Глава вторая
Желая поближе познакомиться с религией итальянцев, Освальд решил воспользоваться случаем и послушать священников, произносивших проповеди в римских церквах в дни Великого поста. Он считал часы, оставшиеся до встречи с Коринной; в ее отсутствие он не хотел видеть ничего, имеющего отношение к искусству, очарование которого он постиг благодаря ей. Он не мог испытывать радость, доставляемую искусством, если с ним не было Коринны; он не позволял себе наслаждаться счастьем, если оно не исходило от нее; поэзия, живопись, музыка — все, что украшает жизнь, зарождая в сердце смутные надежды, — причиняло ему страдания, если ее не было рядом с ним.
Во время Страстной недели римские проповедники выступают по вечерам в полуосвещенных церквах. Женщины все одеты в черное, в память смерти Иисуса Христа; есть нечто глубоко волнующее в этом трауре, ежегодно возобновляемом вот уже столько веков. С истинно благочестивым чувством входишь в одну из этих прекрасных церквей, где сами гробницы располагают к молитве; однако священник, читающий проповедь, через несколько минут нарушает это высокое настроение.
Его кафедра представляет собой длинную трибуну, по которой он бегает взад и вперед поспешными и вместе с тем размеренными шагами. Всякий раз, начиная фразу, он устремляется вперед и, возвращаясь обратно, заканчивает ее, уподобляясь маятнику. При этом он так сильно размахивает руками, у него такой возбужденный вид, что можно подумать, будто он сейчас позабудет все, что хотел сказать. Но в этом его исступлении есть, если можно так выразиться, своя система: так водится в Италии, где порой за бурной жестикуляцией кроется не слишком глубокое волнение. На краю кафедры висит распятие; проповедник снимает его, целует, прижимает к сердцу, а затем, закончив патетическую тираду, с полнейшим хладнокровием вешает на место. Для пущей убедительности заурядные проповедники прибегают также к манипуляциям со своими четырехугольными шапочками, с непостижимой быстротой снимая их с себя и вновь надевая. Один из таких проповедников отчаянно бранил Вольтера, а еще больше Руссо, возлагая на них обоих вину за безбожие нашего века. Священник бросал свою шапочку на кафедру и, обращаясь к ней, словно она была Жан-Жаком, спрашивал: «Ну как, женевский философ, что вы можете возразить на мои аргументы?» Потом он погружался на несколько минут в молчание, будто дожидаясь ответа; но так как шапочка ничего не отвечала, он надевал ее и заканчивал свою беседу словами: «А теперь, когда я вас убедил, перейдем к дальнейшему». Эти забавные сценки частенько разыгрываются римскими проповедниками, ибо среди них редко встречаются люди истинного дарования. Религию почитают в Италии как самый могущественный закон; она пленяет воображение торжественными обрядами и церемониями; но священнослужители больше занимаются вопросами догмы, чем нравственности, и не пытаются озарить глубины человеческого сердца светом религиозных идей. Церковное красноречие, как и многие другие отрасли литературы, находится всецело во власти общих мест, которые ничего не говорят, ничего не выражают. Свежая мысль внесла бы смятение в эти умы — одновременно пламенные и ленивые; однообразие необходимо им, чтобы пребывать в бездействии: они любят его, ибо оно дает им покой. В церковных поучениях существует целый ряд трафаретных оборотов и фраз. Одни из них всегда следуют за другими; этот порядок нарушился бы, если бы оратор говорил то, что он думает, и искал бы в своей памяти нужные слова. Христианская философия, которая стремится найти ключ к человеческой природе, столь же мало знакома итальянским проповедникам, как и всякая другая философия. Рассуждать о религии — в их глазах — так же грешно, как и спорить с ней: столь велика над ними власть рутины.
Итальянцы, как и другие южные народы, особенно свято чтут Деву Марию: по-видимому, этот культ близок их сердцу, поскольку им свойственно преклонение перед женщиной. Но проповедники и в этой области ударяются в напыщенную риторику; приходится только удивляться тому, как они своими жестами и разглагольствованиями не делают смешным самое серьезное на свете. В Италии почти невозможно уловить с церковной кафедры мало-мальски искреннее выражение чувства, услышать правдивое слово.
Освальду наскучило это наигранное возбуждение, вызывающее нестерпимую тоску, и он решил пойти в Колизей, чтобы послушать капуцина, который должен был там проповедовать под открытым небом у одной из часовенок, поставленных внутри Колизея и обозначающих направление «крестного пути». Что может еще так вдохновить проповедника, как этот памятник с его ареной, где вслед за гладиаторами погибали христианские мученики? Но на бедного капуцина не приходилось возлагать в этом смысле надежд: из всей истории человечества ему известна была лишь его собственная жизнь. Впрочем, если не слушать его жалкую проповедь, то нельзя было не поддаться умилению, глядя на все окружающее. Большинство его слушателей принадлежало к братству камальдулов. Во время богослужений они облачаются в серые балахоны, которые закрывают целиком голову и все тело, оставляя только две дырочки для глаз, и становятся похожи на привидения. Закутавшись таким образом, эти люди падают ниц на землю и бьют себя в грудь. Когда проповедник бросается на колени с криком: «Смилуйся над нами, сжалься над нами!» — весь народ тоже падает на колени и громко повторяет эти слова, которые замирают под древними аркадами Колизея. Невозможно при этом не испытать глубокого религиозного волнения: скорбный вопль, возносящийся от земли к небу, этот призыв к Божественному милосердию потрясает душу до ее сокровенных глубин. Освальд вздрогнул в ту минуту, когда все преклонили колени; он остался стоять, не желая подчиняться предписаниям чужого вероисповедания; но ему было трудно не присоединиться к молящимся, распростертым перед Божеством. Увы! разве не всем людям на свете надо молить Небо о сострадании?
Народ был поражен красивой внешностью лорда Нельвиля и его манерами, обличавшими иностранца. Но никто не возмутился тем, что он не опустился на колени. Нет людей более терпимых в вопросах религии, чем обитатели Рима. Они привыкли, что к ним приезжают лишь для того, чтобы смотреть и наблюдать; и то ли из гордости, то ли из врожденной беспечности они никому не навязывают своих убеждений. Еще удивительнее, что многие кающиеся — особенно во время Страстной недели — налагают на себя телесные наказания и бичуют себя в церкви при открытых дверях, куда каждый может войти, и это им безразлично. Эти люди совсем не думают о том, какое впечатление они производят на других; они ничего не делают напоказ и не заботятся о мнении публики; они всегда идут прямо к своей цели — к тому, что им необходимо или доставляет удовольствие, не подозревая, что есть чувство, именуемое тщеславием, которое гонится лишь за одобрением, — в этом его цель, в этом его удовольствие.