оленя наповал!
Улав ухмыльнулся в ответ на болтовню мальчика. Вскоре подул ветер с фьорда, и хозяин велел Анки покараулить во дворе поутру – олень почует его запах и не посмеет подойти к сену. Эйрику позволили пойти с Анки. Мальчик спрятался, положив рядом лук и стрелу, и караулил оленя так долго, что вовсе закоченел. Воротившись же домой, он принялся рассказывать, что слышал и видел оленя.
Как-то ночью Улав проснулся и пошел к дверям, чтобы поглядеть, который час. Оставалось два часа до рассвета, снег искрился на морозе, стояла тишь – чуть-чуть тянуло ветерком с Мельничной долины. Незадолго до восхода солнца олени непременно придут и примутся за десятый стог. Улав оделся в темноте, но, когда стал выбирать подходящие стрелы, пришлось ему зажечь сосновую лучину. Тут пробудился Эйрик, и в конце концов пришлось отцу согласиться взять его с собой, но оружия он сыну не дал. Не успели они залечь в засаду, как Эйрик принялся шуметь, и Улаву с трудом удалось заставить его замолчать. Тут же Эйрик забылся и начал громко шептать, а потом заснул. На нем был тяжелый отцовский полушубок. Улав поправил его, чтобы мальчик не обморозился, – перед рассветом ударил трескучий мороз. Отец подумал, довольный, что теперь парнишка не наделает никакой шкоды. Ждать Улаву пришлось долго. На востоке небо над лесом уже начало желтеть, когда он увидал оленей, выходивших из перелеска. Четыре темных пятна двигались к серо-коричневой изгороди, земля там кое-где была голая. Животные останавливались, вглядывались, принюхивались. Теперь он уже мог разглядеть, что это были самец, две самки и олененок.
Волнение и радость прошли горячей волною по его окоченевшему телу, он встал на одно колено, приладил лук и стрелу и затаил дыхание. У белого сугроба он увидел оленя, зверь выступал статный и гордый. Он ступил на старую межу на пригорке и стоял с тесно прижатыми копытами, шея и рога ясно выделялись на золотистом небе. Улав от радости беззвучно глотнул воздух – матерый самец, прежде он его не встречал, здоровенная холка, ветвистые рога – ветвей, поди, пятнадцать, а не то шестнадцать. Всматриваясь, он поводил головой из стороны в сторону. Расстояние было довольно большое, но стоял он удобно – в пору стрелять. Улав прицелился, и сердце захлебнулось от радости у него в груди. И тут он заметил, что Эйрик просыпается.
Мальчик вскочил с громким криком – он тоже заметил прекрасные рога, выделяющиеся на золотистом небе. Улав пустил стрелу в убегающее животное, стрела оцарапала лопатку, так что олень сделал высокий прыжок и помчался дальше длинными скачками. Все стадо скрылось в перелеске.
Отец с усердием отвесил Эйрику пару пощечин, тот всхлипнул несколько раз, но не заревел – хватило ума устыдиться за свой поступок, к тому же удары пришлись по меховому шлыку, так что было не очень больно.
– Не говори про это матери! – сказал Улав, когда они возвращались к дому. – Ни к чему ей знать, что ты, большой парень, вел себя как несмышленый сосунок.
Как рассвело, Улав пошел с собакой по следу оленя, убил зверя на склоне гребня, что над Мельничной долиной, и тут же выпотрошил его. Когда к вечеру добычу принесли домой, Эйрик стал хвастать, что это он упредил отца, когда олень-великан подошел к ним так, что можно было его подстрелить.
Улав не удостоил мальчишку ни словечком – боялся, что не сумеет сдержать свой гнев.
Теперь, когда дело шло к весне и крестьяне из окрестных селений ходили на лодках по южному краю фьорда у кромки льда и охотились на тюленей, зверь стал держаться стада. Улав взял Эйрика с собой на охоту, но и на сей раз ничего хорошего не получилось: при виде столь большого убоя и от того, как вели себя охотники, Эйрик вошел в раж и распоясался донельзя. Улав просто диву давался – у мальчика вовсе не было чутья, где и как подобает себя вести. Когда же они воротились домой, опять рассказам не было конца. Улав, слушая россказни мальчишки, едва не потерял терпение.
Святой Григорий принес перемену погоды: южный ветер и дождь – хорошая примета и для суши, и для моря.
На другой день после праздника Ингунн лежала поутру одна в полутемной горнице – окно из бычьего пузыря в потолке было закрыто, и заслон наполовину задвинут: лил дождь. Вошел Улав. Он уселся на скамью, стянул с ног сапоги, сбросил затрапезный кафтан и рубаху, открыл сундук и достал новую одежду.
– Ты спишь, Ингунн? – спросил он, стоя к ней спиной. – Каково тебе можется? – добавил он, когда она прошептала в ответ, что не спит.
– Да так же все. Ты что, ехать куда собрался?
Улав сказал, что едет на тинг, который собирался в тот день в Виданесе. Он подошел к постели и поставил ногу на скамеечку.
– Как ты думаешь, сменить мне сапоги?
Ингунн невольно отвернула голову.
– Ясное дело, смени, эти больно воняют.
– Да и от других крестьян будет такой же дух – все мы были в море день и ночь.
– Так ведь ты едешь на сход, чужих людей повстречаешь… – настаивала Ингунн.
– Ну ладно, коли тебе так хочется, – он стянул с себя рубаху, потом штаны с чулками и, стоя нагишом, потянулся и зевнул.
При виде ладно скроенного, без единого изъяна, тела мужа у Ингунн сжалось сердце. До чего же изможденной и жалкой казалась она сама себе. И как бесконечно давно была она молодой и красивой. Тогда она была ему пара. Улав и теперь был еще молодой, здоровый и красивый. Мускулы у него стали еще крепче, особливо на руках и на лопатках; когда он потянулся, поднял руки, а потом опустил, они так и заиграли, сильно и свободно, под блестящею, молочно-белою кожей, еще не успевшей потемнеть.
Он надел красную шерстяную рубаху, полотняные штаны, а поверх высокие сапоги из черной кожи и снова подошел к жене.
– Может, мне еще и синюю рубаху надеть, раз тебе охота, чтоб я получше вырядился? – спросил он со смехом.
– Улав!.. – Когда он наклонился над ней, она обхватила его шею руками, притянула к себе и прильнула к его щеке. Улав почувствовал, что она дрожит.
– Что с тобою? – прошептал он.
Она не отвечала, а только крепче прижималась к нему.
– Никак захворала? – Он разнял ее руки и высвободился, неловко было стоять, согнувшись чуть не вдвое. – Хочешь, я останусь сегодня дома? Могу поехать в Рюньюль и привезти к тебе Уну. А Тургрима попрошу съездить вместо меня в Виданес.
– Нет, не надо. – Она крепко сжала его руку. – Еще не время, ничего со мною не будет прежде весеннего равноденствия. Просто побудь со мною малость, – глухо взмолилась она. – Сядь, посиди рядом хоть минутку. Иль шибко спешишь?
– Ясное дело, посижу. – Он погладил ее руку. – Что с тобою, Ингунн? Неужто боязно тебе? – тихо спросил он.
– Не…ет. Да как тебе сказать, я сама не знаю, боюсь или нет, только…
Улав оттолкнул скамеечку, сел на край постели и ласково похлопал жену по исхудалой щеке.
– Мне приснился сон, – медленно сказала Ингунн, – до того, как ты вошел.
– Дурной сон? Печальный?
По ее лицу заструились слезы, но плакала она беззвучно.
– Тогда он мне печальным не показался. Мне приснилось, будто ты идешь по лесной тропе, такой веселый и ровно моложе, чем ты сейчас. Идешь и поешь. Потом вижу, будто ты здесь, в Хествикене. И тоже веселый такой, бодрый. Я как бы все вижу, а самой меня тут нет, я знаю, что я – мертвая. А детей я здесь не видела. – Голос ее звучал глуше и прерывистее.
– Ингунн, Ингунн, негоже тебе думать такое! – Он встал на колени и подложил руку под ее плечо. – Что за радость будет у меня здесь, в усадьбе, коли я потеряю тебя, моя Ингунн?
– Мало радости ты видал от меня.
– Ты у меня одна на свете. – Он поцеловал жену, склонился ниже к ней, так что лицо ее коснулось его груди.
– Если выйдет так, как говорят Сигне с Уной, – прошептал он неуверенно, – то у тебя нынче будет дочка. Прежде ты рожала сыновей. Но… маленькая дочка… Может, бог и сохранит ее нам.
Больная вздохнула:
– Устала я сильно.
Улав прошептал:
– Скажи, Ингунн, ты никогда не думала о том, что я, пожалуй, дал Эйрику более того… более, чем пеню за отца?
Не получив ответа, он спросил:
– А ты никогда не думала о том, что с ним сталось, с этим Тейтом? – Голос у него при этом слегка дрожал.
Она крепче притянула его к себе.
– Я всегда знала, что ты это сделал.
Улав был ошеломлен, будто он вдруг вышел на яркий солнечный свет и ничего не мог различить вокруг. Стало быть, она знала все это время. Да какая в том беда, коли она понимала, как он мучился, а может, боялась за него, оттого что руки у него в крови?
Ингунн повернула свое лицо к его лицу, обняла его за шею, притянула к себе и страстно поцеловала в губы.
– Я знала это, знала. И все же иной раз боялась, когда мне было очень худо, когда вовсе духом падала: а вдруг он живой и вздумает прийти за мной, отомстить? Только я знала, что ты это сделал и мне нечего бояться.
Улаву стало не по себе, тело его словно занемело или застыло. Так вот что она думала! Ясное дело, что она еще могла подумать, бедняжка! Он поцеловал ее в ответ, нежно и легко, потом как-то неловко улыбнулся.
– А теперь пусти меня, Ингунн, а то поломаешь мне ребра о край кровати.
Он встал, снова похлопал ее по щеке, прошелся по комнате к сундуку и стал рыться в одежде. Потом опять спросил:
– А ты правду говоришь? Может, мне все же остаться дома сегодня?
– Нет, нет, Улав, я не хочу держать тебя…
Улав надел шпоры, взял меч и накинул плащ от дождя из толстой валяной шерсти.
Он был уже у дверей, как вдруг повернулся и снова подошел к ее постели.
Ингунн увидела, что он переменился; таким она его не видела давно-давно – лицо его было неподвижно, будто каменное, губы побелели, глаза полузакрытые, невидящие. Он заговорил словно во сне:
– Можешь ли ты дать мне одно обещание? Коли с тобою будет, как ты сказала, будто на этот раз можешь жизни лишиться, обещай, что придешь ко мне опять!
Теперь он поглядел ей в глаза, слегка наклонился к ней.
– Ты должна обещать мне это, Ингунн. Если правда, что мертвые возвращаются к живым, ты должна прийти ко мне!
– Ладно!
Он резко наклонился, совсем низко, на миг прижался лбом к ее груди.
– Ты мой единственный друг, – прошептал он торопливо и смущенно.
Улав воротился домой вечером, он весь промок и до того озяб, что не чувствовал ног в стременах. Конь бежал усталой рысью и при каждом ударе копыта обдавал его снежной кашицей.
Облака и туман окутали все вокруг, мокрая земля выдыхала пар, вечер стоял удивительный – весь мир растворился в синей дымке, голые пашни и перелески лежали темными пятнами на полотнище талого снега. Голос фьорда доносился не часто и глухо с каждым ударом волны о берег, точно слабое биение сердца, но река в Мельничной долине, полная талой воды, весело шумела. В лесу раздавались вздохи, с игольчатых ветвей падали хлопья снега, в вечерних сумерках повсюду струилась, журчала и звенела вода; и в холодном запахе земли и моря таился первый намек на весну и травы.
На пригорке у сеновала он увидел темную фигуру женщины в плаще со шлыком.
– Добро пожаловать домой, Улав. – Это была Сигне, дочь Арне. Когда он подъехал ближе, она поспешила ему навстречу.
– Вот и миновало все у Ингунн на этот раз. Она справилась намного лучше, чем мы ожидали.
Улав придержал поводья, и Сигне ласково похлопала коня по морде.
– И младенец такой большой и красивый. Никто из нас не видывал такое красивое новорожденное дитя. Так что ты уж не горюй, что это не сын!
Улав сказал ей спасибо за добрую весть. Тут ему пришло в голову: будь это в его молодые годы, он бы, верно уж, спрыгнул с коня, обнял бы свою родственницу и расцеловал бы ее. Сейчас же он испытывал облегчение, он был рад, но толком еще этого не почувствовал. Улав снова поблагодарил Сигне за то, что она помогла Ингунн и на этот раз.
Это случилось столь внезапно, сказала Сигне, что они не успели увести ее на женскую половину, теперь ему волей-неволей придется спать в каморе, потому как в горнице лежит роженица, и они станут сидеть там подле нее.
Но вот он увидал Ингунн!.. Лицо ее было прозрачным и белым как снег. Она лежала, положив щеку на золотисто-русую косу, а Уна стояла на коленях на ее постели и, держа в руках тяжелую копну волос, заплетала ей другую косу. Прежде, когда Улав видел ее после родов, она была некрасивая, с распухшим, воспаленным лицом, теперь же она лежала сама на себя непохожая и удивительно прекрасная. На ее бледном, исхудалом лице покоился отблеск неземного света, большие сине-черные глаза сияли, словно звезды, отраженные в колодце. И вдруг мужа осенило – ведь случилось чудо.
Вошла Сигне с белым свертком в руках, обмотанным свивальником поверх зеленого шерстяного одеяла. Она подала Улаву ребенка.
– Видал ли ты, родич, когда-нибудь такую раскрасавицу?
И снова с ним случилось невероятное чудо: он увидал лицо девочки – крохотное, но уже со вполне ясным обликом невиданной красоты! Только что народившееся существо – и такое прекрасное! Темные и словно бездонные глаза ее были широко раскрыты, кожа белая, румяная, будто цвет шиповника, нос и рот, как у всех людей, только на удивление махонькие.
Сигне сняла с запеленатой малютки шапочку, чтобы отец увидел, какие у нее красивые волосы. Улав подложил руку под ее аккуратный круглый затылочек, и он лежал у него на ладони не больше яблока, такой мягонький и приятный.
Улав все держал на руках свою новорожденную дочку – вот уж поистине дар божий! На него напала слабость – столь бесконечно благодарен судьбе не был он за всю свою жизнь. Он приложил лицо к груди малютки – лицо ее было до того нежное, розовое, до него дотронуться он не посмел.
Уна спрыгнула на пол, помогла роженице поудобнее улечься на спине и уложила ей косы на груди. Они взяли у него младенца, и он уселся на край постели жены. Он взял ее за руку, слегка приподнял одну косу. Ни один из них не вымолвил ни словечка.
Тут ему принесли еду и питье, а после велели идти в камору почивать – Ингунн надо было поспать. Тогда она тихо позвала его.
– Улав, – прошептала она, – позволь мне попросить тебя об одном деле, хозяин, – так она его никогда прежде не называла. – Исполнишь ли ты мою просьбу?
– Сделаю все, о чем ты ни попросишь. – Он улыбнулся, будто сквозь боль; казалось, радость целиком поглотила его.
– Обещай, что назовешь ее в честь твоей матери. Я хочу, чтоб ее звали Сесилия.
Улав молча кивнул.
Он лежал в темноте с открытыми глазами; рядом Эйрик спал как убитый. Через открытую дверь он видел, как отсвет огня в очаге плясал на бревнах стены – поднимался и опускался, а освященные свечи, горевшие возле матери и младенца, источали слабый, мягкий золотистый свет.
Женщины, сидевшие подле матери с младенцем всю ночь напролет, шептались, то и дело вставали, суетились, бренчали горшками. Новорожденная вдруг принялась кричать, и крик этот нашел отклик в его сердце: услышав ее крик, он преисполнился нежностью и радостью. Женщины вскочили и стали качать люльку, а Сигне тихо и ласково запела.
Он лежал у дверей ее комнаты, и ему, как во сне, казалось таким обычным, что он лежит и прислушивается, как охраняют ее сон. Ингунн спала крепко; она родила младенца, и ей надобно было хорошенько отдохнуть, чтобы снова стать здоровой, молодой и веселой. Здесь, в его усадьбе, родился младенец, первый младенец… Все, что было прежде, – не что иное, как странная бесконечная болезнь, страшная напасть, поразившая несчастную женщину будто черное колдовство. Эти крошечные мертвые существа, которых женщины приносили ему поглядеть, хотя он вовсе того не хотел, ибо вид их наполнял его сердце страшным отвращением, и бедный крохотный недоносок, который недолго маялся на белом свете, покуда бог не сжалился над ним и не прибрал его, – всех их он в глубине души никак не мог считать своими детьми, которых зачали они с Ингунн.
Никогда не испытал он, что значит стать отцом, быть отцом – до того, как у него появилась дочь, его сокровище, любезная его сердцу малютка Сесилия.
Назад: 11
Дальше: 13