Книга: Кристин, дочь Лавранса. Том 1
Назад: V
Дальше: III

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ХЮСАБЮ

I

В самом начале нового года в Хюсабю приехали нежданные гости. Это были Лавранс, сын Бьёргюльфа, и старый Смид, сын Гюдлейка из Довре, а с ними – еще двое каких-то господ, не знакомых Кристин. Эрленд был очень удивлен, увидев своего тестя в таком обществе: это были господин Эрлинг, сын Видкгона, из Гискс и Бьяркёя и Хафтур Грэут с острова Гудёй. Эрленд не знал, что Лавранс знаком с ними. Однако господин Эрлинг объяснил, что они все встретились на Рэумсдалском мысу; он заседал там вместе с Лаврансом и Смидом в Судилище шестерых, которое теперь разрешило наконец спор между дальними наследниками Иона, сына Хэука. И вот они с Лаврансом случайно заговорили об Эрленде, и Эрлингу, у которого было какое-то дело в Нидаросе, пришло тогда на ум. что хорошо было бы заехать в Хюсабю и навестить его хозяев, если только Лавранс согласится присоединиться к нему и поплывет с ним на север. Смид, сын Гюдлейка, сказал со смехом, что он почти что сам пригласил себя участвовать в поездке.
– Мне захотелось снова повидать нашу Кристин, прекраснейшую розу родной долины. А потом я еще подумал, что родственница моя Рагнфрид будет мне благодарна за то, что я не спускаю глаз с ее супруга: какие это такие важные совещания он замышляет со столь мудрыми и могущественными людьми! Да, моя Кристин! Нынче зимой у твоего отца иные дела, чем разъезжать с нами по усадьбам да справлять Рождество, пока не наступит пост! Все эти годы мы сидели себе по своим дворам тихо и мирно и берегли каждый свою выгоду. Но теперь Лавранс хочет, чтобы все мы, королевские вассалы – жители долин, скакали толпой в Осло среди самой лютой зимы: мы теперь будем в совете охранять королевскую выгоду. По словам Лавранса, они там правят так скверно за бедного несовершеннолетнего ребенка!..
Господин Эрлинг выглядел озабоченным. Эрленд приподнял брови:
– Вы принимаете участие в этих совещаниях насчет большого съезда дружинников, тесть?
– Нет, нет! – сказал Лавранс. – Я, подобно другим королевским людям нашей местности, еду на собрание, раз уж нас вызвали туда…,
Но Смид, сын Гюдлейка, опять начал: ведь его-то сам Лавранс уговорил ехать. А Херстейна из Крюке, Тронда Иеслинга, Гютторма Снейса и других, кто было не желал ехать?..
– А что же, разве в этой усадьбе нет обычая приглашать приезжих в дом? – спросил Лавранс. – Сейчас мы решим, умеет ли Кристин варить такое хорошее пиво, как ее мать.
Эрленд поглядел задумчиво, а Кристин удивилась.
* * *
– В чем дело, отец? – спросила она немного позже, когда Лавранс остался с ней в маленькой горенке, куда Кристин перенесла ребенка из-за гостей.
Лавранс сидел, покачивая внука на колене. Ноккве, теперь уже десятимесячный, был крепкий и красивый ребенок. Еще к Рождеству на него надели длинную рубашечку и носочки.
– Я не слыхала, чтобы вы прежде участвовали в таких предприятиях, – сказала опять дочь. – Ведь вы всегда говаривали, что для страны, для военных дел и для всех носящих оружие лучше всего, если распоряжаются король и его приближенные. Эрленд говорит, что этот замысел – дело знатных людей на юге. Они хотят отстранить от правления фру Ингебьёрг и тех людей, которых ей дал в советчики ее отец, а себе силой присвоить такую власть, какая у них была, когда король Хокон и его брат были еще детьми. Но это принесло большой ущерб государству…
Лавранс шепнул, чтобы Кристин выслала из горницы няньку.
– Откуда у Эрленда такие сведения? Небось от Мюнана? Кристин рассказала, что Орм привез с собой письмо от господина Мюнана, когда приехал домой осенью. Она не сказала, что сама читала это письмо вслух Эрленду, – тот не очень-то хорошо разбирает по-писаному. А в письме Мюнан горько жаловался на то, что нынче всякий мужчина в Норвегии, носящий герб на своем щите, полагает, что он лучше разбирается в делах управления государством, чем те рыцари, которые окружали короля Хокона, когда тот был жив; и вот такие-то люди воображают, что они лучше пекутся о благе молодого короля, чем сама высокородная госпожа – его родная мать. Он предупреждал Эрленда, что если появятся признаки того, что норвежские господа хотят последовать примеру шведских и поступить так же, как поступили те нынешним летом в Скаре – замыслят заговор против фру Ингебьёрг и ее старых, испытанных советников, – тогда родичи ее должны быть наготове, а Эрленду нужно будет съехаться с Мюнаном в Хамаре.
– А он не упоминал, – сказал Лавранс, потрепав Ноккве за кругленький подбородок, – что я один из тех, кто воспротивился незаконному воинскому призыву, которого от имени нашего короля требовал Мюнан, разъезжая по долине?
– Вы?! – воскликнула Кристин. – Разве вы встречались с Мюнаном, сыном Борда, нынче осенью?
– Да, встречался, – отвечал Лавранс. – И большого единодушия у нас не получилось.
– А вы говорили обо мне? – быстро спросила Кристин.
– Нет, моя маленькая! – сказал отец рассмеявшись. – Мне что-то не вспоминается, чтобы мы в тот раз упоминали о тебе во время беседы. А ты не знаешь, твой муж действительно подумывает о поездке на юг для встречи с Мюнаном?
– Я так полагаю! – отвечала Кристин. – Отец Эйлив недавно составлял письмо для него… И Эрленд говорил, что ему, пожалуй, скоро придется съездить на юг…
Лавранс некоторое время сидел молча, глядя на ребенка, цеплявшегося пальчиками за рукоятку его кинжала и старавшегося откусить вделанный в нее кристалл горного хрусталя.
– Это правда, что фру Ингебьёрг хотят лишить правления? – спросила Кристин.
– Ей примерно столько же лет, сколько тебе, – отвечал отец, не переставая улыбаться. – Никто не собирается отнимать у королевской матери власть, для которой она рождена. Но архиепископ и некоторые из друзей и родичей нашего покойного короля собираются на совет и будут обсуждать, каким образом лучше всего защитить власть и честь королевской матери и благо всего народа.
Кристин сказала тихо:
– Я понимаю, отец, что вы приехали в Хюсабю в этот раз не только для того, чтобы повидать Ноккве и меня.
– Не только для того, – сказал Лавранс. Тут он рассмеялся: – И я понимаю, дочь моя, что это тебе не очень нравится!
Он провел по ее лицу рукой вверх и вниз. Так он постоянно делал еще с тех пор, как Кристин была маленькой девочкой, всякий раз, когда бранил или дразнил ее.
* * *
Тем временем господин Эрлинг и Эрленд сидели наверху в оружейной, – так называлась большая клеть, стоявшая в северо-восточной части двора, у главных ворот. Она была высокая, как башня, и построена в три жилья, в верхнем было помещение с проделанными в стенах бойницами. Здесь хранилось все то оружие, которое не было в каждодневном употреблении в усадьбе. Оружейную эту построил король Скюлё.
Господин Эрлинг и Эрленд были в меховых плащах, потому что в помещении стоял резкий холод. Гость расхаживал кругом, любуясь множеством красивого оружия и доспехами, которые Эрленд унаследовал от своего деда с материнской стороны, Гэуте, сына Эрленда.
Эрлинг, сын Видкюна, был человек небольшого роста, слабого телосложения, со склонностью к полноте, но держал себя непринужденно и красиво. Лицом он не был хорош, хотя черты у него были правильные, но зато его волосы были светло-рыжие, а ресницы и брови белые, да и самые глаза тоже очень светлые – голубоватые. Если все же люди считали господина Эрлинга весьма пригожим, то, вероятно, это объяснялось тем, что он был самым богатым рыцарем в Норвегии. Но, кроме того, он держался спокойно и обладал каким-то особенным обаянием. Он был необычайно разумен, хорошо образован и много знал, а так как никогда не старался выставлять напоказ свою ученость и всегда охотно выслушивал других, то прослыл за одного из самых умных людей в стране. Он был того же возраста, что и Эрленд, сын Никулауса, и они с ним были в родстве, хотя и довольно далеком, по роду Стувреймов. Они издавна были знакомы, но тесной дружбы между этими двумя людьми не было.
Эрленд сидел на сундуке и рассказывал о корабле, который он велел выстроить себе нынче летом. Он на шестнадцать скамей, и Эрленд считал, что корабль этот будет отличаться особенно быстрым ходом и хорошо слушаться руля. Эрленд привез с собой с севера двух корабельных мастеров и сам вместе с ними руководил работой.
– Корабли – это уж то немногое, в чем я смыслю, Эрлинг, – сказал он, – и ты увидишь, какое будет прекрасное зрелище, когда моя «Маргюгр» будет рассекать морские волны!
– «Маргюгр»… Ну и страшное же языческое имя ты дал своему кораблю, родич! – сказал со смехом господин Эрлинг. – Так это на нем ты собираешься плыть на юг?
– А ты столь же благочестив, как и супруга моя? Она тоже говорит, что это языческое имя. Да ей не нравится и самый корабль мой, – ну, да она горянка и не переносит моря.
– Да, она очень благочестива, изящна и полна прелести, твоя супруга, так мне кажется, – сказал господин Эрлинг вежливо. – Этого и надо было ожидать, судя по тем, от кого она ведет род свой.
– Да… – Эрленд засмеялся. – У нас не проходит дня, чтобы она не слушала обедни. И отец Эйлив, наш священник, которого ты видел, читает нам вслух из божественных книг. Уж читать вслух он любит больше всего сейчас же после пива и лакомой пиши! А бедняки приходят сюда к Кристин за советом и помощью… Они, кажется, готовы были бы целовать подол ее платья, право! Я просто не узнаю своих людей. Она больше всего походит на одну из тех женщин, о которых писано в житиях… Помнишь, еще король Хокон заставлял нас сидеть да слушать, как их читает нам вслух священник, в ту пору, когда мы были факелоносцами? Здесь, в Хюсабю, многое изменилось с того времени, как ты гостил у меня в последний раз, Эрлинг… Впрочем, удивительно, что ты вообще пожелал приехать ко мне в тог раз, – сказал он немного погодя.
– Ты вспомнил время, когда мы оба с тобой были факелоносцами, – сказал Эрлинг с улыбкой, которая очень шла ему, – тогда мы были друзьями, не правда ли? Все мы ждали в те дни от тебя, Эрленд, что ты далеко пойдешь в нашей стране…
Но Эрленд только посмеялся:
– Да я и сам этого ожидал!
– Не можешь ли ты, Эрленд, отправиться вместе со мной морем на юг? – спросил его господин Эрлинг.
– Я собирался проехать сухим путем, – отвечал Эрленд.
– Тяжело это для тебя будет… Через горы в такое время года, зимой, – сказал господин Эрлинг. – Гораздо было бы приятнее, если бы ты составил компанию Хафтуру и мне.
– Я уже обещал ехать кое с кем другим, – отвечал Эрленд.
– Ах да! Ты поедешь вместе со своим тестем… Ну конечно, это вполне понятно.
– Да нет!.. Я так мало знаю этих людей из долины, с которыми он поедет вместе. – Эрленд немного помолчал. – Нет, я обещал заглянуть к Мюнану в Сданге, – быстро произнес он.
– Можешь избавить себя от труда искать там Мюнана, – отвечал его собеседник. – Он уехал на юг, в свои поместья в Хисинге, и, должно быть, пройдет порядочно времени, прежде чем он вернется опять на север. А ты давно получал от него известия?
– Около Михайлова дня. Он писал мне тогда из Рингабю.
– А ты знаешь ли, что произошло там в долине этой осенью? – спросил Эрлинг. – Не знаешь? Тебе, конечно, известно, что Мюнан сам разъезжал с письмами ко всем воеводам вокруг озера Мьёсен и дальше, вверх по долине, требуя, чтобы крестьяне выполнили полную повинность для ополчения лошадьми и продовольствием – по одной лошади с каждых шести крестьян, а сыновья господские должны сдавать лошадей, но сами могут сидеть дома. Как, ты об этом не слыхал? И что на севере долины жители отказались выполнить это требование, когда Мюнан приехал с Эйриком Топпом в Вогэ на тинг? Между прочим, во главе воспротивившихся был Лавранс, сын Бьёргюльфа, – он настаивал, чтобы Эйрик требовал законных повинностей, сколько еще недобрано, а военные поборы с крестьян для оказания помощи датчанину на ведение войны с датским королем назвал злоупотреблением по отношению к народу. Если наш король потребует службы от своих вассалов, то он найдет, что они достаточно быстро соберутся с добрым оружием, конями и вооруженными слугами. Но он, Лавранс, не пошлет из Йорюндгорда даже козла на пеньковом недоуздке, разве только король потребует, чтобы он сам прискакал на нем на смотр! Как, ты ничего этого не знаешь? Смид, сын Гюдлейка, говорит, что Лавранс пообещал своим крестьянам-издольщикам сам покрыть за них пеню за невыполнение повинности, если это будет необходимо…
Эрленд сидел вне себя от изумления…
– Как, Лавранс? Никогда я не слыхал, чтобы мой тесть вмешивался а иные дела, кроме тех, что касаются его собственной недвижимости или недвижимости его друзей…
– Это бывает с ним не часто, – сказал господин Эрлинг. – Но вот что я узнал, когда был на Рэумсдалском мысу; когда Лавранс, сын Бьёргюльфа, высказывает свое мнение, то уж за сторонниками у него дело не станет! Ибо он не будет говорить, если не знает всех обстоятельств так хорошо, что его слова трудно опровергнуть. Ну вот, насчет этих подкреплений, говорят, он обменялся письмами со своими родичами в Швеции, – ведь фру Рамборг, его бабка с отцовской стороны, и дед господина Эрн-гисле были детьми двух братьев, так что у Лавранса там, в Швеции, большая родня. Тихий и спокойный человек твой тесть, но немалым он пользуется влиянием в тех округах, где его знают… Хотя он и пускает его в ход не часто.
– Ну, я теперь понимаю, почему ты водишь с ним компанию, Эрлинг, – сказал Эрленд смеясь. – А ведь меня порядком удивило, что вы с ним стали такими закадычными друзьями…
– Это тебя удивило? – спокойно заметил Эрлинг. – Нет, удивительным человеком был бы тот, кто не пожелал бы назвать своим другом Лавранса из Йорюндгорда! Для тебя было бы много лучше, родич, если бы ты слушался Лавранса, а не Мюнана!
– Мюнан был для меня вместо старшего брата с того самого дня, как я уехал впервые из дому, – сказал Эрленд довольно запальчиво. – Никогда он не оставлял меня, когда я попадал в беду. А теперь он сам в беде…
– Мюнан сам с ней справится, – сказал Эрлинг, сын Видкюна, по-прежнему спокойно. – Письма, которые он развозил, были скреплены норвежской государственной печатью, хотя и незаконно, – но уж это его не касается. Правда, это не все… Он был еще одним из тех, кто скреплял грамоту личной своей печатью и был свидетелем на помолвке сестры короля, госпожи Эуфемии, – но это трудно доказать, не затрагивая того, кого мы не можем… Сказать по правде, Эрленд, мне кажется, Мюнан убережет себя без твоей поддержки… Но ты можешь себе навредить…
– Я понимаю, вы хотите погубить фру Ингебьёрг, – сказал Эрленд. – Но я обещал нашей родственнице, что буду служить ей и здесь и за рубежом…
– Я тоже, – отвечал Эрлинг, – И намерен сдержать свое обещание, – так же поступит, разумеется, всякий норвежец, который служил нашему господину королю Хокону и любил его. А фру Ингебьёрг будет оказана наилучшая услуга, если ее разлучат с советниками, которые дают такой молодой женщине советы только в ущерб ей и ее сыну…
– А ты думаешь, – спросил Эрленд, понизив голос, – что вы с этим справитесь?
– Да! – сказал твердо Эрлинг, сын Видкюна. – Я так думаю. И точно так же, наверное, думают все те, кто не хочет прислушиваться, – он пожал плечами, – к злонамеренной… и пустой… болтовне. А нам, ее родичам, и подавно не следует слушать пустого.
Одна из служанок подняла западню лаза в полу и спросила, удобно ли будет, если хозяйка велит теперь же подавать ужин в большую горницу…
* * *
Пока хозяева и гости сидели за столом, беседа то и дело невольно возвращалась к тем важным известиям, которые занимали всех. Кристин заметила, что как ее отец, так и господин Эрлинг, вели себя сдержанно. Они сообщали известия о брачных сделках и о смертных случаях, о спорах из-за наследства и об имущественных разделах среди их родни и знакомых. Кристин волновалась, сама не зная почему. У них есть какое-то дело к Эрленду – это она поняла. И хотя не хотела признаться в том себе самой, но теперь она так хорошо знала своего мужа, что почувствовала: при всем его своеволии, Эрленда, пожалуй, довольно легко повернуть в любую сторону тому, у кого твердая рука в мягкой перчатке, как говорит пословица.
По окончании трапезы мужчины перешли к очагу, уселись там и принялись за питье. Кристин устроилась на скамье, взяла на колени пяльцы и стала плести свое кружево. Вскоре к ней подошел Хафтур Грэут, положил на пол подушку и уселся у ног хозяйки дома. Он нашел гусли Эрленда, положил их себе на колени и сидел, болтая и перебирая струны. Хафтур был совсем молодым человеком с золотистыми кудрявыми волосами, прекраснейшими чертами лица, но весь в веснушках, свыше всякой меры. Кристин сразу же заметила, что он большой болтун. Он только что женился на богатой женщине, но очень скучал у себя дома, в своих поместьях. Поэтому-то ему и захотелось ехать на сбор королевской дружины.
– Понятно, однако, что Эрленд, сын Никулауса, предпочитает сидеть дома, – сказал он, кладя свою голову на колени Кристин. Та легонько отодвинулась, рассмеялась и сказала, что, насколько ей известно, супруг ее тоже намеревается ехать на юг.
– Не знаю уж для чего! – прибавила она с невинным видом. – Очень неспокойно у нас в стране, в нынешние времена, нелегко простой женщине разобраться в этих вещах.
– Однако именно простотой одной женщины все это главным образом и вызвано, – отвечал со смехом Хафтур и подвинулся вслед за Кристин. – Да, так говорят Эрлинг и Лавранс, сын Бьёргюльфа, – мне хотелось бы знать, что они разумеют под этим. А что думаете вы, Кристин, хозяйка? Фру Ингебьёрг хорошая, простая женщина… Быть может, сейчас она сидит вот так, как вы, плетет шелк своими белоснежными пальчиками и думает: «Жестокосердно было бы отказать верному военачальнику моего усопшего супруга в скромной помощи для улучшения его жизненных обстоятельств…»
Эрленд подошел к ним и сел рядом с женой, так что Хафтуру пришлось немного подвинуться.
– Это все пустая болтовня, которую выдумывают жены на постоялых дворах, когда мужья бывают настолько глупы, что берут их с собой на собрания…
– У нас, откуда я родом, – сказал Хафтур, – говорят, что дыма не бывает без огня.
– Да, такая пословица есть и у нас, – сказал Лавранс; они с Эрлингом тоже подошли к беседующим. – Однако нынче зимой я оказался в дураках, Хафтур… когда думал зажечь фонарь от свежего конского навоза.
Он присел на край стола. Господин Эрлинг взял кубок Лавранса, поднес ему с поклоном и потом сел на скамью с ним рядом.
– Мало вероятности, Хафтур, – сказал Эрленд, – чтобы вы там, на севере, у себя в Холугаланде, могли знать, что известно фру Ингебьёрг и ее советникам о намерениях и предположениях датчан. Не знаю, не были ли вы близоруки, когда воспротивились королевскому требованию о помощи. Господин Кнут, – пожалуй, мы можем свободно назвать его имя, ведь он у всех у нас на уме, – кажется мне человеком, который не позволит захватить себя дремлющим на насесте. Вы сидите слишком далеко от больших котлов, чтобы учуять запах того, что в них варится, И я вам скажу: не узнав броду, не суйтесь в воду…
– Да, – произнес Эрлинг. – Пожалуй, можно было бы сказать, что для нас варят пищу на соседнем дворе… Мы, норвежцы, скоро станем вроде приживальщиков, нам высылают за двери кашу, которую стряпают в Швеции, – на, жри, если хочется есть! Мне кажется, со стороны нашего господина, короля Хокона, было ошибкой перенести поварню на задворки, сделав Осло главным городом страны. Ибо, если продолжить это сравнение, прежде поварня была посредине двора – в Бьёргвине или Нидаросе, но теперь там распоряжаются только архиепископ да кашггул… А тебе как кажется, Эрленд? Ты ведь здешний житель, и все твое имущество и все твое влияние – здесь, в Трондхеймском округе!
– Да! Черт побери, Эрлинг, так вам хочется притащить котел домой и повесить его над очагом? Тогда…
– Ну да, – сказал Хафтур. – Слишком долго нам, северянам, приходилось довольствоваться только запахом пригорелой каши да хлебать холодное капустное варево…
Лавранс вмешался:
– Дело вот в чем, Эрленд… Я не взялся бы говорить от имени жителей нашей округи, не будь в моем распоряжении писем из Швеции от моего родича, господина Эрнгисле. А из них я узнал, что никто не собирается нарушать мир и соглашение между странами – никто из тех людей, которые по праву стоят у власти, как в датском королевстве, так и в государствах нашего короля.
– Если вы, тесть, знаете, кто сейчас правит в Дании, значит, вам известно больше, чем большинству других людей! – сказал Эрленд.
– Одно я знаю. Существует человек, которого никто не хочет видеть у власти – ни здесь, ни в Швеции, ни в Дании. И потому цель того шведского предприятия нынешним летом в Скаре и цель съезда, который мы устраиваем теперь в Осло, – разъяснить всем, кто еще этого не понял, что в данном вопросе все благоразумные люди единодушны.
К этому времени все уже так много выпили, что стали разговаривать довольно громко, – кроме Смида, сына Гюдлейка: он клевал носом, сидя в кресле у очага. Эрленд закричал:
– Да, вы так благоразумны, что и сам черт вас не надует! Понятно, вы боитесь этого Кнута Порее! Вы, добрые мои господа, того не знаете – он не таков, чтобы сидеть себе мирно да посиживать, любуясь, как день тащится за днем да трава растет по милости Божьей! Мне хотелось бы снова встретиться с этим рыцарем, ведь я знал его, когда был в Халланде, и ничего не имел бы я против того, чтобы быть на месте Кнута Порее!
– Этого я не посмел бы сказать в присутствии жены, – сказал Хафтур Грэут.
Но Эрлинг, сын Видкюна, тоже уже немного подвыпил. Он де пытался сохранять благопристойность, но наконец его прорвало.
– Эх ты! – сказал он, разражаясь громким хохотом. – Ты, родич мой!.. Ай да Эрленд! – Он хлопал Эрленда по плечу я все хохотал, хохотал.
– Нет, Эрленд! – сказал небрежно Лавранс. – Для этого требуется нечто большее, чем умение обольщать женщин. Если бы Кнут Порее только и умел, что играть в лисицу, забравшуюся в гусятник, тогда знатные норвежцы не поленились бы выйти из дому, чтобы выгнать вон лисицу, даже если бы гусыней оказалась мать нашего короля. Но кого бы господин Кнут ни соблазнял на глупости ради него – сам-то он безумствует со смыслом. У него есть своя цель, и будь уверен – от нее он не отводит своего взора…
Беседа на мгновение прервалась. Потом Эрленд сказал – глаза у него засверкали:
– Тогда я хотел бы, чтобы господин Кнут был норвежцем!
– Избави Бог от этого!.. Будь у нас, в Норвегии, такой человек, боюсь, не настал ли бы тогда скорый конец мирному житию в стране…
– Мирному житию! – презрительно произнес Эрленд.
– Да, мирному житию! – отвечал Эрлинг, сын Видкюна. – Тебе следовало бы помнить, Эрленд, что не мы одни, рыцарские роды, строим эту страну. Тебе, пожалуй, доставило бы удовольствие, если бы здесь появился такой жадный до приключений и честолюбивый человек, как Кнут Порее. Так бывало и раньше в мире: если здесь, в нашей стране, кто-нибудь собирал мятежный отряд, то ему всегда легко удавалось найти сторонников среди знатных людей. Либо побеждали они – и тогда они получали почетные звания и кормления, – либо побеждали их родичи – и тогда они получали помилование, им оставлялась жизнь и возвращалось имущество… Правда, в книгах написано о тех, кто потерял жизнь, но большинство уцелело, в какую бы сторону дело ни повернулось… Понимаешь, большинство наших предков! Но крестьянская мелкая сошка и горожане, Эрленд, – народ рабочий, от которого требовали платежа двум господам не один раз в год и который еще должен был радоваться всякий раз, когда какой-нибудь отряд проходил через округу, не сжегши их дворов и не зарезав рогатого скота… Простой народ, которому приходится терпеть столь невыносимые тяготы и насилие, – вон он-то, я уверен, благодарит Бога и святого Улава за старого короля Хокона, за короля Магнуса и сыновей его, укрепивших законы и утвердивших мир…
– Да! Я охотно верю, что ты так думаешь… – Эрленд вскинул голову. Лавранс сидел, глядя на молодого человека. Да, сейчас его не назовешь вялым! Его смуглое взволнованное лицо горело румянцем, гибкая загорелая шея напряглась. Потом Лавранс взглянул на дочь. Кристин опустила работу на колени и внимательно следила за разговором мужчин. – А ты так уверен, что крестьяне и простолюдины думают так и хвалят новый порядок? Правда, для них часто бывали тяжелые времена… прежде, когда короли и лжекороли проходили с мечом всю страну из края в край. Я знаю, что они еще помнят то время, когда им приходилось убегать в горы со своим скотом, с женами и детьми, а по всей округе их дворы стояли объятые пламенем. Я слышал их рассказы об этом. Но я знаю, что они помнят еще одно – что их собственные отцы были в этих отрядах, не мы лишь одни делали ставку на власть, Эрлинг, – крестьянские сыновья тоже играли вместе с нами. И случалось, что им доставались наши наследственные земли. Когда закон правит в стране, не бывает, чтобы сын какой-нибудь шлюхи из Скидана, не знающий имени отца своего, брал за себя вдову ленного владетеля и получал вдобавок ее имущество, как это было с Рейдаром Дарре, а его потомок был достаточно хорош, чтобы выдать за него твою дочь, Лавранс, теперь же он взял за себя племянницу твоем жены, Эрлинг! Ныне нами правят закон и право. И уж не знаю, как это получается, но я знаю, что крестьянская земля переходит в наши руки, и притом по закону… Чем больше господствует право, тем быстрее все идет к тому, что крестьяне теряют силу и способность участвовать в управлении делами государства и своими собственными. И это, Эрлинг, тоже известно крестьянской мелкой сошке! Нет, нет! Не будьте так уверены, господа, что простой народ не мечтает о возврате к такому времени, когда он мог потерять дворы от пожара и насилия, но зато и мог приобрести силой оружия больше, чем ему досталось бы по праву…
Лавранс кивнул.
– Пожалуй, Эрленд отчасти прав, – тихо произнес он. Но тут поднялся с места Эрлинг, сын Видкюна.
– Я охотно допускаю, что простой народ лучше помнит тех немногих, которые выбились из бедности и стали господами… во время владычества меча… чем бесконечное множество тех, которые погибли в черной нужде и нищете. Хотя еще никто не был более жестоким господином для мелкого люда, чем простолюдин по происхождению… Мне кажется, о них-то и сложилась раньше всего поговорка, что родич родичу худший враг. Человек должен быть рожден господином, иначе он будет жестоким господином… Но если он рос в детстве среди слуг и служанок, то поймет гораздо лучше, что без маленьких людей мы во многом беспомощны, как дети, во все дни нашей жизни и что не столько ради Бога, сколько ради самих же себя мы обязаны служить народу всеми своими знаниями и оберегать его нашим рыцарством. Никогда еще ни одно государство не могло продержаться без того, чтобы в нем не было знатных людей, способных и готовых защищать своей властью право людей простых…
– Ты мог бы проповедовать взапуски с братом моим, Эрлинг! – сказал Эрленд смеясь. – Но я думаю, моим землякам мы, знатные люди, нравились больше в прежние времена, когда водили их сыновей в поход, когда наша кровь смешивалась с их кровью, обагряя палубы кораблей, когда мы разрубали кольца и делились военной добычей со своими слугами… Ты слышишь, Кристин? Иногда я сплю, оставляя одно ухо открытым, когда отец Эйлив читает нам по своим большим книгам!
– Имущество, приобретенное не по праву, не доходит до третьего по порядку наследника, – сказал Лавранс, сын Бьёргюльфа. – Разве ты не слышал этого, Эрленд?
Еще бы не слышать! – Эрленд громко захохотал. – Да только видеть никогда не видал!..
Эрлинг, сын Видкюна, сказал:
– Дело в том, что немногие рождены на то, чтобы быть господами, но все рождены для служения. И самое настоящее господство – это быть слугой слуг своих…
Эрленд переплел пальцы на затылке и потянулся с улыбкой:
– Об этом я никогда не задумывался! И не думаю, чтобы у моих издольщиков был повод благодарить меня за услуги. Однако, как это ни странно, я уверен, что они меня любят… – Он ласково потерся щекой о черного котенка Кристин, который вспрыгнул к нему на плечо и теперь ходил вокруг его шеи, мяуча и вздыбив спину… – Но зато моя супруга… женщина самая услужливая… хотя у вас нет причины поверить этому… ибо на столе стоят пустые кувшины и кружки, моя Кристин!
Орм, все время сидевший молча и следивший за беседой мужчин, сейчас же встал и вышел из горницы.
– Хозяйка до того соскучилась, что даже уснула, – сказал Хафтур с улыбкой. – И в этом виноваты мы… Дали бы мне поговорить с ней спокойно, я-то умею беседовать с дамами…
– Да, этот разговор, наверное, слишком затянулся для вас, хозяйка, – начал было извиняться господин Эрлинг, но Кристин ответила с улыбкой:
– Правда, господин, я не все поняла, о чем говорилось здесь сегодня вечером, но запомнила хорошо, поразмыслить об этом потом у меня найдется время…
Вернулся Орм с несколькими служанками, принесшими еще напитков. Мальчик стал обносить гостей. Лавранс грустно смотрел на красивого ребенка. Днем он попробовал было вступить в беседу с Ормом, сыном Эрленда, но мальчик был неразговорчив, хотя держал себя хорошо и учтиво.
Одна из служанок шепнула Кристин, что Ноккве проснулся там, в маленькой горенке, и ужасно кричит. Кристин пожелала гостям спокойной ночи и покинула горницу вслед за служанками.
Мужчины же принялись опять пить. По временам господин Эрлинг и Лавранс обменивались взглядами, потом первый из них сказал:
– Есть одно дело, Эрленд, о котором я собирался поговорить с тобой. По всей вероятности, будет объявлено о корабельной повинности в местности по берегам здешнего фьорда и в Мере. Дальше к северу народ боится, как бы руссы не появились снова к лету с более крупными силами, ведь тогда северянам не справиться с охраной страны. Вот нам первый барыш от того, что у нас со Швецией общий король… Несправедливо, если все достанется одним северянам! Ну а выходит так, что Арне, сын Яввалда, уже слишком стар и немощен… Поэтому были разговоры о том, не назначить ли тебя начальником крестьянских кораблей на этой стороне фьорда. Как тебе это понравилось бы?..
Эрленд ударил в ладони, все его лицо просияло.
– Как это мне понравилось бы?!..
– Сколько-нибудь больших сил нам, пожалуй, собрать не удастся, – сказал Эрлинг, несколько охлаждая Эрленда. – Но ты мог бы пока подготовить все с воеводами… Тебя ведь знают в этом краю… Среди господ в государственном совете шли разговоры о том, что, может быть, ты именно тот человек, который мог бы тут кое-чего добиться. Есть люди, которые еще помнят, что ты заслужил немало чести, когда был военачальником у графа Якоба… Да и я сам, помню, слышал, как он говорил королю Хокону, что тот действовал неразумно, поступив столь строго с таким одаренным молодым человеком. Он сказал, что ты предназначен быть опорой своему королю…
Эрленд щелкнул пальцами.
– Ну, уж не ты ли будешь нашим королем, Эрлинг, сын Видкюна? Не это ли вы замышляете? – спросил он с громким хохотом. – Посадить Эрлинга королем?
Эрлинг сказал нетерпеливо:
– Слушай, Эрленд, разве ты не понимаешь, что сейчас я говорю серьезно…
– Господи помилуй! Что же, значит, ты шутил прежде? Я думал, ты говорил серьезно весь вечер… Ну, ну! Ладно, поговорим тогда серьезно… Расскажи мне все об этом деле, родич!..
* * *
Кристин лежала с ребенком у груди и уже спала, когда Эрленд вошел в горенку. Он зажег сосновую лучину об угли на очаге и осветил спящих.
Как она красива! И сын их тоже красивый ребенок. Теперь Кристин всегда бывает такой сонной но вечерам… Едва она ложится в постель и берет к себе мальчика, как оба они сейчас же засыпают. Эрленд засмеялся и бросил лучину обратно в очаг. Медленно снял с себя одежду.
Весной на север с «Маргюгр» и тремя или четырьмя кораблями ополченцев… Хафтур Грэут с тремя кораблями северян… Но у Хафтура нет никакого опыта, им Эрленд будет вертеть как захочет. Да, понятно, ему предоставят самому распоряжаться. А как будто этот самый Хафтур не трус и не размазня… Эрленд потянулся и улыбнулся в темноте. Он думал было о наборе команды для «Маргюгр» где-нибудь с побережья Мере. Но ведь отважных, здоровых парней сколько угодно и здесь у них, да и в Биргси… Можно будет подобрать отличнейшую корабельную ватагу…
Немногим больше года прошло с тех пор, как он женился. Беременность, покаяния да посты, а теперь – все мальчик да мальчик, и днем и ночью… И все же… она и теперь та же милая юная Кристин… Если бы удалось заставить ее забыть хоть на время поповскую болтовню и этого прожорливого сосунка!..
Эрленд поцеловал Кристин в плечо, но она не услыхала. Бедняжка! Нужно ей дать поспать… А у него есть о чем подумать в эту ночь. Эрленд повернулся к Кристин спиной и лежал, пристально глядя перед собой в глубину горницы на маленькую раскаленную точку в очаге. Собственно говоря, следовало бы встать к прикрыть угли золой… Но ему было лень…
Нахлынули отрывочные воспоминания юношеских лет… Дрожащий штевень корабля, замерший на мгновение на гребне надвинувшейся океанской волны… Вал, хлынувший потоком на палубу. Могучий шум бури и моря. Весь корабль сотрясается от напора волн, верхушка мачты описывает сумасшедшую дугу на фоне быстро несущихся туч. Это было где-то у халландского берега. Подавленный воспоминаниями, Эрленд почувствовал, что слезы наполняют его глаза. Он и сам не знал, как эти годы, проведенные в безделье, измучили его.
На другое утро Лавранс, сын Бьёргюльфа, и господин Эрлинг, сын Видкюна, стояли в верхнем конце двора, глядя на лошадей Эрленда, бегавших по ту сторону изгороди.
– Я считаю, – говорил Лавранс, – что если Эрленд примет участие в этом съезде, то по положению и по происхождению – он же родич короля и его матери – он должен будет запять место среди первых. Но тут я не знаю, господин Эрлинг, считаете ли вы возможным полагаться на его суждение в этих делах, и не приведет ли оно его скорее к другой стороне? Если Ивар, сын Огмюнда, попытается сделать какой-нибудь встречный ход? Эрленд близко связан и с людьми, которые пойдут за господином Иваром.
– Я плохо верю в то, чтобы господин Ивар что-нибудь предпринял, – сказал Эрлинг, сын Видкюна. – А Мюнан… – тут он немного скривил губы, – настолько умен, что будет держаться в стороне… Ему известно, что в противном случае всем станет ясно, как много – или как мало – стоит Мюнан, сын Борда.
Оба засмеялись.
– Дело в том… Да вы, несомненно, знаете это лучше меня, Лавранс, сын лагмана, – вы ведь сами родом оттуда, и у вас там родичи, – шведские дворяне не хотят считать наше рыцарство ровней себе. Поэтому важно, чтобы в наших рядах был каждый из тех, кто принадлежит к числу самых богатых и самых знатных по происхождению… Мы не можем себе разрешить, чтобы такому человеку, как Эрленд, было позволено сидеть дома, балуясь с женой да управляя своими усадьбами… как бы он ими ни управлял, – сказал он, увидев, какое лицо у Лавранса. У него пробежала по губам улыбка. – Но если вы считаете неразумным оказывать на Эрленда давление, чтобы добиться его участия, то я не стану этого делать.
– Я считаю, дорогой господин Эрлинг, – сказал Лавранс, – что Эрленд принесет больше пользы здесь, у себя в округе. Как вы сами сказали, можно ожидать, что требование о повинности будет встречено враждебно в округах к югу от Намдалского перешейка, где народ считает, что им нечего бояться руссов. Очень может статься, что Эрленд как раз такой человек, который сумеет несколько изменить мнение жителей об этих вещах…
– Уж больно язык у него без костей! – вырвалось у господина Эрлинга.
Лавранс отвечал с улыбкой:
– Зато, быть может, этот язык многие поймут гораздо лучше, чем… речи людей более прозорливых… – Опять они взглянули друг на друга, и оба засмеялись. – Как бы то ни было, он может причинить больше вреда, если отправится на съезд и будет там слишком уж громогласен!..
– Да, если вы не сможете его остановить, то…
– Во всяком случае, если я и смогу, то только пока он не встретит таких птиц, с которыми привык летать в одной стае, – мы с моим зятем люди очень разные.
К ним подошел Эрленд:
– Разве вы получили такую пользу от обедни, что вам не нужно и поесть?
– Я ничего не слышал насчет завтрака, а ведь я отощал как волк… и пить хочу… – Лавранс потрепал грязно-белую лошадь, возле которой стоял. – Слушай, зять! Того конюха, который ухаживает за твоими рабочими лошадьми, я выгнал бы в шею еще прежде чем сесть за стол, будь этот конюх моим слугой.
– Я не смею из-за Кристин, – сказал Эрленд. – Он сделал ребенка одной из ее служанок.
– Ах, в здешних местах это считается таким великим подвигом, – сказал Лавранс, подняв немного брови, – что, по-вашему, он уже становится незаменимым?
– Нет, но вы понимаете, – сказал Эрленд со смехом, – Кристин и священник хотят их поженить… А от меня требуют, чтобы я так устроил этого парня, чтобы он мог прокормиться с женой. Девка не желает, и ее брачный поручитель не желает, да и самому Tуpe не очень хочется… Но мне не позволяют выгнать его вон. Кристин боится, как бы он тогда совсем не удрал из нашей местности. Но, впрочем, им ведает теперь Ульв, сын Халдора, когда бывает дома…
Эрлинг, сын Видкюна, пошел навстречу Смиду, сыну Гюдлейка. Лавранс сказал зятю:
– Мне кажется, Кристин что-то бледновата нынче.
Да! – с живостью подхватил Эрленд. – Не можете ли вы поговорить с ней, тесть?.. Этот мальчишка прямо высасывает у нее мозг из костей. Кажется, она собирается кормить его грудью до третьего поста, словно какая-нибудь скотница…
– Да, она очень любит своего сынишку, – сказал с улыбкой Лавранс.
– Да, да! – Эрленд покачал головой. – Они сидят по три часа, Кристин и отец Эйлив, и говорят о том, что у ребенка появилась краснота здесь или там, а уж каждый зуб, который у него прорезается, кажется им просто великим чудом! По-моему, не новость, что у ребят иногда прорезаются зубы, и было бы гораздо большим чудом, если бы наш Ноккве остался без зубов…

II

Год спустя как-то вечером в конце рождественских праздников к господину Гюннюльфу в его городской дом приехали совершенно неожиданно Кристин, дочь Лавранса, и Орм, сын Эрленда. Уже с самого обеда весь день дул сильный ветер с мокрым снегом, а к вечеру разыгрался настоящий буран. Они были совершенно занесены снегом, когда вошли в горницу, где священник сидел за трапезой вместе со своими домашними.
Гюннюльф спросил испуганно, не случилось ли чего у них дома, в усадьбе. Но Кристин покачала головой. Эрленд поехал в гости, отвечала она на расспросы деверя, а она не в силах была ехать с ним – так она устала.
Священник подумал, как это она ехала всю дорогу до города, – лошади Кристин и Орма были совершенно измучены и последнюю часть пути едва были в состоянии пробиваться вперед против снежных зарядов. Гюннюльф отослал обеих живших у него старух с Кристин – помочь ей переодеться в сухое платье. Это были его кормилица и ее сестра, других женщин в доме священника не жило. А сам занялся племянником. Тем временем Орм стал рассказывать:
– Должно быть, Кристин больна. Я говорил об этом отцу, но он разгневался…
В последнее время она просто сама на себя не похожа, рассказывал мальчик. Он не понимает, что с ней такое. Он не мог припомнить, кому из них – ей ли, ему ли самому – пришла в голову мысль приехать сюда. Ах да! Кажется, Кристин заговорила первая о том, что ей страстно хочется посетить собор в Нидаросе, а тогда он сказал, что поедет с нею. И вот сегодня утром, сейчас же после того, как отец уехал из дому, Кристин сказала, что теперь и она поедет. Орм уступил ей, хотя и видел, что погода грозит испортиться… Но ему не понравились ее глаза.
Когда Кристин вернулась в горницу, Гюннюльф подумал, что и ему ее взгляд не нравится. Она казалась страшно худой в черном платье Ингрид, лицо у нее было белое, как береста, а глаза совсем провалились, под ними были темно-синие круги, а взор какой-то странный и потемневший.
Прошло уже свыше трех месяцев с тех пор, как он видел ее, когда был в Хюсабю на крестинах. У нее был тогда прекрасный вид – Гюннюльф застал ее лежавшей в пышно убранной постели после родов, – и она говорила, что чувствует себя здоровой; на этот раз роды прошли легко. Поэтому Гюннюльф возражал, когда Рангфрид, дочь Ивара, и Эрленд хотели, чтобы ребенка на этот раз дали кормилице. Кристин плакала и умоляла разрешить ей самой кормить Бьёргюльфа, – второй их сын был окрещен по имени отца Лавранса.
Вот почему священник спросил теперь прежде всего о Бьёргюльфе – он знал, что кормилица, которой отдали ребенка, не правится Кристин. Но она сказала, что ребенок чувствует себя прекрасно, а Фрида его любит, печется о нем лучше, чем можно было ожидать.
– Ну, а Никулаус? – спросил дядя. – Все такой же красивый?
По лицу матери пробежала слабая улыбка. Ноккве день ото дня становится все красивее. Нет! Говорит он еще мало, но зато во всем остальном обгоняет свой возраст и так вырос!.. Никто не поверит, что ему пошел только второй год, это и фру Гюнна говорит…
Потом она опять сникла. Гюннюльф поглядел на обоих – жену брата и сына брата, сидевших справа и слева от него, У них был такой утомленный и грустный вид, что у Гюннюльфа просто сердце защемило при взгляде на них.
Орм был теперь всегда какой-то угрюмый. Мальчику исполнилось уже пятнадцать лет, он был бы красивейшим юношей, не будь у него такого слабого и болезненного вида. Он был почти такого же роста, как и его отец, но телосложения слишком хрупкого и узок в плечах. И лицом походил на Эрленда, но синие глаза его были еще темнее, а рот под первым юношеским пушком еще меньше и слабее, и в углах всегда сомкнутых губ появились маленькие печальные складки. Даже узкий смуглый затылок Орма под черными курчавыми волосами имел какой-то странно несчастный вид, когда мальчик сидел за столом, немного ссутулившись, и ел.
Кристин никогда еще не приходилось сидеть за столом вместе с деверем в его собственном доме. За год перед тем она ездила с Эрлендом в город на весенний тинг, и тогда они останавливались в этом доме, которым Гюннюльф владел после смерти своего отца, но в тот раз священник жил в доме крестовых братьев, где замещал одного из каноников. Теперь же магистр Гюннюльф числился приходским священником в Стейне, но поставил пока вместо себя помощника, а сам ведал работой по переписыванию книг для церквей архиепископства на время болезни церковного регента Эйрика, сына Финна. Поэтому сейчас он жил у себя, в своем доме.
Горница была мало похожа на те жилые помещения, к которым привыкла Кристин. Это был бревенчатый сруб, но посредине одной из коротких стен Гюннюльф приказал сложить из кирпичей большой камин, вроде тех, какие он видел в южных странах; большие поленья горели между чугунными козлами. Стол стоял у одной из длинных стен, а вдоль противоположной стены шли скамьи с пюпитрами. Перед изображением девы Марии горела лампа из желтого металла, а рядом стояли полки с книгами.
Чуждой показалась Кристин эта горница и чуждым показался ей деверь, когда она увидела его здесь за столом, с домочадцами, писцами и слугами, у которых был какой-то странный, полусвященнический вид. Тут было также и несколько бедняков – какие-то старики и мальчик с тонкими, красными, похожими на пленки веками, прилипшими к пустым глазницам. На женской скамье, кроме двух старых служанок, сидела какая-то девочка с двухлетним ребенком на коленях. Она жадно хлебала похлебку и напихивала едой ребенка так, что у того щеки чуть не лопались.
Было в обычае, что все священники собора кормили бедняков ужином. Но Кристин слышала, что к Гюннюльфу сыну Никулауса, ходило меньше нищих, чем к другим священникам, несмотря на то, что – или именно потому, что – он усаживал их у себя в горнице и встречал каждого странника как почетного гостя. Они получали пищу с собственного блюда священника, а пиво – из его собственных бочек. И вот они приходили сюда, когда считали, что надо поесть мясной пищи, а в иное время охотнее шли к другим священникам, где нищих кормили в поварне кашей и давали жидкое пиво.
Едва лишь писец окончил чтение благодарственной молитвы после трапезы, как все гости-бедняки стали расходиться. Гюннюльф ласково беседовал с каждым в особицу, спрашивал, не хотят ли они сегодня переночевать здесь, но только один слепой мальчик остался. Девочку с ребенком священник особо просил остаться и не выходить с малюткой на улицу в ночное время, но та пробормотала извинение и поспешила уйти. Тогда Гюннюльф наказал слуге приглядеть за тем, чтобы Арнстейну Слепцу дали пива и отвели хорошую постель в помещении для гостей. Затем надел плащ с капюшоном:
– А вы, Кристин и Орм, вероятно, устали и хотите на покой. Эудхильд позаботится о вас; я думаю, вы уже будете спать, когда я вернусь из церкви.
Но тут Кристин обратилась к нему с просьбой взять ее с собой.
– Ведь для этого же я и приехала сюда, – сказала она, подняв полный отчаяния взор на Гюннюльфа. Ингрид одолжила ей тогда сухой плащ, и они с Ормом присоединились к людям, вышедшим из дома священника на улицу.
Колокола звонили так, словно они были прямо над головами высоко в черном ночном небе, – до церкви было всего несколько шагов. Все шли, тяжело ступая по глубокому, мокрому, только что выпавшему снегу. Буря уже улеглась, лишь отдельные снежинки еще медленно падали, слабо мерцая в темноте.
* * *
Смертельно усталая, пыталась Кристин прислониться к столбу, у которого стояла, но камень леденил ее. Стоя в темной церкви, она устремила свой взор на освещенные хоры. Кристин не могла разглядеть наверху Гюннюльфа. Но он сидел там среди других священников со свечой за своей книгой… Нет, все же она не решится заговорить с ним!..
Сегодня вечером ей казалось, что для нее не может быть помощи ниоткуда. Дома отец Эйлив выговаривал ей за то, что она так близко принимает к сердцу свои будничные грехи, – он сказал, что в этом есть искушение впасть в гордыню, Кристин должна лишь прилежно молиться да творить добрые дела, тогда у нее не останется досуга для размышлений над всякими такими вопросами.
– Дьявол не так глуп, чтобы не понимать, что в конце концов он все равно потеряет твою душу, и поленится соблазнять тебя!..
Кристин прислушивалась к антифонному пению, и ей вспомнилась церковь женского монастыря в Осло. Там она присоединяла свой маленький, жалкий голос к общему хвалебному хору, – а у выхода из церкви стоял Эрленд, прикрывая лицо плащом, – оба думали лишь о том, представится ли им удобный случай поговорить наедине.
И Кристин думала тогда об этой языческой и пламенной любви, что не такой уж она страшный грех… Ведь они не могли иначе поступить… И к тому же оба не были связаны браком. Скорее это было грехом против людских законов. Ведь Эрленд именно тогда хотел покончить с ужасной, греховной жизнью… А она, Кристин, думала, что он легче обретет силы для освобождения себя от старого бремени, если она отдаст в его руки и свою жизнь, и свою честь, и счастье…
Когда же в прошлый раз она склоняла колени в этой церкви, она полностью поняла: говоря себе это, она просто пыталась обмануть Бога ложью и уловками. Не их добродетель, а их счастье, что остались заповеди, которых они не нарушили, грехи, которых они не совершили – будь она супругой другого, когда встретила Эрленда, разве она пеклась бы заботливее о его душевном здравии и о его чести, чем та, другая, которую она безжалостно осудила? Нет такого греха, – так кажется ей теперь, – на который она в ту пору не позволила бы соблазнить себя в своем безумии и отчаянии. Она чувствовала тогда, что любовь так закалила ее волю, что та стала остра и тверда, как нож, – готова была разрезать все узы – родства, христианской веры, чести. В Кристин не было тогда ничего, кроме одной жгучей жажды видеть его, быть с ним, раскрывать свои губы его жарким устам и свои объятия – тому смертельно-сладкому вожделению, которому он научил ее!..
О нет! Дьявол уже не так уверен, что он утратит ее душу!.. Но когда она стояла здесь на коленях, подавленная горем из-за грехов своих, из-за своего жестокосердия, нечистой жизни и слепоты души своей, тогда она почувствовала, что святой король взял ее под защиту своего плаща. Она схватилась за его сильную, теплую руку, он указал ей на свет, что порождает всякую силу и святость. Святой Улав обратил взор ее к распятому Христу – смотри, Кристин, вот любовь Божья… Да, она начала понимать любовь и долготерпение Господа… Но после – снова отвратилась от света и замкнула пред ним свое сердце, и теперь в душе ее ничего не осталось, кроме нетерпения, гнева и греха.
Она низкая, низкая! Кристин поняла: такая женщина, как она, нуждается в тяжелых испытаниях, прежде чем может быть исцелена от духа нелюбви. А она еще так нетерпелива, что ей казалось, ее сердце разобьется на части от тех горестей и печалей, которые выпали на ее долю. Небольшие горести… но их было так много… а у нее было так мало терпения. Кристин заметила на мужской стороне церкви высокую, стройную фигуру своего пасынка…
Она ничего не может с собой поделать! Орма она любит, как собственного ребенка, но Маргрет полюбить не может. Она старалась, старалась, хотела силком заставить себя полюбить девочку, с самого того дня зимой прошлого года, когда Ульв, сын Халдора, вернулся с ней домой в Хюсабю. Кристин сама чувствовала, что это ужасно, – как она может питать такую неприязнь и злобу к маленькой, девятилетней девочке? И хорошо знала, что отчасти это происходит из-за того, что ребенок так устрашающе похож на свою мать. Кристин не понимала Эрленда: он только гордится тем, что его маленькая златокудрая черноглазая дочь так красива, но, по-видимому, никогда это дитя не пробуждает в отце никаких жутких воспоминаний. Словно Эрленд совершенно позабыл все про мать этих детей… Впрочем, не только оттого, что Маргрет похожа на ту, другую, Кристин невзлюбила свою падчерицу. Маргрет терпеть не могла, чтобы кто-нибудь учил ее, она была надменна и груба в обращении со слугами, а кроме того, лжива, но перед отцом всегда заискивала. Она не любила отца так, как любил его Орм, и если липла к Эрленду с ласками и нежностями, то всегда надеясь что-нибудь получить. А Эрленд засыпал ее подарками и исполнял все прихоти девочки. Орм тоже не любил сестру – Кристин это знала…
Кристин страдала, считая себя черствой и злой, раз она не может глядеть на поступки Маргрет без неприязни и осуждения. Но гораздо больше страдала она, слыша и видя вечные раздоры между Эрлендом и его старшим сыном. И всего больше страдала оттого, что знала: Эрленд в глубине своего сердца любит этого мальчика так безгранично!.. А поступает с Ормом несправедливо и грубо, потому что не может ума приложить, что ему делать с сыном и каким образом обеспечить его будущее.
Он наделил своих побочных детей землями и всяким добром… Но самая мысль о том, чтобы Орм мог оказаться способным к крестьянской жизни, кажется ему нелепой! И потом Эрленд выходит из себя при виде того, как слаб и бессилен Орм… Тогда он начинает называть сына гнилым, яростно принимается закалять его, целыми часами возится с ним и приучает к пользованию оружием, таким тяжелым, что мальчику не под силу даже держать его в руках, заставляет его мертвецки напиваться по вечерам, губит его здоровье, таская за собой на опасные и утомительные охотничьи выезды. За всем этим Кристин видела боязнь, таящуюся в сердце Эрленда… Он часто безумно горюет, – это знала Кристин, – что такой чудесный, такой красивый сын его пригоден только для одного – быть священником, но и тут ему мешает его происхождение. И таким образом Кристин стала понимать, как мало у Эрленда бывает терпения, когда ему приходится страшиться за тех, кого он любит.
И Кристин знала: Орму тоже это понятно. И видела, что душа юноши разрывается надвое между любовью к отцу и гордостью за него – и презрением к его несправедливости, когда Эрленд заставляет сына платиться за то, в чем повинен не мальчик, а только сам Эрленд. А Орм привязался к своей юной мачехе, – около нее ему легче дышалось, и он чувствовал себя свободнее и бодрее. Бывая с ней наедине, он мог и шутить и по-своему, тихо, смеяться. Но Эрленду это не нравилось: казалось, он подозревал их обоих в том, что они осуждают его поведение.
Нет, нелегко Эрленду!.. Ничего нет мудреного в том, что он так болезненно принимает к сердцу все, касающееся этих двух детей. И все же…
Кристин содрогнулась от боли при одной мысли об этом. Неделю тому назад у них был полон двор гостей. А Эрленд, когда Маргрет приехала домой, велел привести в порядок чердак, который был в дальнем конце дома, над клетью и сенями большой горницы, – там будет ее девичий терем, сказал он. Там она и спала со своей сенной девушкой, которую Эрленд приставил к Маргрет обслуживать ее и ухаживать за ней. Там же ночевали и Фрида с Бьёргюльфом. Но когда к ним на рождественские праздники съехалось столько гостей, Кристин отвела этот чердак под спальню для молодых людей; обеим же сенным девушкам и грудному ребенку Кристин пришлось спать в помещении для служанок усадьбы. И вот именно потому, что Кристин пришла в голову мысль, как бы Эрленд не рассердился за то, что Маргрет укладывают спать вместе со служанками, она распорядилась постлать ей постель на одной из скамей в большой горнице, где спали приезжие гостьи – замужние женщины и девицы.
Маргрет всегда бывало трудно поднимать по утрам. И вот в это утро Кристин будила ее несколько раз, но каждый раз девочка снова укладывалась, поворачивалась на другой бок и опять засылала, хотя все другие давно уже встали. А Кристин надо было прибрать горницу и привести в порядок: пора было подавать гостям завтрак. Поэтому она наконец потеряла терпение, вытащила подушки из-под головы Маргрет и сорвала с нее покрывало. Но, увидя, что девочка продолжает лежать совершенно нагая на меховой подстилке, Кристин сняла со своих плеч плащ и накинула его на Маргрет. Это был просто кусок некрашеной сермяги; Кристин пользовалась им, только когда ходила взад и вперед в поварню и по клетям, присматривая за приготовлением пищи.
В это время в горницу вошел Эрленд. Он спал в одной из клетей вместе с несколькими другими мужчинами, потому что с Кристин в их супружеской кровати спала фру Гюнна. И тут им овладел припадок ярости. Он так схватил Кристин за руку, что у нее еще до сих пор остались на коже следы его пальцев:
– Что же, по-твоему, моя дочь может лежать на соломе под сермягой? Маргрет – она моя, хоть она и не твоя, – для нее то хорошо, что хорошо для твоих собственных детей. Но уж если ты надсмеялась над невинной девочкой на глазах у всех этих женщин, так теперь загладь свой поступок на глазах у них же: накрой Маргрет тем, что ты сорвала с нее!
Правда, если Эрленд бывал пьян накануне вечером, он всегда брюзжал на следующее утро. И, конечно, думал, что женщины сплетничают на его счет, глядя на его детей от Элины. И он относился чрезвычайно болезненно ко всему, что касалось их чести…. И все же…
Кристин пыталась заговорить об этом с отцом Эйливом. Но тот не мог ей помочь. Гюннюльф сказал ей, что те грехи, в которых она исповедалась и которые искупила до того, как Эйлив, сын Серка, стал ее приходским священником, она может не упоминать перед ним – разве бы ей самой показалось, что ему нужно знать о них, чтобы судить о ее делах и советовать ей. Поэтому она многого ему не рассказывала, хотя чувствовала, что из-за этого в глазах отца Эйлива выглядит лучше, чем была на самом деле. Но ей было так радостно пользоваться дружбой этого хорошего и чистого сердцем человека. Эрленд подшучивал над этим, но Кристин находила такое утешение в отце Эйливе! С ним она могла разговаривать сколько душе угодно о своих детях. Всякие пустяки, которыми она до того надоедала Эрленду, что он обращался в бегство, священник обсуждал с ней весьма охотно. Он умел обращаться с маленькими ребятами и отлично понимал их маленькие напасти и болезни. Эрленд смеялся над Кристин, когда она сама шла в поварню и стряпала там лакомые блюда, которые отсылала в дом священника, – отец Эйлив любил вкусно поесть и попить, а Кристин нравилось возиться со стряпней и применять на деле то, чему она научилась у своей матери или что видела в монастыре. Эрленд был совершенно равнодушен к еде, лишь бы его кормили мясом по скоромным дням. А отец Эйлив говорил о ее стряпне, благодарил и хвалил Кристин за ее искусство, когда та посылала ему целый вертел молодых куропаток, запеченных в свином сале, или блюдо оленьих языков во французском вине и в меду. И кроме того, отец Эйлив давал ей советы насчет садоводства, доставляя ей черенки из Тэутры, где его брат был монахом, и из монастыря святого Улава, приор которого был его хорошим другом. И, наконец, читал ей вслух и мог порассказать столько замечательного о жизни на белом свете.
Но именно потому, что отец Эйлив был таким хорошим и сердечным человеком, Кристин часто бывало трудно беседовать с ним о том зле, которое она видела в собственном сердце. Когда она призналась священнику, как ее огорчило поведение Эрленда в тот раз с Маргрет, отец Эйлив внушил сносить все терпеливо, что бы ни делал ее супруг. Но, по-видимому, сам считал, что тут один только Эрленд совершил проступок, обратившись столь несправедливо к своей жене, да еще при посторонних. Правда, и Кристин тоже так думала. Но в тайниках своего сердца чувствовала и свою долю вины, в которой не могла дать себе отчет, но которая причиняла ей глубокую сердечную боль.
Кристин глядела на раку святого, чуть блестевшую матово отсветом в полумраке позади алтаря. Она с такой уверенностью ждала: стоит ей вновь встать здесь, как опять должно что-то совершиться – какое-то облегчение для ее души. Опять в ее сердце пробьется живой источник и смоет прочь всю тревогу, весь страх, и горечь, и смятение, наполнявшие его.
Но нынче вечером никто не станет слушать ее терпеливо. Разве, Кристин, ты уже не научилась однажды выносить свою немудреную правду на свет правды Божьей, свою языческую и своекорыстную любовь – на свет любви истинной? Ведь ты же хочешь этому научиться, Кристин!
Но в последний раз, когда она преклоняла здесь колена, у нее на руках был Ноккве. Его маленький ротик у ее груди так согревал ее сердце, что оно стало мягким, словно воск, и небесной любви было легко лепить его. Правда, у нее и теперь был Ноккве, он бегал дома по горнице, такой прекрасный и такой милый, что у Кристин ныло в груди при одной мысли о нем. Его мягкие кудрявые волосики начали теперь темнеть – верно он будет черноволосым, как и его отец. И в нем столько буйной жизни и задора… Кристин наделала ему зверей из старых шкур, и мальчик бросал их и бегал за ними взапуски со щенятами. А кончалось все это тем, что меховой медведь падал в очаг на огонь и сгорал со страшным чадом и вонью, а Ноккве поднимал дикий крик, прыгая и топоча ножками, а потом совал голову в колени матери, – этим пока еще всегда кончались все его приключения. Служанки ссорились, оспаривая друг у друга его милости, мужчины поднимали его на руки и подбрасывали вверх до самой крыши, когда заходили в горницу. Стоило только мальчику увидеть Ульва, сына Халдора, как он бежал к нему и прилипал к его коленям. Ульв иногда брал мальчика с собой, обходя усадебные службы. Эрленд щелкал пальцами перед носиком сына и на мгновение сажал его к себе на плечо. Но во всем Хюсабю отец меньше всех обращал внимание на мальчика. Хотя любил Ноккве, Он был рад, что у него уже два законнорожденных сына.
Сердце матери сжалось.
Бьёргюльфа у нее отняли. Он хныкал, когда ей хотелось взять его на руки, а Фрида сейчас же давала ему грудь – кормилица ревниво следила за мальчиком. Но нового ребенка она ни за что не отдаст! И мать и Эрленд говорили ей, что ей нужно теперь поберечь свое здоровье, и у нее взяли ее новорожденного сына и отдали другой женщине. Кристин почувствовала что-то вроде мстительной радости при мысли, что этим они ничего не достигли. Кроме лишь того, что теперь она ждет появления третьего ребенка, который родится раньше, чем Бьёргюльфу исполнится одиннадцать месяцев!
Она не посмела заговорить об этом с отцом Эйливом. Он, наверное, только подумает, не тем ли она огорчена, что ей приходится снова переживать все это так скоро. А дело не в этом…
Тот раз она возвращалась домой из паломничества, испытывая ужас в глубине души, – никогда более этот дух своеволия не должен овладеть ею! До конца лета она жила одна с ребенком в старой горенке, взвешивая в уме слова архиепископа и речи Гюннюльфа, бдительно совершала молитвы и покаяние, с трудолюбием работала, пытаясь привести в порядок запущенную усадьбу, чтобы завоевать сердца домочадцев добротой и заботой об их благополучии, усердно старалась помогать и услуживать всем вокруг себя, насколько хватало рук и сил. Ее поддерживали мысли об отце, ее поддерживали молитвы к святым мужам и женам, о которых читал отец Эйлив, и она размышляла о их стойкости и мужестве. Растроганная счастьем и благодарностью, вспоминала она брата Эдвина, который явился ей в лунном сиянии в ту ночь. Конечно, она поняла, что он внушал ей, когда он улыбнулся так ласково и повесил свою рукавицу на столб лунного луча. Только бы ей побольше веры, и она станет хорошей женщиной.
Когда пришел к концу первый год их брачной жизни, Кристин должна была перебраться обратно к своему супругу. Когда она чувствовала неуверенность, то утешала себя: ведь сам архиепископ внушил ей, что в сожительстве с мужем она проявит свое новое душевное настроение. И ведь она пеклась с ревностным тщанием о благе мужа и о его чести. Эрленд сам сказал как-то: «Так все-таки и вышло, Кристин, что ты вернула честь в Хюсабю!» Люди выказывали ей столько доброты и уважения… Казалось, всем хотелось забыть, что она начала свою брачную жизнь немного слишком поспешно. Где бы ни собирались замужние женщины, к советам Кристин прислушивались, люди хвалили ее за установленные ею порядки в усадьбе; ее приглашали в посаженые матери и повитухи в знатные семейства; никто не давал ей почувствовать, что она молода и неопытна и человек здесь чужой. Слуги засиживались по вечерам в большой горнице, совсем как там, у них дома, в Йорюндгорде. У всех находилось о чем спросить хозяйку. Кристин кружило голову, что люди так ласковы с ней, а Эрленд гордится своей женой…
Затем Эрленду пришлось заняться делами по корабельной повинности в морских округах к югу от фьорда. Он разъезжал повсюду, то верхом на коне, то на корабле, возясь с людьми, которые к нему приходили, и с письмами, которые надо было отправлять. Он был так молод, так красив, так радостен… Всякую унылость, мрачность, которые Кристин так часто наблюдала у него раньше, словно ветром сдуло с Эрленда. Он сиял, вновь пробужденный, как раннее утро! У него оставалось теперь мало свободного времени для Кристин, но она просто пьянела от радости и веселья, когда Эрленд приближался к ней с улыбкой на лице и взором, полным жажды неизведанных приключений.
Она хохотала вместе с мужем над письмом, полученным от Мюнана, сына Борда. Сам рыцарь не был на съезде ратных людей, но насмехался над всем этим делом, а в особенности над тем, что Эрлинг, сын Видкюна, был сделан правителем государства. В первую голову тот занялся выдумыванием для себя титулов – отныне он будет именоваться наместником короля. Писал Мюнан и об отце Кристин: «Горный волк из Силя забрался под камень и сидел там тихонько. Разумею под этим, что тесть твой нашел себе пристанище у священников церкви святого Лаврентиуса, а во время прений что-то не слышно было его сладкозвучного голоса. Были у него с собой письма за печатями господина Эрнгисле и господина Карла, сына Type: если они еще не зачитаны до дыр, то, стало быть, пергамент их крепче подошвы сапог самого сатаны! Сообщаю тебе также, что Лавранс пожертвовал женскому монастырю Ноннесетер восемь марок чистого серебра. Надо думать, милый человек понял, что Кристин жилось там не так уж скучно, как полагалось бы по правилам…»
Правда, при чтении этих строк Кристин почувствовала острую боль стыда, но все же не могла не смеяться вместе с Эрлендом. Зима и весна прошли для нее в опьянении весельем и счастьем. Иногда лишь какая-нибудь буря из-за Орма, – Эрленд все не знал, брать ли ему мальчика с собой на север. На Пасхе это кончилось взрывом: ночью Эрленд плакал в объятиях жены, – он не смеет взять с собою Орма на борт корабля, боится, что Орм не оправдает себя во время военного похода. Кристин утешала мужа, и себя тоже… да и мальчика. Быть может, с годами мальчик станет сильнее.
В тот день, когда Кристин ехала вместе с Эрлендом к причалам в Биргси, она не чувствовала ни страха, ни подавленности. Она была словно пьяна им, его радостью, его гордыней.
Тогда Кристин еще сама не знала, что она снова беременна. Почувствовав себя нездоровой, она решила: Эрленд столько шумел, дома было столько хлопот и попоек, да и Ноккве совсем ее высосал. Но когда почувствовала в себе движение новой жизни… Она было так радовалась при мысли о том, как будет разъезжать зимой по всей округе со своим красивым, смелым мужем, сама молодая и красивая. Она уже подумывала о том, что надо будет к осени отнять мальчика от груди… Хлопотливо было возить с собой повсюду ребенка с нянькой, куда бы они ни поехали. И Кристин была так уверена, что в военном походе против руссов Эрленд сумеет показать, что он способен не только наносить ущерб своему имени и своему добру. Нет! Она не обрадовалась ребенку… Так она и сказала отцу Эйливу. А тот очень сурово выговаривал Кристин за ее ожесточение и суетность. И целое лето она изо всех сил старалась быть веселой и благодарить Бога за новое дитя, которое должно было у нее родиться, и за добрые вести, которые доходили до нее об отважных подвигах Эрленда на севере.
Потом он приехал домой перед самым Михайловым днем. И Кристин поняла, что Эрленд не очень обрадовался, увидев, что им предстоит вскоре. А вечером он сказал:
– Я думал, когда наконец ты достанешься мне… то это будет все равно, что каждый день напиваться, как на Рождество. Но, по-видимому, скорее всего предстоят долгие посты…
Всякий раз, как Кристин вспоминала эти слова, волна крови заливала ее лицо, такая же жаркая, как в тот вечер; тогда она отвернулась от мужа, багрово покраснев и без слез. Эрленд пытался загладить это любовью и лаской. Но Кристин не могла побороть себя. Тот огонь в ней, которого не в состоянии были погасить все пролитые ею слезы раскаяния, не могла заглушить боязнь греха. Эрленд как будто затоптал ногами, произнеся эти слова.
* * *
Поздно ночью все они сидели у камина в доме Гюннюльфа – сам Гюннюльф, Кристин и Орм. На краю каменной кладки очага стояли кувшин с вином и несколько небольших кубков. Гюннюльф уже не раз намекал, что пора бы гостям и на покой. Но Кристин просила позволения посидеть еще.
– Помнишь ли, деверь, – сказала она, – как я говорила тебе однажды, что священник у нас дома советовал мне поступить в монастырь, если отец не даст своего согласия на мой брак с Эрлендом?
Гюннюльф невольно взглянул на Орма. Но Кристин заметила со слабой, больной улыбкой:
– Неужели, по-твоему, такой взрослый мальчик не знает, что я слабая и грешная женщина? Господин Гюннюльф ответил тихо:
– Лежало ли тогда у тебя сердце к монашеской жизни, Кристин?
– Но ведь Господь мог открыть мне глаза, как только я поступила бы на служение ему!
– Быть может, он считал, что твоим глазам нужно открыться для того, чтобы ты могла уразуметь, что ты должна служить ему повсюду, где бы ты ни была. Супруг твой, дети, домочадцы в Хюсабю, наверное, нуждаются в верной и терпеливой служанке Божьей, которая была бы среди них и пеклась об их благе…
Конечно, в лучший брак вступают те девушки, которые избирают себе Христа в женихи и не отдаются во власть грешного мужа. Но когда дитя уже согрешило…
– «Я хотел, чтобы ты пришла к Богу с девичьим венцом», – прошептала Кристин. – Так он сказал мне, брат Эдвин, сын Рикарда, о котором я так много тебе рассказывала. И ты так считаешь?..
Гюннюльф, сын Никулауса, кивнул.
– …Хотя было немало женщин, сумевших восстать из юдоли греха с такою силой, что мы теперь просим их заступничества у Бога. Но это чаще случалось в прежние времена, когда, быть может, им угрожали мучения и раскаленные щипцы, если они назовут себя христианками. Я часто думал, Кристин, что в те времена легче было вырваться из сетей греха, когда можно было это сделать насильственно, одним рывком. Хотя мы, люди, столь испорчены, однако мужество живет у многих в груди, по самому естеству их, и мужество чаще всего и заставляет душу искать путей к Богу. Так что мучения, наверное, подвигли стольких же к сохранению верности, скольких и устрашили, доведя до отступничества. Но юная заблудшая девушка, которую вырвут из пут греховного вожделения, прежде чем она познает, что оно приносит душе, – когда ее поместят в сестринское содружество с чистыми девами, давшими обет бодрствовать и молиться за тех, кто охвачен сном в миру…
– Ах, если бы поскорее настало лето! – вдруг сказал он, вставая со своего места.
Кристин и Орм с удивлением взглянули на него.
– Мне вспомнилось, как кукует кукушка на лесистых склонах холмов у нас дома, в Хюсабю. Всегда мы слышали ее сперва на востоке, в горах за домами, а потом ей вторили далеко-далеко из леса внизу, вокруг Бю… Ее звонкий голос так красиво разносился над озерком в утренней тишине. Разве не красиво в Хюсабю, как тебе кажется, Кристин?
– Кукушка с востока – слезы недалёко! – тихо сказал Орм. – По-моему, красивее Хюсабю нет ничего на свете.
Священник на мгновение положил свои руки на узенькие плечи племянника.
– Так думал и я, родич! – Для меня это тоже был отчий дом. Младший сын в семье стоит к наследству не ближе тебя, мой Орм!
– Когда отец жил с моей матерью, ты был ближайшим наследником, – сказал юноша все так же тихо.
– Мы тут не виноваты, ни я, ни дети мои, Орм, – промолвила грустно Кристин.
– Ты, конечно, заметила, что я не питаю к вам обиды, – отвечал он спокойно.
– Там такой широкий и открытый кругозор, – сказала Кристин немного погодя. – Из Хюсабю открывается такой вид во все стороны, а небо такое… такое широкое. Там, откуда я родом, оно лежит словно крыша над обрывами гор. А долина расположена внизу, недоступная для ветра и такая круглая, зеленая, свежая. Мир становится таким уютным – не слишком большим и не слишком тесным. – Она вздохнула, перебирая руками, сложенными на коленях.
– Там жил тот человек, за которого твой отец хотел выдать тебя замуж? – спросил священник. Кристин утвердительно кивнула. – Бывает ли, что ты жалеешь, что не стала его женой? – спросил он опять, но Кристин покачала головой.
Гюннюльф отошел и снял с полки книгу. Потом снова уселся у огня, отстегнул застежки переплета и начал перелистывать страницы. Но не стал читать вслух, а сказал, опустив книгу на колени:
– Когда Адам и жена его поступили наперекор Божьей воле, они ощутили во плоти своей силу, поступавшую наперекор их воле. Бог создал их, мужчину и женщину, молодых и прекрасных, чтобы они жили в супружестве и производили наследников, сопричастных дарам доброты его – красе райского сада, плоду древа жизни и вечному блаженству. Им не нужно было стыдиться своего естества, ибо, доколе они были послушны Богу, все их тело и все их члены были во власти их воли, подобно тому, как руки и ноги.
Залившись кроваво-багровым румянцем, Кристин сжала руки крестом на груди. Священник наклонился к ней; она ощущала взгляд его сильных желтых глаз на своем опущенном лице.
– Ева похитила то, что принадлежало Богу, а муж ее принял, когда она дала ему то, что по праву было собственностью их Отца и Создателя. Отныне они захотели быть равными Богу, и тогда они заметили, что стали прежде всего равны ему вот в чем: как они предали его власть в большом мире, так была предана их власть над малым миром – над плотью, обиталищем души. Как они изменили своему Господу Богу, так отныне их тело стало изменять госпоже своей, душе.
Тогда эти тела показались им столь безобразными и ненавистными, что они сделали себе одежды, чтобы спрятать их. Сначала только короткие штаны из фиговой листвы. Но по мере того как они постигали сущность своего плотского естества, они стали натягивать одежду на грудь, против сердца; и на спину, не желавшую сгибаться. И так продолжалось до этих последних времен, когда мужи одеваются в сталь до кончиков пальцев и утаивают лицо свое под забралом шлема – столь сильно вырос-, ли вражда и предательство в мире.
– Помоги мне, Гюннюльф, – просила Кристин. Она побледнела до самых губ. – Я… я не знаю, в чем моя воля…
– Так скажи: «Да будет воля твоя», – ответил священник тихо. – А Божья воля в том, – ты знаешь, – чтобы сердце твое открылось его любви. Ты должна вновь полюбить его всеми силами души…
Кристин внезапно повернулась к деверю:
– Ты не знаешь, как я любила Эрленда. А детей!
– Сестра моя, всякая иная любовь – не более как отражение небес в лужах на грязной дороге. Если ты туда погрузишься, ты испачкаешься. Но если ты всегда будешь помнить, что это лишь отражение света из иного мира, то будешь радоваться его красе и не станешь разрушать ее, поднимая ту муть, что на дне…
– Да. Но ты ведь священник, Гюннюльф… Ты обещал самому Богу, что станешь избегать этих… трудностей…
– И ты тоже, Кристин, когда ты обещала оставить дьявола и его деяния. Дело сатаны – это то, что начинается сладким наслаждением, а кончается тем, что два человека становятся подобны змее и жабе, жалящим друг друга. Это познала Ева, – она хотела дать своему мужу и потомкам то, чем Бог владел, а не принесла им ничего, кроме изгнания, и кровавой вины, и смерти, которая вошла в мир, когда брат убил брата на том первом крошечном поле, где терн и репейник росли на кучах камней вокруг маленьких расчищенных делянок…
– Да. Но ты священник, – повторила она снова, – Тебе не нужно каждый день стараться прийти к согласию с другим отцом, – тут она разрыдалась, – чтобы быть терпеливыми.
Священник сказал, улыбнувшись:
– Об этом тело и душа в несогласии у каждого, кто рожден от женщины. На то и установлены венчание и свадебная служба, чтобы мужчине и женщине была помощь, чтобы могли они жить, – будь то супруги, родители, дети, сожители под одним кровом, – как верные и готовые к взаимопомощи товарищи на пути к обители мира…
Кристин тихо сказала:
– Мне кажется, должно быть легче бодрствовать и молиться за тех, кто объят мирским сном, чем биться со своими собственными грехами.
– Это так, – сказал священник резко. – Но не думаешь ли ты, Кристин, что жил на свете хоть один человек, получивший посвящение, которому не пришлось бы оборонять себя самого от дьявола в то самое время, как он должен был стараться охранить и ягнят своих от волка?..
Кристин сказала тихо и смущенно:
– А я думала… те, кто общаются со святынями и владеют всеми могучими словами и молитвами…
Гюннюльф наклонился вперед, поворочал угли на очаге и так и остался сидеть, опершись локтями о колени:
– На днях будет ровно шесть лет с тех пор, как мы четверо – Эйлив, я и двое шотландских священников, с которыми мы познакомились в Авиньоне, – пришли в Рим. Всю дорогу мы шли пешком…
Мы прибыли в город перед самым началом Великого Поста. В эту пору народ в южных странах устраивает большие пиры и празднества, это называется «carne vales». Тогда вино – красное и белое – льется в тавернах рекой, народ пляшет ночью на улицах, а на открытых местах зажигают огни и костры. В это время в Италии весна, все луга и сады в цветах, женщины себя ими украшают, бросают розы и фиалки гуляющим по улицам, – они сидят у окон, а шелковые ковры и парча спускаются с подоконников, прикрывая камень стен. Потому что все дома там каменные, и замки рыцарей и укрепленные жилища их строятся внутри поселений. В том городе, вероятно, нет ни городового права, ни закона о сохранении мира и порядка, ибо рыцари и их слуги дерутся на улицах так, что кровь течет рекой…
Вот один такой замок стоял на той же улице, где мы жили, и рыцаря, который им правил, звали Эрмесом Малавольти. Замок этот затенял всю узкую улочку, на которой стоял наш постоялый двор, и помещение наше было темным и холодным, как темница в какой-нибудь каменной крепости. Часто, когда мы выходили из дому, нам приходилось прижиматься к стене, пока мимо нас проезжал рыцарь с серебряными колокольчиками на одежде и с целым отрядом вооруженных слуг. И навоз и нечистоты брызгали из-под конских копыт, ибо в этой стране народ просто выбрасывает из дома перед самыми дверями всякий сор и грязь. Улочки там холодные, темные и узкие, как горные ущелья, – они мало похожи на широкие зеленые улицы наших городов. Но этим улочкам во время carne vales устраиваются скачки – пускают скакать наперегонки диких арабских лошадей…
Священник немного помолчал, потом опять начал:
– В доме этого господина Эрмеса жила одна его родственница. Изоттой звали ее, и она вполне могла бы называться самой Изольдой Прекрасной. Кожа и волосы у нее были почти что такого цвета, как мед, но глаза, разумеется, черные. Я не раз видел ее у окна.
…А за пределами города страна более пустынна, чем самые пустынные нагорья у нас в Норвегии, которых никто не посещает, кроме оленей да волков, и где слышен орлиный клекот. Все же в горах вокруг города есть и другие поселения и замки, а дальше на зеленых равнинах повсюду видны следы того, что люди жили здесь когда-то, – тут пасутся большие стада овец и белых быков. Пастухи, вооруженные длинными копьями, гоняют стада верхом на конях. Эти люди опасны для проезжих, ибо они убивают, грабят и потом бросают трупы в провалы в земле… Но там-то, на этих зеленых равнинах, и расположены церкви для паломников.
Магистр Гюннюльф помолчал.
– Быть может, тот край кажется столь несказанно пустынным потому, что к нему примыкает град Рим, который был царицей всего языческого мира и стал невестой Христовой. И стражи покинули город, и Рим среди всего этого праздничного, пьяного шума кажется покинутой женой. Распутники поселились в замке, где нет хозяина, и они соблазнили жену на кутежи, чтобы она разделяла с ними их вожделения, и кровопролития, и вражду…
Но под землей там сокровища, дороже всех сокровищ, на которые сияет солнце. Это гробницы святых мучеников, высеченные в скале под землей, и их там столько, что голова кружится, как вспомнишь. Когда подумаешь, как их много, мучениями своими и смертью свидетельствовавших за дело Христово, то кажется, что каждая пылинка, которую возносят копыта лошадей тех распутников, должна быть святой и достойной поклонения…
Священник вынул из-под одежды тонкую цепочку и открыл висевший на ней серебряный крестик. В нем было что-то черное, похожее на трут, и маленькая зеленая кость.
– Однажды мы пробыли в этих подземных ходах целый день и читали наши молитвы в пещерах и молельнях, где встречались для божественной службы ученики апостолов Петра и Павла. Тогда монахи, которым принадлежала та церковь, где мы спустились, дали нам эти святыни. Это кусочек такой губки, которой благочестивые девы имели обыкновение вытирать мученическую кровь, чтобы она не пропала, и сустав пальца святого человека, имя же его один Бог ведает. Тогда мы четверо дали обет ежедневно призывать этого святого, слава которого неизвестна людям, и мы взяли этого неведомого мученика во свидетели, что мы никогда не забудем, сколь мало мы достойны награды от Бога и почести от людей, и всегда будем помнить, что ничто в мире не достойно вожделения, кроме его милости…
Кристин благоговейно поцеловала крест и передала его Орму, который также поцеловал его. Тогда Гюннюльф вдруг сказал:
– Я тебе отдам эту святыню, родич. Орм преклонил колено и поцеловал руку дяде. Гюннюльф повесил крест на шею юноше.
– А тебе не хотелось бы, Орм, взглянуть самому на все эти места?
Черты лица мальчика осветились улыбкой:
– Да! И теперь я знаю, что когда-нибудь попаду туда.
– А тебе никогда не хотелось стать священником? – спросил дядя.
– Хотелось! – отвечал мальчик. – Когда отец проклял вот эти слабые руки мои. Но я не знаю, понравилось ли бы ему, если бы я стал священником. А потом есть еще то, о чем ты сам знаешь, – тихо добавил он.
– Наверное, можно будет достать разрешительную грамоту насчет твоего рождения, – отвечал священник ровным голосом. – Быть может, Орм, когда-нибудь мы с тобой вместе поедем на юг путешествовать по свету…
– Расскажи еще, дядя, – тихо попросил Орм.
– Расскажу. – Гюннюльф взялся за подлокотники и поглядел в огонь. – Когда я бродил там и только и встречал, что воспоминания о мучениках, тогда, памятуя те нестерпимые страдания, которые они вынесли Христа ради… я впал в тяжелый соблазн. Я подумал о тех часах, что Господь висел, прибитый к кресту. А свидетели его были терзаемы немыслимыми мучениями в течение многих дней – женщины, на чьих глазах были замучены их дети, юные хрупкие девочки, которым счесывали тело с костей железными гребнями, юные мальчики, которых выбрасывали хищникам и диким быкам. Тогда мне пришло на ум, что многие из них вынесли больше, чем сам Иисус…
Я думал и думал об этом так, что, мне казалось, сердце мое и мозг разорвутся. Но наконец мне был явлен свет, о котором я молил. И я понял, что как те пострадали, так все мы должны бы были иметь мужество пострадать. Кто же будет столь неразумен, что не примет охотно труды и мучения, если это путь к верному и стойкому жениху, что ждет с раскрытыми объятиями, с сердцем, окровавленным и горящим от любви?
Но Бог любил людей. И потому он умер, как жених, который вышел спасти невесту из рук разбойников. И они его связывают и предают его смерти, а он видит, как его милая садится за стол с его палачами, шутит с ними и насмехается над его страданиями и верной его любовью…
Гюннюльф, сын Никулауса, закрыл лицо руками.
– Тогда я понял, что эта огромная любовь поддерживает собою все в мире – даже огнь преисподней. Ибо Бог, если бы хотел, мог бы взять душу насильно – тогда мы были бы совсем беспомощны в руке его. Но так как он любит нас, как жених любит невесту, то он не хочет принуждать ее, и если она не желает встретить его добровольно, то он должен терпеть, что она избегает его и дичится. Однако я подумал также, что, быть может, ни одна душа не может быть погублена на вечные времена. Ибо мне представляется, что каждая душа не может не алкать этой любви, но только ей кажется слишком дорогою ценой за нее – отступиться от всех других вещей. Но когда огонь пожрет в ней всю иную, противоборствующую и богопротивную волю, тогда наконец воля к Богу, – хотя бы она была в человеке не больше, чем гвоздик в целом доме, – останется в душе, как железо на пожарище…
– Гюннюльф… – Кристин приподнялась. – Мне страшно… Гюннюльф взглянул на нее пламенным взором.
– И мне стало страшно. Ибо я понял, что мучению этой божественной любви не будет конца до тех пор, пока на земле родятся мужи и девы, и что Бог должен страшиться потерять их души… до тех пор, пока он ежедневно, ежечасно отдает свое тело и свою кровь на тысячах алтарей… и есть люди, отвергающие его жертву…
И я страшился себя самого, служившего нечистым у его алтаря, читавшего божественную службу нечистыми устами… И я казался сам себе подобным тому, кто привел свою невесту в постыдное место и предал ее.
Он подхватил Кристин в объятия, когда она поникла, и вместе с Ормом они отнесли ее без чувств на постель.
Немного погодя она открыла глаза, села и закрыла лицо руками. Она разразилась диким, жалостным рыданием:
– Я не могу, я не могу! Гюннюльф… Когда ты так говоришь, я понимаю, что никогда не смогу…
Гюннюльф взял ее за руку. Но она отвернулась от его исступленного и бледного лица.
– Кристин! Не можешь ты довольствоваться меньшей любовью, чем любовь между Богом и душой человеческой…
Кристин, оглянись вокруг себя, посмотри, что такое мир. Ты родила двоих детей – а ты никогда не думала о том, что каждое дитя, когда родится, получает крещение в крови, и первое, что человек вдыхает на этой земле, есть запах крови? Разве ты не думаешь, что ты, их мать, должна приложить все усилия к тому, чтобы твои сыновья не вернулись к тому первому крещению, что соединило их с миром, но держались завета, который был ими заключен с Богом у купели очищения?..
Она все рыдала и рыдала.
– Я боюсь тебя, – сказала она снова. – Гюннюльф, когда ты так говоришь, то я понимаю, что никогда не сумею найти дорогу к миру и покою…
– Бог найдет тебя, – тихо сказал священник. – Будь тихой, не беги его, ибо он искал тебя еще раньше, нежели ты создана была в утробе матери.
Он посидел немного на краю кровати. Потом спокойно, ровным голосом спросил, не нужно ли разбудить Ингрид и попросить, чтобы она помогла ей раздеться. Кристин покачала головой.
Тогда он трижды перекрестил ее. Затем пожелал Орму спокойной ночи и ушел к себе в чулан, где спал.
Орм и Кристин стали раздеваться. Мальчик, по-видимому, был погружен в глубочайшее раздумье. Когда Кристин улеглась, он подошел к ней. Глядя на ее заплаканное лицо, он спросил, не посидеть ли около нее, пока она не заснет.
– Ох да… Нет, Орм! Ты, наверное, очень устал, ведь ты такой юный. Должно быть, уже очень поздно… Орм немного постоял.
– Не кажется ли тебе странным?.. – вдруг сказал он. – Отец и дядя Гюннюльф… Как они не похожи друг на друга… но и похожи в чем-то…
Кристин лежала, думая:
«Да, пожалуй… они не похожи на других людей…» Вскоре затем она заснула, и Орм отошел к другой кровати. Он разделся и забрался в постель. Она была застлана полотняной простыней, а на подушках были полотняные наволочки. Мальчик с удовольствием растянулся на гладком прохладном ложе. Сердце его билось от волнения при мысли о всех этих новых приключениях, к которым ему показали путь речи дяди. Молитвы, посты, все то, что он совершал, потому что был приучен к этому, стало вдруг чем-то новым: оружием в прекрасной войне, к которой он стремился. Может быть, он станет монахом – или священником, если получит разрешительную грамоту, как рожденный в прелюбодеянии.
* * *
Ложем Гюннюльфу служила деревянная скамья с меховой подстилкой, положенной на тонкий слой соломы, и с единственной подушечкой для головы, так что приходилось лежать, вытянувшись во весь рост. Священник снял рясу, лег в нижней одежде на скамью и натянул на себя тонкое сермяжное одеяло.
Маленький фитилек, навитый на железный прут, он оставил гореть. Он был подавлен тоской и тревогой из-за своих же собственных слов.
Он чувствовал себя ослабевшим от страстной тоски по тем временам, – неужели никогда больше ему не обрести той свободной радости сердца, которая наполняла все его существо в ту весну в Риме? Вместе со своими тремя собратьями шел он по зеленым, усеянным звездами цветов лугам под яркими лучами солнца. Он трепетал, глядя на то, как прекрасен мир… И знать, что все это совсем ничто по сравнению с богатством мира иного! Хотя и этот мир приветствовал их тысячью маленьких, радостных и сладких напоминаний о женихе. Полевые лилии и птицы небесные напоминали о словах его; о таких вот ослятах, каких они встречали, о таких колодцах, как эти каменные цистерны, говорил он. Они питались у монахов при тех церквах, которые посещали, и когда пили кроваво-красное вино и обдирали золотистую корку с пшеничного хлеба, то они, четыре священника из ячменных краев, поняли, почему Христос почтил вино и пшеницу, чистейшие из плодов земли, пожелав являться под видом их в таинстве жертвы во время богослужения…
В ту весну он не ведал ни беспокойства, ни страха. Он чувствовал себя настолько отрешенным от соблазнов мира сего, что когда он ощущал на коже теплые солнечные лучи, ему лишь становилось легко понятным то, над чем прежде он размышлял в страхе: как это тело его может очиститься огнем, став телом просветления. Облегченный, свободный от земных забот, он нуждался во сне не больше, чем кукушка весенними ночами. Сердце пело в его груди… Он чувствовал, что душа его – как невеста в объятиях жениха.
Но он знал сам: это не может длиться. На земле никто из людей не может долго жить так. И принимал каждый час этой светлой весны как залог – милостивое обещание, которое должно укрепить его, когда тучи потемнеют над ним, а дорога поведет его вниз в тёмные ущелья, через бурные реки и холодные вечные снега…
* * *
Но только когда он вернулся в Норвегию, беспокойство впервые по-настоящему овладело его душой.
Там много было причин для этого. Его богатства, огромное наследие отцов… и богатый приход. Вот путь, открывавшийся перед ним. Его место в соборном клире… Гюннюльф знал, что оно предназначено ему от рождения. Если только он не расстанется со всем своим имуществом… не поступит в монастырь братьев-проповедников, не станет монахом и не подчинится уставу. Это была жизнь, к которой он стремился… но не от всего сердца.
И вот, когда он состарился бы и достаточно закалился в борьбе… Под норвежской державой живут мертвые люди – отъявленные язычники или же введенные в заблуждение лживыми учениями, которые распространяются руссами под именем христианства. Финны и другие полудикие народы, о которых Гюннюльф постоянно думал… Разве не Бог пробудил в нем это стремление – отправиться в их поселения со словом и светом?..
Но Гюннюльф отгонял от себя такие мысли, оправдываясь тем, что нужно слушаться архиепископа. А архиепископ, господин Эйлив, отговаривал его от этого. Господин Эйлив беседовал с ним, слушал его доводы, давая ясно понять, что он разговаривает с сыном своего старого друга, господина Никулауса из Хюсабю. «Ведь вы, дети дочерей Гэуте из Скугхейма, вы же никогда не знаете меры ни в добром, ни в злом, что вам только взбредет в голову». Спасение душ народа финнов сам архиепископ тоже принимал близко к сердцу… Но финнам не нужен законоучитель, который умеет писать и говорить по латыни не хуже, чем на родном языке, и обучен науке права не хуже, чем арифметике и алгоризму. Верно, что Гюннюльф приобрел свои знания, чтобы пользоваться ими. «Но я не уверен, что ты обладаешь даром вести беседы с бедными и простодушными людьми, обитающими на севере».
Ах, в ту сладостную весну его ученость казалась ему не более почтенной, чем знания, приобретаемые каждой маленькой девочкой от матери: как прясть, варить пиво, печь хлеб, доить коров, – обучение, в котором нуждается каждый ребенок, чтобы делать в мире свое дело.
Гюннюльф жаловался архиепископу на беспокойство и тревогу, которые овладевали им, когда он думал о своем богатстве и о том, как ему нравится быть богатым. Для потребностей своего собственного тела Гюннюльфу надо было немного: он жил как бедный монах. По ему нравилось видеть у себя за столом множество людей, нравилось заранее удовлетворять нужды бедных, делая им подарки. И он любил своих лошадей и свои книги…
В ответ господин Эйлив говорил с ним серьезно о славе церкви. Одни призваны прославить ее величавым и достойным поведением, как другие призваны добровольной бедностью явить миру, что богатства сами по себе – ничто. Он напоминал о тех архиепископах, прелатах и священнослужителях, которые претерпели насилие, изгнание и оскорбления от царствовавших в старину за то, что они отстаивали права церкви. Не раз показывали они, что, когда это потребуется, норвежские церковники могут отказаться от всего на свете и следовать Богу. Но Бог сам даст нам знамение, когда это потребуется, поэтому нужно только всегда помнить об этом, и тогда можно не страшиться, что богатства будут враждебны душе.
Гюннюльф постоянно замечал, что архиепископу не нравится, что он так много думает и размышляет про себя. Ему казалось, что и сам архиепископ Эйлив и его священники походят на людей, все выше и выше возводящих стены дома. Честь церкви, власть церкви, право церкви. Ведает Бог, и у него не меньше прилежания в делах церкви, чем у любого другого священника, и не станет он уклоняться от работы – таскать кирпичи и штукатурку для ее строения. Но они все словно боятся войти в построенный ими дом и отдохнуть в нем. Они все словно боятся сбиться с пути, если будут слишком много размышлять….
Гюннюльф боялся не этого. Тот не может впасть в ересь, чьи очи неотрывно устремлены на крест, кто непрестанно отдает себя под покровительство святой девы. Для него не в этом опасность…
Опасность – она в неугасимом стремлении его души приобрести восхищение и дружбу людей…
А ведь он было прочувствовал до самой глубины своего существа: «Бог любит меня, душа моя дорога Богу и любима им так же, как всякая душа на земле…»
Но здесь, дома, в нем опять ожило воспоминание о том, что мучило его, когда он был подростком и юношей. Что мать не любит его так, как она любит Эрленда. Что отцу даже и в голову не приходит беспокоиться о нем, хотя он не оставляет в покое Эрленда. Потом у Борда в Хестнесе только и было разговора, что об Эрленде: Эрленд молодчина, Эрленд провинился, Гюннюльф же просто состоял там при брате. Эрленд, Эрленд был вожаком всех мальчишек-подростков. Эрленда бранили все девочки-служанки и тут же смеялись над ним… И Эрленда сам Гюннюльф любил больше всех на свете. Если бы только Эрленд захотел полюбить его… Но Гюннюльф не мог насытиться взаимностью Эрленда. Его любил один лишь Эрленд… Но Эрленд стольких любил!
А теперь он увидел, каким образом брат распоряжается всем тем, что досталось ему на долю. Одному лишь Богу известно, что в конце концов станется с богатством Хюсабю! Уже достаточно болтают в Нидаросе о неразумном ведении хозяйства Эрлендом. И Эрленд не понимает, что Господь даровал ему четверых прекрасных детей… Ведь его дети, рожденные им в распутстве, тоже прекрасны. Но он не считает это Божьей милостью, а принимает как должное…
И вот наконец он приобрел любовь чистой, прекрасной молодой девушки из хорошего рода. Гюннюльфу казалось: ну уж так, как Эрленд поступил с нею… после того, как Гюннюльфу стало известно это, он уже не может больше уважать брата за что бы то ни было. Гюннюльф становился невыносимым сам себе, когда обнаруживал у себя какую-нибудь особенность, свойственную и его брату. Эрленд, невзирая на свей возраст, то бледнел, то краснел так легко, как молоденькая девушка… И Гюннюльф безумно сердился, зная, что и у него тоже краска легко заливает лицо и снова пропадает потом. Оба они унаследовали это от матери – у той цвет лица изменялся от одного слова.
А. теперь Эрленд считает совершенно обычной вещью, что жена его – хорошая женщина, образец для всех жен… И это после того, как из года в год он прилагал все силы к тому, чтобы испортить это дитя и привести его к погибели. Но он, по-видимому, считает, что иначе и быть не может… Теперь, когда он женился на той, которую сам упражнял в сладострастии, обмане и лжи, он не считает, что ему есть за что почтить супругу свою, которая, несмотря на свое падение, все еще правдива, верна, добра и достойна уважения.
И все же, когда нынче летом и осенью до него дошли вести о походе Эрленда на север… у Гюннюльфа было одно-единственное страстное желание – быть с братом! Эрленд – королевский военачальник, а он, Гюннюльф, проповедник слова Божия в пустынных, полуязыческих странах на берегах Гандвикского моря.
Гюннюльф поднялся. На короткой стене чулана висело большое распятие, а перед ним на полу лежал большой плоский камень.
Он опустился на колени на камень и вытянул в стороны руки. Он закалил уже свое тело настолько, что мог находиться в таком положении часами, неподвижно как скала. Устремив взор на распятие, он ждал, когда придет утешение и он сможет собрать свои мысли для проникновения лицезрения креста.
Но первая мысль, которая пришла ему в голову, была – нужно ли будет расстаться с этим распятием? У святого Франциска и его братии самодельные кресты из веток деревьев. Следует отдать этот прекрасный крест – можно будет подарить его церкви в Хюсабю. Быть может, крестьяне, дети и женщины, собирающиеся там к божественной службе, укрепятся от столь зримой картины любвеобильной кротости Спасителя посреди страданий. Простые души вроде Кристин… Самому ему в этом нет надобности.
Ночь за ночью стоял он так на коленях, отрешенный, с бесчувственными членами, пока ему не явилось видение. Холм, а на нем три креста на фоне неба. Тот крест в середине, что предназначен нести на себе Царя Небес и земли, сотрясался и дрожал. преклонялся, как дерево в бурю, страшился нести непомерно драгоценную ношу – жертву за грехи всего мира. Владыка гор и бури принудил его, как рыцарь принуждает боевого коня, властитель солнечного града шел с ним на битву. Тогда свершилось чудо, бывшее как бы ключом ко все более глубоким чудесам. Кровь, стекавшая с креста во искупление всех грехов и во утешение всех скорбей, – то было знамение явное. Этим первым чудом раскрывались очи для лицезрения более темных: Бог сошел на землю, стал сыном девы и братом рода человеческого, попрал преисподнюю и повел свое воинство освобожденных душ в то ослепительное море света, из коего вышел мир и коим поддерживается мир. И мысли тянулись к этой бездонной, вечной глуби и света и исчезали в том свете, как стая птиц в сиянии вечерней зари.
* * *
Лишь когда в соборе зазвонили к заутрене, Гюннюльф поднялся. Все было тихо, когда он проходил через горницу, – они спали, и Кристин и Орм.
На дворе не видать было ни зги. Священник помедлил. Но никто из его домочадцев не вышел, чтобы пойти с ним вместе в церковь. Он не требовал, чтобы они слушали более двух служб в сутки. Однако его кормилица Ингрид почти всегда ходила с ним к заутрене. Но в это утро, видно, и она спала. Да и правда, она поздно вчера уснула.
Назад: V
Дальше: III