IV
Живя еще в Скуге, Лавранс, сын Бьёргюльфа, сделал вклад в гердарюдскую церковь, чтобы там служили за упокой души его родителей в день их смерти. Годовщина смерти Бьёргюльфа, сына Кетиля, приходилась на тринадцатое августа, и Лавранс договорился с братом, что в этом году тот возьмет Кристин к себе, чтобы она могла присутствовать на обедне.
Она все боялась, как бы что-нибудь не помешало дяде сдержать обещание, — ей казалось, будто Осмюнд не очень любит ее. Но на день до заупокойной обедни Осмюнд, сын Бьёргюльфа, приехал в монастырь и забрал племянницу с собою. Кристин получила приказание одеться в светское платье, но потемнее и попроще. Люди поговаривали, что сестры из Ноннесетера слишком много бывают вне стен монастыря, поэтому епископ велел, чтобы те из девиц, которые не должны впоследствии постричься в монахини, не носили, гостя у своих родичей, платьев, напоминающих орденскую одежду, — тогда прихожане не будут по ошибке принимать их за будущих монахинь или уже постриженных в монашеский чин.
Кристин радовалась от всей души, скача верхом по проселочной дороге рядом со своим дядей; Осмюнд стал более ласков и приветлив с нею, заметив, что девушка, оказывается, может поддержать беседу с людьми. Впрочем, Осмюнд был несколько подавлен; он говорил, — похоже на то, что к осени будет отдан приказ снарядить ополчение, и король вторгнется в Швецию, чтобы отомстить за убийство зятя и мужа племянницы. Кристин уже слышала об убийстве шведских герцогов и считала это деянием величайшей низости, но все эти дела государственные были ей совсем чужды. У них в долине мало говорили о таких вещах. Впрочем, она припомнила, что отец ее тоже принимал участие в ополчении в походе против герцога Эйрика у Рагнхильдархолма и Конунгахеллы. Тут Осмюнд рассказал ей обо всем, что произошло между королем и герцогом. Кристин немногое поняла из рассказа, но внимательно слушала, когда дядя говорил о состоявшихся и расторгнутых обручениях девских дочерей. Ее утешала мысль, что, оказывается не везде на свете считают, как у них дома, что сговор и обручение связывают почти столь же крепко, как и брак. Она набралась храбрости, рассказала о своем приключении вечером накануне праздника святого Халварда, и спросила дядю, знает ли он Эрленда из Хюсабю. Осмюнд отозвался хорошо об Эрленде, сказал что тот поступал неразумно, но больше по вине отца и короля: они вели себя так, будто мальчик, с которым случилось, несчастье, был прямо чертом рогатым. Король слишком уж набожен, а рыцарь Никулаус разгневался на то, что Эрленд растратил столько добра, и вот они обрушились на него с такими словами, как «блуд» да «адское пламя».
— А во всяком стоящем парне всегда должна быть толика упрямства, — сказал Осмюнд, сын Бьёргюльфа. — Да и женщина была красавицей! Но тебе ведь нечего заглядываться на этого Эрленда, так что не занимайся его делами.
Эрленд не пришел к обедне, как обещал Кристин, и она больше думала об этом, чем о словах божественной службы. Она не могла в этом раскаиваться — у нее было только какое-то странное чувство, что она стала чуждой всему, с чем прежде была так связана.
Она пробовала утешать себя — Эрленд, конечно, считает, что разумнее всего, если никто из имеющих над нею власть не будет пока знать об их дружбе. Это она и сама понимала. Но сердце ее так тосковало, и она плакала, ложась вечером спать в том стабюре, где ей приходилось ночевать вместе с маленькими дочерьми Осмюнда.
На следующий день она пошла, в лес с самой младшей из детей дяди — шестилетней девочкой. Не успели они пройти выгон у самого леса, как Эрленд бегом догнал их. Кристин знала, что это он, раньше, чем увидела, кто идет за ними.
— Я весь день просидел здесь, на холме, следя за тем, что делается у вас на дворе, — сказал он. — Я так и думал, что ты найдешь случай выйти из дому…
— Так ты воображаешь, что я вышла из дому на свидание с тобой? — со смехом сказала Кристин. — А ты не боишься ходить с собаками и луком в лесу моего дяди?
— Твой дядя разрешил мне охотиться здесь для препровождения времени, — сказал Эрленд. — И собаки принадлежат Осмюнду — они разыскали меня сегодня утром. — Он погладил собак и поднял на руки маленькую девочку. — А ты знаешь меня, Рагндид? Но не рассказывай никому, что вы говорили со мною, тогда я дам тебе вот что. Он вынул узелок с изюмом и отдал его ребенку. — Я приготовил изюм для тебя, — сказал он Кристин. — Как ты думаешь, ребенок не проболтается?
Оба они говорили быстро и смеялись. Эрленд был одет в короткий и узкий коричневый камзол, а черные волосы его были покрыты красной шелковой шапочкой, — у него был очень моложавый вид, он смеялся, играя с ребенком, но время от времени брал руку Кристин и сжимал ее до боли.
С большой радостью он упомянул про слухи об ополчении:
— Тогда мне легче будет снова заслужить дружбу короля, — сказал Эрленд — Все тогда пойдет легче! — с жаром добавил он.
Под конец они присели на лугу, зайдя немного подальше в лес. Эрленд держал ребенка на коленях; Кристин сидела рядом с ним; под покровом густой травы Эрленд играл ее пальцами. Он вложил ей в руку три золотых кольца, связанных шнурком.
— А после, — прошептал он, — у тебя будет столько колец, сколько ты сможешь надеть на пальцы!..
— Я буду поджидать тебя здесь, на лужайке, каждый день около этого же времени, пока ты живешь в Скуге, — сказал он при расставании. — Так что приходи, когда сможешь.
На другой день Осмюнд, сын Бьёргюльфа, с женой и детьми уехал в родовое поместье Гюрид в Хаделанде. Они были напуганы слухами о войне; страх все еще владел умами населения в окрестностях Осло после грабительского вторжения герцога Эйрика несколько лет тому назад. Старая мать Осмюнда так боялась, что решилась искать убежище в Ноннесетере; она была к тому же слишком слаба, чтобы ехать вместе со всеми. Кристин должна была поэтому остаться в Скуге со старушкой, — она звала ее бабушкой, — пока Осмюнд не вернется из Хаделанда.
После полудня, когда все в усадьбе отдыхали, Кристин пошла в стабюр, где она ночевала. Она привезла с собою в овчинном мешке несколько платьев и стала теперь переодеваться, напевая при этом вполголоса.
Отец подарил ей как-то платье из толстой восточной бумажной ткани небесно-голубого цвета, с частым узором из красных цветов; она надела его. Расчесала гребенкой и щеткой свои волосы и перевязала их красными шелковыми лентами, чтобы они не спускались на лицо, подпоясалась красным шелковым кушаком и надела на пальцы кольца Эрленда; наряжаясь, она все время думала о том, покажется ли она ему красивой.
Обе собаки, что были с Эрлендом в лесу, спали по ночам в ее стабюре; она позвала их с собою. Незаметно выскользнув со двора она пошла по той же самой тропинке через выгон, что и накануне.
Лесная полянка лежала одиноко и тихо под лучами жгучего полуденного солнца:
— еловый лес, окружавший ее со всех сторон, издавал горячий и сильный аромат. Солнце пекло, и, густея над вершинами деревьев, синева неба становилась удивительно жесткой.
Кристин села в тени на опушке леса. Она не досадовала на то что Эрленда не было; она была уверена, что он придет, и чувствовала особую радость оттого, что может посидеть тут немного одна и быть первой.
Она прислушивалась к слабому жужжанию маленьких существ над желтой, сожженной солнцем травой, сорвала несколько сухих, пряно пахнущих цветов, которые могла достать не двигаясь, только протянув руку, вертела их между пальцами и нюхала; широко раскрыв глаза, она сидела в каком-то полузабытьи.
Она не пошевелилась, услышав в лесу конский топот. Собаки заворчали и ощетинились, а потом помчались вверх по лугу, лая и виляя хвостами. На краю леса Эрленд соскочил с коня, пустил его, хлопнув по крупу, и побежал к Кристин, собаки прыгали и скакали вокруг него. Он зажал их морды руками и подошел так к Кристин между двумя серыми, похожими на волков, собаками. Кристин улыбнулась и протянула ему руку, не вставая с места.
И вдруг, когда она глядела на темноволосую голову, лежавшую у нее на коленях, в ее руках, у нее мелькнуло воспоминание. Оно восстало перед нею, ясное и далекое, как какой-нибудь домик, стоящий высоко в лесу на горном склоне, может вдруг ясно выступить в ненастный день из тени туч, когда луч солнца внезапно осветит его. И сердце ее словно переполнилось всей той нежностью, о которой однажды просил ее Арне, сын Гюрда, когда она еще не понимала смысла его слов. Она испуганно и порывисто притянула Эрленда поближе к себе, спрятала его лицо на своей груди и стала целовать, будто боясь, что его отнимут у нее. И когда посмотрела на его голову, лежавшую у нее на руках, то ей показалось, что она держит ребенка, — она закрыла ему глаза одной рукой и стала осыпать короткими, быстрыми поцелуями его рот и щеки.
Солнечный свет ушел с полянки; тяжелый цвет неба над вершинами леса сгустился в синевато-черные тучи, затянувшие все небо, короткие медно-красные зарницы вспыхивали в тучах, как дыму пожара. Баярд подошел, громко заржал и встал неподвижно, устремив глаза в одну точку. Сразу же вслед за этим блеснула первая молния, и за нею последовал сильный удар грома, совсем недалеко.
Эрленд встал и взял коня под уздцы. Ниже их, на краю лужайки, стоял старый овин; они подошли к нему, и Эрленд привязал коня к каким-то кольям у самой двери. В глубине сарая лежало сено; Эрленд разостлал на нем свой плащ, и они уселись, а собаки растянулись у их ног.
Вскоре дождь перед открытой дверью стал, как завеса. В лесу свистело, дождь хлестал по земле — немного спустя им пришлось передвинуться дальше в глубь сарая, потому что крыша текла. Каждый раз, когда сверкала молния и гремел гром, Эрленд спрашивал шепотом:
— Ты не боишься, Кристин?
— Немножко… — шептала она в ответ, прижимаясь к нему.
Они не знали, сколько времени они так просидели, — непогода прошла довольно быстро, гром гремел уже где-то далеко, за дверью солнце заливало своим светом мокрую траву, а блестящие капли падали с крыши все реже и реже. Сладкий запах в овине стал сильнее.
— Мне пора идти, — сказала Кристин, и Эрленд ответил:
— Да, пожалуй! — Он тронул рукой ее ногу. — Ты вымокнешь, лучше поезжай верхом, а я пойду прочь из леса…
Он смотрел на нее так странно.
Кристин дрожала. «Это, должно быть, оттого, — подумала она, — что у меня так сильно бьется сердце». Руки у нее были холодные и потные. Когда он поцеловал голое тело выше колена, она бессильно попыталась оттолкнуть его. Эрленд поднял на мгновение лицо, — ей вдруг вспомнился человек, которому однажды подали милостыню в монастыре: он поцеловал протянутый ему хлеб. Она опрокинулась навзничь на сено, широко раскинув руки, и позволила Эрленду делать что он хочет.
Она сидела прямая и неподвижная, когда Эрленд поднял голову, уроненную на руки. Он быстро поднялся на локте.
— Не смотри так… Кристин!
Его голос причинил новую жестокую боль душе Кристин, — значит, он даже не рад, он тоже несчастен…
— Кристин, Кристин… Может, ты думаешь, что я заманил тебя к себе в лес нарочно, потому что хотел причинить тебе это… взять тебя силой? — спросил он ее немного спустя.
Она погладила его по голове, не глядя на него.
— Ведь насилием это не было, ведь ты бы отпустил меня такою же, какою я пришла, если бы я попросила тебя… — тихо сказала она.
— Не знаю, — ответил он и спрятал лицо в ее коленях. — Может, ты думаешь, что я изменю тебе? — страстно спросил он. — Кристин, клянусь тебе своей христианской верой, пусть Бог отвернется от меня в мой последний миг, если я не сохраню верность тебе до смертного часа…
Она ничего не могла выговорить и только все гладила его по голове.
— Не пора ли мне идти домой? — спросила она наконец, и ей показалось, что она в смертельном страхе ждет его ответа.
— Пожалуй, что так, — мрачно отвечал он. Быстро встал, подошел к лошади и принялся отвязывать поводья.
Тогда и она поднялась. Медленно, устало и болезненно она начинала понимать… Она сама не знала, чего ждала от Эрленда, — что Эрленд должен сделать? Посадить ее на лошадь и увезти с собою, чтобы ей не надо было возвращаться к другим людям?.. Как будто все ее тело ныло, пораженное, — неужели вот это недоброе и воспевается во всех песнях? И так как Эрленд причинил это ей, Кристин до того чувствовала теперь себя его вещью, что не в силах была понять, как она сможет продолжать жить не в его руках. Теперь она должна была уйти от него, но не могла постичь, что это произойдет…
Он шел через лес пешком, ведя лошадь под уздцы; в руке его была рука Кристин, но оба молчали, не находя слов.
Когда они отошли так далеко, что увидели строения Скуга, Эрленд распрощался с Кристин.
— Кристин… Не будь такой печальной… Раньше чем ты думаешь придет тот день, когда ты станешь моей законной женой…
Но сердце у нее упало, когда Эрленд так сказал.
— Значит, тебе нужно уехать от меня? — со страхом спросила она.
— Сейчас же, как ты уедешь из Скуга. — сказал он, и голос его звучал бодрее. — Если не будет войны, то я поговорю с Мюнаном: он давно уже пристает ко мне, чтобы я женился; он, конечно, поедет со мной к твоему отцу и будет ходатаем за меня.
Кристин поникла головой, — с каждым его словом предстоящее время казалось ей все более долгим и невообразимым — монастырь, Йорюндгорд… Она как будто плыла по какому-то потоку, уносившему ее прочь от всего этого.
— Ты спишь теперь одна в стабюре после отъезда родственников? — спросил Эрленд. — Тогда я приду поговорить с тобою вечером; ты отопрешь мне?
— Да, — тихо сказала Кристин. И они расстались.
Остаток дня она провела у бабушки и после ужина уложила старуху в постель. Потом поднялась в стабюр, где должна была ночевать. В верхней горнице было маленькое окно; Кристин села на стоявший под ним сундук — ей не хотелось ложиться.
Ждать пришлось долго. На дворе было совсем темно, когда наконец послышались осторожные шаги на галерее. Эрленд постучал в дверь костяшками пальцев, обернув руку в складки плаща; Кристин встала, отодвинула засов и впустила его.
Она заметила, что он очень обрадовался, когда она обвила его шею руками и прижалась к нему.
— Я боялся, что ты сердишься на меня! — сказал Эрленд. — Ты не должна печалиться о грехе, — добавил он некоторое время спустя. — Этот грех невелик! Божий закон о нем не таков, как людские законы… Гюннюльф, брат мой, объяснил мне однажды: если двое дадут обещание всегда быть вместе и крепко держаться друг друга и потом возлягут вместе, то они уже повенчаны перед Богом и не могут нарушить своего слова без большого греха. Я скажу тебе эти слова по-латыни, когда вспомню, — я знал их раньше…
Кристин не могла понять, по какому случаю брат Эрленда мог сказать это, но она отгоняла от себя невольный страх, что это могло быть сказано об Эрленде и другой женщине, и старалась найти утешение в его словах.
Они сели рядом на сундук. Эрленд обнял одной рукой Кристин, и она почувствовала, что теперь ей хорошо и покойно, — только здесь, около Эрленда, она чувствовала себя спокойно и в безопасности.
Время от времени Эрленд много и взволнованно говорил, а потом подолгу сидел молча и только ласкал Кристин. Кристин, сама того не сознавая, выхватывала из ею речей всякую мелочь, которая могла сделать его красивее и милее в ее глазах и уменьшить его вину во всем том нехорошем, что она знала о нем.
Отец Эрленда, господин Никулаус, был так стар, когда у него родились дети, что у него не было ни терпения, ни сил воспитывать их самому: оба сына выросли в доме господина Борда, сына Петера, в Хестнесе. У Эрленда не было ни сестер, ни других братьев, кроме Гюннюльфа; тот был на год моложе его и состоял священником в церкви Спасителя.
— Его я люблю больше всех на свете, не считая тебя!
Кристин спросила, похож ли на него Гюннюльф, но Эрленд рассмеялся и сказал, что они и душой и телом совсем разные люди. Сейчас Гюннюльф за границей, учится; он отсутствует уже третий год, но дважды присылал письма домой, последний раз в прошлом году, когда уезжал от святой Геновевы в Париже, думая пробраться в Рим.
Вот обрадуется Гюннюльф, когда вернется домой и застанет меня женатым! — сказал Эрленд.
Потом он стал рассказывать о большом наследстве, доставшемся ему после родителей; Кристин поняла, что он сам едва ли знает, как обстоят сейчас его дела. Сама она была довольно хорошо осведомлена о делах отца по купле и продаже земель, Но Эрленд вел свои дела совсем иначе, продавал и расточал, разорял и закладывал — хуже всего в последние годы, когда он хотел расстаться со своей любовницей и потому думал, что со временем его беспутный образ жизни будет забыт и родичи начнут помогать ему; он надеялся в конце концов получить воеводство над половиной округа Оркедал, как его отец.
— Но сейчас я просто ума не приложу, чем все это кончится! — сказал он. — Быть может, я в конце концов буду сидеть в маленькой горной усадьбе, как Бьёрн, сын Гюннара, и таскать на спине навоз, как рабы в прежние времена, потому что лошади у меня не будет!
— Помоги тебе Бог, — смеясь сказала Кристин. — Тогда мне непременно нужно будет переехать к тебе — я уверена, что больше тебя смыслю в крестьянском хозяйстве.
— Ну, корзин-то с навозом ты, я думаю, не таскала? — сказал он тоже со смехом.
— Нет, но видела, как навоз раскладывают по полям, а хлеб сеяла дома почти каждый год. Мой отец обычно сам распахивал ближайшие поля, а потом давал мне засевать первую полосу, чтобы я принесла счастье… — Воспоминание больно укололо ее сердце, и она поспешно продолжала:
— Да и надо, чтобы у тебя была женщина печь хлеб, варить брагу, штопать твою единственную рубашку и доить — тебе придется нанять одну или две коровы у кого-нибудь из соседних богатых крестьян…
— Благодарение Богу, что я снова слышу твой смех! — сказал Эрленд и поднял Кристин на руки, так что она лежала у него на груди, как ребенок.
В те шесть ночей, когда Осмюнда, сына Бьёргюльфа, не было дома, Эрленд каждый раз с вечера приходил к Кристин.
В последнюю ночь он казался таким же несчастным, как и она; много раз повторял, что они не проживут в разлуке ни одного дня дольше, чем это будет необходимо. Наконец совсем тихо сказал:
— Если случится так скверно, что мне до зимы не удастся вернуться в Осло… а тебе понадобится дружеская помощь… то знай, что ты сможешь спокойно обратиться к отцу Иону здесь, в Гердарюде. Мы с ним друзья с детских лет. И на Мюнана, сына Борда, можешь тоже положиться…
Кристин только кивнула головой. Она поняла, что Эрленд говорит о том же, о чем она сама думала каждый божий день; но Эрленд об этом ничего больше не сказал. Поэтому она тоже промолчала, ей не хотелось показывать, как больно сжималось ее сердце.
В те вечера он оставлял ее, когда время подходило к полуночи, но в этот последний вечер начал горячо умолять ее позволить ему лечь и поспать у нее немного. Кристин боялась этого, но Эрленд сказал заносчиво:
— Пойми же, если меня и застанут здесь, в твоей горенке, то я сумею постоять за себя…
Ей и самой хотелось удержать его у себя подольше, и она не в силах была ни в чем отказать ему.
Но Кристин боялась, что они могут проспать. Поэтому она просидела большую часть ночи, прислонясь к изголовью, время от времени забываясь сном, и не могла понять, когда Эрленд действительно ласкал ее и когда ей это только снилось. Одну руку она положила ему на грудь, туда, где ощущалось биение его сердца, и повернулась лицом к окну, чтобы следить за рассветом.
Наконец ей пришлось разбудить его. Она накинула на себя кое-что из одежды и вышла вместе с ним на галерею; он перелез через перила с той стороны стабюра, которая была обращена к другому дому. И вот он исчез за углом. Кристин вернулась к себе и забралась в постель; она дала себе волю и заплакала впервые с тех пор, как стала собственностью Эрленда.
V
В монастыре дни шли по-прежнему. Кристин проводила время то в спальне, то в церкви, то в ткацкой, то в книгохранилище, то в трапезной. Монахини и монастырские работники сняли урожай в огороде и в фруктовом саду; наступил осенний праздник Воздвижения Честного Креста с торжественной процессией, потом начался пост перед Михайловым днем. Кристин удивлялась — по-видимому, никто не замечал в ней никакой перемены. Правда, она всегда была довольно молчаливой среди чужих, а Ингебьёрг, дочь Филиппуса, ее соседка и днем и ночью, вполне справлялась со своей задачей болтать за двоих.
Итак, никто не замечал, что Кристин всеми своими помыслами была далека от окружающего. Любовница Эрленда — она твердила в душе, что теперь она любовница Эрленда! Ей казалось, будто она все это видела во сне — вечер накануне праздника святой Маргреты, тот краткий час в овине, ночи в стабюре в Скуге — или ей все это приснилось, или же ей снится то, что сейчас! Но когда-нибудь ей придется проснуться, когда-нибудь все откроется. Она ни одного мгновения не сомневалась в том, что уже носит ребенка от Эрленда…
Но что именно ожидает ее, когда в один прекрасный день это обнаружится, — об этом она не могла как следует подумать. Посадят ли ее в темницу или отошлют домой?.. Вдали она видела бледные образы отца и матери… И Кристин закрывала глаза, чувствуя дурноту и головокружение, склонялась перед воображаемой грозой, стараясь закалить себя и приучить переносить то зло, которое, как ей верилось, должно кончиться тем, что она будет брошена на веки вечные в объятия Эрленда — единственное место, где теперь она считала себя дома.
И в этом напряженном состоянии было столько же надежды, сколько и ужаса, столько же сладости, сколько и муки. Она была несчастна, но чувствовала, что ее любовь к Эрленду — словно растение, взращенное в глубине ее существа, и на нем с каждым днем распускаются все новые и все более яркие цветы, несмотря на несчастье. В последнюю ночь, когда Эрленд спал у нее, она познала в проблеске мимолетной сладости, что ее ожидает в его объятиях такие радость и счастье, каких она еще не знала до сих пор, — она вся трепетала при одном воспоминании об этом; это было как горячий, пряный запах разогретых солнцем садов. «Пащенок» — это слово Инга бросила ей в лицо, но теперь она как бы приняла его и прижала к своему сердцу. Пащенок — это был ребенок, тайно зачатый в лесах и на лугах. Она чувствовала свет солнца и запах елей над лесной полянкой. Каждое новое, пробивающееся в душе беспокойство, каждое ускоренное биение пульса в теле принимала она за движение зародыша, который напоминал ей, что теперь она вступила на новый путь, и как бы ни трудно было пройти его весь, она была уверена, что в конце концов этот путь должен привести ее к Эрленду.
Кристин сидела между Ингебьёрг и сестрой Астрид и вышивала большой ковер с рыцарями и птицами под листвой деревьев. А сама тем временем представляла себе, как она убегает, когда придет ее час и нельзя уже будет дольше ничего скрывать. Она идет по большим дорогам, одетая как бедная женщина; все, что она имеет из золота и серебра, она несет с собою в узелке. Она находит себе пристанище в каком-нибудь доме, где-нибудь в глухой долине, живет там как работница, носит коромысло на плечах, убирает хлеб, печет и стирает и выслушивает ругательства, потому что не хочет сказать, кто отец ее ребенка. И вот приходит Эрленд и находит ее…
Порой она представляла себе, что Эрленд приходит слишком поздно. Она, белая как снег и прекрасная, лежит на бедной крестьянской постели. Эрленд, нагнувшись под притолокой, входит в горницу; он одет в длинный черный плащ, который он обыкновенно носил, когда приходил к ней по ночам в Скуге. Хозяйка подводит его туда, где лежит Кристин; он опускается на колени и берет ее холодные руки, глаза его полны смертельного горя — так вот где лежишь ты, моя единственная радость… Согбенный от горя, выходит он из горницы, прижимая к груди своего маленького сына, закутанного в складки плаща… Нет, она не думает, чтобы все это кончилось так; она не умрет, и Эрленд не испытает такого горя!.. Но ей было так тяжело и грустно, что хорошо было думать именно так…
И вдруг на мгновение ей становилось ясно до леденящего ужаса; ребенок — это не воображение, это неизбежность; рано или поздно ей придется ответить за то, что она сделала, — и она чувствовала, что сердце ее замирает от ужаса…
Но спустя некоторое время она стала думать, что еще не так уж верно, что у нее будет ребенок. Она сама не понимала, почему это ее не обрадовало, — как будто она лежала и плакала под теплым одеялом, а теперь надо было вставать и выходить на холод. Прошел еще месяц, два месяца; сейчас уж она была уверена, что это несчастье ее миновало, и чувствовала кругом холод и пустоту и была теперь еще несчастнее; в ее сердце прокралась обида на Эрленда. Приближалось Рождество, а она еще не получала никаких вестей ни от Эрленда, ни о нем; даже не знала, где он.
И теперь ей стало казаться, что она не вынесет этой тревоги и неизвестности, — как будто узы, связывающие их, рушились; и она уже серьезно стала бояться что могло случиться что-нибудь, и она уже никогда не увидит Эрленда. Она была отрезана от всего, с чем была связана прежде, а теперь и между ними связь становилась такой хрупкой и слабой. Она не думала, что Эрленд захочет изменить ей, но так многое может случиться… Ей было трудно представить себе, как сможет она дольше выносить изо дня в день неизвестность и муки ожидания.
Иногда она думала о родителях и сестрах, тосковала по ним, но как по чему-то такому, что она утратила навеки.
А иногда в церкви или еще где-нибудь она вдруг ощущала горячее желание быть со всеми вместе, участвовать в общении людей с Богом. Это всегда было частью ее жизни, а теперь она стояла в стороне, наедине со своим неисповеданным грехом.
Она говорила самой себе, что это отлучение от дома, родных с церкви только временное. Эрленд своей собственной рукой приведет ее обратно ко всему этому. Когда отец даст согласие на их с Эрлендом любовь, она сможет приходить к нему, как и прежде; когда они с Эрлендом поженятся, то смогут исповедаться и искупить свое прегрешение.
Она начала искать доказательства тому, что и другие люди не безгрешны. Стала внимательней прислушиваться к сплетням и замечать вокруг себя все мелочи, указывавшие на то, что даже монастырские сестры были не совсем святыми и чуждыми всего мирского. Все это были только мелочи — Ноннесетер под управлением фру Груа являлся для мира примером того, какой должна быть богобоязненная община сестер-монахинь. Монахини были ревностны к божественной службе, прилежны, заботливы к бедным и больным. Их отрешение от мира не было таким уж строгим, чтобы сестрам не разрешалось видеться в приемной комнате со своими друзьями, родственниками или даже самим в особых случаях посещать их в городе: но ни одна из монахинь за все годы управления фру Груа не опозорила монастыря своим поведением.
Но теперь у Кристин открылись уши для всех фальшивых ноток в стенах монастыря — дрязг, зависти, тщеславия. Ни одна из монахинь не хотела исполнять черной домашней работы, кроме ухода за больными, все хотели быть учеными и искусными женщинами; одна старалась перещеголять другую, а те из сестер, которые не обладали способностями к таким благородным занятиям, опускали руки и проводили дни словно в забытьи.
Сама фру Груа была ученой и умной женщиной, наблюдала за поведением и прилежанием своих духовных дочерей, но мало занималась спасением их душ. Она всегда была добра и приветлива с Кристин — казалось, даже отдавала ей предпочтение перед другими молодыми девушками, но это объяснялось тем, что Кристин была хорошо обучена книжному искусству и всякому рукоделью, была прилежна и молчалива. Фру Груа никогда не ждала от сестер ответа. Но зато охотно разговаривала с мужчинами. Одни сменяли других а ее приемной — крестьяне и доверенные монастыря, братья-проповедники от епископа, управители с Хуведёя, с которыми у нее была тяжба. У нее были полны руки дел, она заботилась о крупных монастырских владениях, счетах, рассылала церковные одеяния, отсылала и получала книги для переписывания. Даже самые недоброжелательно настроенные люди не могли найти ничего предосудительного в поведении фру Груа. Но она любила говорить только о таких вещах, в которых женщины редко бывают осведомлены.
У приора, жившего в отдельном доме к северу от церкви, по-видимому, было столько же собственной воли, сколько в писчем пере аббатисы или лозе в руке ее. Сестра Потенция управляла почти всем, что касалось внутренних хозяйственных дел, заботясь больше всего о поддержании в монастыре такого же порядка, какой она видела в знаменитых немецких женских монастырях, где была послушницей. Прежде ее звали Сигрид, дочь Рагнвалда, но при пострижении она переменила имя, потому что так было принято в других странах; ей-то и пришло в голову, чтобы молодые сестры-ученицы, приезжавшие в Ноннесетер только на время, тоже носили одежду послушниц.
Сестра Цецилия, дочь Борда, была не такой, как другие монахини. Она ходила тихая, с опущенными глазами, отвечала всегда ласково и смиренно; у всех была на посылках, охотнее всего исполняла самую черную работу, постилась гораздо больше, чем это предписывалось уставом, — так часто, как только ей разрешала фру Груа, — и часами простаивала в церкви на коленях после всенощной или же приходила туда еще до утрени.
Но однажды вечером, проведя целый день у ручья за стиркой белья вместе с двумя белицами, она неожиданно громко разрыдалась за ужином. Бросилась на каменный пол, стала ползать на коленях среди сестер, била себя в грудь и с горящими щеками и горьким плачем умоляла их всех простить ее. Она, мол, худшая грешница из всех, все дни своей жизни каменела она в гордыне — гордыня, а не смирение и благодарность к Иисусу за его искупительную смерть, поддерживала ее, когда она подвергалась искушениям в миру; она бежала сюда не потому, что любит хоть одну человеческую душу, а потому, что любит собственную гордость. Из гордыни служила она своим сестрам, тщеславие пила она с водою из своего кубка и себялюбие намазывала толстым слоем на сухой хлеб свой, когда сестры пили пиво и ели хлеб с маслом.
Изо всего этого Кристин поняла только одно, что в глубине души даже сестра Цецилия, дочь Борда, не была истинной праведницей. С незажженной сальной свечой, висящей под потолком и грязной от копоти и паутины, — вот с чем она сама сравнивала свое чуждое любви целомудрие!
Фру Груа подошла к рыдающей молодой женщине и подняла ее с пола. Она строго сказала, что в наказание за такой беспорядок сестра Цецилия должна перебраться из спальни сестер к аббатисе и спать вместе с ней, пока не оправится от лихорадки.
— А затем ты, сестра Цецилия, будешь в течение недели сидеть на моем месте; мы станем спрашивать твоих советов по духовным делам и оказывать тебе такую честь за твою богобоязненную жизнь, что ты пресытишься похвалами грешных людей. Таким образом, ты сможешь сама рассудить, стоит ли все это таких трудов и стараний; а потом выбирай, будешь ли ты жить по уставу так, как мы, или станешь продолжать подвиги, которых никто от тебя не требует. Тогда ты сможешь решить сама, будешь ли ты из любви к Богу, — чтобы он милостиво взглянул на тебя с высот, — делать все то, что, по словам твоим, ты делала только для того, чтобы мы смотрели на тебя с завистью и восхищением.
Так это и было сделано. Сестра Цецилия пролежала две недели в горнице аббатисы: у нее была жестокая лихорадка, и фру Груа сама ухаживала за больной. Встав после болезни, она должна была в течение недели сидеть рядом с аббатисой, на почетном месте, как в церкви, так и в монастыре; все прислуживали ей, а она все это время плакала, будто ее хлестали розгами. После этого она стала гораздо спокойнее и веселее. Продолжала держать себя почти как и прежде, но краснела, словно невеста, если кто смотрел на нее, мела ли она в это время пол или шла одна в церковь.
Однако этот случай с сестрой Цецилией пробудил в Кристин глубокую тоску и стремление к покою и примирению со всем тем, от чего, как ей казалось, она начинала чувствовать себя отрезанной. Она подумала о брате Эдвине и однажды, набравшись храбрости, попросила у фру Груа разрешения сходить к босоногим братьям, чтобы проведать там одного своего друга.
Она заметила, что это не понравилось фру Груа, — между миноритами и другими монастырями в епископстве не было большой дружбы. И аббатиса не стала добрее, узнав, кто был другом Кристин. Она сказала, что этот брат Эдвин — нестойкий слуга Божий, он постоянно шатается по всей стране и отправляет требы в чужих епископствах. Простой народ считает его святым человеком, но сам он как будто не понимает, что первая добродетель францисканца — повиновение начальникам. Он исповедует лесных бродяг и отлученных от церкви, крестит их детей и отпевает их, не спрашивая на то разрешения, но все же, по-видимому, грешит столько же по невежеству, сколько из упрямства, и терпеливо сносит наказания, налагаемые на него за такие поступки. На него смотрят сквозь пальцы также и потому, что он очень искусен в своем ремесле; но даже и во время своих занятий ремеслом он иногда ссорится с людьми; живописцы епископа в Бьёргвине заявили, что они не потерпят, чтобы он работал в их епископстве.
Кристин осмелилась спросить, откуда он появился, этот монах с таким ненорвежским именем. Фру Груа была не прочь поговорить; она рассказала, что он родился в Осло, но отец его был англичанин, Рикард бронник, который женился на крестьянской дочери из округа Скугхейм и обосновался в городе; двое братьев Эдвина были всеми уважаемыми оружейниками в Осло. Но этот старший из сыновей бронника всю свою жизнь был крайне беспокойным существом. Правда, он с самого детства имел охоту к монастырской жизни, достигнув совершеннолетия, он сразу же поступил в монастырь серых братьев на Хуведёе. Оттуда его послали на воспитание в один из монастырей во Франции — у него были большие способности. Уже будучи там, он добился того, что вышел из прежнего ордена цистерцианцев и вступил в орден миноритов. И в тот раз, когда братья начали самовольно и вопреки епископскому приказу строить свою церковь на пустоши к востоку от города, брат Эдвин был самым упрямым и несговорчивым из всех; он даже чуть не убил молотком одного из людей, посланных епископом остановить работы.
Давно уже не бывало, чтобы кто-нибудь так долго говорил с Кристин; поэтому, когда фру Груа сказала, что теперь она может идти, молодая девушка нагнулась и поцеловала почтительно и искренне руку аббатисы. На глазах ее выступили слезы. Но фру Груа, увидав, что Кристин плачет, подумала, что это от огорчения, и тут же сказала, что, может быть, все-таки позволит ей в один из следующих дней сходить в гости к брату Эдвину.
И через несколько дней Кристин известили, что кто-то из монастырских слуг идет с поручением в королевскую усадьбу и может заодно проводить ее к монахам на пустошь.
Брат Эдвин был дома. Кристин не думала, что она может так обрадоваться, увидя кого-нибудь, кроме Эрленда. Старик сидел, гладя ее по руке, пока они разговаривали, благодарил ее за то, что она пришла. Нет, он не был в ее краях с тех пор, как ночевал в Йорюндгорде, но слышал, что ее выдают замуж, и пожелал ей счастья. Тут Кристин попросила его пройти с нею в церковь.
Они должны были выйти из монастыря и обойти церковь кругом до главного входа; брат Эдвин не решился провести Кристин прямо через двор. Вообще, как ей показалось, он стал каким-то унылым и робким, словно боялся рассердить кого-нибудь. Он очень состарился, подумала Кристин.
И когда она передала свою лепту бывшему в церкви священствующему монаху, а потом попросила брата Эдвина исповедать ее, то он очень испугался. Этого он не смеет делать: ему строго запрещено выслушивать исповеди.
— Да ты, может, уже слышала об этом, — сказал он. — Дело в том, что я считал себя не вправе отказывать бедным, несчастным людям, в тех дарах, которые Бог дал мне безвозмездно. Но мне, конечно, следовало бы убедить их искать примирения с церковью в надлежащем месте… Да…. Да… Но ведь ты, Кристин, должна исповедоваться у своего приора?
— Есть одна вещь, которую я не могу рассказать на исповеди приору нашего монастыря, — сказала Кристин.
— А ты думаешь, что тебе на пользу будет исповедаться мне в том, что ты хочешь скрыть от своего настоящего духовного отца? — сказал монах более строго.
— Если ты не можешь исповедать меня, — сказала Кристин, — то, может быть, позволишь мне поговорить с тобою и спросить твоего совета о том, что лежит у меня на сердце.
Монах осмотрелся по сторонам. Церковь в эту минуту была пуста. Тогда он уселся на сундук, стоявший в углу.
— Ты должна помнить, что отпустить твои грехи я не могу, но дам тебе совет и буду молчать обо всем, что ты скажешь, как будто ты сказала это на исповеди.
Кристин встала перед ним и проговорила:
— Дело в том, что я не могу стать женою Симона Дарре.
— Ты сама знаешь, что я не могу дать тебе тут — иного совета, чем дал бы твой приор, — сказал брат Эдвин. — Бог не посылает счастья непослушным детям, и ты сама понимаешь, что отец хотел тебе добра!
— Я не знаю, каков будет твой совет, если ты выслушаешь меня до конца, — ответила Кристин. — Видишь ли, Симон слишком хорош для того, чтобы глодать голый сук, с которого другой уже обломал цветок.
Она взглянула прямо в лицо монаху. Но когда встретилась с его взором и заметила, как изменилось его сухое, морщинистое, старое лицо, какое горе и ужас изобразились на нем, тогда в ней самой словно оборвалось что-то, слезы хлынули ручьями из ее глаз, и она хотела броситься на колени. Но Эдвин порывисто остановил ее:
— Нет, нет, садись на сундук рядом со мной — я не могу исповедовать тебя… — Он подвинулся и дал ей место.
Она продолжала плакать; он погладил ей руку и тихо сказал:
— Помнишь ли ты то утро, Кристин, когда я в первый раз увидал тебя на лестнице хамарской церкви?.. Давно, когда я был за границей, я слышал предание об одном монахе, который не мог поверить, что бог любит всех нас, недостойных, грешных… Тогда явился ангел и дотронулся до его очей, и он увидел камень на дне моря, а под камнем жило слепое белое голое животное, и монах смотрел на него, пока не возлюбил его, потому что оно было такое маленькое и слабенькое. Когда я увидел тебя, как ты, такая маленькая и слабенькая, сидишь в большом каменном здании, то я подумал: справедливо, что Бог любит таких, как ты; ты была такой красивой и чистой и еще нуждалась в защите и помощи. И мне казалось, что вся церковь вместе с тобой лежит на господней ладони…
Кристин тихо сказала:
— Мы связаны друг с другом самыми страшными клятвами… А я слышала, что такое согласие освящает наш союз перед Богом так же точно, как если бы наши родители отдали нас друг другу!
Но монах огорченно ответил:
— Я понимаю теперь, Кристин, что кто-то говорил вам о каноническом праве, но сам не знал его во всей полноте. Ты не могла клятвенно обещать себя этому человеку, не греша против своих родителей; Бог поставил их над тобою до того, как ты встретилась с ним. И разве он тоже не причинит своим родичам горя и стыда, когда те узнают, что сын их соблазнил дочь человека, который с честью носил свой щит во все эти годы, — а ты еще вдобавок и помолвлена? Я понимаю, тебе кажется, ты не совершила особенного греха, однако ты не осмеливаешься исповедаться в этом грехе перед своим духовным отцом! А если ты считаешь, что ты как бы повенчана с этим человеком, то тогда почему же ты не наденешь полотняного платана голову, а продолжаешь ходить простоволосой среди молодых девушек, с которыми у тебя уже мало общего? Ведь у тебя в мыслях теперь, вероятно, совсем другое, чем у них?
— Я не знаю, что у них в мыслях, — устало сказала Кристин. — Но правда, что все мои помыслы принадлежат теперь тому человеку, о котором я тоскую. Если бы не отец и не мать, то я охотно хоть сегодня же спрятала бы волосы под платок, — я бы не посмотрела на то, что меня назовут любовницей, — лишь бы считалось, что я принадлежу ему!
— Уверена ли ты в том, что этот человек хочет поступить с тобою так, чтобы ты могла принадлежать ему с честью? — спросил брат Эдвин.
Тогда Кристин рассказала ему обо всем, что было между нею и Эрлендом. И пока она говорила, ей даже ни разу не вспомнилось, что она иной раз сама сомневалась с благополучном исходе.
— Разве ты не понимаешь, брат Эдвин, — продолжала она, — что мы были невольны в себе. Помилуй меня Господи, но если бы я встретила его сейчас, идя от тебя, то пошла бы за ним, попроси он только меня об этом!.. Знай, я теперь убедилась, что и другие люди грешат, не мы одни… В то время когда я еще жила дома, я не могла представить себе, что существует такая сила, которая может до того овладеть душой человека, что тот забывает о страхе перед грехом; но теперь я знаю, что если бы люди не могли искупать грехов, совершенных в страсти или в гневе, то тогда небо опустело бы!.. Про тебя ведь тоже говорят, что ты однажды во гневе ударил человека…
— Это правда, — сказал монах, — и я должен благодарить только милосердие Божие, что меня не называют убийцей. Это было много лет назад; я был тогда еще молод и думал, что нельзя стерпеть несправедливость, которую хотел совершить епископ по отношению к нам, бедным братьям. Король Хокон, — он тогда был еще герцогом, — подарил нам участок земли для церкви; но мы были так бедны, что сами строили свою церковь — правда, было еще несколько рабочих, которые помогали нам больше за награду в царствии небесном, чем за то, что мы могли платить им. Быть может, мы, нищенствующие монахи, были обуяны гордыней, когда хотели построить себе такую великолепную церковь, но мы так радовались, словно дети на лугу, и пели хвалебные песнопения, обтесывая камни, выводя стены и трудясь в поте лица. Вечная память брату Ранюльву; он был и строителем и искусным каменотесом; и всем наукам и искусствам, я думаю, сам Бог научил этого человека! Я высекал тогда на каменных плитах изображения святых и только что закончил изображение святой Клары, которую ангелы принесли на рассвете под праздник Рождества в церковь святого Франциска. — вышло все очень красиво, мы все так радовались, — и вот эти дьявольские нечестивцы разрушили стены, камни повалились вниз и разбили мои плиты; я ударил тогда одного из этих людей молотком, не смог совладать с собой… Да, теперь ты улыбаешься, Кристин. Но разве ты не понимаешь, что скверно твое дело, раз тебе больше нравится слушать о проступках других людей, чем о поведении людей хороших, которое могло бы служить для тебя примером?
— Нелегко советовать тебе, — сказал он, когда Кристин собралась уходить. — Ведь если ты поступишь так, как это было бы всего правильнее, то причинишь горе своим родителям и осрамишь всю свою родню. Но ты должна позаботиться, чтобы тебя освободили от слова, данного Симону, сына Андреса, а потом ждать терпеливо того счастья, которое Бог пошлет; раскаиваться в сердце своем как можно усерднее; и пусть этот Эрленд не соблазняет тебя снова ко греху, проси его с любовью, чтобы он искал примирения с твоими родителями и с Богом…
— Разрешить тебя от греха я не могу, — сказал брат Эдвин при расставании. — Но молиться за тебя буду всеми силами своей души…
II он возложил ей на темя свои старческие тонкие руки и помолился над нею на прощание, чтобы Господь благословил ее и ниспослал ей мир.
VI
Впоследствии Кристин могла припомнить далеко не все из сказанного ей братом Эдвином. Но она ушла от него с удивительно ясной, спокойной и примиренной душой.
Раньше она боролась с глухим и тайным страхом и пробовала упрямо говорить себе; нет, она не так уж тяжело согрешила! Теперь же она чувствовала, что брат Эдвин показал ей ясно: конечно, она согрешила, ее грех состоял в том-то и в том-то, и она должна признаться в нем и попытаться нести его достойно и терпеливо. Она старалась вспоминать об Эрленде без нетерпения — и когда думала о том, что он не дает ей знать о себе, и когда тосковала но его ласкам. Нужно лишь оставаться верной и полной доброжелательства к нему. Она думала о своих родителях и обещала самой себе, что воздаст им за всю их любовь, как только они справятся с тем горем, которое она причинит им своим разрывом с семейством из Дюфрина. И, пожалуй, больше всего думала о словах брата Эдвина, что она не должна искать утешения в ошибках других людей; она сама чувствовала, что стала смиренной и доброй, и скоро увидела, как легко для нее снискать людскую дружбу. Ей тогда пришла в голову утешительная мысль, что все-таки не так уж трудно ладить с людьми, и ей стало казаться, что, наверное, все не так уж трудно сложится и для нее с Эрлендом.
Вплоть до того дня, когда она дала Эрленду слово, она всегда усердно старалась делать только то, что хорошо и справедливо, — но тогда она делала все по слову других. А теперь она сама чувствовала, что выросла из девушки в женщину. Это имело гораздо большее значение, чем те горячие тайные ласки, которые она принимала и расточала, и означало не только то, что теперь она вышла из-под опеки отца и подчинилась воле Эрленда. Эдвин возложил на нее бремя, и она должна была теперь сама отвечать за свою жизнь, да и за жизнь Эрленда тоже. И она готова была нести это бремя достойно и красиво. С этим жила она среди сестер-монахинь на рождественских праздниках; и хотя во время торжественных богослужений, мира и радости она чувствовала себя недостойной, все же утешалась мыслью, что скоро наступит час, когда она снова сможет оправдаться.
Но на другой день после Нового года в монастырь совершенно неожиданно приехал господин Андрес Дарре с женою и всеми пятерыми детьми. Они хотели провести конец рождественских праздников с городскими друзьями и родичами, а в монастырь заехали потому, что хотели взять к себе Кристин погостить на несколько дней.
— Я подумала, дочь моя, — сказала фру Ангерд, — что тебе вряд ли будет неприятно увидеть лица новых людей.
Семья из Дюфрина жила в красивом доме, в одном из дворов недалеко от замка епископа, — дом этот принадлежал племяннику господина Андреса. Внизу была большая комната, где спали слуги, а наверху — прекрасная горница с настоящей кирпичной печью и тремя хорошенькими кроватями; в одной спали господин Андрее с фру Ангерд и своим младшим сыном Гюдмюндом, который был еще ребенком, в другой — Кристин с двумя хозяйскими дочерьми: Астрид и Сигрид, а в третьей — Симон со старшим братом Гюрдом.
Все дети господина Андреса были красивы, Симон менее других, но все-таки люди считали, что и он недурен собой. И Кристин заметила еще больше, чем в свой последний приезд в Дюфрин, год тому назад, что и родители и все братья и сестры особенно прислушивались к словам Симона и делали все, что тот хотел. Все в семье сердечно любили друг друга, но единодушно и без зависти предоставляли Симону первое место.
Семья проводила время шумно и весело. Ежедневно посещались церкви, делались пожертвования, а каждый вечер устраивались дружеские сборища и пиры, молодежь же играла и плясала. Все выказывали Кристин самое дружеское расположение, и никто, казалось, не замечал, как мало она веселилась.
По вечерам, когда в горнице тушили свет и все расходились по своим кроватям, Симон имел обыкновение вставать и переходить туда, где лежали девушки. Он охотно просиживал некоторое время на краю кровати, обращаясь с речью преимущественно к сестрам, но под покровом темноты тихонько клал руку на грудь Кристин и долго держал ее так — Кристин бросало в пот от неприятного, тяжелого чувства.
Теперь, когда ощущения ее стали острее, она хорошо понимала, что есть многое, о чем Симон по своей гордости и застенчивости не мог ей говорить, раз он замечал, что она не хочет этого. И она чувствовала странную горечь и злость к нему, так как ей казалось, что он хочет быть лучше того, кто взял ее, — хотя Симон и не подозревал о его существовании.
Но однажды вечером, когда они все были в гостях и танцевали в другом доме, Астрид и Сигрид остались там ночевать у своей подруги. Когда остальные члены семьи вернулись поздней ночью домой и улеглись спать в горнице, Симон подошел к кровати Кристин, взобрался туда и лег поверх мехового одеяла.
Кристин натянула на себя одеяло до самого подбородка и крепко прижала руки к груди. Немного спустя Симон протянул руку и хотел положить ее на грудь Кристин. Она почувствовала шелковую вышивку на рукаве его рубашки и поняла, что Симон не снимал ничего из одежды.
— Ты такая же застенчивая в темноте, как и при свете, Кристин, — сказал Симон и усмехнулся. — Одну-то руку ты все-таки можешь дать мне подержать? — спросил он, и Кристин протянула ему кончики пальцев. — Не кажется ли тебе, что у нас есть о чем поговорить, раз так случилось, что мы можем немного побыть наедине? — произнес он, и Кристин подумала, что нужно ему рассказать… И ответила:
— Да. — Но затем не могла вымолвить ни слова.
— Нельзя ли мне лечь под одеяло? — снова попросил он. — В горнице сейчас так холодно… — И Симон забрался между меховым одеялом и шерстяной простыней, в которую Кристин завернулась. Он охватил рукою ее изголовье, но так, что не касался ее.
Так лежали они некоторое время.
— За тобою не так-то легко ухаживать, — сказал Симон и безнадежно засмеялся. — Ну, я обещаю тебе, что даже не поцелую тебя, если тебе это неприятно. Но ведь ты же можешь хоть поговорить со мною?
Кристин облизнула губы кончиком языка, но все-таки молчала:
— Мне кажется, ты дрожишь, — снова начал Симон. — Ведь это же не значит, что ты имеешь что-то против меня, Кристин?
Она почувствовала, что не может солгать Симону, и потому сказала «нет», но и только.
Симон полежал еще немного, сделав попытку снова завязать разговор. Но наконец опять засмеялся и промолвил:
— Видно, по твоему мнению, на нынешний вечер я должен удовольствоваться тем, что ты ничего не имеешь против меня, и радоваться этому! Ну и гордая же ты!.. А все-таки ты должна поцеловать меня, тогда я уйду и не буду больше мучить тебя…
Он принял от нее поцелуй, поднялся и спустил ноги на пол. Кристин подумала: «Вот сейчас я скажу ему то, что должно быть сказано!» — но Симон был уже у своей кровати, и Кристин услышала, что он раздевается.
На другой день фру Ангерд была не так ласкова с Кристин, как обычно. Молодая женщина поняла, что мать Симона, вероятно, слышала кое-что ночью, и решила, что невеста ее сына приняла его далеко не так, как, по ее мнению, следовало бы.
Вечером Симон заговорил о том, что он думает обменяться конем с одним из своих друзей. Он спросил Кристин, не хочет ли она пойти с ним и посмотреть коня. Кристин согласилась, и они вместе пошли в город.
Стояла свежая, прекрасная погода. Ночью выпал легкий снежок, а теперь светило солнце и подмораживало, так что снег хрустел под ногами. Кристин было очень приятно пройтись по морозу. Поэтому когда Симон вывел на улицу того коня, о котором говорил, то она довольно оживленно обсуждала его со своим женихом; она знала толк в лошадях, потому что всегда много бывала с отцом. А конь был красив — такой мышино-серый жеребец с черной полосой вдоль хребта и подстриженной гривой, хорошо сложенный и живой, но небольшой и не очень крепкий.
— Он недолго выдержит на себе человека в полном вооружении, — решила Кристин.
— Нет, но я и не предназначаю его для этого, — сказал Симон.
Он вывел коня на пустырь за домами, заставлял его бегать и ходить шагом, ездил сам на нем и хотел, чтобы и Кристин попробовала проехаться. Поэтому они довольно долго оставались на покрытом снегом белом лугу.
Наконец, когда Кристин кормила коня из рук хлебом, Симон, который стоял, облокотившись на конскую спину, неожиданно сказал:
— Мне кажется, Кристин, что вы с моей матерью как будто не ладите друг с другом?.
— Я не имела в помыслах досаждать чем-нибудь твоей матери, — сказала Кристин, — но мне не о чем говорить с фру Ангерд!
— Ты, очевидно, считаешь, — промолвил Симон, — что тебе и со мною не о чем говорить! Я не хочу навязываться тебе до времени, Кристин, но ведь так дальше не может продолжаться, — мне никогда не удается поговорить с тобою!
— Я никогда не была разговорчивой, — сказала Кристин, — сама это знаю и уверена, что ты не сочтешь за большую потерю, если у нас с тобой ничего не выйдет!
— Ты отлично знаешь, что я думаю об этом, — ответил Симон и посмотрел на нее.
Кровь бросилась ей в лицо. И Кристин стало больно, что ей все-таки не противно ухаживание Симона. Немного спустя он сказал:
— Не Арне ли, сына Гюрда, не можешь ты позабыть, Кристин? — Кристин глядела на него неподвижным взором; Симон продолжал, и голос его был мягок и ласков:
— Я не стану упрекать тебя за это — вы росли вместе, как брат и сестра, и этому едва минул год. Но можешь верить мне, что я хочу тебе добра…
Лицо Кристин совершенно побелело. Никто из них не говорил больше ни слова, когда они в сумерках шли но городу. В конце улицы, в зеленовато-голубом воздухе стоял серп молодого месяца, обхватив рогами блестящую звезду.
«Всего лишь год», — подумала Кристин и не могла припомнить, когда она в последний раз вспоминала об Арне. Ей стало страшно — может быть, она легкомысленная, порочная и дурная женщина, — всего лишь год тому назад она видела Арне в гробу и думала, что уже никогда в жизни не сможет радоваться… И она беззвучно застонала, ужасаясь непостоянству своего собственного сердца и непрочности всего земного. Эрленд, Эрленд! Неужели он может позабыть ее? И все же, казалось, еще хуже, если сама она когда-нибудь сможет позабыть его!
Господин Андрес отправился со своими детьми на большой рождественский прием в королевском дворце. Кристин увидала всю роскошь и убранство дворца; были они и в том зале, где сидел король Хокон с фру Исабель Брюс, вдовой короля Эйрика. Господин Андрес прошел вперед и приветствовал короля, его дети и Кристин остановились несколько позади. Кристин думала обо всем, что говорила ей фру Осхильд: она вспомнила, что король был близким родичем Эрленда, — их бабушки со стороны отцов были сестрами, — а она была соблазненной любовницей Эрленда и не имела никакого права находиться здесь, особенно среди таких хороших и достойных людей, как дети рыцаря Андреев.
И вдруг она увидела Эрленда, сына Никулауса, — он подошел к королеве Исабель и стоял, склонив голову и прижав руку к груди, выслушивая обращенные к нему слова; на нем была коричневая шелковая одежда, в которой он был на гильдейском празднике. Кристин спряталась за спины дочерей господина Андреса.
Когда фру Ангерд много времени спустя подвела своих трех дочерей к королеве, Кристин уже нигде больше не видела Эрленда; но она, впрочем, и не осмеливалась поднять глаза. Она спрашивала себя, не находится ли Эрленд где-нибудь в зале; ей казалось, что она чувствует на себе его взгляд, но ей, кроме того, казалось, что все смотрят на нее, как будто зная, что она лгунья, которая носит золотой обруч на распущенных по-девичьи волосах!
Его не было в том зале, где угощали молодежь и где молодежь танцевала, когда убрали столы. В этот вечер Кристин должна была танцевать рука об руку с Симоном.
Вдоль одной из длинных стен стоял прикрепленный к полу стол, и королевские слуги всю ночь ставили на него пиво, мед и вино. Один раз, когда Симон подвел ее к столу и пил за ее здоровье, Кристин увидела, что Эрленд стоит совсем рядом с нею, за Симоном. Он смотрел на нее, и рука Кристин задрожала, когда она принимала кубок из рук Симона и подносила его к губам. Эрленд горячо шептал что-то человеку, сопровождавшему его, высокому и сильному, красивому пожилому мужчине, который недовольно качал головой и, казалось, очень сердился. Сейчас же после этого Симон снова увел Кристин танцевать.
Она не знала, сколько времени тянулся этот танец, песня лилась без конца, и каждая минута казалась долгой и мучительной от тоски и беспокойства. Наконец танец кончился, и Симон снова увлек ее к столу с напитками.
Один из друзей подошел к Симону и заговорил с ним, а потом отвел его на несколько шагов в сторону, к кучке молодых людей. Тут перед нею вырос Эрленд.
— Я должен сказать тебе так много, — прошептал он, — и не знаю, с чего начать… Господи Иисусе, Кристин, что с тобой? — быстро спросил он, увидев, что лицо ее побелело как мел.
Она видела его смутно, как будто пелена воды спустилась между их лицами. Он взял со стола кубок, отпил и протянул его ей. Кристин показалось, что кубок слишком тяжел или же рука у нее словно вывернута из плечевого сустава; она не смогла поднять кусок ко рту.
— Так вот как, ты пьешь со своим женихом, а со мной не хочешь? — тихо спросил Эрленд; но Кристин уронила кубок из руки и упала вперед, прямо в объятия Эрленда.
Она очнулась, лежа на скамейке; голова ее покоилась на коленях какой-то незнакомой девушки. Ей распустили пояс и отстегнули большую застежку, скалывавшую платок на груди; кто-то хлопал ее по ладоням, а лицо у нее было смочено водой.
Она поднялась и села. В кольце окружавших ее людей она мельком увидела лицо Эрленда, бледное и больное. Сама она чувствовала такую слабость во всем теле, словно все ее кости растаяли, а голова сделалась какой-то большой и пустой; но где-то в глубине души таилась одна-единственная ясная и полная отчаяния мысль — ей нужно поговорить с Эрлендом.
И она сказала Симону Дарре, стоявшему рядом с нею:
— Мне было слишком жарко — тут горит так много свечей… И я не привыкла пить столько вина…
— Лучше тебе теперь? — спросил Симон. — Ты напугала всех… Может быть, ты хочешь, чтобы я проводил тебя домой?
— Лучше обождать, пока твои родители соберутся уходить, — спокойно сказала Кристин. — Но сядь сюда, я не могу больше танцевать. — Она хлопнула ладонью по подушке рядом с собою и протянула другую руку Эрленду.
— Садитесь сюда, Эрленд, сын Никулауса, я не успела договорить слова привета! Ингебьёрг не так давно сетовала, что вы теперь совсем забыли ее.
Она увидела, что ему гораздо труднее совладать с собою, чем ей, и ей стоило большого труда удержаться от легкой нежной улыбки, просившейся на уста.
— Поблагодарите девицу, что она все еще помнит обо мне, — сказал он заикаясь. — Я уже боялся, что она забыла меня.
Кристин помедлила немного. Она не знала, что бы ей такое сказать, что походило бы на послание от ветреной Ингебьёрг и вместе с тем могло бы быть правильно понято Эрлендом. Тут в ней поднялась горечь от чувства беспомощности в течение всех этих месяцев, и она сказала:
— Дорогой Эрленд, как вы можете думать, что мы, девушки, забудем человека, который так красиво защищал нашу честь?..
Она увидела, что слова ее подействовали на него как удар по лицу, и сейчас же раскаялась в них, но тут Симон спросил, о чем она говорит. Кристин рассказала ему об их с Ингебьёрг приключении в лесу на Эйкаберге. Она заметила, что Симону это не особенно понравилось. Тогда она попросила его пойти к фру Ангерд и спросить ее, не поедут ли они скоро домой; она все-таки очень устала.
Когда тот ушел, она взглянула на Эрленда.
— Просто удивительно, — тихо сказал он, — что ты такая находчивая — этого бы я о тебе не подумал!
— Я должна была научиться скрывать и прятаться, ты отлично знаешь это, — мрачно сказала она.
Эрленд тяжело дышал; он все еще был очень бледен.
— Тогда, значит, это так? — прошептал он. — Но ведь ты обещала обратиться к моим друзьям, если это произойдет! Бог свидетель, я думал о тебе каждый день, не случилось ли самое худшее…
— Я знаю, что ты считаешь худшим, — коротко сказала Кристин. — Можешь не бояться этого. Но мне кажется гораздо хуже, что ты не захотел послать мне ни слова привета… Или ты не понимаешь, что я хожу там, среди монахинь, как чужая, залетная птица?.. — Она остановилась, почувствовав подступающие слезы.
— Не потому ли ты сейчас проводишь время с семейством из Дюфрина? — спросил он. И это так огорчило ее, что она не могла ответить.
Она увидела входящих в дверь фру Ангерд и Симона. Рука Эрленда лежала у него на колене, совсем близко, но ей нельзя было взять ее…
— Я должен поговорить с тобою, — горячо сказал он, — мы не сказали друг другу ни одного путного слова!..
— Приходи на Крещение к обедне в церковь святой Марии, — быстро сказала Кристин, вставая, и пошла навстречу Симону и его матери.
Фру Ангерд была очень внимательна и ласкова к Кристин на обратном пути и сама уложила ее в постель. С Симоном ей не пришлось говорить до следующего дня. Он сказал тогда:
— Каким образом могло случиться, что ты передаешь приветы этому Эрленду от Ингебьёрг, дочери Филиппуса? Не прикладывай к этому руку, если между ними какие-нибудь тайные отношения!
— Между ними, вероятно, ничего нет, — сказала Кристин. — Она просто болтунья!
— И еще мне кажется, — сказал Симон, — что ты должна была бы стать осторожней и не бродить по лесам и дорогам с этой сорокой.
Но Кристин горячо напомнила ему, что они были не виноваты в том, что заблудились. И тогда Симон больше ничего не сказал.
На следующий день семья из Дюфрина отвезла Кристин обратно в монастырь, перед тем как самим ехать домой.
Эрленд каждый день в течение целой недели приходил к вечерне в монастырскую церковь, но Кристин ни разу не удалось обменяться с ним ни единым словом. Ей казалось, что она чувствует себя соколом, прикованным к жердочке, с колпачком на глазах. Кроме того, ее огорчало каждое слово, сказанное ими друг другу при последней встрече, — не так все должно было бы произойти. Напрасно она себе повторяла, что все это обрушилось на них так неожиданно, что оба они едва знали, что говорят.
Но однажды вечером, уже в сумерки, в приемную комнату пришла красивая женщина, которую можно было принять за жену горожанина. Она попросила позволения повидать Кристин, дочь Лавранса, и сказала, что она жена торговца платьями и муж ее только что возвратился из Дании с красивыми плащами; Осмюнд, сын Бьёрнольфа, хочет подарить один из них своей племяннице, и девушка должна пойти с ней и сама выбрать, какой ей больше нравится.
Кристин получила разрешение пойти с женщиной. Ей показалось непохожим на дядю, что тот захотел сделать ей дорогой подарок, и странным, что он послал за ней незнакомую женщину. Женщина сперва была неразговорчива и скупо отвечала на расспросы Кристин, но, когда они уже очутились в городе, вдруг сказала:
— Я не хочу обманывать тебя, — ты такое прекрасное дитя, — я скажу тебе все, как оно есть, а ты уже решай сама. Это не твой дядя послал меня, но один мужчина — может быть, ты можешь угадать его имя, а если нет, то не ходи со мной! У меня нет мужа, и я должна поддерживать свою жизнь и жизнь своих близких тем, что содержу постоялый двор и пивную; тут не приходится слишком бояться ни греха, ни городских стражников; но я не хочу предоставлять свой дом, чтобы тебя обманывали за моим порогом.
Кристин остановилась и покраснела. Она почувствовала странную боль и стыд за Эрленда. Женщина сказала:
— Я провожу тебя обратно в монастырь, Кристин, но ты должна немного заплатить мне за беспокойство — рыцарь-то обещал мне большую награду; но и я тоже была когда-то красивой и тоже была обманута. А потому помяни меня, пожалуйста, в своей вечерней молитве — зовут меня Брюнхильд Муха!
Кристин сняла кольцо с пальца и подала его женщине.
— Ты честно поступила, Брюнхильд, но если этот человек не кто иной, как мой родич Эрленд, сын Никулауса, то мне нечего бояться: он хочет, чтобы я его помирила с моим дядей. Можешь не беспокоиться, но спасибо тебе, что ты хотела предостеречь меня.
Брюнхильд Муха отвернулась, чтобы скрыть улыбку. Она повела Кристин через переулки за церковью Клемента на север, к реке. Здесь стояло несколько обособленных домиков на склоне речного берега. Они зашли между каких-то изгородей, и тут подошел к ним Эрленд. Оглядевшись по сторонам, он снял с себя плащ, закутал в него Кристин и надвинул ей капюшон на самое лицо.
— Что ты думаешь о моей уловке? — негромко и быстро спросил он. — Ты, верно, считаешь, что я поступил нехорошо, но мне нужно поговорить с тобой.
— Пожалуй, нам мало пользы думать о том, что хорошо и что нехорошо, — сказала Кристин.
— Не говори так, — взмолился Эрленд. — Вся вина лежит на мне… Кристин, я тосковал по тебе каждый день и каждую ночь, — прошептал он у самого ее лица.
Дрожь пробежала по ее телу, когда она на мгновение встретилась с его взором. Она почувствовала себя преступницей, что могла думать о чем-либо, кроме любви к нему, когда он так смотрит на нее.
Брюнхильд Муха ушла вперед. Эрленд спросил Кристин, когда они вошли во двор:
— Хочешь, пройдем в жилую горницу или же поговорим наверху в светличке?
— Как хочешь, — отвечала Кристин.
— Наверху холодно, — тихо сказал Эрленд. — Придется лечь в постель… — И Кристин только кивнула. — Только Эрленд запер за ними дверь, как Кристин очутилась в его объятиях. Он сгибал ее, как тростинку, ослеплял и душил поцелуями, в то же время нетерпеливо срывая с нее оба плаща, которые бросил на пол. Потом он поднял девушку в светлой монастырской одежде высоко на руки и понес ее на свою постель. Испуганная его бурным порывом и своим собственным внезапным влечением к нему, Кристин обняла его и спрятала лицо на его плече.
В светличке было так холодно, что при свете стоявшей на столе свечи они видели пар от своего дыхания. Но в постели было много разных одеял и мехов; сверху лежала большая медвежья шкура, и они натянули ее на себя и покрылись ею с головой. Кристин не знала, сколько времени она пролежала там в его объятиях, когда Эрленд заговорил:
— Теперь нужно поговорить о том, что должно быть сказано, моя Кристин, — я, право, не смею задерживать тебя слишком долго!
— Я посмею остаться здесь на всю ночь, если ты захочешь, — прошептала она ему в ответ.
Эрленд прижался щекою к ее щеке.
— Тогда я не был бы твоим другом! И так уже все достаточно плохо, но я не допущу, чтобы по моей вине люди злословили о тебе.
Кристин не отвечала — слова его больно отозвались в ее сердце: она не понимала, как это может говорить так он, приведший ее сюда, в дом Брюнхильд Мухи!
Но теперь им уже нельзя было больше пользоваться таким способом, чтобы встречаться, а найти новый было нелегко. Эрленд ходил к вечерне в монастырскую церковь, и после службы у Кристин иногда оказывалось поручение к кому-нибудь из живущих при монастыре мирян: тогда им с Эрлендом удавалось украдкой обменяться несколькими словами у плетней в темноте зимних вечеров.
Кристин пришло в голову попросить у сестры Потенции разрешения посещать старых, изможденных работою женщин, которых монастырь содержал Христа ради и которые жили в домике в одном из близлежащих нолей. За домом стоял сарай, где женщины держали корову; Кристин вызвалась ходить за ней во время своих посещений, и вот сюда-то она и впускала к себе Эрленда.
С легким удивлением заметила она, что как ни рад был Эрленд бывать у нее, однако ему было обидно, что она могла придумать такую уловку.
— Ты познакомилась со мной не на пользу себе, — сказал он однажды вечером. — Теперь ты научилась прибегать к таким хитростям.
— Тебе-то уж не следовало бы упрекать меня в этом! — огорченно ответила Кристин.
— Я не тебя и упрекаю, — быстро и смущенно сказал Эрленд.
— Я и сама не думала, — продолжала она, — что мне так легко будет лгать. Но если очень нужно, все сможешь.
— Это не всегда верно, — сказал Эрленд прежним тоном. — Помнишь ли, как ты зимою не могла сказать своему жениху, что не хочешь выходить за него?
Кристин ничего не ответила на это, только провела рукой по его лицу.
Никогда она не чувствовала большей любви к Эрленду, как именно в те минуты, когда он говорил ей такие вещи и огорчал ее или заставлял удивляться. Она рада была принять на себя вину во всем, что было постыдного и дурного в их любви. Если бы у нее хватило мужества поговорить с Симоном так, как следовало бы, то теперь они бы уже сильно подвинулись к благополучному концу. Эрленд сделал все, что было в его силах, когда говорил с родичами о своем предполагаемом браке. Это она повторяла себе, когда дни в монастыре становились длинными и печальными, — Эрленд хотел устроить все как можно лучше и правильней. С легкой, нежной улыбкой вспоминала она, как он развертывал перед нею картину их свадьбы: она поедет в церковь верхом, в щелку и бархате, ее поведут к брачному ложу в высоком золотом венце на распущенных волосах.
«На твоих прекрасных, прекрасных волосах!» — говорил он, пропуская между пальцами ее косы.
— Но для тебя это будет не так, как было бы, если бы ты раньше не владел мною! — задумчиво сказала Кристин, когда однажды Эрленд говорил так.
Он бурно заключил ее в объятия.
— Как ты думаешь, могу я не помнить, как впервые в жизни справлял Рождество или в первый раз увидел у себя на родине, как зеленеют после зимы горные рощи? О, я помню, как ты принадлежала мне в первый раз и каждый раз потом; но владеть тобою — все равно что вечно справлять Рождество или вечно охотиться на птиц в зеленеющих рощах!..
И она, счастливая, прижалась к нему. Не потому, что хоть на мгновение верила, что все произойдет именно так, как с такой уверенностью ждет Эрленд, — Кристин думала, что судный день, наверное, настанет для них вскоре. Ведь невозможно, чтобы все то и впредь продолжало идти гладко… Но она не очень боялась этого — она боялась гораздо больше, как бы Эрленду не пришлось уехать на север раньше, чем все откроется, и тогда она снова останется одна, в разлуке с ним. Он жил теперь в замке на Акерснесе; Мюнан, сын Борда, занимал его, пока посадник находился в Тюнсберге, где лежал опасно больной король. Но рано или поздно Эрленд должен будет поехать домой и наведаться а свои владения. Кристин не хотела признаться даже себе самой, что она потому боится его поездки домой в Хюсабю, что там его ждет любовница; ни в том, что она меньше боится быть уличенной в грехе вместе с Эрлендом, чем одной ответить за все и рассказать Симону и отцу о том, что лежит у нее на сердце.
И Кристин почти желала, чтобы ее постигло наказание, и чем скорее, тем лучше. Потому что у нее теперь не было других мыслей, как только об Эрленде; днем она тосковала по нем, а ночью видела его во сне; она не чувствовала раскаяния, но утешала себя чем, что скоро придет день, когда она должна будет дорого заплатить за все то, что они урвали себе украдкою. А в те короткие вечерние часы, когда она могла видеться с Эрлендом в хлеву нищих старух, она отдавалась его объятиям с таким жаром, словно ценою собственной души заплатила за право принадлежать ему.
Но время шло, и, казалось; Эрленду везло именно так, как он надеялся. Кристин никогда не замечала, чтобы кто-нибудь в монастыре подозревал ее. Правда, Ингебьёрг узнала, что она видится с Эрлендом, но Кристин поняла, что той и в голову не приходило, что здесь что-нибудь большее, чем просто маленькое развлечение. Чтобы просватанная девица из хорошего дома осмелилась нарушить договор, заключенный ее родными, — этого не могла предположить даже Ингебьёрг, Кристин ясно видела это. И снова ее на мгновение охватывал страх — может быть, она действительно совершает нечто совершенно неслыханное! И опять ей хотелось, чтобы все поскорее открылось и наступил бы конец…
Настала Пасха. Кристин не могла понять, куда девалась эта зима; каждый день, когда она не видела Эрленда, был долог, как лихой год, и долгие лихие дни свивались в цепи, превращаясь в бесконечные недели; но теперь настали весна и пасха, и Кристин казалось, что совсем недавно был рождественский прием у короля. Она просила Эрленда не искать свиданий с нею во время праздников. А он сделает все, о чем она его ни попросит, думала Кристин. То, что они грешили против заповедей во время Великого Поста, было столько же по ее собственной вине, сколько и по вине Эрленда. Но она хотела, чтобы они соблюдали праздник Пасхи. Хотя было очень тяжело не видеться с Эрлендом. Может быть, ему очень скоро придется уехать — он ничего не говорил об этом, но она знала, что король лежит при смерти, и думала, что, может быть, это внесет какую-нибудь перемену в положение Эрленда.
Так складывались для нее обстоятельства, когда в один из первых дней после Пасхи ей передали, чтобы она сошла вниз, в приемную, к своему жениху.
Сразу же, как он шагнул ей навстречу и протянул руку, Кристин поняла, что что-то случилось — лицо у него было не таким, как обыкновенно, его маленькие серые глаза не смеялись, когда он улыбался. И Кристин невольно заметила, что Симону будет к лицу быть серьезным. Он и выглядел очень хорошо в своей дорожной одежде — на нем было синее, обтягивающее тело длинное верхнее платье и коричневый наплечник с капюшоном, который он сейчас же откинул; его русые волосы больше обычного вились от сырости в воздухе.
Они посидели и поговорили немного. Симон был во время поста в Формо и почти ежедневно ходил в Йорюндгорд. Там все благополучно, Ульвхильд здорова, насколько можно ожидать от нее; Рамборг живет теперь дома; она красивая и живая девочка.
— На этих днях истекает год, который ты хотела провести в Ноннесетере, — сказал Симон. — У вас дома начали уже делать приготовления к нашему с тобой обручению.
Кристин ничего не сказала; тогда Симон продолжал:
— Я сказал Лаврансу, что приеду в Осло и поговорю с тобою об этом.
Кристин опустила глаза и тихо молвила:
— Мне, Симон, очень хотелось бы поговорить с тобой обо всем этом с глазу на глаз.
— Я и сам понимаю, что это нужно, — ответил Симон, сын Андреев. — Я только что хотел попросить тебя — спроси у фру Груа, не разрешит ли она нам пройти ненадолго в сад…
Кристин быстро встала и бесшумно выскользнула из комнаты. Немного спустя она вернулась в сопровождении одной из монахинь с ключом.
Небольшая дверь вела из приемной в сад, где росли целебные травы; сад этот лежал позади западных строений монастыря. Монахиня открыла дверь, и Кристин с Симоном очутились в таком густом тумане, что могли видеть между деревьями только на несколько шагов перед собою. Ближайшие стволы казались черными, как уголь; капельки влаги висели бусами на каждой ветке и каждом суку. На мокрой земле лежал кое-где и таял свежевыпавший снег, но под кустами некоторые мелкие белые и желтые луковичные растения уже начинали зацветать, а от кустиков фиалок несся свежий и прохладный аромат.
Симон подвел Кристин к ближайшей скамейке. Он сел, слегка наклонясь вперед, и оперся локтями о колени. Затем поднял на Кристин взор с чуть заметной странной улыбкой.
— Мне кажется, что я уже почти знаю, о чем ты хочешь со мной говорить, — сказал он. — Есть другой мужчина, который нравится тебе больше меня?
— Так это и есть, — тихо ответила Кристин.
— Мне кажется также, что я знаю его имя, — сказал Симон более суровым голосом. — Это Эрленд, сын Никулауса, из Хюсабю?
Спустя немного Кристин спросила едва слышно:
— Так, значит, это дошло до тебя?
Симон помедлил немного, прежде чем ответить:
— Ты, конечно, не думаешь, будто я так глуп, что ничего не заметил, когда мы вместе справляли Рождество? Тогда я ничего не мог сказать, потому что отец и мать были с нами. Но потому-то я и приехал сюда на этот раз один. Я не знаю, умно ли с моей стороны касаться всего этого, но думаю, что нам надо поговорить, пока нас не отдали друг другу… Но дело в том, что, приехав сюда вчера, я встретился со своим родственником, отцом Ойстеном. И он говорил о тебе. Он сказал, что однажды вечером ты проходила через кладбище церкви святого Климента и тебя сопровождала женщина, которую здесь называют Брюнхильд Мухой. Я поклялся страшной клятвой, что он ошибается. И если ты скажешь мне, что это не правда, то я поверю тебе на слово.
— Священник сказал правду! — вызывающе сказала Кристин. — Ты поклялся зря, Симон.
Симон немного помолчал, но потом спросил:
— Знаешь ли ты, Кристин, кто такая эта Брюнхильд Муха? — И когда Кристин покачала отрицательно головой, он сказал:
— Мюнан, сын Борда, подарил ей дом в городе, когда женился; она занимается там незаконной продажей вина и другими делами…
— Так ты ее знаешь? — насмешливо спросила Кристин.
— Я никогда не собирался стать монахом или священником, — покраснев, сказал Симон. — Но я знаю, что никогда не делал ничего дурного ни девушкам, ни чужим женам! Разве ты сама не понимаешь, что ни один порядочный человек никогда бы не заставил тебя идти вечером по городу с такой спутницей?..
— Эрленд не совращал меня, — сказала Кристин, краснея от гнева, — и ничего мне не обещал! Я почувствовала любовь к нему без его на то воли или намерения соблазнить меня; я полюбила его больше всех мужчин на свете в первый же раз, как увидала его!
Симон сидел, играя кинжалом и перекидывая его из одной руки в другую.
— Странно слышать такие речи от своей невесты! — сказал он. — Хорошее предзнаменование для нас обоих, Кристин!
Кристин тяжело перевела дух.
— Тебе была бы оказана плохая услуга, Симон, если бы ты взял меня теперь в жены!
— Да, видит Всемогущий Бог, что это, кажется, так! — сказал Симон, сын Андреса.
— Тогда я смею надеяться, — сказала Кристин робко и застенчиво, — что ты поддержишь меня, чтобы господин Андрес и мой отец согласились расторгнуть свой договор о нас обоих?
— Ты надеешься па это? — сказал Симон. Он помолчал немного. — Один Бог знает, понимаешь ли ты хорошенько сама, что говорить!
— Да, понимаю, — проговорила Кристин. — Я знаю, закон гласит, что никто не смеет принуждать девушку к браку против ее воли, иначе она может жаловаться тингу…
— Кажется, не тингу, а епископу, — сказал Симон с горькой улыбкой. — Мне, видишь ли, не было причин изучать, что гласит закон в подобных случаях. И ты сама не думаешь, что тебе придется обращаться куда нужно! Ты знаешь, что я не стану требовать, чтобы ты сдержала свое слово, если тебе это слишком тяжело. Но как ты не можешь понять — прошло уже два года с тех пор, как был решен брак между нами, и ты ни разу не возражала ни одним словом против этого, до самых этих пор, когда все уже готово к обручению и свадьбе! Подумала ли ты о том, что будет значить, если ты теперь заявишь, что хочешь разорвать наш союз, Кристин?
— Но ты ведь и сам не возьмешь меня, — сказала Кристин.
— Нет, возьму! — коротко ответил Симон. — Если ты думаешь иначе, то передумай…
— Эрленд, сын Никулауса, и я поклялись друг другу нашей христианской верой, — дрожа, сказала Кристин. — Если нам с ним не удастся вступить в брак между собою, то никто из нас никогда не будет иметь мужа или жену…
Симон долго молчал. Наконец с трудом проговорил:
— Тогда я не понимаю, Кристин, что ты хотела сказать, говоря, что он не сманивал тебя и ничего не обещал тебе, — он сманил тебя, заставив выйти из-под воли всех твоих родных!.. Подумала ли ты, какого мужа ты получишь, выходя за человека, который взял себе в любовницы чужую жену, а теперь хочет взять в жены невесту другого?..
Кристин проглотила слезы и прошептала хриплым голосом:
— Ты говоришь это, чтобы сделать мне больно.
— Ты думаешь, я хочу сделать тебе больно? — тихо спросил Симон.
— Все это произошло бы не так, если бы ты… — нерешительно сказала Кристин. — Ведь тебя тоже не спрашивали, Симон, твой и мой отцы сговорились об этом между собою. Все было бы совсем иначе, если бы ты сам выбрал меня!..
Симон всадил кинжал в скамейку с такой силой, что тот так и остался стоять. Немного спустя он вытащил его и попробовал вложить обратно в ножны, но кинжал не входил, потому что у него согнулся кончик. Тогда Симон снова стал перекладывать его из одной руки в другую.
— Ты сама знаешь, — сказал он тихим, дрожащим голосом, — ты знаешь, что солгала сейчас, говоря, что все было бы иначе, если бы я… Ты отлично знаешь, о чем я хотел говорить с тобой… много раз… когда ты меня так встречала, что я не был бы мужчиной, если бы мог все-таки сказать… после того… хотя бы кто попробовал вырвать у меня эти слова раскаленными щипцами…
Сначала я думал, что это был тот умерший мальчик. Я решил, что надо оставить тебя на некоторое время в покое… Ты меня не знала… Мне казалось, что было бы грехом смущать тебя… так скоро после его смерти. Теперь я вижу, тебе не нужно было столько времени, чтобы забыть — А теперь… а теперь… теперь…
— Да, — спокойно промолвила Кристин. — Я понимаю, Симон. Теперь мне нечего ждать, что ты останешься моим другом.
— Другом!.. — Симон коротко и странно засмеялся. — Или ты так нуждаешься в моей дружбе?
Кристин покраснела.
— Ты мужчина, — тихо сказала она. — И уже достаточно взрослый — можешь сам решать в деле своего брака…
Симон острым взглядом окинул ее. Потом рассмеялся, как прежде.
— Понимаю! Ты хочешь, чтобы я сказал, что это я хочу… чтобы я взял на себя вину за разрыв договора?.. Если ты действительно тверда в своем желании, если ты смеешь и хочешь довести дело до конца, то я сделаю это, — тихо сказал он. — Я скажу это и дома своим родным и всем твоим — кроме одного. Своему отцу ты должна сказать всю правду, как она есть. Если хочешь, я сам передам ему это от тебя и облегчу для тебя задачу, насколько могу, но Лавранс, сын Бьёргюльфа, должен знать, что я никогда не хотел отступать ни от одного своего слова, сказанного ему.
Кристин крепко схватилась обеими руками за край скамейки: эти слова ей было слушать больнее всех других речей Симона Дарре. Бледная и испуганная, подняла она на него свой взор. Симон встал.
— Нам пора вернуться, — сказал он. — Пожалуй, мы немного озябли, и ты и я, а сестра-монахиня сидит и ждет нас с ключом… Я дам тебе неделю, чтобы поразмыслить над всем этим, у меня есть кое-какие дела в городе. Я приду сюда поговорить с тобой перед отъездом, но, думаю, что тебе вряд ли особенно захочется видеться со мной до этого срока.
VII
Кристин сказала себе, что теперь по крайней мере с этим покончено. Но чувствовала себя смертельно усталой, разбитой и болезненно тосковала по объятиям Эрленда.
Она пролежала без сна большую часть ночи и решилась на то, о чем прежде никогда не смела и подумать, — послать кого-нибудь к Эрленду. Нелегко было найти человека, который взялся бы исполнить это. Сестры белицы никогда не выходили из монастыря, да Кристин и не знала никого из них, кто мог бы взяться за такое поручение. Мужчины, исполнявшие разные работы в монастырском поместье, были людьми пожилыми и редко подходили близко к домам монахинь, исключая тех случаев, когда надо было поговорить с самой аббатисой. Разве только Улав… Это был мальчик-подросток, работавший в саду; он был приемным сыном фру Груа с тех пор как его нашли в одно прекрасное утро на церковной лестнице новорожденным младенцем. Говорили, что его матерью была одна из сестер белиц; она будто бы должна была принять пострижение, но, просидев шесть месяцев в темнице — как говорили, за дерзостное непослушание, причем в ту самую пору, когда был найден ребенок, — она получила одежду сестры белицы и с тех пор работала на скотном дворе. Кристин часто думала в последние месяцы о судьбе сестры Ингрид, но ей не представлялось случая поговорить с ней. Было опасно довериться Улаву — он был еще ребенком: фру Груа и все монахини при встрече с мальчиком всегда разговаривали и шутили с ним. Но Кристин подумала, что ей теперь уже не приходится бояться риска. И дня два спустя, когда Улав шел утром в город, Кристин поручила ему передать в Акерснес, что Эрленд должен найти какой-нибудь способ, чтобы встретиться с ней наедине.
В тот же вечер к воротам монастыря пришел Ульв, ближний слуга Эрленда. Он сказал, что он слуга Осмюнда, сына Бьёргюльфа, и что хозяин приказал ему попросить, чтобы племяннице разрешили ненадолго пойти в город, так как Осмюнду некогда самому приехать в Ноннесетер. Кристин подумала, что так дело кончится скверно, но когда сестра Потенция спросила ее, знает ли она посланного, девушка ответила утвердительна. И они с Ульвом пошли к дому Брюнхильд Мухи.
Эрленд ждал ее в светличке — он был напуган и взволнован, и Кристин сразу же поняла, что он опять боится того, что, по-видимому, внушает ему наибольший страх.
Ей всегда было больно, что он так безумно боится ее беременности, раз уж они не могут устоять друг перед другом. Душа ее и без того была взбудоражена в этот вечер, и Кристин высказала Эрленду все это довольно горячо и раздраженно. Эрленд густо покраснел и положил голову ей на плечо.
— Ты права, — сказал он, — я должен попытаться оставить тебя в покое, Кристин, не играть так безрассудно твоим счастьем. Если ты хочешь…
Она обвила его шею руками и засмеялась, но он крепко обнял ее за талию, насильно посадил на скамейку, а сам уселся по другую сторону стола. Кристин протянула ему через стол руку, и Эрленд страстно поцеловал ее ладонь.
— Я испытал больше твоего, — горячо сказал он. — Если б та могла понять, как много, по-моему, значит для нас обоих, чтобы нас повенчали со всей честью!
— Тогда тебе не следовало бы брать меня.
Эрленд спрятал лицо в ее руке.
— Да, дай Бог, чтоб я не причинял тебе этого зла, — сказал он.
— Этого не хотелось бы ни тебе, ни мне, — сказала Кристин с задорным смехом. — И только бы мне в конце концов получить прощение и помириться со своей родней и с Богом, тогда я не буду горевать о том, что мне придется венчаться уже с бабьим платком! И только бы мне быть всегда с тобой, тогда, мне часто думается, мне и примирения не надо…
— Ты должна принести с собой честь и славу в мой дом, — сказал Эрленд, — а я не должен тащить тебя за собою в свое бесчестье!
Кристин покачала головой. Потом сказала:
— Тогда ты, вероятно, обрадуешься, услышав, что я говорила с Симоном, сыном Андреса, — и он не будет принуждать меня к выполнению договора, которым был заключен о нас до того, как я встретилась с тобою!
Эрленд безумно обрадовался, и Кристин должна была рассказать ему все. Однако она промолчала о презрительных словах, сказанных Симоном об Эрленде, но упомянула, что Симон не хочет брать вину на себя перед Лаврансом.
— Это понятно, — коротко сказал Эрленд. — Они очень нравятся друг другу, он и твой отец? Да, меня-то, вероятно, Лавранс будет меньше любить.
Кристин приняла эти слова за знак того, что Эрленд все же понимает, что перед нею еще долгий и трудный путь до благополучного конца, она была благодарна ему за это. Но Эрленд больше не возвращался к этому, он был бесконечно рад и счастлив и говорил, как он боялся, что у нее не хватит мужества поговорить с Симоном.
— Он все-таки немного нравится тебе; как я замечаю, — сказал Эрленд.
— Разве для тебя может иметь значение, — спросила Кристин, — если я после всего того, что было между мною и тобою, все же признаю, что Симон справедливый и хороший человек?
— Если бы ты не повстречалась со мною, — сказал Эрленд, — то прожила бы с ним много хороших дней, Кристин. Чему ты смеешься?
— А! Мне вспомнилось, что однажды сказала фру Осхильд, — отвечала Кристин. — Я была тогда еще ребенком. Она говорила, что хорошие дни выпадают на долю разумных людей, но лучшие дни достаются тому, кто посмеет быть безумным!
— Да благословит Бог тетку Осхильд, нежели она тебя научила этому? — сказал Эрленд, сажая Кристин к себе на колени. — Как странно, Кристин, я никогда не замечал, чтобы ты боялась!
— Ты никогда не замечал этого? — спросила она, прижимаясь к нему.
Эрленд посадил Кристин на край постели, развязал и снял с нее башмаки, но потом снова отвел к столу.
— О нет, Кристин, теперь перед нами все же свет впереди! Я, верно, никогда не поступил бы с тобою так, как сделал, — говорил он, поглаживая ее по голове, — если бы не одно: каждый раз, когда я видел тебя, мне всегда казалось невероятным, чтобы мне отдали такую прелестную, красивую жену. Сядь сюда и выпей со мною, — попросил он.
Сейчас же вслед за этим раздался стук в дверь — похоже было, что кто-то колотил в нее рукоятью меча.
— Откройте, Эрленд, сын Никулауса, если вы тут!
— Это Симон Дарре, — тихо сказала Кристин.
— Откройте же, черт возьми, если вы мужчина! — вскричал Симон и снова застучал в дверь.
Эрленд подошел к кровати и снял с гвоздя меч. Он беспомощно огляделся по сторонам:
— Здесь тебе некуда спрятаться, — разве только в постель…
— Вряд ли поможет, если я и спрячусь, — сказала Кристин. Она встала и говорила очень спокойно, но Эрленд видел, что она вся дрожит. — Ты должен открыть, — сказала она тем же голосом. Симон снова заколотил в дверь.
Эрленд подошел к двери и отодвинул засов. Симон вошел с обнаженным мечом в руке, но тотчас же вложил его в ножны.
Некоторое время все трое стояли молча. Кристин дрожала, чувствуя вместе с тем в это первое мгновение какое-то странное и сладкое волнение, в самых глубинах ее души нарастало что-то — предчувствие борьбы между двумя мужчинами, — и она облегченно вздохнула: вот конец молчаливому ожиданию, тоске и страху этих бесконечных месяцев! Бледная, с блестящими глазами, смотрела она то на одного, то на другого — и тут ее волнение разрешилось непостижимым леденящим отчаянием. В глазах Симона Дарре было больше холодного презрения, чем гнева или ревности, и, взглянув на Эрленда, она увидела, что, несмотря на упрямое выражение его лица, он сгорает от стыда. Ей вдруг стало ясно, как другие мужчины будут судить о нем, допустившем ее прийти к себе в такое место, и она понимала, что это все для него сейчас удар по лицу: она знала, что он сгорает желанием выхватить меч и броситься на Симона.
— Зачем ты пришел сюда, Симон? — громко и испуганно закричала она.
Они повернулись к ней оба.
— Чтобы отвести тебя домой, — сказал Симон. — Здесь тебе нельзя оставаться…
— Вам не приходится больше приказывать Кристин, дочери Лавранса, — запальчиво сказал Эрленд, — теперь она моя!..
— Видно, что так, — грубо ответил Симон, — и ты привел ее в отличный дом для новобрачной!.. — Он помолчал, тяжело дыша; потом снова овладел своим голосом и заговорил спокойно:
— Но дело в том, что я все еще ее жених — до тех пор, пока отец не возьмет ее к себе! А до того времени я намерен с мечом в руках охранять то, что еще можно спасти из ее чести — в глазах других людей…
— Тебе нечего этим заниматься — я сам могу… — Эрленд снова густо покраснел под взглядом Симона. — Ты думаешь, я позволю запугать себя такому мальчишке, как ты? — вскипел он и схватился за рукоять меча.
Симон заложил обе руки за спину.
— Я не так боязлив, чтобы бояться, что ты подумаешь, будто я боюсь, — сказал он прежним голосом. — Я буду драться с тобою, Эрленд, сын Никулауса, можешь прозакладывать в этом душу дьяволу, если ты не зашлешь вовремя сватов к отцу Кристин!..
— Я не сделаю этого по твоему приказу, Симон, сын Андреса! — с жаром сказал Эрленд; краска снова залила его лицо.
— Хорошо, если ты сделаешь это, чтобы загладить зло, причиненное такой молоденькой женщине, — невозмутимо ответил Симон, — то тем лучше для Кристин.
Кристин громко вскрикнула, мучась мукою Эрленда. И затопала ногами о пол:
— Уходи же, Симон, уходи — что тебе до наших дел?..
— Я только что объяснил это вам, — отвечал Симон. — Вам придется терпеть меня, пока твой отец не развяжет нас с тобою.
Кристин совершенно упала духом.
— Иди, иди, я сейчас же пойду за тобою… Господи, зачем ты так мучаешь меня, Симон? Ты ведь и сам, верно, считаешь, что я не стою того, чтобы ты заботился о моих делах!..
— Не ради тебя я и делаю это, — отвечал Симон. — Эрленд, скажите же ей, чтобы она шла со мною.
Эрленда передернуло. Он тронул Кристин за плечо:
— Тебе придется идти, Кристин. Симон Дарре и я — мы поговорим в другой раз!..
Кристин послушно встала, закуталась в плащ. Башмаки ее остались стоять у постели — она помнила это, но не в состоянии была натягивать их на ноги на глазах у Симона.
На улице опять был густой туман. Кристин неслась с быстротой ветра, нагнув голову и впившись руками в складки плата Грудь ее разрывалась от сдерживаемых рыданий — ей безумно хотелось, чтобы у нее был хоть какой-нибудь уголок, куда она могла бы забиться, остаться одна и рыдать, рыдать… Самое, самое ужасное еще ждало ее впереди; в этот вечер она испытала нечто новое и извивалась от боли под тяжестью этого: она узнала, каково бывает, когда видишь унижение того человека, которому ты отдалась!
Симон шел рядом с нею, у самого ее локтя, пока она неслась по переулкам, улицам и открытым площадям, где дома пропадали из глаз и не было ничего видно, кроме тумана. Раз, когда она споткнулась обо что-то, Симон схватил ее за руку и не дал ей упасть.
— Не беги же так, — сказал он. — Люди смотрят на нас!.. Как ты дрожишь, — мягче добавил он.
Кристин молчала и продолжала идти.
Она скользила в уличной глине, ноги ее промокли насквозь и были холодны как лед — чулки, хотя и кожаные, были тонкие. Кристин чувствовала, что они начали рваться, грязь просачивалась сквозь них, пачкая ей голые ноги.
Они дошли до моста через монастырский ручей и пошли медленнее, поднимаясь в гору на другом берегу.
— Кристин, — вдруг сказал Симон, — твой отец никогда не должен узнать об этом!
— Как ты догадался, что я… там? — спросила Кристин.
— Я пришел поговорить с тобой, — коротко ответил Симон. — Мне рассказали об этом слуге твоего дяди. Я знал, что Осмюнд в Хаделанде. Нельзя сказать, чтобы вы были хитры на выдумки… Ты слышала, что я сказал?
— Да, — прошептала Кристин. — Это я послала сказать Эрленду, что нам надо встретиться в доме Мухи, я знала эту женщину…
— О, постыдись же! Да, но ведь ты же не могла знать, что это за птица, а он… Ты слышишь? — сурово сказал Симон. — Если еще можно скрывать, то ты должна скрыть от Лавранса, что ты кинула на ветер! А если уже не можешь, то должна постараться избавить его от самого безобразного позора.
— Просто удивительно, как ты заботишься о моем отце, — Дрожа сказала Кристин. Она пыталась говорить вызывающе, но голос ее готов был прерваться от слез.
Симон прошел с ней еще немного. Потом остановился: они стояли одни среди тумана, и Кристин смутно различала его лицо; таким она его еще никогда не видала.
— Я чувствовал каждый раз, как бывал у вас, — сказал он, — что вы плохо понимаете, что это за человек, — вы, женщины в доме Лавранса! «Не умеет править вами», — говорит этот Тронд Йеслинг! Очень ему нужно, Лаврансу, заниматься таким делом, ему, который рожден, чтобы править мужами! Он был прирожденный вождь, за которым воины пошли бы куда угодно с радостью! Теперь не время для таких людей — мой отец помнит его под Богахюсом… Но так случилось, что ему пришлось прожить свою жизнь в горной долине, словно крестьянину… Его слишком рано женили, а мать твоя с ее угрюмым нравом, видно, была не из тех, кто мог бы облегчить ему такую жизнь. Правда, у него много друзей, но, как ты думаешь, есть ли хоть один, который мог бы стоять рядом с ним?.. Ему не суждено было вырастить сыновей — это вы, его дочери, должны были — продолжить его род после него; неужели же ему придется дожить до такого дня, когда он увидит, что одна из его дочерей лишилась здоровья, а другая — чести?..
Кристин прижала руки к сердцу — ей казалось, что она должна крепче держать его, чтобы почерпнуть ту твердость, которая ей была так необходима.
— Зачем ты это говоришь? — прошептала она немного спустя. — Ведь ты же больше не захочешь владеть мною!..
— Конечно, я… не… захочу!.. — нерешительно сказал Симон. — Господи помилуй, Кристин, я вспоминаю тебя а тот вечер в светлице, в Финсбреккене… Но пусть дьявол живьем заберет меня в тот день, когда я еще раз поверю девушке по ее глазам!
— Обещай мне, что ты не будешь видаться с Эрлендом до приезда твоего отца, — сказал он, когда они остановились у ворот.
— Этого я не обещаю, — сказала Кристин.
— Тогда он даст мне такое обещание, — сказал Симон.
— Я не буду встречаться с ним, — быстро сказала Кристин.
— Ту собачку, что я когда-то подарил тебе, — сказал Симон перед тем, как они расстались, — отдай своим сестрам — они так любят ее… Если тебе будет не слишком неприятно видеть ее у себя в доме!.. Я уезжаю на север завтра рано утром, — добавил он пожал на прощание Кристин руку на глазах у сестры привратницы.
Симон Дарре зашагал вниз в сторону города. Он шел, размахивая кулаками, разговаривая сам с собою вполголоса и гневно посылая ругательства в туман. Клятвенно заверял себя, что ничуть не горюет о ней, Кристин… Как будто он считал какую-то вещь сделанной из чистого золота, но, когда разглядел ее ближе, то оказалось, что она из меди и олова! Белая как снег стала она на колени и протянула руку в огонь — это было в прошлом году, а в этом — пила вино с отлученным от церкви распутником на чердаке у Мухи… Черт побери, нет! Только ради Лавранса, сына Бьёргюльфа, который живет в горах в Йорюндгорде и верит… Нет, никогда Лаврансу не приходило в голову, что его могут так обмануть! Теперь сам он, Симон, повезет ему известие и будет помогать им врать этому человеку — вот отчего его сердце горело гневом и печалью.
Кристин не собиралась сдержать свое обещание Симону Дарре, но ей удалось обменяться с Эрлендом всего несколькими словами — как-то вечером на дороге.
Она стояла, держа Эрленда за руку и чувствуя себя удивительно смирившейся, пока тот вспоминал о том, что случилось о доме Брюнхильд. Он еще как-нибудь поговорит с Симоном, сыном Андроса.
— Если бы мы там подрались, то дали бы повод для самых грязных сплетен, — горячо сказал Эрленд. — Симон тоже отлично это знал.
Кристин понимала, как больно задето его самолюбие. Сама она с тех самых пор непрерывно думала о случившемся — нельзя было не сознаться, что в этом приключении на долю Эрленда выпало еще меньше чести, чем на ее собственную. И Кристин чувствовала, что теперь они действительно стали единой плотью, — она будет отвечать за все, что он делает, даже если ей самой не нравятся его поступки, и на собственном теле будет чувствовать, когда Эрленд оцарапается.
Три недели спустя Лавранс, сын Бьёргюльфа, приехал в Осло за дочерью.
Кристин чувствовала страх и боль в сердце, когда шла в приемную для свидания со своим отцом. Первое, что ей бросилось в глаза, когда она увидела его, — он стоял, разговаривая с сестрой Потенцией, — было, что он выглядит иначе, чем она его помнила. Может быть, он и не изменился с тех пор, как они расстались год тому назад, но во все годы своей жизни Кристин видела его молодым, бодрым и красивым человеком, которым так гордилась в детстве при мысли, что он ее отец. Конечно, каждая зима и каждое лето, проносившиеся над ним там, дома, накладывали на Лавранса свою печать, и он становился старше, как и ее эти годы постепенно превратили во взрослую молодую женщину, — но она не видела этого. Она не видела, что его волосы выцвели в некоторых местах, а у висков приобрели рыжеватый, ржавый оттенок — так всегда седеют светлые волосы. Руки стали сухими, лицо вытянулось, так что мускулы у рта натянулись, словно струны; молодая бело-розовая кожа стала одноцветной, обветренной. Он ходил не горбясь, а все же лопатки выступали под плащом как-то по-другому. Он ступал легко и твердо, идя с протянутой рукой навстречу Кристин, но это не были прежние мягкие и быстрые движения. Наверное, все это было и в прошлом году, но только Кристин не замечала. Может быть, сейчас прибавилась маленькая черточка, которой не было раньше, — какая-то подавленность, и она-то и заставила Кристин теперь так ясно заметить все. Она залилась слезами.
Лавранс обнял ее одной рукой за плечи, а другой приподнял ей голову.
— Ну; ну, возьми себя в руки, дитя мое! — мягко сказал он.
— Вы сердитесь на меня, отец? — тихо спросила она.
— Ты сама должна понять, что сержусь, — отвечал он, продолжая гладить ее по щеке. — Хотя ты, конечно, знаешь, что тебе не нужно меня бояться! — грустно добавил он. — Право, ты должна взять себя в руки, Кристин, — как тебе не стыдно так вести себя! — Кристин так плакала, что должна была сесть на скамейку. — Мы не будем говорить об этом здесь, где столько народу ходит взад и вперед, — сказал он, садясь рядом с Кристин и беря ее за руку. — Что же ты ничего не спросишь о матери и о сестрах?..
— Что говорит об этом мать? — спросила дочь.
— Ах, ты можешь себе представить! Но не будем говорить об этом сейчас, — снова повторил он. — А вообще она здорова… — И он начал рассказывать все, что приходило ему в голову о жизни у них дома, пока Кристин мало-помалу не успокоилась.
Но ей казалось, что ее душевное напряжение стало еще сильнее оттого, что отец ничего не сказал о разрыве помолвки. Лавранс дал ей денег для раздачи бедным, жившим в монастыре, и для подарков подругам; сам же он сделал богатый вклад в монастырь, не забыл и сестер; и все предполагали, что Кристин едет домой справлять обручение и свадьбу. Они с отцом в последний раз отобедали у фру Груа в комнате аббатисы, и та дала самый хороший отзыв о Кристин.
Но вот и это все наконец кончилось. Кристин распрощалась у монастырских ворот с сестрами и подругами. Лавранс подвел ее к лошади и поднял в седло. Ей было так странно ехать с отцом и его йорюндгордскими слугами вниз к мосту по той самой дороге, где она тайком пробиралась в темноте; было так удивительно ехать верхом по улицам Осло свободно и с почетом. Кристин подумала о том великолепном свадебном поезде, о котором ей часто говорил Эрленд, — у нее стало тяжело на сердце; было бы гораздо легче, если бы Эрленд увез ее с собой. Еще так долго придется ей быть одною наедине с самой собой и совсем другою открыто, перед людьми! Но тут взгляд ее упал на серьезное, постаревшее лицо отца, и она заставила себя думать: да, Эрленд все-таки прав.
На постоялом дворе было еще несколько проезжих. Вечером все вместе ужинали в маленькой горнице с очагом, где было только две кровати; Лаврансу и Кристин предоставили спать здесь, потому что они были самыми почетными гостями. Когда время подошло к ночи, все остальные постояльцы встали из-за стола и разошлись в поисках места для спанья, приветливо пожелав им спокойной ночи. Кристин вспомнила — ведь это она ходила тайком в дом Брюнхильд Мухи и позволяла Эрленду обнимать себя; чувствуя себя больной от горя и от страха, что ей никогда уж больше не принадлежать ему, она думала: «Нет, здесь мне больше уже не место!»
Отец сидел в стороне на скамейке и смотрел на дочь.
— Мы не поедем на этот раз в Скуг? — спросила Кристин, чтобы нарушить молчание.
— Нет, — ответил Лавранс. — С меня пока довольно и того, что я должен был выслушать от твоего дяди Тронда, — почему я не применю к тебе отцовской власти, — пояснил он, когда Кристин взглянула на него. — Да я бы и заставил тебя сдержать слово, — сказал он немного спустя, — если бы Симон сам не сказал, что не хочет иметь приневоленную жену.
— Я никогда не давала Симону слова, — быстро сказала Кристин. — Ты всегда говорил прежде, что не станешь принуждать меня к браку насильно!..
— Насилием бы это не было, если бы я потребовал, чтобы ты исполнила договор, известный всем людям в течение всего этого времени, — отвечал Лавранс. — В течение двух зим вас называли женихом и невестой, и ты не возражала ни словом и не высказывала неудовольствия, пока не назначили день свадьбы. Если ты хочешь искать оправдания в том, что в прошлом году дело было отложено и поэтому ты не поклялась Симону в верности, то я не назову это честным поступком!
Кристин стояла, смотря в огонь.
— Я не знаю, что хуже, — продолжал отец, — будут ли говорить, что ты отвергла Симона или что ты была забракована! Господин Андрес послал ко мне сказать… — говоря это, Лавранс покраснел, — что он рассердился на сына и просит меня требовать такого денежного удовлетворения, какое только я найду достаточным. Я должен был сказать правду, — не знаю, было ли бы лучше солгать, — но я сказал, что если нужно искупать вину, то скорее всего нашу, а не их! Но в обоих случаях позор лежит на нас.
— Не могу понять, почему это так позорно, — тихо сказала Кристин. — Раз Симон и я согласны друг с другом!
— Согласны? — подхватил Лавранс. — Он не скрывал своего огорчения, но сказал, что после вашего с ним разговора, пожалуй, ничего, кроме несчастья, не выйдет, если он потребует, чтобы ты сдержала свое слово!.. Но теперь ты должна сказать мне, каким образом все это случилось с тобой?
— Разве Симон ничего не говорил? — спросила Кристин.
— По-видимому, он думает, что ты полюбила другого, — сказал отец. — Ты должна теперь сказать мне, в чем тут дело, Кристин!
Кристин немного подумала.
— Видит Бог, — тихо сказала она, — я прекрасно понимаю, что Симон достаточно хорош для меня, и даже больше того! Но правда, что я познакомилась с другим человеком и поняла, что в жизни моей никогда уже не будет ни одного счастливого часа, если мне придется жить с Симоном; даже если бы он обладал всем золотом Англии, я все же предпочту другого, хотя бы у того была одна-единственная корова…
— Надеюсь, ты не ждешь, что я отдам тебя за работника? — спросил отец.
— Он равен мне по рождению, и даже больше того, — отвечала Кристин. — Я только так сказала. У него достаточно и земли и имущества, но я предпочитаю спать с ним на соломе, чем с каким бы то ни было другим мужчиной в шелковой постели…
Отец помолчал немного.
— Одно дело, Кристин, что я не хочу заставлять тебя выходить за человека, против которого ты что-нибудь имеешь, хотя один только Бог и святой Улав знают, что ты можешь иметь против того мужа, которого я для тебя нашел! Но другое дело, таков ли тот человек, которого ты полюбила, чтобы я мог выдать тебя за него. Ты еще молода и неразумна, а заглядываться на девушку, уже обещанную другому, порядочный человек не станет.
— В этом человек не властен над собою! — порывисто сказала Кристин.
— Ну, положим. Но ты, вероятно, сама понимаешь, что я не захочу нанести такое оскорбление семье из Дюфрина, чтобы просватать тебя сейчас же после того, как ты повернула спину Симону, особенно за человека, который может оказаться более родовитым пли более богатым! Ты должна сказать, кто этот человек, — произнес он немного спустя.
Кристин крепко стиснула руки, тяжело дыша. Потом очень медленно проговорила:
— Я не могу назвать его, отец! Если я не получу в мужья этого человека, то можешь отвезти меня в монастырь и никогда уже не брать оттуда — не думаю, что я долго проживу тогда. Но не подобает мне называть его имя, пока я не буду знать, что ему так же хочется получить меня, как мне его. Ты… ты не должен принуждать меня говорить, кто он, пока… пока не выяснится, что он… он намерен посвататься ко мне через своих родичей!
Лавранс долго молчал. Ему не могло не понравиться, что дочь так решила; наконец он сказал:
— Ну, пусть будет так. Вполне понятно, что ты не хочешь называть его имя, пока сама еще не знаешь, что он намерен делать!.. Ложись теперь спать, Кристин, — сказал он немного спустя. Подошел к ней и поцеловал ее. — Ты причинила всем много горя и досады, дочь моя, своим сумасбродством, но ты хорошо знаешь, что твое благополучие всего ближе моему сердцу — помоги мне бог, но это всегда будет так, что бы ты ни сделала… Бог и его кроткая Матерь помогут нам, так что все может по вернуться к лучшему. Иди же и постарайся хорошенько выспаться!
Когда Лавранс уже лег в постель, ему показалось, что он слышит слабый звук плача у противоположной стены, где лежала дочь. Однако он притворился спящим. У него не хватило духу сказать ей, что он боится, как бы теперь люди снова не выкопали старых сплетен о ней, Арне и Бентейне. Но его тяготила мысль, что он мало чем может помешать людям пятнать добрую славу его дочери у него за спиной. И хуже всего было, что Кристин, ему казалось, сама навлекла на себя это своим легкомыслием.