Глава XXII
Священный источник
Паломники были люди. Если бы они не были людьми, они поступили бы иначе. Они совершили долгий трудный путь, и теперь, когда путь этот был уже почти окончен и они вдруг узнали, что главное, ради чего они ехали, перестало существовать, они поступили не так, как на их месте поступили бы лошади, или кошки, или черви, – те, вероятно, повернули бы назад и занялись бы чем-нибудь более выгодным, – нет, прежде они жаждали увидеть чудотворный источник, а теперь они в сорок раз сильнее жаждали увидеть то место, где этот источник когда-то был. Поведение людей необъяснимо.
Мы двигались быстро. Часа за два до захода солнца мы уже стояли на высоких холмах, окружающих Долину Святости, и видели все ее достопримечательности. Я говорю о самых главных – о трех огромных зданиях. Здания эти, стоявшие одиноко, казались в этой беспредельной пустыне хрупкими, как игрушки. Такое зрелище всегда печально – тишина и неподвижность напоминают нам о смерти. Хотя тишину нарушал звук, доносимый издалека порывами ветра, но от этого звука становилось еще печальнее: то был отдаленный похоронный звон, такой слабый, что мы не могли понять, слышим ли мы его на самом деле, или он нам только чудится.
Еще засветло мы добрались до мужского монастыря; мужчин приютили в нем, а женщин отправили дальше, в женский монастырь. Колокола были теперь совсем близко, и их торжественное гудение врывалось в уши как весть о Страшном суде. Отчаянье владело сердцами иноков и было ясно написано на их изнуренных лицах. Они шныряли вокруг нас, то появляясь, то исчезая, в черных рясах, в мягких туфлях, с восковыми лицами, бесшумные и причудливые, как образы страшного сна.
Старый настоятель встретил меня с трогательною радостью. Слезы брызнули у него из глаз, но он сдержал себя. Он сказал:
– Не медли, сын мой, приступай к своему спасительному труду. Если нам в самый короткий срок не удастся вернуть воду, мы погибли и все созданное благородными трудами за двести лет будет разрушено. Только смотри, чары твои должны быть святыми чарами, ибо церковь не потерпит дьявольских чар, даже если эти чары пойдут ей на пользу.
– К моим чарам, отец, дьявол не имеет никакого отношения. Ни к каким дьявольским чарам я прибегать не стану, я буду пользоваться только теми веществами, которые созданы божьей рукой. Но уверены ли вы, что Мерлин поступает столь же благочестиво?
– Да, мой сын, он обещал мне не прибегать к помощи нечистой силы и подтвердил свое обещание клятвою.
– Ну что ж, тогда пусть он и продолжает работать.
– Но, надеюсь, ты не будешь сидеть сложа руки, ты поможешь ему?
– Не годится смешивать столь различные методы, отец; и, кроме того, это было бы нарушением профессиональной этики. Два человека, занимающиеся одним ремеслом, не должны подставлять ножку друг другу. Дела хватит на каждого, а кто из нас лучше, выяснится когда-нибудь само собой. Вы подрядили Мерлина; ни один другой чародей не станет вмешиваться в его работу, пока он сам от нее не откажется.
– Но я прогоню его. Дело важности необычайной, и я имею законное право прогнать его. А если даже и не имею такого права, так кто осмелится предписывать законы церкви? Церковь сама предписывает законы всему; все, что нужно для церкви, должно быть исполнено, а если кто-нибудь этим обижен, пусть обижается. Я прогоню его, приступай к работе немедленно.
– Нет, так нельзя, отец. Разумеется, ты прав – тот, кто всех сильнее, может делать что хочет, и никто не посмеет ему перечить, но мы, несчастные чародеи, находимся в особом положении. Мерлин – отличный чародей на малые дела и пользуется безупречной, хотя и провинциальной репутацией. Он старается, он делает все, что в его силах, и было бы неприлично отнимать у него работу, пока он сам от нее не откажется.
Лицо настоятеля просияло.
– Ну, этого добиться нетрудно. Мы найдем способ заставить его отказаться.
– Нет, нет, отец, это не пройдет. Если вы отстраните его насильно, он заколдует источник, и вам не удастся расколдовать его, пока я не проникну в тайну его чар. А это может занять целый месяц. У меня у самого есть такое небольшое колдовство, которое я называю «телефон», и Мерлину пришлось бы потратить, по крайней мере, сто лет, чтобы проникнуть в его тайну. Да, он может задержать меня на целый месяц. Неужели вы согласны рисковать целым месяцем в такую засуху?
– Целый месяц! При одной мысли об этом я весь дрожу. Пусть будет по-твоему, сын мой. Но в сердце моем тяжелое разочарование. Оставь меня наедине с моей мукой, терзающей меня вот уже девять долгих дней, во время которых я не знал, что такое покой, ибо даже тогда, когда мое простертое тело казалось наслаждающимся покоем, его не было в глубине моей души.
Конечно, Мерлин поступил бы благоразумнее, если бы пренебрег приличиями и бросил это дело, так как ему все равно никогда не удалось бы пустить воду, ибо он был подлинный чародей своего времени, а это означает, что все крупные чудеса, которые его прославили, он всегда ухитрялся творить в такие мгновения, когда его никто не видел. Глазеющая толпа в те времена так же мешала творить чудеса чародею, как в мое время мешает она творить чудеса спириту: всегда в ней найдется скептик, который включит свет в самую критическую минуту и все испортит. Но я вовсе не хотел, чтобы Мерлин уступил дело мне, прежде чем я сам буду в состоянии за него взяться; я же не мог за него взяться до тех пор, пока не привезут из Камелота нужные мне вещи, а это займет два-три дня.
Мое присутствие вернуло монахам надежду и так их ободрило, что вечером они как следует поужинали – впервые за девять дней. Когда желудки их наполнились, они воспрянули духом, а когда вкруговую пошла чаша с медом, они и совсем развеселились. Подвыпившие святые отцы не хотели расходиться, и мы просидели за столом всю ночь. Было очень весело. Рассказывали добрые старые истории сомнительного свойства, от которых у иноков слезы текли по щекам, рты раскрывались, как пещеры, и сотрясались круглые животы; пели сомнительные песни, ревели их хором, так громко, что заглушали звон колоколов.
В конце концов я и сам решился кое-что рассказать и успех имел огромный. Не сразу, конечно, так как до жителей тех островов смешное никогда не доходит сразу; но когда я в пятый раз повторил свой рассказ, стена дала трещину; когда я повторил его в восьмой раз, начала осыпаться; после двенадцатого повторения – раскололась на куски; после пятнадцатого – рассыпалась в пыль, и я, взяв швабру, вымел ее. Я говорю, разумеется, в переносном смысле. Эти островитяне – вначале тугие плательщики и очень скупо оплачивают ваши труды, но под конец они платят столь щедро, что все остальные народы кажутся нищими и ничтожными по сравнению с ними.
На другой день чуть свет я был у источника. Я уже застал там Мерлина, который колдовал с усердием бобра, но не добился даже сырости. Он был мрачен; и всякий раз, когда я намекал ему, что, пожалуй, для человека неопытного подряд, который он взял на себя, слишком тяжел, у него развязывался язык, и он начинал выражаться, как епископ – как французский епископ эпохи Регентства.
Дело обстояло приблизительно так, как я и ожидал. «Источник» оказался самым обыкновенным колодцем, вырытым самым обыкновенным способом и облицованным самым обыкновенным камнем. Никакого чуда в нем не было. Даже во лжи, прославившей его, не было никакого чуда; я и сам мог бы без всякого труда изобрести такую ложь. Колодец находился в темной комнате, в самой середине часовни, построенной из неотесанного камня; стены комнаты были увешаны благочестивыми картинами, перед которыми и хромолитографии могли бы гордиться совершенством, – картинами, изображавшими чудесные исцеления, совершенные водами источника, когда никто на них не глядел. Никто, кроме ангелов; ангелы всегда вылезают на палубу, когда совершается чудо, – вероятно, для того, чтобы попасть на картину. А они любят это не меньше, чем пожарные; можете проверить по картинам старых мастеров.
Комнату, в которой находился колодец, тускло освещали лампады. Когда была вода, ее доставали с помощью ворота и ведра на цепи, доставали монахи и переливали в желоба, по которым она стекала в каменные резервуары, помещавшиеся снаружи, и в комнату, где находился колодец, никто не имел права входить, кроме монахов. Однако я вошел в нее – с любезного разрешения моего собрата по ремеслу и подчиненного. Сам он туда не входил. В работе он прибегал только к заклинаниям; к разуму он не прибегал никогда. Если бы он вошел в эту комнату и, вместо того чтобы напрягать свои поврежденные мозги, оглядел ее собственными глазами, он нашел бы способ исправить колодец естественными средствами, а потом мог бы выдать это за чудо, как обычно делается; но нет, он был старый дурень, он был из тех колдунов, которые сами верят в свое колдовство, а колдун, одержимый таким суеверием, никогда не добьется успеха.
Я подозревал, что колодец дал течь; что несколько камней возле дна обрушилось и образовалось отверстие, через которое уходит вода. Я измерил цепь, – длина ее равнялась девяноста восьми футам. Затем я вызвал двух монахов, запер дверь на замок, взял свечу и заставил их спустить меня в колодец на ведре. Когда цепь размотали до конца, я при свете свечи убедился в правильности своих предположений: значительная часть стены вывалилась, образовав большую трещину.
Я почти жалел, что мои догадки подтверждались, так как я имел в виду кое-что другое, более выгодное для чуда. Мне вспомнилось, что в Америке много веков спустя, когда нефтяной фонтан переставал бить, его снова вызывали к жизни, взрывая землю динамитом. Если бы оказалось, что колодец просто высох без видимых причин, я мог бы благородно удивить всех, заставив какого-нибудь не особенно ценного человека бросить в него динамитную бомбу. У меня была даже мысль использовать для этого Мерлина. Однако теперь я убедился, что бомбу бросать не придется. Обстоятельства не всегда складываются так, как мы хотим. Деловой человек не должен поддаваться разочарованию; самообладания он не должен терять никогда. Так я и поступил. Я сказал себе, что торопиться мне некуда, что я могу и подождать; дойдет черед и до бомбы. В свое время и дошел.
Когда меня подняли, я прогнал монахов и опустил в колодец рыболовную лесу; глубина колодца оказалась равной ста пятидесяти футам, и вода держалась в нем сейчас на уровне сорока одного фута. Я позвал монаха и спросил:
– Какова глубина колодца?
– Не знаю, сэр, мне никто об этом не говорил.
– На каком уровне обычно стояла в нем вода?
– В течение всех этих двухсот лет вода стояла в нем недалеко от края; так говорит предание, унаследованное нами от наших предшественников.
Слова этого монаха подтвердили свидетели, более заслуживающие доверия: только двадцать или тридцать футов цепи носили следы употребления, а вся остальная цепь была заржавлена и, видимо, никогда не опускалась в колодец. Каким образом в прошлый раз вода сначала исчезла, а потом появилась вновь? Несомненно, какой-то практичный человек спустился в колодец и заделал течь, а потом пришел к настоятелю и заявил, что, если разрушат купальню, вода вернется. А теперь снова образовалась течь, и эти простаки молились бы, и устраивали бы крестные ходы, и звонили бы в колокола, пока сами не высохли бы и ветер не развеял бы их на все четыре стороны, – и никому из них не пришло бы в голову спустить в колодец рыболовную лесу или самому спуститься туда и исследовать, в чем, собственно, дело. Преодолеть укоренившиеся навыки мышления труднее всего на свете. Они передаются от поколения к поколению, как черты лица; и если у человека той эпохи появилась какая-нибудь мысль, которой не было у его предков, начинали подозревать, что он незаконнорожденный. Я сказал монаху:
– Трудное чудо – вернуть воду в сухой колодец, но мы попробуем его сотворить, если моего брата Мерлина постигнет неудача. Брат Мерлин очень способный чародей, но его специальность – салонные фокусы, и здесь он может не добиться успеха; да, по всей вероятности, успеха он не добьется. Но в этом нет ничего для него постыдного, ибо человек, способный творить такие чудеса, может открыть отель.
– Отель? Я как будто не слыхал…
– Об отелях? Это то, что вы зовете постоялым двором. Человек, который может сотворить такое чудо, управится и с постоялым двором; это чудо мне по силам; я его сотворю; но не скрою от вас, что для того, чтобы сотворить это чудо, мне придется напрячь все свои чародейские способности до крайней степени.
– Уж кому-кому, а нашей монастырской братии это известно, ибо предание гласит, что в тот раз восстановление источника оказалось настолько трудным, что потребовало целый год. Как бы то ни было, мы будем молиться Богу и просить у него для вас успеха.
С деловой точки зрения удачная это была мысль – распространить слух, будто сотворить такое чудо очень трудно. Иногда самые незначительные вещи приобретают огромное значение благодаря рекламе. Этот монах был потрясен трудностью того, что мне предстояло совершить; он потрясет этим других. Через два дня сострадание ко мне станет всеобщим.
В полдень, возвращаясь домой, я встретил Сэнди. Она шла с осмотра отшельников. Я сказал:
– Я хочу сам их осмотреть. Сегодня среда. У них бывают утренние спектакли?
– Извините, сэр, о чем вы говорите?
– Утренние спектакли. У них открыто днем?
– У кого?
– У отшельников, конечно.
– Открыто?
– Ну да, открыто? Что же тут непонятного? Или они закрывают в полдень?
– Закрывают?
– Закрывают? Ну да, закрывают. Никогда не видал я такой тупицы; что ни скажи, ничего не понимает. Спрашиваю тебя самыми простыми словами: когда они закрывают лавочку? Когда они кончают игру? Когда они гасят свет?
– Закрывают лавочку, кончают…
– Ну все равно, хватит. Ты мне надоела. Ты не понимаешь самых простых вещей.
– Я была бы рада вам угодить, сэр, и я скорблю и горюю оттого, что угодить вам мне не удается, но я всего только простая дева, и меня ничему не учили, не окрестили меня с колыбели в глубоких водах познания, окропивших того, кто приобщился к самому благородному из таинств, того, на кого с благоговением взирают очи смиренных смертных, сознающих, что их невежество – лишь прообраз иных несовершенств, скорбя о которых люди облачаются во власяницу и посыпают пеплом горестей свои головы, и когда в мрак, окутывающий разум такого невежды, проникают такие золотые слова, исполненные высокой тайны, как, например, – закрыть лавочку, кончать игру, гасить огни, только милосердие Божие спасает невежду от того, чтобы не лопнуть от зависти к тому, чей разум способен вместить, а язык способен произнести столь величавые, благозвучные и чудесные речения, и путаница, возникающая в смиренном уме невежды, и неумение постигнуть божественное значение этих чудес проистекает не из тщеславия – оно искренне и правдиво, и вы должны понять, что оно – самая сущность благоговейного преклонения, никогда не проходящего и вполне вам известного, если вы изучили склад души моей и моего разума и поняли, что я не не хочу, а не могу, а раз не могу, то ничего не могу поделать, если бы и хотела, и не в нашей власти превратить хочу в могу, и потому я прошу вас, мой добрый господин и драгоценный лорд, быть снисходительным к моей вине и простить мне ее по доброте вашей и по вашему милосердию.
Я не в состоянии был запомнить всего, что она говорила, но общий смысл я уловил и почувствовал себя пристыженным. Неблагородно было обрушивать технические выражения девятнадцатого века на невежественную дочь шестого и потом бранить ее за то, что она не понимает; она изо всех сил старалась понять смысл моих речей, и не ее вина, если это ей не удалось; и я извинился. Мы вместе пошли по извилистым тропкам к норам, в которых жили отшельники, мирно беседуя между собой и чувствуя, что стали еще лучшими друзьями, чем были прежде.
Во мне постепенно возникало таинственное и полное трепета уважение к этой девушке; всякий раз, когда она пускала в ход свой поезд и он мчался через беспредельные материки, волоча за собой одну из ее фраз, мне казалось, что я стою перед страшным ликом самой праматери германских языков. Порой, когда она принималась изливать на меня такую фразу, я, полный невольного благоговения, снимал шлем и стоял с непокрытой головой; и, если бы слова ее были водой, я, несомненно, утонул бы. Она поступала совершенно как немцы: когда ей хотелось что-нибудь сказать – все равно что – ответить ли на вопрос, произнести ли проповедь, изложить ли энциклопедию или историю войн, – она непременно должна была всадить все целиком в одну-единственную фразу или умереть. Так поступает и всякий немецкий писатель: если уж он нырнет во фразу, так вы не увидите его до тех пор, пока он не вынырнет на другой стороне своего Атлантического океана с глаголом во рту.
До самого вечера мы таскались от отшельника к отшельнику. Это был в высшей степени странный зверинец. Казалось, отшельники соперничали друг с другом главным образом в том, кто превзойдет остальных нечистоплотностью и разведет вокруг себя больше насекомых. Все их повадки свидетельствовали о необычайном самодовольстве. Один анахорет, например, гордился тем, что лежит голый в грязи и разрешает насекомым кусать себя; другой тем, что стоит весь день у скалы, на виду у восхищенных паломников, и молится; третий тем, что, раздевшись догола, ползет на четвереньках; четвертый тем, что много лет подряд таскает на себе восемьдесят фунтов железа; пятый тем, что никогда не ложится спать, как все люди, а спит, стоя среди терновника, и храпит, когда паломники собираются вокруг и глазеют на него. Одна женщина, прикрывавшая свою наготу только седыми волосами, стала черной от головы до пят благодаря сорокасемилетнему благочестивому воздержанию от воды. Вокруг каждого из этих странных людей в почтительном изумлении стояли паломники и завидовали благодати, которую те стяжали себе на небесах своими набожными подвигами.
Мало-помалу добрались мы до самого великого из отшельников. Он был необычайно знаменит; слава его гремела по всему христианскому миру; именитые и знатные люди съезжались с отдаленнейших краев земного шара, чтобы поклониться ему. Он выбрал себе место в самой широкой части долины, и все пространство вокруг него всегда было заполнено толпой.
Он стоял на столбе в шестьдесят футов вышиной, с широкой площадкой на верхушке. Он был занят тем, чем занимался каждый день в течение вот уже двадцати лет подряд: то стремительно нагибался к своим ногам, то разгибался. Так он молился. Я подсчитал с часами в руке – за 24 минуты 46 секунд он отбил 1244 поклона. Жаль было, что такая энергия пропадает зря. Движение, которое он совершал, для механики – настоящий клад. Я отметил это в своей записной книжке, предполагая в будущем приспособить к нему систему мягких ремней и заставить его вертеть колесо швейной машины. Впоследствии я осуществил этот план, и отшельник превосходно работал целых пять лет; за этот срок он сшил восемнадцать тысяч рубах из домотканого холста – по десяти штук в день. Я заставлял его работать и по воскресеньям; в воскресенье он отбивал не меньше поклонов, чем в будни, и было бессмысленно расходовать столько энергии вхолостую. Эти рубашки обходились мне даром, если не считать ничтожных затрат на материал; материал оплачивал я сам, так как было бы несправедливо возложить этот расход на отшельника; наши рубашки продавались паломникам по полтора доллара за штуку, а на полтора доллара в королевстве Артура можно было купить пятьдесят коров или чистокровного коня. Рубашки эти считались лучшим предохранительным средством от всякого греха, и мои рыцари так усердно рекламировали их с помощью красок и трафарета, что скоро во всей Англии не осталось ни одной скалы, ни одного камня, ни одной стены, где не было бы надписи, видной за милю:
ПОКУПАЙТЕ ТОЛЬКО РУБАШКИ Св. СТОЛПНИКА.
Их носит вся знать. Патент заявлен.
Это предприятие принесло столько денег, что я не знал, куда их девать. Когда оно разрослось, мы стали изготовлять рубашки для королей, изящные сорочки для герцогинь и прочих знатных дам – с рюшками, сборками и вышивками. Да, прелестные вещицы.
Но как раз в это время я стал замечать, что мой двигатель приобрел обыкновение стоять на одной ноге – с другой, очевидно, случилось что-то неладное; я сократил производство и вышел из дела, которое купил сэр Борс-де-Ганис в компании со своими друзьями; а через год и совсем пришлось закрыть это предприятие, так как святой подвижник удалился на покой. Он заслужил его. Могу утверждать это с полной ответственностью.
Но когда я его увидел впервые, он вел себя так, что описать его поведение здесь невозможно. Если угодно, прочтите о нем в Житии святых.