Книга восьмая
Статуи и картины
Глава первая
В ту ночь Освальд не мог сомкнуть глаз. Никогда он еще не был так близок к тому, чтобы пожертвовать всем для Коринны. Он даже не хотел спрашивать о ее тайне — по крайней мере до тех пор, пока не даст торжественный обет посвятить ей всю свою жизнь. Казалось, сомнения на несколько часов покинули его; он испытывал удовольствие, мысленно сочиняя письмо, которое он на следующий день напишет ей и которое решит его судьбу. Но эта уверенность в счастье, этот покой, который приносит окончательное решение, длились недолго. Скоро его мысли вновь обратились к прошлому: он вспомнил, что уже некогда любил; правда, не так, как он любит сейчас Коринну, да и предмет его первой страсти не мог с нею сравниться — но все же то чувство повлекло его к опрометчивым поступкам, истерзавшим сердце его отца.
— Ах, кто знает, — вздохнул он, — кто знает, не страшится ли он и теперь, что сын его сможет забыть свое отечество и свой долг перед ним?
— О ты, — произнес он, глядя на портрет отца, — ты, лучший друг, которого я имел на земле, я не могу больше слышать твой голос; но научи меня своим безмолвным взглядом, и сейчас еще властвующим над моей душой, научи, что должен делать твой сын, чтобы хоть чем-нибудь утешить тебя на небесах. Но все-таки не забывай о той тоске по счастью, которая снедает нас, смертных; будь таким же снисходительным в твоей небесной обители, каким ты был на земле. Я стану лучше, если буду хоть на краткое время счастлив, если разделю свою жизнь с этим ангельским созданием и мне выпадет честь защищать и охранять эту женщину.
«Охранять? — спросил он вдруг себя. — А от чего? от жизни, которая ей приятна, от жизни, полной успехов, поклонения, независимости!» Эта мысль, пришедшая ему в голову, испугала его так, словно ему внушил ее отец.
Кто из нас, охваченный бурными чувствами, не бывал тайно смущен каким-то суеверным страхом, который заставляет принимать наши мысли за предзнаменование, наши страдания — за предостережение Небес? Ах, какая борьба происходит в благородных душах между страстью и велением долга!
Освальд в ужасном смятении ходил взад и вперед по комнате, порою останавливаясь, чтобы взглянуть на луну, которая так прекрасна и так кротко сияет в Италии. Мы учимся повиноваться року, взирая на природу, но она не может разрешить наших сомнений.
Забрезжил уже день, а он все еще пребывал в таком душевном состоянии; и когда граф д’Эрфейль и мистер Эджермон зашли к нему, они с беспокойством спросили о его здоровье — настолько ночные тревоги изменили его черты. Граф д’Эрфейль первый нарушил воцарившееся между ними молчание.
— Надо сознаться, — сказал он, — что вчерашний спектакль был очарователен. Коринна поистине обворожительна. Хоть я не понял и половины ее слов, я их все угадал по ее интонациям и лицу. Как жаль, что столь ярким талантом наделена богатая женщина! будь она бедна, то при ее свободе она могла бы пойти на сцену, и подобная актриса составила бы славу Италии.
На Освальда эти слова произвели тягостное впечатление, но он не знал, как выразить свое неудовольствие; граф д’Эрфейль отличался той особенностью, что на него нельзя было всерьез сердиться, даже если он и говорил что-нибудь не совсем приятное для своих собеседников. Лишь возвышенные души умеют щадить других: самолюбивые люди, столь чувствительные, когда дело касается их самих, почти никогда не догадываются о чужих ранах.
Мистер Эджермон расхваливал Коринну в самых почтительных и лестных для нее выражениях. Освальд отвечал ему по-английски, чтобы оградить Коринну от сомнительных комплиментов графа д’Эрфейля.
— Мне кажется, что я здесь лишний, — заявил тогда граф, — я лучше пойду к Коринне; она с удовольствием выслушает мои соображения по поводу ее вчерашней игры. Я могу ей дать кое-какие советы насчет некоторых деталей: ведь детали имеют очень большое значение для целого, а Коринна такая изумительная женщина, что ничем не следует пренебрегать, чтобы помочь ей достигнуть совершенства. И потом, — прибавил он, наклонившись к уху лорда Нельвиля, — я хочу уговорить ее почаще играть в трагедиях: это верное средство выйти замуж за какого-нибудь знатного иностранца, путешествующего по Италии. Ни вам, ни мне, милый Освальд, не придет в голову подобная идея: мы слишком привыкли к обществу интересных женщин, чтобы они могли нас заставить совершить глупость; но какой-нибудь немецкий князь или испанский гранд, кто знает?..
При этих словах Освальд, вне себя от возмущения, вскочил со стула; и неизвестно, что бы произошло, если бы граф д’Эрфейль обратил на это внимание; но он был так доволен своим последним замечанием, что, высказав его, тотчас же на цыпочках тихонько удалился, даже не подозревая, что оскорбил лорда Нельвиля. Если бы он это понял, то, любя своего друга — насколько он вообще был способен любить, — граф д’Эрфейль, наверное, остался бы у него.
Блестящая храбрость графа еще больше, чем его самолюбие, препятствовала ему замечать собственные слабости. Будучи весьма щепетилен в вопросах чести, он не подозревал, что ему кое-чего недостает в области чувства: справедливо считая себя любезным и отважным человеком, он был доволен своим жребием, не задумываясь о том, что в жизни есть еще нечто более серьезное.
Волнение лорда Нельвиля не ускользнуло от взора мистера Эджермона, и, когда граф д’Эрфейль ушел, он сказал:
— Дорогой Освальд, я отправлюсь в Неаполь.
— Что же так скоро? — спросил лорд Нельвиль.
— Ничего хорошего не будет, если я здесь останусь, — продолжал мистер Эджермон. — Хотя мне уже пятьдесят лет, я не уверен, что Коринна не сведет меня с ума.
— А хотя бы она и свела вас с ума, — перебил его Освальд, — что из этого?
— Женщина такого склада не создана для жизни в нашем Уэльсе, — возразил мистер Эджермон. — Поверьте мне, милый Освальд, для Англии годятся лишь англичанки! Я не смею давать вам советы, и мне нет надобности уверять вас, что я не скажу ни слова о том, что здесь увидел; но, как ни обольстительна Коринна, я повторю слова, сказанные Томасом Уолполом: «Что с такой женщиной делать дома?» А «дом» у нас, как вам хорошо известно, — это все, по крайней мере для женщин. Можете ли вы представить себе, что ваша прекрасная итальянка сидит дома одна, в то время как вы охотитесь или заседаете в парламенте? или что она после десерта покидает вас, чтобы приготовить чай, пока вы еще сидите за столом? Дорогой Освальд, наши женщины отличаются такими семейными добродетелями, каких вы нигде не найдете. Мужчинам в Италии больше нечего делать, как добиваться благосклонности женщин; поэтому чем женщины там прельстительнее, тем они лучше. Но в нашей стране, где мужчины заняты энергичною деятельностью, жены должны держаться в тени; было бы жаль отодвигать в тень Коринну; я предпочел бы видеть ее на английском троне, нежели под моею скромной кровлей. Милорд, я знал вашу мать, которую так горько оплакивал ваш почтенный родитель; она была точно такой, как моя юная кузина; и я бы не желал себе другой супруги, будь я в таком возрасте, когда мог бы еще сделать свой выбор и быть любимым. Прощайте, дорогой друг! не сердитесь на меня за откровенность; никто не может восхищаться Коринной больше, чем я, и, быть может, в ваших летах я не отказался б от надежды понравиться ей.
С этими словами он взял руку лорда Нельвиля, сердечно пожал ее и удалился, не услышав ни слова в ответ. Но мистер Эджермон понял причину этого молчания: он удовольствовался пожатием руки Освальда, желая поскорее закончить этот мучительный и для него разговор.
Из всего сказанного его родственником Освальда поразило до глубины души лишь одно — упоминание о покойной матери и о горячей привязанности его отца к ней. Освальд потерял мать, когда ему было всего четырнадцать лет, но всегда с глубоким уважением вспоминал ее редкие достоинства, ее скромность и сдержанность.
— Какой я безумец! — воскликнул он, оставшись один. — Я еще спрашиваю, какую супругу желал бы мне выбрать отец: разве я этого не знаю, если могу представить себе образ моей матери, которую он так любил? Чего мне еще желать? И для чего мне обманывать себя самого, делая вид, будто я не знаю, что бы он сказал, если бы мог подать мне совет?
Однако мысль о том, что он увидит Коринну и ничего ей не скажет в подтверждение тех чувств, в каких он признался ей накануне, показалась Освальду невыносимой. Его волнения и страдания были столь велики, что болезнь, от которой он, по всей видимости, исцелился, возвратилась к нему с прежней силой и едва зарубцевавшаяся каверна в легких опять раскрылась. Между тем как испуганные слуги звали на помощь, он втайне желал, чтобы смерть положила конец его печалям. «Хоть бы мне, прежде чем умереть, — говорил он себе, — еще раз увидеть Коринну и услышать, как она назовет меня своим Ромео!» Слезы брызнули у него из глаз — первые слезы после смерти отца, причиненные другой горестью.
Он написал Коринне, что приступ болезни неожиданно задержал его дома, и закончил письмо несколькими меланхолическими словами. Коринна в то утро проснулась полная обманчивых, блаженных предчувствий: она наслаждалась впечатлением, произведенным ею на Освальда; она верила, что любима им, была счастлива и сама хорошенько не знала, чего ей еще пожелать. Множество всяких обстоятельств заставляли ее страшиться мысли о браке с лордом Нельвилем, но, будучи гораздо более пылкой, чем дальновидной, она жила настоящим, не заглядывая в будущее, и этот день, принесший ей столько тревог, начался для нее как самый спокойный и ясный день ее жизни.
Когда Коринна получила письмо от Освальда, ею овладело мучительное беспокойство: она решила, что он в крайней опасности, и немедля отправилась к нему пешком; она пересекла Корсо, где в этот час прогуливался весь город, и на глазах почти у всего римского общества вошла в дом Освальда. Ей было некогда раздумывать; она так торопилась, что вбежала в его комнату, задыхаясь и не в силах произнести ни слова. Лорд Нельвиль понял, на что она отважилась в своем стремлении увидеть его; и, преувеличивая последствия поступка, которого в Англии было бы достаточно, чтобы навсегда погубить репутацию любой женщины, а тем более незамужней, он, еще очень слабый, но полный высоких чувств любви и благодарности, приподнялся на постели и прижал Коринну к сердцу.
— Дорогая, — воскликнул он, — нет, я не покину тебя! Если твое чувство ко мне скомпрометирует тебя, я должен защитить…
Коринна догадалась, что он хотел сказать; тотчас же остановив его, она мягко высвободилась из его объятий и, первым делом справившись о его здоровье, которое немного улучшилось, возразила ему:
— Вы ошибаетесь, милорд! Посетив вас, я не сделала ничего такого, чего бы на моем месте не сделало большинство женщин в Риме. Мне стало известно, что вы больны: вы здесь чужой, кроме меня, никого не знаете, и мой долг о вас позаботиться. Известные правила приличия следует почитать, пока ради них приходится жертвовать лишь самим собой; но разве не должно ими поступиться во имя глубоких, истинных чувств к другу, который находится в горе или в опасности? Как тяжек был бы жребий женщины, если бы общественные условности, дозволяя ей любить, запрещали ей лететь в непобедимом порыве на помощь любимому? Но повторяю вам, милорд, не бойтесь, что я скомпрометировала себя, придя к вам. Благодаря моим летам и моим дарованиям я пользуюсь в Риме свободой замужней женщины. Я не намерена скрывать от моих друзей, что навестила вас; не знаю, осуждают ли они меня за то, что я вас люблю; но, конечно, они не осудят меня за то, что, любя вас, я предана вам.
Слушая эти искренние и простодушные слова, Освальд испытывал какое-то странное, противоречивое ощущение: он был тронут достоинством, с каким ему ответила Коринна, но едва ли не огорчился, что его опасения оказались напрасными; он бы хотел, чтобы она совершила непростительную ошибку в глазах общества, и это, наложив на него обязательство жениться на ней, покончило бы разом со всеми его колебаниями. Он с досадой размышлял о свободе нравов в Италии, которая еще усугубляла его затруднения, разрешая ему быть счастливым и не связывая его никакими узами. Он хотел бы, чтобы долг чести повелел ему совершить то, чего он сам желал. Эти мучительные мысли вызвали новый опасный приступ болезни. Коринна, страшно встревоженная, овладела, однако, собой и окружила его нежным заботливым уходом.
К вечеру Освальд казался еще более угнетенным; стоя на коленях у его постели, Коринна обеими руками поддерживала его голову, хотя сама была расстроена не менее его. Несмотря на свои страдания, он порою глядел на нее счастливым взглядом.
— Коринна, — попросил он тихим голосом, — почитайте мне вслух из этой тетради, там записаны мысли моего отца — его размышления о смерти. Не думайте, — прибавил он, заметив испуг на лице Коринны, — будто я ожидаю смерти; но всякий раз, как я болею, я перечитываю эти мысли, и мне кажется, что я принимаю утешение из уст моего отца; и еще я хочу, дорогая, чтобы вы таким образом узнали, что за человек был мой отец; тогда вы лучше поймете и мою душевную боль, и его власть надо мной — все это я хочу вам когда-нибудь рассказать.
Коринна взяла в руки тетрадь, с которой Освальд никогда не расставался, и дрожащим голосом прочла вслух несколько страниц:
«Возлюбленные Господом праведники, вы будете говорить о смерти без страха, ибо она будет для вас лишь переменой жилища; а то жилище, которое вы покинете, быть может, заслуживает наименьших сожалений. О бесчисленные миры, заполняющие неизмеримые пространства! неведомые сонмы творений Бога, сонмы детей Его, рассеянных в просторах вселенной, разбросанных под небосводом! да сольются наши хвалебные гимны с вашими! мы не знаем вашего образа жизни, мы не знаем, скольких щедрот Верховного Существа вы сподобились; но, говоря о жизни и смерти, о времени прошедшем и будущем, мы приближаемся, мы приобщаемся к чаяниям всех созданий, наделенных разумом и чувствами, независимо от места их пребывания и расстояния, отделяющего их от нас. Семьи народов, семьи наций, плеяды миров, вы возглашаете вместе с нами: „Слава Владыке Небес, Царю природы, Богу вселенной, слава и хвала Тому, кто может по воле своей обратить бесплодие и изобилие, бесплотную тень — в существо из плоти и крови, самую смерть — в вечную жизнь!“
Ах, без сомнения, кончина праведника — это желанная смерть, но немногие среди нас, немногие из наших предков были ее свидетелями. Где такой человек, который мог бы безбоязненно предстать перед очами Предвечного? Где такой человек, который любил бы Бога, не изменяя Ему, служил бы Ему с юности и, достигнув преклонного возраста, не нашел бы в своем прошлом причины для беспокойства? Где такой человек, который всегда поступает безупречно, никогда не ожидая от людей ни похвал, ни награды? Где такой редкостный человек, достойный служить для всех нас примером? Где он? Где? Ах, если он существует среди нас, окружим его почетом; и просите себе, на благо, просите, чтобы вам разрешили присутствовать при его кончине как на самом прекрасном из зрелищ; наберитесь только мужества, чтобы внимательно следить, как он ведет себя на смертном одре, с которого он уже не встанет. Он созерцает смерть мысленным взором, он уверен, что она идет к нему; и взор его ясен, чело его словно окружено небесным сиянием, он говорит вместе с апостолом: „Я знаю, во что я верил“, и, хотя силы его покидают, эта вера одушевляет его черты. Он уже созерцает свою новую родину, не забывая, однако, и той, которую готовится покинуть; он уже близок к своему Создателю, к своему Богу, хотя и не утратил тех чувств, которые услаждали его темную жизнь.
Верная супруга, согласно законам природы, должна первой из его близких последовать за ним: он утешает ее, осушает ее слезы, он назначает ей свидание в той блаженной обители, которую не мыслит себе без нее. Он приводит ей на память счастливые дни, прожитые ими вместе, не для того, чтобы терзать сердце любящей подруги, но чтобы укрепить их обоюдную веру в благость Небес. Он еще раз напоминает подруге жизни о той нежной любви, какую он всегда к ней питал, и не для того, чтобы усилить скорбь (напротив, он хотел бы ее смягчить), но чтобы насладиться отрадной мыслью, что их две жизни росли из одного корня и что брачный союз послужит им защитой и оплотом в том неведомом будущем, где можно уповать на милосердие Всевышнего. Увы! можно ли нарисовать себе верную картину тех волнений, какие овладевают любящей душой в тот миг, когда ее очам открывается обширная пустыня, в тот миг, когда чувства и стремления, наполнявшие ее жизнь во цвете лет, уже навек для нее исчезают. О вы, кому суждено пережить близкое вам существо, посланное Небом, дабы служить вам опорой, существо, бывшее для вас всем, чьи взоры посылают вам скорбное прости, не откажитесь положить свою руку на его ослабевшее сердце, чтобы последнее его трепетание говорило еще с вами, когда уже умолкнут его уста! Да разве мы осудили бы вас, верные друзья, если бы вы пожелали, чтобы смешали ваш прах, чтобы ваши бренные останки соединили в одном убежище? Всеблагий Господи, пробуди их вместе; и если один лишь из двоих удостоится этой милости, если один лишь из двоих попадет в число избранных, так пусть же и другой услышит эту весть, пусть и он узрит ангельский свет в то мгновение, когда будет провозглашен жребий праведных, дабы и ему блеснул луч радости, прежде чем душа его низвергнется в вечный мрак.
Ах! быть может, мы заблуждаемся, когда тщимся описать последние дни человека с чувствительным сердцем, который видит, как смерть приближается к нему поспешными шагами, готовая разлучить его со всем, что ему дорого.
Он воодушевляется на миг, собирается с силами, чтобы в последних словах дать наставление детям. Он говорит им: „Не бойтесь присутствовать при кончине вашего отца, вашего старого друга. По закону природы он прежде вас покидает эту землю, куда пришел раньше вас. Он покажет вам пример мужества, но все же он скорбит, расставаясь с вами. Он хотел бы, конечно, еще долго помогать вам своим опытом, пройти вместе с вами еще несколько шагов среди тех опасностей, какие отовсюду грозят юному существу; однако жизнь беззащитна, когда приходит время сойти в могилу. Вы пойдете теперь одни — одни в этом мире, из которого я исчезну. Как было бы хорошо, если бы вы с избытком получили блага, рассеянные Провидением на земле! Но никогда не забывайте, что этот мир лишь временная наша родина и что другая, вечная наша родина вас призывает. Быть может, мы увидимся снова: перед лицом Господа Бога я паду ниц со слезами и мольбой за вас. Любите религию, которая может дать вам так много; любите религию, последнюю связь между отцами и детьми, между жизнью и смертью… Подойдите ко мне!.. Дайте мне еще поглядеть на вас! Да будет с вами благословение слуги Божия!..“ Он умирает… О ангелы небесные! примите его душу и оставьте нам на земле воспоминание о его делах, воспоминание о его мыслях, воспоминание о его надеждах».
Волнение не раз вынуждало Освальда и Коринну прерывать чтение, и в конце концов они от него отказались. Коринна опасалась, как бы обильные слезы, проливаемые Освальдом, не повредили ему. Она была потрясена его душевными муками, не замечая, что и сама столь же подавлена.
— Да, — промолвил Освальд, протягивая ей руку, — да, дорогой мой сердечный друг! твои слезы смешались с моими слезами. Ты оплакиваешь вместе со мной моего ангела-хранителя, чьи последние объятия я еще чувствую, чей благородный взгляд я еще вижу; быть может, он избрал тебя моей утешительницей, быть может…
— Нет, нет, — вскричала Коринна, — он не считал меня достойною этого!
— Что вы говорите? — перебил ее Освальд.
Коринна, испугавшись, что она открыла свою тайну, повторила слова, которые у нее вырвались, несколько изменив их смысл:
— Он не счел бы меня достойною этого.
Ее ответ рассеял тревогу, закравшуюся в сердце Освальда, и он продолжал без всякой опаски говорить с Коринной о своем отце.
Тут к Освальду пришли врачи, и они немного успокоили Коринну; однако они решительно запретили больному разговаривать, пока не зарубцуется каверна в его легких. В течение шести дней Коринна не отходила от Освальда и не позволяла ему произносить ни слова, ласково приказывая ему молчать, едва он пытался заговорить. Она умело развлекала его чтением, музыкой, а то и беседой, которую вела одна, стараясь оживить ее то серьезными, то забавными, но всегда интересными предметами. Постоянно приветливая и нежная, она таила от лорда Нельвиля свое внутреннее беспокойство, но ни на минуту не ослабляла своего внимания. Она замечала едва ли не раньше Освальда, когда ему становилось хуже, и мужество, с каким он это старался скрыть, никогда не обманывало ее: она сразу угадывала, чем ему помочь, и пыталась облегчить ему мучения так, чтобы он как можно меньше обращал внимания на ее заботы. Однако стоило Освальду побледнеть, как ее губы белели и ее протянутые к нему руки дрожали; но она тотчас же превозмогала себя и улыбнулась, хотя глаза ее были полны слез. Иногда она прижимала его руку к своему сердцу, словно хотела влить в Освальда собственную жизнь. Наконец заботы ее увенчались успехом и он выздоровел.
— Коринна! — сказал Освальд ей, когда она позволила ему говорить. — Если бы мой друг, мистер Эджермон, мог быть свидетелем тех дней, которые вы провели возле меня! он узнал бы, что вы столь же добры, как и талантливы; он узнал бы, что семейная жизнь с вами исполнена бесконечной прелести и что вы отличаетесь от других женщин лишь тем, что ко всем прочим добродетелям присоединяете ваши волшебные чары. Нет, это уже слишком: пора прекратить борьбу, которая меня раздирает, которая чуть не довела меня до могилы. Коринна, ты выслушаешь меня, ты узнаешь все мои тайны, хотя и скрываешь свои от меня, и тогда ты сама решишь нашу судьбу.
— Наша судьба, если вы разделяете мои чувства, — ответила Коринна, — велит нам не разлучаться. Но поверите ли вы мне, если я вам скажу, что до сих пор я не смела мечтать быть вашей супругой? То, что я сейчас переживаю, совсем ново для меня: мои представления о жизни, мои планы на будущее — все сметено тем чувством, которое волнует меня и с каждым днем все сильнее меня захватывает. Но я не знаю, можем ли мы, должны ли мы соединиться.
— Коринна, — подхватил Освальд, — вы презираете меня за то, что я колебался? Вы приписали мои колебания каким-нибудь низменным соображениям? Неужто вы не догадались, что единственная причина моей нерешительности — глубокие и мучительные угрызения совести, которые вот уже скоро два года преследуют и терзают меня?
— Я поняла это, — ответила Коринна. — Если бы я могла заподозрить, что вами движет что-нибудь иное, чем искреннее чувство, вы бы не были достойны моей любви. Но я знаю, что жизнь полна не одной только любовью. Привычки, воспоминания, обстоятельства опутывают нас такими узами, которые даже сама страсть не в состоянии разорвать. Разорванные на мгновение, эти узы восстанавливаются вновь, и плющ еще тесней обвивает дуб. Милый Освальд, воздадим каждому периоду нашей жизни лишь то, чего он требует. Больше всего мне надобно сейчас, чтобы вы меня не покидали. Меня беспрестанно преследует мысль о вашем внезапном отъезде. Вы чужой в этой стране, ничто вас здесь не удерживает. Если вы уедете, все будет кончено и мне останутся одни лишь страдания. Природа, искусство, поэзия, которыми я наслаждаюсь вместе с вами — увы! теперь только вместе с вами, — все перестанет говорить моей душе. Я просыпаюсь всякий раз с трепетом; когда я гляжу на ясное утро, я думаю: не обманет ли оно меня своими сияющими лучами, здесь ли вы еще, вы, звезда моей жизни? Освальд, избавьте меня от этого страха, и мне ничего не нужно будет, кроме чудесного спокойствия!
— Вы знаете, — ответил Освальд, — что англичанин никогда не отказывается от своей родины, что меня могут призвать на войну, что…
— О боже, — взмолилась Коринна, — вы хотите подготовить меня… — и она задрожала, словно при приближении страшной опасности. — Ну что же, если это так, увезите меня с собой как вашу жену, как вашу рабу… — Но тотчас же опомнившись, она прибавила: — Освальд, вы не уедете, не известив меня заранее, не правда ли? Послушайте: нет такой страны, где бы преступника повели на казнь, не дав ему несколько часов, чтобы собраться с мыслями. Но не надо извещать меня письмом, нет! вы сами сообщите мне о своем отъезде, вы предупредите меня, вы выслушаете меня прежде, чем удалиться.
— Ну а если я не смогу?..
— Как? вы колеблетесь дать мне согласие на мою просьбу! — вскричала Коринна.
— Нет, — ответил Освальд, — я не колеблюсь; ты хочешь этого, хорошо! так клянусь тебе: если мой отъезд будет необходим, я сообщу тебе, и эта минута решит нашу участь.
После этих его слов Коринна ушла.