6
После кончины Магнхильд, дочери Туре, Берг перешел в руки Хокона, сына Гауте. Теперь Тура, дочь Стейнфинна, жила там уже второй год вдовою. Изо всего, что она поведала Ингунн, та поняла, что жила она с Хоконом счастливо, да и без него живет не тужит. Была она женщина мудрая. Ингунн не переставала удивляться сестре – та была до того расторопна и быстра, успевала управляться с хозяйством и на дворе, и в доме, не гляди, что толста. Лицо у нее все еще было чистое, белое, румяное, миловидное, с правильными чертами, но щеки и подбородок разжирели и отвисли, а тело до того расползлось, что ей теперь трудно было сидеть на лошади; даже руки у нее стали до того толстыми, что на месте суставов виднелись глубокие ямочки, однако орудовала она ими ловко. В доме вокруг нее все дышало достатном и довольством, и детки у нее были пригожие собой и во всем примерные. Их было у нее шестеро, и все они росли здоровые и веселые.
Третий вечер сидели сестры допоздна на галерейке стабура, перед тем как отойти ко сну. Ингунн сидела на пороге и прислушивалась к тишине – где-то далеко в лесу еще разок прокуковала кукушка, во ржи поскрипывал коростель. Ингунн так долго жила там, где воздух без умолку пел на разные голоса – свистел ветром, шумел плеском волн, бьющихся о берег, а в этой тихой и ясной дали птичье щебетанье казалось звонче и заставляло еще сильнее чувствовать тишину. Ингунн словно припала губами к этой тишине и пила ее, как прохладное питье. Залив здесь был маленький и мелкий, вода блестела и искрилась рядом с черной тенью камышовых чащ. Последние клочья облаков замерли высоко в небе. Днем погода была ненастная, то и дело дождило, а сейчас так сладко пахло сеном, раскиданным на просушку.
Терпеть больше не стало мочи – у Ингунн вдруг вырвалось против воли, за каким делом она приехала. Целых два дня боролась она с собой, мучилась, не зная, как сказать, не зная, стоит ли говорить…
– Видаешься ли ты хоть когда с Эйриком, сыночком моим?
– Он жив-здоров, – ответила Тура, помедлив. – Халвейг сказывала, что он растет крепышом. Ведь она бывает у нас каждую осень.
– Когда же ты видала его в последний раз?
– Да ведь Хокон не велел мне туда ездить, – опять, словно нехотя, сказала Тура, – а после, как я раздобрела, мне стало невмоготу сидеть на лошади, да еще в такую даль ехать! Сама знаешь, живет он не у худых людей, да и Халвейг всякий раз привозит о нем добрые вести. Немало хлопот у меня по дому, недосуг ездить в этакую-то даль! – закончила она с досадою.
– Когда ты видалась с ним в последний раз? – спросила Ингунн снова.
– Я была там по весне в тот год, как ты уехала, а после Хокон не хотел боле пускать меня туда – ни к чему, мол: так, мол, худые языки никогда не замолкнут, – нетерпеливо ответила Тура. – Мальчонка он славный, – добавила она уже помягче.
– Стало быть, уже три года?..
– Стало быть.
Сестры помолчали. Потом Тура сказала:
– Арнвид его навещал, часто к нему ездил, попервости.
– И он к нему не ездит? Неужто и он позабыл моего Эйрика?
Тура сказала нехотя:
– Так ведь… люди толком не знали, кто отец твоему сыну…
Ингунн молчала, ошеломленная. Под конец она прошептала:
– Неужто люди думали, что Арнвид?..
– Не к чему было таить, кто отец ребенка, раз нельзя было скрыть, что он родился на свет, – отрезала Тура. – А то думали да гадали самое что ни на есть худое – про близкого родича да про монаха.
Опять сестры умолкли. Вдруг у Ингунн вырвалось:
– Я думаю поехать туда завтра, коли будет ведро.
– Статочное ли дело! – затараторила Тура. – Ты что, забыла, сколь нам пришлось терпеть из-за твоего греха?..
– Легко тебе говорить, когда у тебя их шестеро! А каково-то мне, с одним-единственным меня разлучили! Все-то эти годы я о нем тосковала!
– Поздно, сестра, – сказала Тура. – Теперь надобно подумать об Улаве.
– Я думаю и о нем. Четверых мертвых сыновей принесла я ему. Дитя, покинутое и преданное мною, требует своего. Все-то время он сосал меня, чуть душу мою из тела не высосал, и жизнь деток моих высосал, забытый их братец, покуда я их под сердцем носила. Первый наш с Улавом сынок был еще жив, когда я его родила, да не довелось мне увидеть его, помер, некрещеным, без имени христианского. Твои-то дети, все родились на свет живыми, растут себе да матереют. А я трижды почувствовала, как живой плод во мне замер тяжелым камнем. Ходила и знала, что ждать мне нечего – придут схватки, заберут от меня бездыханное тельце, что я таскаю в себе…
Под конец Тура не выдержала:
– Делай как знаешь. Коли ты думаешь, что тебе легче будет, как повидаешь Эйрика…
Она похлопала Ингунн по щеке. Сестры отправились почивать.
Дело шло к полудню, когда Ингунн придержала коня у ворот изгороди в лесу. Она не стала слушать сестриных уговоров и поехала одна. И ничего худого с нею не случилось, разве что заплутала немного – сперва она подъехала к хуторку, что стоял высоко на горе, по другую сторону небольшой реки. Оказалось, что хуторок этот стоит по соседству с Сильюосеном, и двое ребятишек с хутора спустились с ней по склону показать, где можно перебраться через реку.
Она немного погодила и, сидя в седле, огляделась вокруг. Бескрайняя лесная даль простиралась волнами с холма на холм до синеющих горных вершин, к северо-западу ослепительно белел снег, а над ним в вышине плыли легкие белые облачка, предвещавшие ведро. Далеко внизу, у подножия лесистого горного склона, зеркалом блестел кусочек водной глади Мьесена. Земля на другом берегу лежала голубоватая в полуденном солнечном мареве, а кое-где зеленели заплатками усадьбы и хутора. Из Хествикена так не видать было ни клочка возделанной земли, кроме их собственной усадьбы.
Тоска по дому и желание увидеть сына слились и пожирали ее, словно нестерпимый голод. Она знала, что могла утолить его на один короткий миг, один только раз. А потом останется лишь возвратиться и склонить покорно голову перед своей бедою.
Она думала о том, что на юге у фьорда не увидишь такого высокого солнца в синем небе. Какая благодать снова оказаться на высокой горной гряде. Перед нею и правее спускался лесистый склон, по которому она поднялась, ведя коня под уздцы. Шум реки доносился сюда со дна долины то сильнее, то слабее. Прямо против нее, через речку, над небольшой пустынною долиной, высоко на склоне гряды, совсем рядом с макушкой ее широкой вершины, приютился маленький хуторок, где она сперва побывала; между нею и этим склоном дрожала прозрачная голубоватая дымка.
Перед собой она увидела пашню. На пригорке рядом с каменистым, усеянным кочками выгоном, стояли дома, серые, маленькие, высотою в несколько венцов. Лоскутки распаханной земли лежали по большей части под горкой, ближе к изгороди.
Ингунн спешилась и сняла перекладины с ворот изгороди. На пригорке показалось несколько ребятишек в серых рубахах. Ингунн замерла, дрожа всем телом. Стайка ребятишек стояла не шелохнувшись, вглядываясь, а после, не издав ни звука, дети бросились врассыпную и исчезли.
Покуда она поднималась на пригорок, из дверей одного домишки вынырнула женщина. Она, видно, перепугалась, завидев гостью – может, подумала, что перед нею не земное, смертное создание, что все это чудится – высокая женщина в снежно-белом головном платке, обрамляющем ее разгоряченное лицо, в небесно-голубом плаще с капюшоном и серебряными застежками, ведущая под уздцы здоровенного гнедого белогривого коня. Ингунн поспешила окликнуть ее, пожелала здравствовать, назвала по имени.
Они посидели в избе, потолковали, как водится, потом Халвейг пошла за Эйриком. Она сказала, что ребятишки, должно быть, где-то неподалеку… вчера, когда они сидели на изгороди, их рысь напугала. Только перед гостьей они, верно, оробели – рысь, мол, у нас чаще увидишь, чем гостей.
Ингунн, сидя в убогой комнатушке, огляделась по сторонам. Потолок низкий, стены закопченные, горшки и прочая утварь расставлены повсюду – повернуться негде. В люльке спал грудной младенец, тихо и мерно посапывая. Вот где-то зажужжала муха тоненько и пронзительно: з-з-з… Видно, угодила в паутину.
Воротилась Халвейг, таща за руку маленького мальчика в рубахе из домотканины на голом теле. За ними прибежали и все ее ребятишки, они толпились в дверях и заглядывали в комнату.
Эйрик упирался, но Халвейг подтолкнула его вперед и поставила перед гостьей. Он на миг поднял голову, глянул быстро и удивленно на нарядную незнакомку и тут же юркнул, спрятавшись за спину приемной матери.
Глаза у него были золотисто-карие, как болото, освещенное солнцем, длинные черные ресницы загибались на концах, светлые волосы ложились вокруг лица и на затылке крупными блестящими завитками.
Мать протянула к нему руки, усадила к себе на колени. Со сладостною дрожью ощущала она эту маленькую крепкую головенку у себя на руке, шелковистые волосы – под своими пальцами. Ингунн прижала его лицо к своему – детская щечка была круглая, мягкая и прохладная, маленькие полуоткрытые губы прикоснулись к ее коже. Эйрик боролся изо всех сил, дрыгал ногами, чтобы вырваться из крепких объятий матери, но не издал ни звука.
– Ведь я твоя мамонька, Эйрик, слышишь, Эйрик? Я твоя родная мать! – Она плакала и смеялась.
Казалось, Эйрик ничего не понимает. Приемная мать строго наставляла его, велела сидеть тихо и быть ласковым со своею матушкой. Он перестал вырываться, но обе женщины не могли заставить его вымолвить ни словечка.
Она обвила рукой тельце сына, положила его головку к себе на плечо. Другую руку она положила на его круглые, загорелые коленки, гладила его крепкие грязные ножки. Он слегка дотронулся черными от грязи пальчиками до материнской руки, потрогал ее кольца.
Ингунн развязала мешок, достала гостинцы. Платье было Эйрику слишком велико, приемная мать сказала, что он мал не по годам. Эйрик никак не мог взять в толк, что эти нарядные рубашки, крохотные сафьяновые сапожки – для него. Он даже, казалось, не обрадовался, когда мать примерила на него красный шлычок с серебряною застежкой, только глянул недоуменно и не сказал ни словечка. Потом Ингунн достала хлеб, один каравай – большую круглую пшеничную булку – протянула Эйрику. Он жадно схватил ее, прижал обеими руками к груди и выбежал – ребятишки бросились за ним.
Ингунн подошла к двери и выглянула – мальчик стоял, широко расставив голые ножонки, прижимая хлеб ко вздутому животу. Прочие ребятишки стояли вокруг него, уставясь на хлеб.
Халвейг собрала на стол – угощать гостью: квашеная рыба, овсяные лепешки, маленький горшочек сливок. Детям она дала кринку снятого молока, и они пошли с нею на лужайку.
Погодя Ингунн снова выглянула из дома – дети уселись вокруг кринки, Эйрик, стоя на коленях, отламывал от каравая большие куски и раздавал ребятишкам.
– Добрая у него душа, – сказала приемная мать. – Тура мне каждый год дает по такому караваю, когда я езжу в Берг, и Эйрик раздает все ребятишкам, иной раз даже себя обделит. Немало в нем такого, что нетрудно догадаться, – паренек хороших кровей.
Ингунн снова пошла поглядеть на ребятишек, они сели в кружок на солнышке. Светлые волосы Эйрика были вовсе не похожи на жесткие белобрысые космы прочих ребятишек. Нечесаные кудри Эйрика блестели и были не белесые, а золотистые, как только что созревший лесной орех.
Ингунн должна была отправиться в обратный путь чуть свет, чтобы поспеть в селение дотемна. Как она ни старалась, Эйрик так и не перестал дичиться чужой женщины, и голоса его она почти не слышала, разве только когда он говорил с ребятишками на лугу. И какой же приятный был у него голосок.
Сейчас Эйрик прокатился на ее лошади до самого леса. Одной рукою Ингунн держала лошадь под уздцы, другой – придерживала мальчика. Она все время заглядывала ему в лицо, улыбаясь, стараясь вызвать улыбку на этом круглом, загорелом красивом личике.
Они выехали за плетень. Здесь их никто не мог увидеть. Она сняла мальчика с коня, крепко прижала его к груди, целовала без конца его лицо, шею, плечики, а он вытянулся во всю длину и тяжело повис у ней на руках. Когда он пнул мать изо всех сил, она почувствовала сладостную боль и схватила его за голые ножонки, – крепкое и сильное у него тело. Обессилев, она опустилась на корточки и со слезами бормотала ласковые слова, пытаясь удержать его у себя на коленях.
Когда она на миг разжала сомлевшие руки, он выскользнул из ее объятий, поскакал зайчишкой по узенькой просеке и исчез в кустах, потом заскрипели ворота изгороди.
Ингунн поднялась, плача навзрыд от боли. Пошатнулась, согнувшись от всхлипываний, руки ее бессильно повисли вдоль тела. Она подошла к изгороди и увидела, как Эйрик мчится по лужайке – только пятки сверкают.
Мать стояла, опершись на изгородь, и все плакала, плакала… Вокруг маленькой пашни были повалены ржаво-красные высохшие тоненькие елочки – изгородь городить. Хлеб на пашне только что начал колоситься, ость стояла еще мягкая, скрученная, будто новая, только что народившаяся жизнь. Это она припомнила после, будто увидела все это какими-то иными глазами, когда думала про свое горе, а сейчас она еле различала все, на что глядела сквозь пелену слез.
Но под конец ей все же пришлось вернуться назад, к лошади.