XXIII
В начале ноября мы продали ситроэн. На вырученные деньги можно было еще некоторое время содержать мастерскую, но наше положение ухудшалось с каждой неделей. На зиму владельцы автомобилей ставили свои машины в гаражи, чтобы экономить на бензине и налогах. Ремонтных работ становилось все меньше. Правда, мы кое-как перебивались выручкой от такси, но скудного заработка не хватало на троих, и поэтому я очень обрадовался, когда хозяин «Интернационаля» предложил мне, начиная с декабря, снова играть у него каждый вечер на пианино. В последнее время ему повезло: союз скотопромышленников проводил свои еженедельные встречи в одной из задних комнат «Интернационаля»: примеру скотопромышленников последовал союз торговцев лошадьми и наконец «Общество борьбы за кремацию во имя общественной пользы». Таким образом, я мог предоставить такси Ленцу и Кестеру. Меня это вполне устраивало еще и потому, что по вечерам я часто не знал, куда деваться.
Пат писала регулярно. Я ждал ее писем, но я не мог себе представить, как она живет, и иногда, в мрачные и слякотные декабрьские дни, когда даже в полдень не бывало по-настоящему светло, я думал, что она давнымдавно ускользнула от меня, что все прошло. Мне казалось, что со времени нашей разлуки прошла целая вечность, и тогда я не верил, что Пат вернется. Потом наступали вечера, полные тягостной, дикой тоски, и тут уж ничего не оставалось – я просиживал ночи напролет в обществе проституток и скотопромышленников и пил с ними.
Владелец «Интернационаля» получил разрешение не закрывать свое кафе в сочельник. Холостяки всех союзов устраивали большой вечер. Председатель союза скотопромышленников, свиноторговец Стефан Григоляйт, пожертвовал для праздника двух молочных поросят и много свиных ножек. Григоляйт был уже два года вдовцом. Он отличался мягким и общительным характером; вот ему и захотелось встретить рождество в приятном обществе.
Хозяин кафе раздобыл четырехметровую ель, которую водрузили около стойки. Роза, признанный авторитет по части уюта и задушевной атмосферы, взялась украсить дерево. Ей помогали Марион и Кики, – в силу своих наклонностей он тоже обладал чувством прекрасного. Они приступили к работе в полдень и навесили на дерево огромное количество пестрых стеклянных шаров, свечей и золотых пластинок. В конце концов елка получилась на славу. В знак особого внимания к Григоляйту на ветках было развешано множество розовых свинок из марципана.
* * *
После обеда я прилег и проспал несколько часов. Проснулся я уже затемно и не сразу сообразил, вечер ли теперь или утро. Мне что-то снилось, но я не мог вспомнить, что. Сон унес меня куда-то далеко, и мне казалось, что я еще слышу, как за мной захлопывается черная дверь. Потом я услышал стук.
– Кто там? – откликнулся я.
– Я, господин Локамп.
Я узнал голос фрау Залевски.
– Войдите, – сказал я. – Дверь открыта.
Скрипнула дверь, и я увидел фигуру фрау Залевски, освещенную желтым светом, лившимся из коридора. – Пришла фрау Хассе, – прошептала она. – Пойдемте скорее. Я не могу ей сказать это.
Я не пошевелился. Нужно было сперва прийти в себя.
– Пошлите ее в полицию, – сказал я, подумав.
– Господин Локамп! – фрау Залевски заломила руки. – Никого нет, кроме вас. Вы должны мне помочь. Ведь вы же христианин!
В светлом прямоугольнике двери она казалась черной, пляшущей тенью.
– Перестаньте, – сказал я с досадой. – Сейчас приду.
Я оделся и вышел. Фрау Залевски ожидала меня в коридоре.
– Она уже знает? – спросил я. Она покачала головой и прижала носовой платок к губам.
– Где она?
– В своей прежней комнате.
У входа в кухню стояла Фрида, потная от волнения.
– На ней шляпа со страусовыми перьями и брильянтовая брошь, – прошептала она.
– Смотрите, чтобы эта идиотка не подслушивала, – сказал я фрау Залевски и вошел в комнату.
Фрау Хассе стояла у окна. Услышав шаги, она быстро обернулась. Видимо, она ждала кого-то другого. Как это ни было глупо, я прежде всего невольно обратил внимание на ее шляпу с перьями и брошь. Фрида оказалась права: шляпа была шикарна. Брошь – скромнее. Дамочка расфуфырилась, явно желая показать, до чего хорошо ей живется. Выглядела она в общем неплохо; во всяком случае куда лучше, чем прежде.
– Хассе, значит, работает и в сочельник? – едко спросила она.
– Нет, – сказал я.
– Где же он? В отпуске?
Она подошла ко мне, покачивая бедрами. Меня обдал резкий запах ее духов.
– Что вам еще нужно от него? – спросил я.
– Взять свои вещи. Рассчитаться. В конце концов кое-что здесь принадлежит и мне.
– Не надо рассчитываться, – сказал я. – Теперь все это принадлежит только вам.
Она недоуменно посмотрела на меня. – Он умер, – сказал я.
Я охотно сообщил бы ей это иначе. Не сразу, с подготовкой. Но я не знал, с чего начать. Кроме того, моя голова еще гудела от сна – такого сна, когда, пробудившись, человек близок к самоубийству.
Фрау Хассе стояла посредине комнаты, и в момент, когда я ей сказал это, я почему-то совершенно отчетливо представил себе, что она ничего не заденет, если рухнет на пол. Странно, но я действительно ничего другого не видел и ни о чем другом не думал.
Но она не упала. Продолжая стоять, она смотрела на меня. Только перья на ее роскошной шляпе затрепетали.
– Вот как… – сказала она, – вот как…
И вдруг – я даже не сразу понял, что происходит, – эта расфранченная, надушенная женщина начала стареть на моих глазах, словно время ураганным ливнем обрушилось на нее и каждая секунда была годом. Напряженность исчезла, торжество угасло, лицо стало дряхлым. Морщины наползли на него, как черви, и когда неуверенным, нащупывающим движением руки она дотянулась до спинки стула и села, словно боясь разбить что-то, передо мной была другая женщина, – усталая, надломленная, старая.
– От чего он умер? – спросила она, не шевеля губами.
– Это случилось внезапно, – сказал я.
Она не слушала и смотрела на свои руки.
– Что мне теперь делать? – бормотала она. – Что мне теперь делать?
Я подождал немного. Чувствовал я себя ужасно.
– Ведь есть, вероятно, кто-нибудь, к кому вы можете пойти, – сказал я наконец. – Лучше вам уйти отсюда. Вы ведь и не хотели оставаться здесь…
– Теперь все обернулось по-другому, – ответила она, не поднимая глаз. – Что же мне теперь делать?..
– Ведь кто-нибудь, наверно, ждет вас. Пойдите к нему и обсудите с ним все. А после рождества зайдите в полицейский участок. Там все документы и банковые чеки. Вы должны явиться туда. Тогда вы сможете получить деньги.
– Деньги, деньги, – тупо бормотала она. – Что за деньги?
– Довольно много. Около тысячи двухсот марок. Она подняла голову. В ее глазах вдруг появилось выражение безумия.
– Нет! – взвизгнула она. – Это неправда!
Я не ответил.
– Скажите, что это неправда, – прошептала она. – Это неправда, но, может быть, он откладывал их тайком на черный день?
Она поднялась. Внезапно она совершенно преобразилась. Ее движения стали автоматическими. Она подошла вплотную ко мне.
– Да, это правда, – прошипела она, – я чувствую, это правда! Какой подлец! О, какой подлец! Заставить меня проделать все это, а потом вдруг такое! Но я возьму их и выброшу, выброшу все в один вечер, вышвырну на улицу, чтобы от них не осталось ничего! Ничего! Ничего!
Я молчал. С меня было довольно. Ее первое потрясение прошло, она знала, что Хассе умер, во всем остальном ей нужно было разобраться самой. Ее ждал еще один удар – ведь ей предстояло узнать, что он повесился. Но это было уже ее дело. Воскресить Хассе ради нее было невозможно.
Теперь она рыдала. Она исходила слезами, плача тонко и жалобно, как ребенок. Это продолжалось довольно долго. Я дорого дал бы за сигарету. Я не мог видеть слез.
Наконец она умолкла, вытерла лицо, вытащила серебряную пудреницу и стала пудриться, не глядя в зеркало. Потом спрятала пудреницу, забыв защелкнуть сумочку.
– Я ничего больше не знаю, – сказала она надломленным голосом, – я ничего больше не знаю. Наверно, он был хорошим человеком.
– Да, это так.
Я сообщил ей адрес полицейского участка и сказал, что сегодня он уже закрыт. Мне казалось, что ей лучше не идти туда сразу. На сегодня с нее было достаточно.
* * *
Когда она ушла, из гостиной вышла фрау Залевски.
– Неужели, кроме меня, здесь нет никого? – спросил я, злясь на самого себя.
– Только господин Джорджи. Что она сказала?
– Ничего. – Тем лучше.
– Как сказать. Иногда это бывает и не лучше.
– Нет у меня к ней жалости, – энергично заявила фрау Залевски. – Ни малейшей.
– Жалость самый бесполезный предмет на свете, – сказал я раздраженно. – Она – обратная сторона злорадства, да будет вам известно. Который час?
– Без четверти семь.
– В семь я хочу позвонить фройляйн Хольман. Но так, чтобы никто не подслушивал. Это возможно?
– Никого нет, кроме господина Джорджи. Фриду я отправила. Если хотите, можете говорить из кухни. Длина шнура как раз позволяет дотянуть туда аппарат.
– Хорошо.
Я постучал к Джорджи. Мы с ним давно не виделись. Он сидел за письменным столом и выглядел ужасно. Кругом валялась разорванная бумага.
– Здравствуй, Джорджи, – сказал я, – что ты делаешь?
– Занимаюсь инвентаризацией, – ответил он, стараясь улыбнуться. – Хорошее занятие в сочельник.
Я поднял клочок бумаги. Это были конспекты лекций с химическими формулами.
– Зачем ты их рвешь? – спросил я.
– Нет больше смысла, Робби.
Его кожа казалась прозрачной. Уши были как восковые.
– Что ты сегодня ел? – спросил я.
Он махнул рукой:
– Неважно. Дело не в этом. Не в еде. Но я просто больше не могу. Надо бросать.
– Разве так трудно?
– Да.
– Джорджи, – спокойно сказал я. – Посмотри-ка на меня. Неужели ты сомневаешься, что и я в свое время хотел стать человеком, а не пианистом в этом б…ском кафе «Интернациональ»?
Он теребил пальцы:
– Знаю, Робби. Но от этого мне не легче. Для меня учеба была всем. А теперь я понял, что нет смысла. Что ни в чем нет смысла. Зачем же, собственно, жить?
Он был очень жалок, страшно подавлен, но я все-таки расхохотался. – Маленький осел! – сказал я. – Открытие сделал! Думаешь, у тебя одного столько грандиозной мудрости? Конечно, нет смысла. Мы и не живем ради какого-то смысла. Не так это просто. Давай одевайся. Пойдешь со мной в «Интернациональ». Отпразднуем твое превращение в мужчину. До сих пор ты был школьником. Я зайду за тобой через полчаса.
– Нет, – сказал он.
Он совсем скис.
– Нет, пойдем, – сказал я. – Сделай мне одолжение. Я не хотел бы быть сегодня один.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
– Ну, как хочешь, – ответил он безвольно. – В конце концов, не все ли равно.
– Ну, вот видишь, – сказал я. – Для начала это совсем неплохой девиз.
* * *
В семь часов я заказал телефонный разговор с Пат. После семи действовал половинный тариф, и я мог говорить вдвое дольше. Я сел на стол в передней и стал ждать. Идти на кухню не хотелось. Там пахло зелеными бобами, и я не хотел, чтобы это хоть как-то связывалось с Пат даже при телефонном разговоре. Через четверть часа мне дали санаторий. Пат сразу подошла к аппарату. Услышав так близко ее теплый, низкий, чуть неуверенный голос, я до того разволновался, что почти не мог говорить. Я был как в лихорадке, кровь стучала в висках, я никак не мог овладеть собой.
– Боже мой, Пат, – сказал я, – это действительно ты?
Она рассмеялась.
– Где ты, Робби? В конторе?
– Нет, я сижу на столе у фрау Залевски. Как ты поживаешь?
– Хорошо, милый.
– Ты встала?
– Да. Сижу в белом купальном халате на подоконнике в своей комнате. За окном идет снег.
Вдруг я ясно увидел ее. Я видел кружение снежных хлопьев, темную точеную головку, прямые, чуть согнутые плечи, бронзовую кожу.
– Господи, Пат! – сказал я. – Проклятые деньги! Я бы тут же сел в самолет и вечером был бы у тебя. – О дорогой мой…
Она замолчала. Я слышал тихие шорохи и гудение провода.
– Ты еще слушаешь, Пат?
– Да, Робби. Но не надо говорить таких вещей. У меня совсем закружилась голова.
– И у меня здорово кружится голова, – сказал я. – Расскажи, что ты там делаешь наверху.
Она заговорила, но скоро я перестал вникать в смысл слов и слушал только ее голос. Я сидел в темной передней под кабаньей головой, из кухни доносился запах бобов. Вдруг мне почудилось, будто распахнулась дверь и меня обдала волна тепла и блеска, нежная, переливчатая, полная грез, тоски и молодости. Я уперся ногами в перекладину стола, прижал ладонь к щеке, смотрел на кабанью голову, на открытую дверь кухни и не замечал всего этого, – вокруг было лето, ветер, вечер над пшеничным полем и зеленый свет лесных дорожек. Голос умолк. Я глубоко дышал.
– Как хорошо говорить с тобой, Пат. А что ты делаешь сегодня вечером?
– Сегодня у нас маленький праздник. Он начинается в восемь. Я как раз одеваюсь, чтобы пойти.
– Что ты наденешь? Серебряное платье?
– Да, Робби. Серебряное платье, в котором ты нес меня по коридору.
– А с кем ты идешь?
– Ни с кем. Вечер будет в санатории. Внизу, в холле. Тут все знают друг друга.
– Тебе, должно быть, трудно сохранять мне верность, – сказал я. – Особенно в серебряном платье.
Она рассмеялась:
– Только не в этом платье. У меня с ним связаны кое-какие воспоминания.
– У меня тоже. Я видел, какое оно производит впечатление. Впрочем, я не так уж любопытен. Ты можешь мне изменить, только я не хочу об этом знать. Потом, когда вернешься, будем считать, что это тебе приснилось, позабыто и прошло.
– Ах, Робби, – проговорила она медленно и глухо. – Не могу я тебе изменить. Я слишком много думаю о тебе. Ты не знаешь, какая здесь жизнь. Сверкающая, прекрасная тюрьма. Стараюсь отвлечься как могу, вот и все. Вспоминая твою комнату, я просто не знаю, что делать. Тогда я иду на вокзал и смотрю на поезда, прибывающие снизу, вхожу в вагоны или делаю вид, будто встречаю кого-то. Так мне кажется, что я ближе к тебе.
Я крепко сжал губы. Никогда еще она не говорила со мной так. Она всегда была застенчива, и ее привязанность проявлялась скорее в жестах или взглядах, чем в словах.
– Я постараюсь приехать к тебе, Пат, – сказал я.
– Правда, Робби?
– Да, может быть в конце января.
Я знал, что это вряд ли будет возможно: в конце февраля надо было снова платить за санаторий. Но я сказал это, чтобы подбодрить ее. Потом я мог бы без особого труда оттягивать свой приезд до того времени, когда она поправится и сама сможет уехать из санатория.
– До свидания, Пат, – сказал я. – Желаю тебе всего хорошего! Будь весела, тогда и мне будет радостно. Будь веселой сегодня.
– Да, Робби, сегодня я счастлива.
* * *
Я зашел за Джорджи, и мы отправились в «Интернациональ». Старый, прокопченный зал был почти неузнаваем. Огни на елке ярко горели, и их теплый свет отражался во всех бутылках, бокалах, в блестящих никелевых и медных частях стойки. Проститутки в вечерних туалетах, с фальшивыми драгоценностями, полные ожидания, сидели вокруг одного из столов.
Ровно в восемь часов в зале появился хор объединенных скотопромышленников. Они выстроились перед дверью по голосам, справа – первый тенор, слева – второй бас. Стефан Григоляйт, вдовец и свиноторговец, достал камертон, дал первую ноту, и пение началось:
Небесный мир, святая ночь,
Пролей над сей душой
Паломнику терпеть невмочь —
Подай ему покой
Луна сияет там вдали,
И звезды огоньки зажгли,
Они едва не увлекли
Меня вслед за собой
– Как трогательно, – сказала Роза, вытирая глаза.
Отзвучала вторая строфа. Раздались громовые аплодисменты. Хор благодарно кланялся. Стефан Григоляйт вытер пот со лба.
– Бетховен есть Бетховен, – заявил он. Никто не возразил ему. Стефан спрятал носовой платок. – А теперь – в ружье!
Стол был накрыт в большой комнате, где обычно собирались члены союза. Посредине на серебряных блюдах, поставленных на маленькие спиртовки, красовались оба молочных поросенка, румяные и поджаристые. В зубах у них были ломтики лимона, на спинках маленькие зажженные елочки. Они уже ничему не удивлялись.
Появился Алоис в свежевыкрашенном фраке, подаренном хозяином. Он принес полдюжины больших глиняных кувшинов с вином и наполнил бокалы. Пришел Поттер из общества содействия кремации.
– Мир на земле! – сказал он с большим достоинством, пожал руку Розе и сел возле нее.
Стефан Григоляйт, сразу же пригласивший Джорджи к столу, встал и произнес самую короткую и самую лучшую речь в своей жизни. Он поднял бокал с искристым «Ваххольдером», обвел всех лучезарным взглядом и воскликнул:
– Будем здоровы!
Затем он снова сел, и Алоис притащил свиные ножки, квашеную капусту и жареный картофель. Вошел хозяин с подносом, уставленным кружками с золотистым пильзенским пивом.
– Ешь медленнее, Джорджи, – сказал я. – Твой желудок должен сперва привыкнуть к жирному мясу.
– Я вообще должен сперва привыкнуть ко всему, – ответил он и посмотрел на меня.
– Это делается быстро, – сказал я. – Только не надо сравнивать. Тогда дело пойдет.
Он кивнул и снова наклонился над тарелкой.
Вдруг на другом конце стола вспыхнула ссора. Мы услышали каркающий голос Поттера. Он хотел чокнуться с Бушем, торговцем сигарами, но тот отказался, заявив, что не желает пить, а предпочитает побольше есть.
– Глупости все, – раздраженно заворчал Поттер. – Когда ешь, надо пить! Кто пьет, тот может съесть даже еще больше. – Ерунда! – буркнул Буш, тощий высокий человек с плоским носом и в роговых очках.
Поттер вскочил с места:
– Ерунда?! И это говоришь ты, табачная сова?
– Тихо! – крикнул Стефан Григоляйт. – Никаких скандалов в сочельник!
Ему объяснили, в чем дело, и он принял соломоново решение – проверить дело практически. Перед спорщиками поставили несколько мисок с мясом, картофелем и капустой. Порции были огромны. Поттеру разрешалось пить что угодно, Буш должен был есть всухомятку. Чтобы придать состязанию особую остроту, Григоляйт организовал тотализатор, и гости стали заключать пари.
Поттер соорудил перед собой полукруг из стаканов с пивом и поставил между ними маленькие рюмки с водкой, сверкавшие как брильянты. Пари были заключены в соотношении 3:1 в пользу Поттера.
Буш жрал с ожесточением, низко пригнувшись к тарелке. Поттер сражался с открытым забралом и сидел выпрямившись. Перед каждым глотком он злорадно желал Бушу здоровья, на что последний отвечал ему взглядами, полными ненависти.
– Мне становится дурно, – сказал мне Джорджи.
– Давай выйдем.
Я прошел с ним к туалету и присел в передней, чтобы подождать его. Сладковатый запах свечей смешивался с ароматом хвои, сгоравшей с легким треском. И вдруг мне померещилось, будто я слышу любимые легкие шаги, ощущаю теплое дыхание и близко вижу пару темных глаз…
– Черт возьми! – сказал я и встал. – Что это со мной?
В тот же миг раздался оглушительный шум:
– Поттер!
– Браво, Алоизиус!
Кремация победила.
* * *
В задней комнате клубился сигарный дым. Разносили коньяк. Я все еще сидел около стойки. Появились девицы. Они сгрудились недалеко от меня и начали деловито шушукаться. – Что у вас там? – спросил я.
– Для нас приготовлены подарки, – ответила Марион.
– Ах вот оно что.
Я прислонил голову к стойке и попытался представить себе, что теперь делает Пат. Я видел холл санатория, пылающий камин и Пат, стоящую у подоконника с Хельгой Гутман и еще какими-то людьми. Все это было так давно… Иногда я думал: проснусь в одно прекрасное утро, и вдруг окажется, что все прошло, позабыто, исчезло. Не было ничего прочного – даже воспоминаний.
Зазвенел колокольчик. Девицы всполошились, как вспугнутая стайка кур, и побежали в биллиардную. Там стояла Роза с колокольчиком в руке. Она кивнула мне, чтобы я подошел. Под небольшой елкой на биллиардном столе были расставлены тарелки, прикрытые шелковой бумагой. На каждой лежал пакетик с подарком и карточка с именем. Девицы одаривали друг друга. Все подготовила Роза. Подарки были вручены ей в упакованном виде, а она разложила их по тарелкам.
Возбужденные девицы тараторили, перебивая друг друга; они суетились, как дети, желая поскорее увидеть, что для них приготовлено.
– Что же ты не возьмешь свою тарелку? – спросила меня Роза.
– Какую тарелку?
– Твою. И для тебя есть подарки.
На бумажке изящным рондо и даже в два цвета – красным и черным – было выведено мое имя. Яблоки, орехи, апельсины, от Розы свитер, который она сама связала, от хозяйки – травянисто-зеленый галстук, от Кики – розовые носки из искусственного шелка, от красавицы Валли – кожаный ремень, от кельнера Алоиса – полбутылки рома, от Марион, Лины и Мими общий подарок – полдюжины носовых платков, и от хозяина – две бутылки коньяка.
– Дети, – сказал я, – дети, но это совершенно неожиданно.
– Ты изумлен? – воскликнула Роза.
– Очень.
Я стоял среди них, смущенный и тронутый до глубины души.
– Дети, – сказал я, – знаете, когда я получал в последний раз подарки? Я и сам не помню. Наверно, еще до войны. Но ведь у меня-то для вас ничего нет.
Все были страшно рады, что подарки так ошеломили меня.
– За то, что ты нам всегда играл на пианино, – сказала Лина и покраснела.
– Да сыграй нам сейчас, – это будет твоим подарком, – заявила Роза.
– Все, что захотите, – сказал я. – Все, что захотите.
– Сыграй «Мою молодость», – попросила Марион.
– Нет, что-нибудь веселое, – запротестовал Кики.
Его голос потонул в общем шуме. Он вообще не котировался всерьез как мужчина. Я сел за пианино и начал играть. Все запели:
Мне песня старая одна
Мила с начала дней,
Она из юности слышна,
Из юности моей.
Хозяйка выключила электричество. Теперь горели только свечи на елке, разливая мягкий свет. Тихо булькал пивной кран, напоминая плеск далекого лесного ручья, и плоскостопый Алоис сновал по залу неуклюжим черным привидением, словно колченогий Пан. Я заиграл второй куплет. С блестящими глазами, с добрыми лицами мещаночек, сгрудились девушки вокруг пианино. И – о чудо! – кто-то заплакал навзрыд. Это был Кики, вспомнивший свой родной Люкенвальд.
Тихо отворилась дверь. С мелодичным напевом гуськом в зал вошел хор во главе с Григоляйтом, курившим черную бразильскую сигару. Певцы выстроились позади девиц.
О, как был полон этот мир.
Когда я уезжал!
Теперь вернулся я назад —
Каким пустым он стал.
Тихо отзвучал смешанный хор.
– Красиво, – сказала Лина.
Роза зажгла бенгальские огни. Они шипели и разбрызгивали искры. – Вот, а теперь что-нибудь веселое! – крикнула она. – Надо развеселить Кики.
– Меня тоже, – заявил Стефан Григоляйт.
В одиннадцать часов пришли Кестер и Ленц. Мы сели с бледным Джорджи за столик у стойки. Джорджи дали закусить, он едва держался на ногах. Ленц вскоре исчез в шумной компании скотопромышленников. Через четверть часа мы увидели его у стойки рядом с Григоляйтом. Они обнимались и пили на брудершафт.
– Стефан! – воскликнул Григоляйт.
– Готтфрид! – ответил Ленц, и оба опрокинули по рюмке коньяку.
– Готтфрид, завтра я пришлю тебе пакет с кровяной и ливерной колбасой. Договорились?
– Договорились! Все в порядке! – Ленц хлопнул его по плечу. – Мой старый добрый Стефан!
Стефан сиял.
– Ты так хорошо смеешься, – восхищенно сказал он, – люблю, когда хорошо смеются. А я слишком легко поддаюсь грусти, это мой недостаток.
– И мой тоже, – ответил Ленц, – потому я и смеюсь. Иди сюда, Робби, выпьем за то, чтобы в мире никогда не умолкал смех!
Я подошел к ним.
– А что с этим пареньком? – спросил Стефан, показывая на Джорджи. – Очень уж у него печальный вид.
– Его легко осчастливить, – сказал я. – Ему бы только немного работы.
– В наши дни это хитрый фокус, – ответил Григоляйт.
– Он готов на любую работу.
– Теперь все готовы на любую работу. – Стефан немного отрезвел.
– Парню надо семьдесят пять марок в месяц.
– Ерунда. На это ему не прожить.
– Проживет, – сказал Ленц.
– Готтфрид, – заявил Григоляйт, – я старый пьяница. Пусть. Но работа – дело серьезное. Ее нельзя сегодня дать, а завтра отнять. Это еще хуже, чем женить человека, а назавтра отнять у него жену. Но если этот парень честен и может прожить на семьдесят пять марок, значит ему повезло. Пусть придет во вторник в восемь утра. Мне нужен помощник для всякой беготни по делам союза и тому подобное. Сверх жалованья будет время от времени получать пакет с мясом. Подкормиться ему не мешает – очень уж тощий.
– Это верное слово? – спросил Ленц.
– Слово Стефана Григоляйта.
– Джорджи, – позвал я. – Поди-ка сюда.
Когда ему сказали, в чем дело, он задрожал. Я вернулся к Кестеру.
– Послушай, Отто, – сказал я, – ты бы хотел начать жизнь сначала, если бы мог?
– И прожить ее так, как прожил?
– Да.
– Нет, – сказал Кестер.
– Я тоже нет, – сказал я.