Книга: Кристин, дочь Лавранса. Том 1
Назад: II
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ ХЮСАБЮ
* * *
На следующий день над Хюсабю лежала какая-то растерянная тишина. Был канун Благовещения, и усадебные работы нужно было закончить засветло, но мужчины бродили задумчивые и серьезные, а у испуганных служанок все из рук валилось. Слуги полюбили свою молодую хозяйку, а дела ее, по слухам, шли не важно.
Эрленд во дворе разговаривал с кузнецом и старался сосредоточить все мысли на том, что ему тот говорил. Вдруг фру Гюнна быстро подошла к нему:
– С женой твоей, Эрленд, дело нейдет… Мы уже испробовали все средства. Ты должен зайти к ней… Может быть, ей принесет пользу, если она посидит у тебя на коленях. Ступай в горницу и надень короткую куртку, но поторопись: ей очень плохо. бедняжке!
Эрленд густо покраснел. Он вспомнил, ему говорили, что если женщина не в состоянии разрешиться дитятей, которого она зачала тайно, то будто бы ей поможет, если она посидит на коленях у отца ребенка.
Кристин лежала на полу, прикрытая несколькими одеялами: две женщины сидели около нее. В ту самую минуту, как Эрленд вошел, он увидел, что Кристин вся съежилась, зарылась лицом в колени одной женщины и вертела головой из стороны в сторону, но не издавала ни единого стона.
Когда схватки прошли, она приподняла голову и огляделась диким, испуганным взором; треснувшие, почерневшие губы ловили воздух. Всякий след молодости и красоты сошел с этого опухшего, пылавшего багровым пламенем лица, – даже волосы, перепутанные с соломой и с шерстью от шкур, сбились в какой-то грязный войлок. Она взглянула на Эрленда, словно не узнала его сразу.
Но когда поняла, для чего женщины послали за ним, сердито замотала головой:
– Там, откуда я родом, не в обычае… чтобы мужчины присутствовали, когда женщина рожает…
– Здесь, на севере, иногда это принято, – сказал Эрленд мягко. – Если это может хоть немного облегчить твои страдания, моя Кристин, то согласись…
– Он… – И когда он опустился на колени рядом с ней, она обвила его за талию руками, прижалась к нему. Вся скорчившись и сотрясаясь от дрожи, она переборола схватку, не вскрикнув.
– Нельзя ли мне сказать два слова моему супругу наедине? – произнесла она быстро, с трудом переводя дух, когда схватка прошла. Женщины отошли в сторону.
– Это во время ее родов ты обещал ей то, о чем она говорила?.. Жениться на ней, когда она овдовеет… В ту ночь, когда родился Орм… – шепнула Кристин.
У Эрленда перехватило дыхание, словно ему нанесли удар под ложечку. Потом он решительно покачал головой.
– Я был в замке в ту ночь – мой отряд стоял там на страже. А когда я вернулся утром домой, в наше жилище, и мне на руки положили мальчика… Неужели ты лежала здесь и думала об этом, Кристин?..
– Да! – Она опять крепко прижалась к нему, но волна боли захлестнула ее. Эрленд отер пот, струившийся у нее по лицу.
– Теперь ты знаешь, – произнес он, когда она опять лежала тихо. – Не хочешь ли, я побуду у тебя, как говорит фру Гюнна?
Но Кристин отказалась. И в конце концов женщинам пришлось заставить Эрленда уйти.
После его ухода силы, казалось, оставили Кристин, она не могла больше сдерживаться и громко закричала в диком ужасе, чувствуя приближение схватки, и стала жалобно молить о помощи. Однако, когда женщины предложили ей опять позвать к вей мужа, она закричала: «Нет!» Пусть уж лучше ее замучит до смерти…
* * *
Гюннюльф и бывший с ним причетник отправились в церковь отслужить вечерню. Все обитатели усадьбы, не занятые у роженицы, пошли вместе с ними. Но Эрленд незаметно покинул церковь еще до окончания службы и пошел по направлению к домам.
На западе, над горами и лесом, по ту сторону долины, небо стало желто-красным – весенний день уже померк, наступал ясный, светлый и мягкий вечер. Кое-где пробивались звезды, блестя в светлом воздухе. Над чернолесьем у озера плавало легкое облачко тумана, и там, где поля были обращены к солнцу, виднелись проталины, в воздухе стоял душистый запах мокрой земли и тающего снега.
Маленькая горенка находилась в западной части двора. Эрленд подошел к ней, постоял немного, прислонившись к теплым от солнца бревнам стены. Ах, как она кричит!.. Однажды он слышал, как ревела телка в лапах медведя, – это было на их горном выгоне, когда Эрленд был подростком. Арнбьёрн, пастух, и сам он бежали на юг через лес. Эрленд вспомнил косматую глыбу, поднявшуюся на ноги и превратившуюся в медведя с красной, горящей пастью. Копье Арнбьёрна разлетелось пополам под ударом медвежьих лап, – и пастух выхватил копье у Эрленда, потому что тот стоял окаменев от ужаса. Телка лежала живая, но вымя и бедро у нее были выедены… «Кристин моя, о моя Кристин!.. Господи, сжалься, ради своей Пречистой Матери!..» – Он бежал обратно в церковь.
Служанки принесли ужин в большую горницу, – стол они не поставили, а подали все прямо к очагу. Мужчины взяли хлеба и рыбы к себе на скамьи, заняли свои места и тихо сидели; ели мало – казалось, никому не хотелось есть. После трапезы слуги не приходили я ничего не убирали, никто из мужчин не вставал, чтобы уйти на покой. Все продолжали сидеть, глядя на огонь в очаге и не разговаривая.
Эрленд забился в угол у кровати – он не в силах был вынести, чтобы кто-нибудь видел его лицо.
Магистр Гюннюльф зажег светильник и поставил его на подлокотник почетного сиденья. А сам уселся ниже, на скамью, с книгой в руках, – беззвучно и безостановочно чуть-чуть шевелились его губы.
Раз как-то Ульв, сын Халдора, встал, подошел к очагу и взял там ломоть мягкого хлеба, затем покопался среди поленьев и вытащил одно. Потом перешел в угол около входной двери, где сидел старый Оон. Оба они стали проделывать что-то с хлебом, скрывшись за плащом Ульва. Старый Оон резал и стругал полено. Мужчины время от времени поглядывали туда. Вскоре Ульв и Оон встали и вышли из горницы.
Гюннюльф поглядел им вслед, но ничего не сказал. И опять принялся читать свои молитвы.
* * *
Вдруг какой-то мальчик свалился во сне со скамьи прямо на пол. Потом встал, оглядел всех диким взором. Вздохнул и опять сел на скамейку.
Ульв, сын Халдора, и Оон тихо вошли в горницу и прошли на места, где они раньше сидели. Мужчины взглянули на них, но никто ничего не сказал.
Неожиданно Эрленд вскочил на ноги, прошел через горницу к своим домочадцам. Лицо у него было серым, как глина, а глаза провалились.
– Неужели никто из вас не знает никакого средства? – сказал он. – Ну хоть ты, Оон, – шепнул он.
– Не подействовало, – так же тихо ответил ему Ульв. – Видно, так уж суждено, что ей не иметь этого ребенка, – сказал Оон. – Тут уж не помогут ни жертвоприношения, ни руны. Жаль мне тебя, Эрленд, что ты так скоро теряешь любезную жену свою!..
– Ах, ну говори так, словно она уже умерла! – взмолился Эрленд, сломленный отчаянием. Он отошел в свой угол и бросился на скамью, прижавшись головой к доскам в ногах кровати.
Раз только кто-то из мужчин вышел из горницы и когда вернулся, сказал.
– Месяц встал. Скоро утро…
* * *
Вскоре после этого в горницу вошла фру Гюнна и опустилась на скамью нищих странников у двери. Седые волосы у нее растрепались, головная повязка сползла на спину.
Мужчины поднялись с мест и медленно собрались вокруг нее.
– Одному из вас придется пойти туда и подержать ее, – сказала она плача. – Мы больше не в силах… Тебе надо бы пойти к ней, Гюннюльф… Неизвестно, чем все это может кончиться…
Гюннюльф встал и засунул молитвенник в поясной карман.
– Иди и ты, Эрленд, – сказала фру Гюнна. Хриплый, надтреснутый вой встретил его в дверях… Эрленд остановился и задрожал. Он мельком увидел искаженное, неузнаваемое лицо Кристин среди кучки плачущих женщин, – она стояла на коленях, а те поддерживали ее.
Дальше, у самых дверей, положив головы на скамьи, громко и непрерывно молилось несколько коленопреклоненных служанок. Эрленд бросился на пол рядом с ними и закрыл лицо руками. Она кричала и кричала, и всякий раз Эрленд словно леденел от неверия и ужаса. Так не может быть…
Он набрался храбрости и взглянул туда. Гюннюльф теперь сидел на скамеечке перед Кристин и держал ее под руки. Фру Гюнна стояла на коленях рядом с ней, обхватив Кристин за талию, но Кристин в смертельном страхе боролась со старухой, стараясь отпихнуть ее от себя.
– О нет! О нет! Пусти меня!.. Я больше не могу! Боже, Боже, помоги мне!..
– Теперь уж Господь скоро поможет тебе, Кристин, – всякий раз повторял священник. Какая-то женщина держала таз с водой, и после каждой схватки Гюннюльф смачивал тряпицу и проводил ею по лицу больной.
Вдруг Кристин склонила голову на руки Гюннюльфа и на мгновение заснула, но боли опять заставили ее очнуться. А священник продолжал говорить:
– Ну, Кристин, сейчас тебе помогут…
Никто уже больше не понимал, какой теперь мог быть час ночи. Но серый рассвет уже заглядывал через дымовую отдушину.
И вот после долгого безумного вопля ужаса наступила полнейшая тишина. Эрленд услышал, что женщины засуетились… Хотел взглянуть, как вдруг услышал, что кто-то громко зарыдал, – и опять скорчился… не посмел узнать, в чем дело…
Тут Кристин опять закричала – громким, диким и жалобным криком, который совершенно не походил на сумасшедшие, нечеловеческие, животные вопли, раздававшиеся раньше. Эрленд вскочил на ноги.
Гюннюльф стоял наклонившись и придерживал ее, еще продолжавшую стоять на коленях. Она в смертельной жути уставилась на что-то, что фру Гюнна держала в овечьей шкуре. Сырая и темно-красная масса походила просто на потроха убитой скотины.
Священник крепко прижал Кристин к себе.
– Моя Кристин! Ты родила самого чудесного и прекрасного сына, за какого мать когда-либо благодарила создателя… И он дышит! – с жаром сказал Гюннюльф, обращаясь к плачущим женщинам. – Он дышит… Господь не пожелал быть суровым и внял нашим мольбам!..
И когда священник говорил это, в усталом мозгу матери мелькнуло полузабытое видение: почка, которую она видела в монастырском саду… Что-то такое, что распустило красные, сморщенные шелковые лепестки… и превратилось в цветок.
Бесформенный кусок мяса – плод – зашевелился… подал голос… потянулся и превратился в крошечного винно-красного ребенка, у него были руки и ноги с настоящими пальчиками… Он барахтался и тихо попискивал.
– Какой маленький, какой маленький, какой он маленький! – закричала Кристин тоненьким, надтреснутым голосом и вся осела от смеха, смешанного со слезами. Женщины, стоявшие кругом, принялись хохотать, вытирая слезы, и Гюннюльф передал Кристин им на руки.
– Заверните его и положите в корыто, чтобы ему было удобнее кричать, – сказал священник и пошел вслед за женщинами, которые понесли новорожденного мальчика к очагу.
Когда Кристин очнулась от продолжительного обморока, она лежала в постели. Кто-то снял с нее ужасную пропотевшую одежду, и теплота и блаженство охватили так чудесно все ее тело… На нее положили мешочки с горячей крапивной кашицей и укутали ее в нагретые одеяла и шкуры.
Кто-то зашикал на нее, когда она хотела заговорить. В горнице было совершенно тихо. И сквозь тишину до Кристин донесся какой-то голос, который она не вдруг смогла узнать:
– Никулаус, во имя отца и сына и святого духа.
Где-то капала вода.
Кристин приподнялась на локте и взглянула. Там, у очага, стоял священник в белой одежде, а Ульв, сын Халдора, вытащил красного барахтающегося голенького ребенка из большого медного котла, передал его крестной матери и принял от нее зажженную свечу.
Она родила ребенка, это он так кричал сейчас, что слова священника почти нельзя было разобрать. Но она так устала. Ей было все равно и хотелось спать…
Тут она услышала голос Эрленда, говорившего быстро и испуганно:
– Голова у него… У него такая странная голова.
– Она опухла, – сказала спокойно какая-то женщина. – В этом нет ничего особенного: ведь мальчику пришлось очень трудно, когда он боролся за свою жизнь.
Кристин вскрикнула. В ней словно что-то проснулось, проснулось в самой глубине ее сердца; это ее сын, и он боролся, как и она, за свою жизнь…
Гюннюльф быстро повернулся смеясь. Схватил маленький белый сверток пеленок, лежавший на коленях у фру Гюнны, отнес его на кровать и положил мальчика на руки матери. Ослабев от нежности и счастья, она коснулась лицом крошечного, нежного, как шелк, личика среди полотняных ризок.
Она взглянула на Эрленда. Один раз она уже видела у него такое же посеревшее и осунувшееся лицо… Кристин не могла вспомнить когда. У нее был такой сумбур в голове… Но она знала, что ей не надо вспоминать, и это было хорошо. И хорошо было видеть, что он стоит так со своим братом, – священник положил ему на плечо руку. Безмерный мир и покой опустились на нее при взгляде на этого высокого человека в священническом облачении; широкое худощавое лицо под черным венчиком волос было таким волевым, но он улыбался добродушно и ласково.
Эрленд глубоко вогнал кинжал в бревенчатую стену позади матери и ребенка.
– В этом теперь нет необходимости, – сказал священник смеясь. – Ведь мальчик уже окрещен…
Кристин вспомнилось, что сказал однажды брат Эдвин. Только что окрещенное дитя так же свято, как святы ангелы небесные. Родительские грехи смыты с него, а само оно еще ни в чем не погрешило. Испуганно и осторожно она поцеловала маленькое личико.
К ним подошла фру Гюнна. Она измучилась, утомилась и сердилась на отца, у которого не хватило ума поблагодарить повитух хотя бы единым словом. И к тому же священник взял у нее ребенка и отнес к матери, а это должна была сделать фру Гюнна – и потому, что она опростала женщину, и потому, что она крестная мать ребенка.
– Ты еще не приветствовал сына своего, Эрленд, и даже не брал его на руки! – сказала она сердито.
Эрленд взял из рук матери спеленатого ребенка и на мгновение прижался к нему лицом.
– Пожалуй, я не полюблю тебя по-настоящему, Ноккве, пока не забуду, как ужасно ты мучил свою мать! – сказал он и положил мальчика обратно к Кристин.
– Да, да! Вали на него свою вину! – с раздражением промолвила старуха.
Господни Гюннюльф рассмеялся, а вместе с ним рассмеялась и сама фру Гюнна. Она хотела взять ребенка и положить его в колыбель, но Кристин взмолилась, чтобы ей позволили еще немножко подержать его у себя. Сейчас же вслед за этим она уснула, прижимая сына к груди… Смутно почувствовала, что Эрленд осторожно прикоснулся к ней, словно боялся причинить ей этим боль, и опять уснула.

V

На десятый день после рождения ребенка Гюннюльф сказал брату, когда они были утром одни в большой горнице:
– Пора бы тебе, Эрленд, послать весть о здоровье твоей супруги ее родным!
– Мне кажется, с этим нечего спешить, – отвечал Эрленд. – В Йорюндгорде едва ли придут в небывалый восторг, узнав, что здесь, в усадьбе, уже есть сын.
– А что же, по-твоему? – спросил Гюннюльф. – Неужели мать Кристин не знала еще осенью о том, что ее дочь нездорова? А теперь, наверное, беспокоится…
Эрленд ничего не ответил.
Но позднее, днем, когда Гюннюльф сидел в маленькой горенке, разговаривая с Кристин, туда вошел Эрленд. На нем была меховая шапка, короткая и толстая верхняя куртка из сермяге, длинные штаны и теплые меховые сапоги. Он наклонился над женой и похлопал ее по щеке.
– Ну, моя милая Кристин! Не хочешь ли послать со мной поклоны в Йорюндгорд, потому что сейчас я отправляюсь туда, на юг, сообщить о нашем сыне…
Кристин густо покраснела – она и испугалась и обрадовалась.
– Твой отец вправе потребовать от меня, – сказал Эрленд серьезно, – чтобы я сам прибыл с этой вестью. Кристин тихо лежала.
– Скажи нашим дома, – чуть слышно промолвила она, – что с тех пор, как я уехала от них, я каждый день только и думала о том, чтобы упасть к ногам отца и матери и вымолить у них прощение.
Вскоре Эрленд удалился. Кристин не пришло в голову спросить, каким образом он поедет. Но Гюннюльф вышел вслед за братом на двор. Там у дверей в горницу стояли лыжи Эрленда и палка, на которую было насажено острие копья.
– Ты идешь на лыжах? – спросил Гюннюльф. – А кто пойдет с тобой?
– Никто, – ответил смеясь Эрленд. – Ведь тебе же лучше всех известно, Гюннюльф, что нелегко угнаться за мной на лыжах.
– По-моему, это неразумно, – заметил священник. – Говорят, нынче очень много волков в Хёйландском лесу…
Эрленд только рассмеялся и начал подвязывать к ногам лыжи.
– Я рассчитываю быть наверху, у Йейтскарских выгонов, еще засветло. Теперь уже долго не темнеет. Я приду в Йорюндгорд на третьи сутки к вечеру…
– От Йейтскара до проезжей дороги путь тяжелый, а к тому же там скверные провалы с туманами. И ты знаешь, на горных выгонах в зимнюю пору бывает неспокойно.
– Можешь дать мне свое огниво, – сказал Эрленд, продолжая смеяться. – Вдруг мне придется расстаться с моим собственным… Бросить его в какую-нибудь лешачиху, если она потребует от меня такой куртуазности, какая не подобает женатому человеку. Слушай, брат, сейчас я делаю то, что ты мне советовал: еду к отцу Кристин предложить ему потребовать от меня такую пеню, какую сам он сочтет приемлемой… Так вот, уж предоставь мне самому выбирать, каким образом я поеду.
Этим и пришлось удовольствоваться Гюннюльфу. Но он строго-настрого наказал всем домочадцам скрыть от Кристин, что Эрленд отправился в путь один.
* * *
Небо раскинулось к югу светло-желтым пологом над синеющими снежными шапками гор в тот вечер, когда Эрленд промчался вниз, мимо церковного пустыря с такой быстротой, что только наст хрустел и визжал. Высоко вверху полумесяц светил белым и туманным светом в вечерних сумерках.
В Йорюндгорде темный дым взвивался клубами из дымовых отдушин к бледному, ясному небу. В тишине звенели размеренные и холодные удары топора.
Из ворот усадьбы выскочила с брехом целая стая собак и набросилась на прибывшего. Во дворе топталось стадо лохматых коз, темневших в светлых сумерках, – они пощипывали еловые ветки, сложенные кучей посреди двора. Трое ребятишек, одетых по-зимнему, бегали среди них.
Эта картина странно захватила Эрленда. Он остановился в ожидании тестя, который пошел навстречу незнакомцу. Перед этим Лавранс стоял около дровяного сарая и разговаривал с каким-то человеком, коловшим дранку для изгороди. Узнав своего зятя, он резко остановился и с силой воткнул в снег копье, которое держал в руке.
– Это ты? – спросил он тихо. – И один?.. Или что-нибудь… что-нибудь?.. В чем же дело, что ты пришел так?.. – произнес он немного спустя.
– Вот в чем дело, – Эрленд набрался храбрости и взглянул тестю в глаза. – Я подумал: самое меньшее, что я могу сделать, – это отправиться самому и поведать вам такую весть: Кристин родила сына утром в день Благовещения. Но теперь она чувствует себя хорошо, – поспешил он добавить.
Лавранс стоял молча. Он сильно прикусил нижнюю губу, – подбородок у него слегка дрожал.
– Да, это новость! – произнес он немного погодя. Подбежала маленькая Рамборг и остановилась рядом с отцом.
Она взглянула на него, залившись жгучим румянцем.
– Молчи! – хрипло сказал Лавранс, хотя девочка не произнесла ни слова и только покраснела. – Не стой здесь!.. Убирайся отсюда!..
Больше он ничего не сказал. Эрленд стоял, сильно наклонившись вперед и опираясь на лыжную палку, которую крепко сжимал левой рукой. И смотрел вниз в снег. Правую руку он сунул себе за пазуху. Лавранс указал пальцем:
– Ты поранил себя?..
– Немного, – ответил Эрленд. – Я сорвался вчера со скал в темноте.
Лавранс взял его за руку повыше кисти и осторожно пощупал.
– Кажется, кость не сломана, – сказал он. – Можешь сам уведомить ее мать.
Он направился к дому, ибо Рагнфрид вышла на двор. Та с изумлением поглядела вслед мужу, потом узнала Эрленда и быстро подошла к нему.
Эрленду пришлось вторично сообщить привезенную им новость. Она слушала, не произнося ни слова. Но глаза у нее заблестели влажным блеском, когда Эрленд в заключение сказал:
– Я подумал, что тебе, быть может, было кое-что известно до того, как Кристин уехала отсюда осенью… и что теперь ты боишься за дочь…
– Это хорошо с твоей стороны, Эрленд… – сказала она нерешительно. – Что ты вспомнил об этом. Я действительно боялась за нее ежедневно с тех самых пор, как ты увез ее от нас…
Лавранс вернулся.
– Вот тебе лисий жир; я вижу, зять, ты отморозил себе щеку. Подожди немного в сенях, пока Рагнфрид не намажет тебя этим и ты не оттаешь… А как твои ноги?.. Сними-ка потом сапоги и дай мне взглянуть.
* * *
Когда все домочадцы собрались к ужину, Лавранс сообщил им новость и велел подать крепкого пива, чтобы можно было повеселиться. Но настоящего веселья на пиршестве не было, а сам хозяин удовольствовался чашкой воды. Он попросил у Эрленда извинения: дело в том, что еще в юношеские дни он дал обет пить во время поста воду. Поэтому люди сидели довольно тихо и беседа велась вяло, хотя и приправлялась хорошим пивом. Дети время от времени подбегали к Лаврансу, – он обнимал их, когда они прижимались к его коленям, но отвечал на их вопросы рассеянно. Рамборг говорила кратко к резко, когда Эрленд пытался пошутить с ней, – очевидно, старалась показать, что ей не нравится зять. Ей шел теперь восьмой год, она была умненькая и красивая, но на сестер не похожая.
Эрленд спросил: «А кто такие другие дети?» Лавранс ответил, что мальчик – это Ховард, сын Тронда, самый младший ребенок в Сюндбю. Он так скучал дома среди взрослых братьев и сестер, что нынче на Рождество ему захотелось, чтобы тетка забрала его в Йорюндгорд. Девочка – это Хельга, дочь Ролва. Пришлось увезти детей с собой из Блакарсарва после поминок, потому что детям тяжело было бы видеть своего отца, каким он стал теперь. А Рамборг веселее проводить время с двоюродными братом и сестрой.
– Ведь мы с Рагнфрид начинаем стариться, – сказал Лавранс. – А Рамборг шаловливее и резвее, чем была Кристин. – Он погладил дочку по кудрявым волосам.
Эрленд подсел к теще, и та стала расспрашивать его о родах Кристин. Он заметил, что Лавранс прислушивается к их разговору. Но потом он поднялся с места, отошел от стола, накинул на себя плащ и взял палку: ему, сказал он, хочется пройти в усадьбу священника – пригласить отца Эйрика прийти к ним выпить.
* * *
Лавранс шел по протоптанной тропке через поля к Румюндгорду. Месяц уже начал заходить за гору, но над белыми вершинами небо искрилось тысячью звезд. Хорошо бы, священник был дома – нет сил сидеть там одному со всеми ними.
Но когда он уже шел меж изгородями, подходя к двору, он увидел приближающуюся ему навстречу свечку. Ее нес старый Эудюн – заметив, что кто-то стоит на дороге, он зазвонил в серебряный колокольчик, Лавранс, сын Бьёргюльфа, упал на колени в сугроб у края дороги.
Эудюн прошел мимо со свечой и колокольчиком, звеневшим нежно и ласково. Позади ехал отец Эйрик верхом. Минуя коленопреклоненного, он высоко приподнял обеими руками дароносицу, не глядя в его сторону, и тихо проехал мимо. А Лавранс склонился, протянул руки, приветствуя спасителя.
«Тот, что ехал со священником, это сын Эйнара Хнюфы, – значит, старик уж кончается!.. Да, да…» Лавранс прочел молитвы за умирающих, потом встал с колен и пошел домой. Все же эта ночная встреча с Богом очень укрепила и утешила его.
Когда они легли, Лавранс спросил у жены:
– А ты что-нибудь знала об этом… Что так обстоит дело с Кристин?
– А ты не знал? – сказала Рагнфрид.
– Нет, – ответил муж так кратко, что она поняла: такая мысль все же иногда посещала его.
– Было такое время нынче летом, что я побаивалась, – сказала мать нерешительно. – Я видела, она плохо и без удовольствия ест. Но так как потом все прошло, то я подумала, что, наверное, ошиблась. Она казалась такой веселой все то время, что мы готовились к ее свадьбе…
– Ну, у нее была причина радоваться, – сказал отец с легкой насмешкой. – Но что она ничего не сказала тебе… Ведь ты же ее мать…
– Теперь тебе хорошо вспоминать об этом, когда она согрешила, – с горечью ответила Рагнфрид. – Ты ведь знаешь, что Кристин никогда не была ко мне привязана…
Лавранс больше ничего не сказал. Немного погодя он ласково пожелал жене спокойной ночи и тихо улегся рядом с ней. Он чувствовал, что сон еще долго не придет к нему.
…Кристин… Его дочурка Кристин…
Ни разу даже словом одним не касался он того, в чем созналась ему Рагнфрид в ту ночь. Да и она не могла бы сказать по чистой совести, что он дает ей чувствовать, что помнит об этом. Он ничуть не изменился в своем обращении с ней… Напротив, старался проявить по отношению к жене еще больше дружелюбия и любви. Однако не впервой за эту зиму он замечает такую горечь у Рагнфрид или видит, как она силится найти какое-то скрытое оскорбление в невинных словах его. Он не понимает этого… Не знает, как этому помочь… Будь что будет…
– «Отче наш иже еси на небесех…» – Он стал молиться за Кристин и за ребенка ее. Потом помолился за жену и себя самого. И, наконец, попросил дать ему сил терпеть Эрленда, сына Никулауса, доколе он будет вынужден сносить пребывание зятя в своем доме.
* * *
Лавранс ни за что не хотел, чтобы его зять уезжал домой, пока не выяснится, как у него обстоит дело с рукой. Он не желал допустить, чтобы Эрленд отправился в дорогу один.
– Кристин обрадуется, если и вы тоже приедете, – сказал однажды Эрленд.
Лавранс помолчал. А потом нашел много возражений. Наверное, Рагнфрид не захочется остаться одной здесь, в усадьбе. Да и кроме того, если он поедет сейчас так далеко на север, то едва ли успеет вернуться домой к весеннему севу. Но кончилось все тем, что он отправился с Эрлендом. Лавранс не взял с собой слуг, – он поедет домой на корабле до Рэумсдала, а дальше к югу будет нанимать лошадей – его там знают все по дороге.
Они мало разговаривали во время лыжного похода, но, в общем, ладили между собой. Лаврансу было трудновато поспевать за Эрлендом; он не хотел признаваться, что зять ходит на лыжах слишком быстро для него. Однако Эрленд заметил это и сейчас же сбавил шаг, приспосабливаясь к тестю. Он очень старался угодить отцу своей жены, а когда хотел приобрести чью-либо дружбу, он становился скромным и мягким.
На третий день они остановились на ночлег в пустой каменной хижине. Погода была отвратительная – стоял туман, но, по-видимому, Эрленд всегда находил дорогу с одинаковой уверенностью. Лавранс заметил, что Эрленд с изумительной точностью разбирался во всех приметах, знал образ жизни и привычки зверей – и всегда мог сказать точно, где он находится. Казалось, все то, чему сам Лавранс, хотя и привыкший к жизни в горах, научился, стараясь смотреть, замечать и запоминать, его спутник знал просто так, вслепую! Эрленд сам над этим смеялся – такое уж у него чутье.
Они нашли каменную хижину уже в темноте, именно в то самое время, которое было указано Эрлендом. Лаврансу вспомнилась такая же точно ночь, когда ему пришлось зарыться в снег на расстоянии какого-нибудь выстрела из лука от своего собственного горного шалаша на выгоне для лошадей. Хижину совсем занесло снегом, так что путники были вынуждены забираться в нее через дымовую отдушину. Эрленд прикрыл отверстие конской шкурой, лежавшей в хижине, и укрепил ее деревянными распорками, засунув их под стропила. Потом выгреб лыжей набившийся в хижину снег и сумел развести на открытом очаге огонь, пустив в дело лежавшие там замерзшие дрова. Вытащив из-под скамейки трех-четырех куропаток, – Эрленд оставил их тут, когда шел на юг, – он обмазал их глиной с обтаявшего около очага пола и бросил эти комки на раскаленные угли.
Лавранс лежал на земляной завалинке, где Эрленд постарался устроить его поудобнее, подостлав котомки и плащи.
– Вот так ратные люди поступают с крадеными курами, Эрленд! – сказал он смеясь.
– Да, я тоже кое-чему научился, когда был на службе у графа! – сказал также со смехом Эрленд.
Сейчас он был настолько же проворным и жизнерадостным, насколько прежде бывал вялым и малоподвижным, – а таким его чаще всего и видел тесть. Усевшись на полу перед Лаврансом, он принялся рассказывать о тех годах, когда служил у графа Якоба в Халланде. Он был тогда начальником отряда в замке и потом выходил в море с тремя небольшими кораблями – охранял берег. Глаза у Эрленда стали совсем ребяческими, – он не хвастался, а просто дал волю языку. Лавранс лежал, поглядывая па него сверху вниз…
Недавно он молил Бога вооружить его терпением, чтобы снести присутствие мужа дочери в доме своем… А теперь почти готов был сердиться на самого себя, ибо Эрленд нравился ему гораздо больше, чем этого хотелось бы Лаврансу. Он вспомнил, что еще в ту ночь, когда сгорела их церковь, ему понравился зять. Нельзя сказать, чтобы этому долговязому недоставало телесного мужества! Отцовское сердце пронзила боль: жаль Эрленда, он мог бы быть способен на лучшее, чем совращать женщин! Но из него ровно ничего не получилось – так, какие-то мальчишеские выходки! «Будь у нас такие времена, чтобы какой-нибудь вождь мог взять этого человека в руки и использовать его… Но в нашем нынешнем мире, когда каждому приходится во многом полагаться на собственное суждение, а человек в положении Эрленда должен сам заботиться не только о собственном благополучии, но и о судьбе очень многих людей… И это муж Кристин!.»
Эрленд взглянул на тестя. И сам стал серьезным. А потом сказал:
– Я буду просить вас об одном, Лавранс… Прежде чем мы приедем ко мне домой… вы должны поведать мне о том, что, наверное, лежит у вас на сердце.
Лавранс молчал.
– Ведь вы же знаете, – продолжал Эрленд тем же голосом, – что я рад пасть к ногам вашим, чего бы вы ни потребовали, и уплатить вам такую пеню, какую вы сами сочтете достойным для меня возмездием.
Лавранс взглянул в лицо своего молодого собеседника, потом усмехнулся странной усмешкой.
– Пожалуй, было бы трудно, Эрленд… мне высказать, а тебе выполнить… Можешь сделать приличный дар церкви в Сюндлю и тем священникам, которых вы тоже оставили в дураках, – сказал он резко. – Я не хочу больше говорить об этом! Да и на молодость свою тебе не приходится ссылаться… Много было бы честнее, Эрленд, если бы ты пал к ногам моим до того, как я заключил ваш брак…
– Да, – отвечал Эрленд. – Но я не знал тогда, что дела обстоят так, что в один прекрасный день обнаружится, какую обиду я нанес вам.
Лавранс сел на лежанке.
– Так ты не знал, когда женился, что Кристин…
– Не знал, – произнес Эрленд. Вид у него был унылый. – Мы были женаты уже почти два месяца, когда я впервые узнал об этом…
Лавранс посмотрел на него с некоторым изумлением, но ничего не сказал. Тогда Эрленд опять заговорил слабым и неуверенным голосом:
– Я рад, что вы отправились в путь вместе со мной, тесть, Кристин всю зиму было не по себе… Бывало, едва слово со мной вымолвит. Много раз мне казалось, что ей противны и Хюсабю и я сам.
Лавранс ответил довольно холодно и уклончиво:
– Так бывает со всеми молодыми женами. Теперь она опять здорова, поэтому вскоре вы с ней, наверное, станете такими же добрыми друзьями, какими были раньше, – прибавил он и улыбнулся насмешливо.
Но Эрленд сидел, уставившись неподвижным взором на кучу раскаленных углей. Внезапно ему стало так ясно… хотя он понял это уже в ту минуту, когда впервые увидел маленькое красное личико у белого плеча Кристин. Никогда больше между ними не будет того, что было раньше.
Когда отец вошел в горенку к Кристин, та села на кровати и протянула к нему руки. Крепко обняв отцовскую шею, она залилась слезами и рыдала, рыдала, окончательно перепугав Лавранса.
Одно время она уже вставала с постели, но потом, узнав, что Эрленд отправился через горы без спутников, а между тем с возвращением его дело затянулось, так обеспокоилась, что у нее началась лихорадка.
Было сразу видно, что Кристин еще слаба: она плакала из-за всякого пустяка. Пока Эрленда не было, в усадьбу приехал новый постоянный священник, отец Эйлив, сын Серка. Он взял на себя труд иногда навещать хозяйку дома и читать ей вслух, однако Кристин начинала плакать над такими сущими пустяками, что вскоре священник пришел в недоумение: да что же наконец можно ей читать?
* * *
Однажды, когда отец сидел у нее, Кристин пожелала сама перепеленать ребенка, чтобы Лавранс увидел, какой это красивый и отлично сложенный мальчик. Ребенок лежал голенький среди пеленок, барахтаясь на одеяльце перед матерью.
– Что это за знак у него на грудке? – спросил Лавранс. Над самым сердцем у ребенка было несколько маленьких кроваво-красных пятнышек, словно окровавленная рука коснулась там мальчика. Кристин сама была очень встревожена, когда впервые увидела этот знак. Но она пыталась утешить себя и потому сказала:
– Наверное, это просто огневой знак; я взялась за грудь, когда увидела, что церковь горит.
Отец вздрогнул. Да! Ведь он же не знает, с каких пор… и сколько… она скрывала. И не понимает, как она в силах была… она, его родное дитя, скрывать от него…
* * *
– Мне все кажется, что вам не нравится мой сын по-настоящему, – много раз повторяла Кристин своему отцу, но Лавранс посмеивался да говорил: «Нет, я люблю его». К тому же он сделал богатые подарки – на ризки новорожденному и самой родильнице. Все же Кристин казалось, что ее сыну оказывают недостаточно внимания – и меньше всего Эрленд.
– Посмотрите-ка на него, отец, – просила она – Глядите, как он улыбается! Ну, видели ли вы, отец, когда-нибудь такого красивого ребенка, как Ноккве?
Она постоянно спрашивала все об одном и том же. Однажды Лавранс сказал, словно задумавшись:
– Твой брат Ховард… второй наш сын… был очень красивым ребенком.
Немного погодя Кристин спросила слабым голосом:
– Это тот из моих братьев, который жил дольше всех?..
– Да. Ему исполнилось два года… Ну, не надо же опять плакать, моя Кристин, – попросил он тихо.
* * *
Ни Лаврансу, ни Гюннюльфу не нравилось, что мальчика называют Ноккве, – ведь его окрестили Никулаусом! Эрленд стоял на том, что это одно и то же имя, но Гюннюльф сказал: «Нет, неверно! В древних сагах повествуется о людях, которых звали Ноккве еще в языческие времена». Все же Эрленд не хотел пользоваться именем, которое носил его отец. А Кристин всегда называла мальчика так, как впервые назвал их сына Эрленд, когда приветствовал его.
* * *
Итак, по мнению Кристин, всего лишь один человек в Хюсабю, кроме нее самой, полностью оценил, какой замечательный ребенок Ноккве и сколько он подает надежд. То был новый священник, отец Эйлив… В этом вопросе он рассуждал почти столь же здраво, как и сама мать.
Отец Эйлив был маленький, тщедушный человечек с небольшим круглым животиком, придававшим ему немного смешной вид. Он был очень неказист; люди, разговаривавшие с ним много раз, с немалым трудом узнавали потом священника – столь обыкновенно было его лицо. Волосы у нею и кожа были одинакового цвета – красновато-желтого, как песок, – а круглые голубовато-водянистые глаза невыразительны. По характеру своему он был тих и робок, но магистр Гюннюльф говорил, что отец Эйлив так учен, что тоже мог бы сдать экзамен на ученую степень, будь он хоть немного увереннее в себе. Но гораздо больше, чем своей ученостью, был он украшен чистотой жизни, смирением и искренней любовью ко Христу и его церкви.
Происхождения он был низкого и хотя был немногим старше Гюннюльфа, сына Никулауса, однако казался почти старообразным. Гюннюльф знал его с той поры, когда они учились с ним вместе в школе в Нидаросе, и всегда говорил с большой любовью об Эйливе, сыне Серка. По мнению Эрленда, им в Хюсабю посадили не очень-то важного священника, но Кристин сразу же преисполнилась доверием и любовью к нему.
Кристин продолжала жить с ребенком в Маленькой горенке даже после того, как побывала в церкви и очистилась. Это был тяжелый для нее день. Отец Эйлив взял ее под руку в церковь, но не посмел причастить ее тела Христова. Она исповедалась ему, но за то, что и она была повинна и смерти другого человека без покаяния, отпущения этого греха ей придется искать у архиепископа. В то утро, когда Гюннюльф сидел с ней и душа ее терзалась, он внушил Кристин, что едва для нее минует опасность телесной смерти, она должна будет немедленно искать душевного исцеления. Как только она почувствует себя достаточно здоровой, ей придется исполнить свой обет святому Улаву. Теперь, когда своим заступничеством он спас ее ребенка для света и чистой купели крещения, она должна сходить босая на его могилу и возложить там свой золотой венец, почетное украшение девственницы, которое она берегла столь плохо и носила не по праву. И Гюннюльф посоветовал Кристин подготовить себя к такому делу уединенной жизнью, молитвами, чтением и размышлением, а также поститься, – но умеренно, ради грудного ребенка.
* * *
Эрленд смотрел вслед своей молодой супруге со страстной тоской, когда встречался с ней во дворе. Такой красавицей, как теперь, она никогда еще не была: высокая, стройная, в простом темно-коричневом платье из некрашеной сермяжной ткани. Грубая полотняная косынка, покрывавшая ее волосы, шею и плечи, только еще резче подчеркивала, какой ослепительной белизны стала у нее кожа. Когда лучи весеннего солнца падали на лицо Кристин, свет словно просачивался глубоко в ее тело, – так она была ясна. Глаза и губы у нее как бы просвечивали насквозь. А если Эрленд заходил а горенку взглянуть на ребенка, Кристин опускала большие белые веки, когда он смотрел на нее, – и она казалась такой скромной и целомудренной, что Эрленд не смел коснуться даже руки ее своими пальцами. И когда она держала Ноккве у груди, то прикрывала краешком головной повязки едва заметный кусочек своего белого тела. Положительно все задались целью отправить его супругу прямо на небо, отняв у мужа!..
Так шутил Эрленд полусердито, беседуя с братом и тестем, когда по вечерам они сидели в большой горнице – одни лишь мужчины. Хюсабю превратился прямо в соборную церковь. Сейчас тут Гюннюльф и отец Эйлив, да тестя можно считать за полусвященника, а теперь и из него хотят сделать то же. Итого будет три священника в одной усадьбе! Но те только смеялись над ним.
В эту весну Эрленд, сын Никулауса, много занимался хозяйством. Нынче в должное время все изгороди были исправлены и навешены ворота, запашка полей и весенний сев закончены благополучно и своевременно, и Эрленд закупил великолепный рогатый скот, – ему пришлось обречь на убой значительную часть прежнего к Новому году, да и большой беды в этом не было – столько было у него старой и жалкой скотины. Эрленд нашел людей гнать смолу и заготовлять бересту, и дома в усадьбе были исправлены, а крыши починены. Такого порядка в Хюсабю и в заводе не было с тех самых пор, когда старый господин Никулаус потерял способность вести хозяйство. Правда, люди знали, что Эрленд искал совета и поддержки у отца своей жены. Вместе с ним и с братом своим, священником, Эрленд разъезжал по всей округе, гостя у друзей и родственников, когда у него бывал досуг от всех этих работ. Но теперь уж он ездил благопристойно, с двумя-тремя проворными и усердными слугами. А прежде у Эрленда было обыкновение разъезжать повсюду с целой свитой распущенных и буйных головорезов. И вот всякие сплетни и толки среди народа, так долго кипевшего гневом на Эрленда за его бесстыдный образ жизни, запущенность и разрушение в Хюсабю, теперь стали затихать, переходя в добродушную шутку. Люди, улыбаясь, говорили, что молодая супруга Эрленда многого достигла за шесть месяцев.
Незадолго до дня святого Бутолва Лавранс, сын Бьёргюльфа, уехал в Нидарос в сопровождении магистра Гюннюльфа. Священник пригласил его в гости на те несколько дней, которые Лавранс собирался посвятить посещению храма святого Улава и других церквей города, перед тем как ехать домой на юг. Он расстался с дочерью и ее мужем в любви и дружбе.

VI

Кристин должна была идти в Нидарос через три дня после праздника святых мужей из Селье, – позднее, в последних числах месяца, в городе уже начиналась суета и толкотня в связи с праздником святого Улава, а до этого времени архиепископа не было в городе.
Накануне вечером в Хюсабю приехал магистр Гюннюльф, а на следующее утро спозаранку он отправился вместе с отцом Эйливом в церковь отслужить утреню. Роса серым войлоком покрывала траву, когда Кристин шла в церковь, но солнце золотило лес на вершине холма, а на склоне в зарослях куковала кукушка, – видимо, Кристин ожидала хорошая погода во время ее паломничества.
В церкви никого не было, кроме Эрленда, его жены и священников на освещенных хорах. Эрленд искоса взглянул на босые ноги Кристин – каково ей стоять на холодном как лед каменном полу! Ей придется пройти три мили, и ее будут сопровождать только их молитвы. Он попытался вознести душу свою к Богу, как не пытался уже много лет.
Кристин была одета в пепельно-серую рясу, подпоясанную веревкой. Эрленд знал, что под рясой у нее надета рубашка из грубой мешковины. Туго повязанный сермяжный платок скрывал ее волосы.
Когда они вышли из церкви на утреннее солнце, их встретила служанка с ребенком. Кристин села на какие-то бревна. Повернувшись спиной к мужу, она стала кормить мальчика грудью, чтобы он наелся досыта, прежде чем она тронется в путь. Эрленд стоял не шевелясь немного в стороне – он был бледен, и щеки у него похолодели от волнения.
Священники вышли немного позднее – они снимали с себя облачение в ризнице. Они остановились около Кристин. Отец Эйлив вскоре пошел по направлению к усадьбе, а Гюннюльф помог Кристин хорошенько подвязать ребенка на спину. В мешке, висевшем на шее Кристин, был золотой венец, деньги и немного хлеба и соли. Она взяла в руки посох, низко присела перед священником и тихо двинулась на север по тропинке, которая шла вверх через лес.
* * *
Эрленд продолжал стоять, лицо его смертельно побледнело. И вдруг пустился бежать. К северу от церкви было несколько высоких пригорков, поросших, редкой травой и объеденной порослью можжевельника и березок – там обычно паслись козы. Эрленд взбежал на пригорок, – отсюда он еще некоторое; время мог видеть Кристин, пока та не скрылась в лесу.
Гюннюльф медленно стал подниматься вслед за братом. Священник казался таким высоким и темным в ясном утреннем; свете. Он тоже был очень бледен.
Эрленд стоял с полуоткрытым ртом, слезы струились по его бледным щекам. Вдруг он рванулся, упал на колени, потом, повалился ничком, головой вперед, в невысокую траву и лежал, рыдая и рыдая, да рвал вереск своими длинными загорелыми пальцами.
Гюннюльф стоял неподвижно. Он смотрел на рыдающего мужчину, потом поглядел вдаль, на лес, где исчезла женщина. Эрленд приподнял голову:
– Гюннюльф… Разве так надо было, что ты наложил на нее это?.. – Разве так надо было? – спросил он снова. – Неужели ты не мог разрешить ее?
Гюннюльф не отвечал. Тогда он опять принялся говорить:
– Ведь я-то же исповедался и искупил грех. – Он сел. – Той я купил тридцать месс, и ежегодное поминовение, и могилу в освященной земле, – я исповедался в грехе перед епископом Хельге и ходил к святой крови в Шверин. Разве это немножко не помогло бы Кристин?
– Хоть ты все это сделал, – сказал тихо священник, – принес к Богу разбитое сердце и примирился с ним, ты все же понимаешь, что следы греха твоего здесь, на земле, все равно ты должен будешь годами стараться изгладить. Что ты причинил своей нынешней супруге, когда втянул ее сперва в распутную жизнь, а потом в человекоубийство, того ты не можешь исправить, это только Бог может. Молись, чтобы он простер над ней свою руку в этом путешествии, где ты не можешь последовать за нею и защитить ее. И не забудь, брат, сколько вы оба будете жить, что ты видел, как твоя жена вышла вот так со двора твоего – больше ради твоих грехов, чем ее собственных.
Немного погодя Эрленд сказал:
– Я поклялся Богом и моей христианской верой, прежде чем я похитил ее честь, что никогда у меня не будет другой жены, а она обещала, что не возьмет другого мужа, пока мы живем на земле. Сам ты говорил, Гюннюльф, что тогда брак свершен перед Господом: тот, кто после вступит в другой брак, в глазах его станет жить в блуде. Но раз так, не было распутством то, что Кристин стала моей…
– Не то грех, что ты жил с нею, – сказал священник, помолчав. – Если бы это могло произойти так, чтобы ты не нарушил другого права. Но ты вовлек ее в греховное восстание против всех, кого Бог поставил над этим ребенком, и под конец навлек на нее кровавый грех. И ведь в тот раз, когда мы говорили об этом, я сказал и другое: для того церковь установила законы о браке, чтобы могло быть оглашение и чтобы мы, священство, не могли бы венчать против воли родных. – Он опустился на землю, сложил руки на одном колене и вперил неподвижный взгляд вдаль, через освещенный по-летнему поселок, где маленькое озерко отливало синевой в глубине долины.
– Тебе следовало бы самому знать, Эрленд: густые заросли терновника и крапивы насадил ты вокруг себя… Как же мог ты привлечь к себе молодую девушку так, чтобы она не ободралась в кровь и не причинила себе ран?..
– Ты стоял за меня не один раз, брат, в те дни; когда я жил с Элиной, – тихо промолвил Эрленд. – Я никогда не забуду тебе этого…
– Пожалуй, едва ли бы я это сделал, – отвечал Гюннюльф, и голос его задрожал, – если бы мог подумать, что ты не пожалеешь чистой и достойной девушки – ребенка по сравнению с тобой!
Эрленд не отвечал. Гюннюльф спросил тихо;
– Тогда, в Осло… Задумывался ли ты когда-нибудь над тем, что станется с Кристин, если она окажется с ребенком… еще когда она жила в монастыре? И была нареченной невестой другого… А ее отец – гордый и дорожащий своею честью человек… Все ее родичи – люди знатного происхождения, непривычные переносить срам…
– Поверь, я задумывался над этим… – Эрленд отвернулся. – Мюнан пообещал поддержать Кристин… Я об этом ей тоже говорил…
– Мюнан! Как у тебя хватило духу беседовать с таким человеком, как Мюнан, о чести Кристин?
– Он не такой, как ты думаешь, – отрезал Эрленд.
– А тут еще наша родственница фру Катрин. Ведь не собирались же вы везти Кристин в какую-нибудь из его усадеб, где живут его любовницы…
Эрленд ударил кулаком по земле так, что разбил в кровь суставы пальцев.
– Сам дьявол заботится о муже, когда жена ходит исповедоваться к его брату!
– Она мне не исповедовалась, – сказал священник, – да я и не духовник ее. Она жаловалась мне в своем горьком страхе и терзании… А я пытался помочь ей и преподать ей такой совет и такое утешение, которые казались мне наилучшими.
– Ну хорошо! – Эрленд вскинул голову и взглянул на брата. – Я сам знаю… Я не должен был делать этого… Позволять ей приходить ко мне в дом Брюнхильд…
Священник некоторое время сидел онемев.
– В дом Брюнхильд Мухи?..
– Да! Разве она не говорила тебе этого, раз уж рассказывала все?
– Тяжело будет Кристин и на исповеди рассказать такие вещи о своем законном супруге, – сказал священник немного погодя. – Мне кажется, она скорее умерла бы, прежде чем упомянуть об этом в другом месте… – Гюннюльф некоторое время сидел молча, потом сказал сурово и запальчиво: – А если ты, Эрленд, считал, что ты перед лицом Бога ее супруг, который должен охранять и оберегать ее, тогда твой проступок кажется мне еще худшим! Ты заманивал ее в рощи и сараи, ввел ее через порог блудницы. И в конце концов повез к Бьёрну, сыну Гюннара, и к фру Осхильд…
– Ты не должен так говорить о нашей тетке Осхильд, – мягко сказал Эрленд.
– Да ведь ты же сам говорил раньше, что считаешь ее повинной в смерти нашего дяди… Ее и этого самого Бьёрна.
– Мне до этого нет никакого дела, – сказал Эрленд запальчиво. – Я люблю тетку Осхильд…
– Это и видно, – промолвил священник. Губы его скривились в насмешливую улыбку. – Раз ты предоставил ей встретиться с Лаврансом, сыном Бьёргюльфа, когда сам бежал с его дочерью. Право, Эрленд, если тебя послушать, выходит так, что за дружбу с тобой стоит дорого платить…
– Господи Боже! – Эрленд закрыл лицо руками. Но священник продолжал:
– Если бы ты видел душевные муки жены своей, когда она содрогалась от ужаса перед своими грехами, неисповеданными и неотпущенными… когда она ждала рождения ребенка, а смерть стояла у ее порога… Сама еще ребенок и такая несчастная…
– Я знаю, знаю! – Эрленд дрожал. – Знаю, что она лежала, думая об этом, когда мучилась. Ради Бога, Гюннюльф, замолчи, ведь я брат твой!
Но тот продолжал безжалостно:
– Будь я мужчиной, как ты, а не священником… и соврати я с пути истинного такую юную и хорошую девушку, я освободился бы от другой. Помилуй Господи, скорее я поступил бы так, как тетка Осхильд поступила со своим мужем, и потом горел бы за это в аду в вечном огне, чем допустил бы такие страдания, какие ты навлек на свою непорочную подругу…
Эрленд продолжал сидеть, дрожа всем телом.
– Ты говоришь – ты священник… – сказал он тихо. – Такой ли ты хороший священник, что никогда не грешил… с женщиной?
Гюннюльф не глядел на брата. Волна крови залила румянцем его лицо.
– Ты не имеешь права задавать мне подобные вопросы… но все же я тебе отвечу. Тот, кто умер за нас на кресте, знает, как сильно нуждаюсь я в его милосердии. Но я скажу тебе, Эрленд, если на всей круглой плоскости земной у него не было бы ни одного-единственного служителя, чистого и не запятнанного грехом, и если не было бы во всей его святой церкви ни одного-единственного священника вернее и достойнее, чем я, жалкий изменник Господу, – все равно в ней учат завету и закону Господнему. Не может слово его загрязниться устами нечистого священника, оно лишь обожжет и изъест наши губы, – но, может быть, тебе этого не понять. Одно ты знаешь все же не хуже меня и любого грязного раба его, искупленного его кровью: ни закон Бога не может быть поколеблен, ни честь его не может быть умалена. Так точно, как солнце его равно могуче, сияет ли оно над бесплодным морем, или пустынными плоскогорьями, или над этими прекрасными обитаемыми долинами…
Эрленд по-прежнему сидел, закрыв лицо руками. Он долго сидел так, но когда заговорил, голос его звучал сухо и твердо:
– Священник или не священник… Но раз ты человек не такой строгой и чистой жизни… то разве ты не понимаешь?.. Мог ли бы ты поступить с женщиной, которая спала в твоих объятиях… родила тебе двух детей… мог ли бы ты поступить с ней так же, как наша тетка поступила со своим мужем?
Священник некоторое время молчал. Потом сказал довольно насмешливо:
– Ведь ты же не осуждаешь тетку Осхильд так уж строго…
– Одно дело – мужчина, другое – женщина! Я помню тот последний раз, когда они приезжали сюда, в Хюсабю, и с ними был господин Бьёрн. Мы сидели здесь у очага, с матерью и с теткой, а господин Бьёрн играл им на гуслях и пел… Я стоял у его колен… Вдруг дядя Борд окликнул ее… Он уже лежал в кровати и хотел, чтобы фру Осхильд тоже шла спать… и произнес такие бесстыдные, похабные слова… Тетка встала, и господин Бьёрн тоже; он вышел из горницы, но прежде они переглянулись… Да, я подумал потом, когда настолько вырос, чтобы понимать… очень может быть, что это правда… Я вымолил позволение посветить господину. Бьёрну и проводить его до клети, где он должен был спать, но не посмел… не посмел и спать в большой горнице… Я убежал и улегся со слугами в людской… Боже мой, Гюннюльф… да ведь с мужчиной никогда не может случиться того, что, разумеется, произошло в тот вечер с Осхильд! Нет, Гюннюльф! Убить женщину, которая… Разве только я застал бы ее с другим…
Но ведь он же убил женщину! Однако это Гюннюльф не был в состоянии сказать своему брату. И вот священник спросил холодно:
– Значит, тогда неправда и то, что Элина была тебе неверна?
– Неверна! – Эрленд резко повернулся к брату и сказал с жаром: – Что же, ты считаешь, я могу упрекать ее за связь с Гиссюром… после того, как то и дело давал ей понять, что теперь между нами все кончено?
Гюннюльф понурил голову.
– Да! Пожалуй, ты прав! – сказал он тихо и устало. Но, получив эту небольшую уступку, Эрленд вскипел. Высоко вскинув голову, он взглянул на священника:
– Что-то ты слишком заботлив к Кристин, Гюннюльф. Как ты ходил за ней по пятам всю весну… Едва ли не больше, чем пристало брату и священнику! Похоже на то, что ты как будто приревновал ее ко мне!.. Не будь она в таком положении, когда ты впервые увидел ее, люди, чего доброго, могли подумать…
Гюннюльф посмотрел на него. Вне себя от взгляда брата, вскочил Эрленд на ноги – и Гюннюльф тоже поднялся. Он по-прежнему не спускал с него взора, и тогда Эрленд кинулся на него со сжатыми кулаками. Священник схватил его за руки. Эрленд хотел было сбить брата с ног, но Гюннюльф даже не шелохнулся.
Эрленд сейчас же остыл.
– Мне следовало бы помнить, что ты священник, – сказал он тихо.
– Как видишь, тебе не придется раскаиваться, – сказал Гюннюльф усмехнувшись. Эрленд стоял, потирая кисти рук.
– Да, у тебя всегда была чертовская силища в руках…
– Это все равно как когда мы были мальчиками. – Голос Гюннюльфа стал удивительно мягким и ласковым. – Я часто вспоминал в те годы, которые провел вдали от дома, о том времени, когда мы были мальчиками. Мы частенько ссорились, но это никогда не длилось долго, Эрленд!
– Теперь, Гюннюльф, – сказал его брат печально, – уже никогда не будет так, как когда мы были мальчиками.
– Да, – тихо ответил священник. – Пожалуй, не будет…
Долго они стояли молча. Наконец Гюннюльф сказал:
– Ну, Эрленд, я уезжаю. Схожу к Эйливу и прощусь с ним, а потом уеду. Да, я съезжу к священнику в Оркедал, но я не поеду в Нидарос, пока она там. – Он усмехнулся.
– Гюннюльф!.. У меня и на уме этого не было… Не уезжай от меня так…
Гюннюльф продолжал стоять. Он вздохнул раза два, потом сказал:
– Ты должен узнать обо мне одну вещь, Эрленд… раз ты уж знаешь, что мне известно все о тебе… Садись!
Священник опять сел. А Эрленд растянулся на земле перед ним, положив подбородок на руку, и смотрел в странно. застывшее и взволнованное лицо брата. Затем усмехнулся:
– Что такое, Гюннюльф… Ты собираешься исповедоваться мне?..
– Да! – тихо промолвил брат. Но потом опять долго молчал. Эрленд заметил, что один раз губы у него шевельнулись, и он стиснул руки, сложенные на коленях.
– В чем дело? – Мимолетная улыбка скользнула по его лицу. – Неужели же может быть, что ты… Что какая-нибудь прекрасная дама… там, в южных странах…
– Нет, – сказал священник. Голос у него стал каким-то странно грубым. – Дело идет не о любви… Ты знаешь, Эрленд, как это случилось, что меня предназначили в священники?..
– Да. Когда братья наши умерли, а родители думали, что они потеряют также и нас обоих…
– Не то! – сказал Гюннюльф. – Мюнан, как они думали, был здоров, а Гэуте вовсе не болел, он умер только спустя зиму. Но ты задыхался, и тогда моя мать дала обет посвятить меня служению святому Улаву, если он спасет твою жизнь.
– Кто рассказал тебе это? – спросил немного погодя Эрленд.
– Ингрид, моя кормилица.
– Да, я, пожалуй, оказался бы довольно странным подарком для святого У лава! – сказал Эрленд со смехом. – Ему от меня было б мало пользы… Но по твоим же словам, Гюннюльф, ты был очень доволен тем, что тебя прочили в священники с самых детских лет!
– Да, – сказал священник. – Но не всегда так было. Я помню тот день, когда ты покидал Хюсабю вместе с Мюнаном, сыном Борда, чтобы явиться к королю, нашему родичу, и поступить к нему на службу. Конь плясал под тобой, и новое оружие твое блестело и сверкало. А мне никогда не носить оружия!.. Красив ты был, брат мой!.. Тебе было только шестнадцать зим, но давным-давно я уже заметил, что женщины и девушки заглядываются на тебя…
– Это великолепие длилось недолго, – сказал Эрленд. – Я научился подстригать себе ногти под самый корень, божиться через каждое второе слово и орудовать кинжалом, чтобы было чем поправить дело, когда балуешься мечом. Потом меня послали на север, и я встретил ее… И был с позором изгнан из дружины, а наш отец запер передо мной свои двери.
– И ты бежал с родины с красивой женщиной, – сказал Гюннюльф все так же тихо. – И мы узнали дома, что ты стал военачальником в замке графа Якоба…
– Ну, это была не такая уж большая должность, как казалось вам дома, – сказал Эрленд смеясь.
– Вы с отцом жили недружно… А на меня он вообще не обращал внимания. Мать любила меня – я знаю. Но сколь важней был для нее ты… это я понял лучше всего тогда, когда ты покинул родину. Ты, брат, был единственным, кто действительно любил меня. И Богу известно, что ты был моим самым дорогим другом здесь, на земле. Но в те дни, когда я был молод и неразумен, случалось, мне приходила в голову мысль, что ты получил от жизни уж слишком много. Теперь я все сказал, Эрленд!
Эрленд лежал, уткнувшись лицом в землю.
– Не уезжай, Гюннюльф, – просил он.
– Нет, я уеду, – сказал священник. – Теперь мы рассказали друг другу слишком уж много. Дай Бог и дева Мария, чтобы мы снова встретились в лучший час. Будь здоров, Эрленд!
– Прощай! – сказал Эрленд, не подымая головы. Когда через несколько часов Гюннюльф, уже одетый подорожному, выходил из дома священника, он увидел, что кто-то едет на коне по полям на юг, по направлению к лесу. За спиной у него висел лук, и три собаки бежали около лошади. То был Эрленд.
* * *
Тем временем Кристин быстро шла по лесной тропинке вверх по склону холма. Солнце стояло теперь высоко в небе, и вершины елей блестели на фоне летнего неба, но в лесу было еще по-утреннему прохладно и свежо. Приятный запах хвои, болотистой почвы и цветущей призорной травы, розовые двойные колокольчики которой усеивали все кочки, наполнял воздух, и поросшая травой тропинка была сыра, мягка, и по ней было приятно ступать босыми ногами, Кристин шла, шептала молитвы и иногда поглядывала на белые облачка – предвестники хорошей погоды, тихо плававшие в синеве над верхушками деревьев.
Все время она думала о брате Эдвине. Вот так и он ходил да ходил из года в год, с ранней весны до поздней осени, по горным тропам, под черными утесами и белыми вечными снегами. Он отдыхал на горных выгонах, пил из ручья и закусывал хлебом, который выносили ему скотницы да конские пастухи, а потом прощался с ними, призывая господний мир и благословение и на людей и на животных. Через шелестящие леса горных склонов спускался монах в долину; высокий и сутулый, понурив голову, брел он большой дорогой мимо усадебных построек и крестьянских домишек, и всюду, где бы он ни проходил, наступало вёдро от его любвеобильных молитв за всех людей.
Кристин не встречалось ни одного живого существа – кроме коров, попадавшихся кое-где: тут, в горах, были выгоны. Но тропинка была широко протоптана, а через болото проложены гати из бревен. Кристин шла бесстрашно, она чувствовала, что монах как бы шел незримо с нею рядом. «Брат Эдвин, если правда что ты святой человек, если ты ныне перед лицом Господа – помолись за меня!»
Господи Иисусе Христе, святая Мария, святой Улав!.. Она страстно хотела скорее достигнуть цели своего паломничества… Страстно хотела скорее сбросить с себя бремя годами скрываемых грехов – тяжесть обеден и церковных служб, которыми она воспользовалась по-воровски, не исповедавшись и не раскаявшись… Ей страстно хотелось быть свободной и очищенной от зла, – так жадно не стремилась она освободиться от своего бремени, когда носила ребенка нынче весной…
Мальчик сладко и спокойно спал за спиной у матери. Он проснулся, только когда Кристин прошла через лес, спустилась к поселку Снефюгль и перед ней открылся вид на Бюдвик и один из рукавов фьорда у Салтнеса. Тут она села на лужок, перекинула на колени узел с ребенком и расстегнула ворот рубахи. Приятно было прижать к себе мальчика, приятно было сидеть так, блаженная истома охватила все ее тело, и было сладко ощущать, как се твердые, словно камень, набухшие от молока груди опадают оттого, что ребенок сосет.
Внизу, у ног Кристин, мирно лежал, греясь в лучах солнца, поселок с зелеными лугами и светлыми полями среди темного леса. Там и сям над крышами вился дымок. Кое-где уже начался сенокос.
Ей пришлось переправляться на пароме от Салтнесской отмели до Стейнс. Теперь она уже оказалась в совсем незнакомой местности. Дорога через полуостров Бюнес некоторое время шла мимо усадеб, но потом Кристин опять очутилась в лесу – правда, теперь от водного жилья человеческого до другого было уже не так далеко. Она очень устала, но вспомнила о своих родителях, – ведь те прошли босиком весь путь от Йорюндгорда в Силе, через горы Довре, до самого Нидароса, неся Ульвхильд вдвоем на носилках. Так нечего думать о том, что Ноккве тяжело нести на спине!
…Но к тому же у нее ужасно чесалась голова – от пота под толстой сермяжной косынкой. А вокруг стана, там, где веревка придерживала одежду Кристин, рубаха врезалась в тело, наверное, до ран.
По дороге начали встречаться проезжие. Иной раз Кристин обгоняли или ей попадались навстречу верховые. Она нагнала крестьянскую повозку, направляющуюся с товарами в город на рынок: тяжелые сплошные колеса с визгом и скрипом громыхали и дребезжали по корням и каменьям. Двое мужчин вели на бойню корову. Они поглядели на молодую богомолку, потому что та была красива, – вообще-то жители этих мест привыкли к такою рода прохожим. В одном месте, немного в стороне от дороги, несколько парней рубили из бревен дом, – они окликнули Кристин, а какой-то пожилой человек побежал догонять ее и предложил ей испить пивца. Кристин низко присела, выпила и поблагодарила такими словами, какие ей обычно говорили нищие, когда она подавала им милостыню.
* * *
Вскоре после этого ей пришлось опять остановиться на отдых. Она нашла небольшой зеленый холмик с лужайкой у дороги; там бежал ручеек. Кристин положила ребенка на траву, он проснулся и начал кричать во весь голос. Поэтому Кристин поспешила скорее закончить чтение положенных молитв и молилась рассеянно. Потом взяла Ноккве к себе на колени и размотала свивальник. Ребенок напачкал в пеленки, а у Кристин мало было сменного белья. Тогда она выполоскала его тряпки и разложила их сохнуть на солнышке, на нагретом голом камне. Мальчика же просто закутала в верхние пеленки. Ему очень правилось лежать и барахтаться, пока он сосал материнскую грудь. Кристин радостно глядела на его крохотные бело-розовые ручки и ножки, и, кормя ребенка, она зажала одну из его ручонок между грудями.
Мимо проехали быстрой рысью двое мужчин. Кристин мельком взглянула на них, – это был знатный человек со своим слугой. Но вдруг господин резко остановил лошадь, спрыгнул с седла и пошел обратно к тому месту, где сидела Кристин. Это был Симон, сын Андреса.
– Может статься, тебе неприятно, что я здороваюсь с тобой? – спросил он. Он стоял, держа свою лошадь и глядя сверху вниз на Кристин. На нем было дорожное платье – кожаная безрукавка поверх голубого холщового кафтана, а голова была прикрыта шелковой шапочкой; лицо у него раскраснелось и вспотело. – Так странно видеть тебя… Но, может, ты не расположена беседовать со мной?..
– Да что ты!.. Ну, как живешь, Симон?..
Кристин подобрала босые ноги под одежду и хотела отнять ребенка от груди. Но мальчик закричал, зачмокал губами и стал искать, поэтому пришлось снова дать ему грудь. Кристин как можно старательнее собрала у груди складки одежды и сидела, опустив глаза в землю.
– Это твой? – спросил Симон, указывая пальцем на ребенка. – Впрочем, что за глупый вопрос! – рассмеялся он. – Конечно, сын? Везет же Эрленду, сыну Никулауса! – Он привязал коня к дереву и сел на камень неподалеку от Кристин. Свой меч он поставил между колен и сидел, сложив руки на рукоятке и роя землю концом ножен.
– Трудно было ожидать встречи с тобой здесь, на севере, Симон, – промолвила Кристин, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Да, – сказал Симон. – У меня раньше не бывало дел в этой части страны.
Кристин вспомнила, что она слышала что-то такое – на пиршестве в день своего приезда, – будто младший сын Арне, сына Яввалда, что из Ранхейма, женится на младшей дочери Андреса Дарре. И потому спросила Симона, не там ли он был.
– Тебе это известно? – спросил Симон. – Да, да, толки об этом, конечно, ходят здесь по округе…
– Значит, так и будет, – сказала Кристин, – что Яввалд получит Сигрид?
Симон быстро взглянул на нее, поджав губы.
– Я вяжу, ты все-таки не знаешь.
– Я не выходила со двора в Хюсабю всю зиму, – сказала Кристин. – И видела мало народу. Я слышала, что об этом браке шли разговоры…
– Ну, тогда можешь с таким же успехом выслушать это из моих уст… Все равно это скоро будет известно. – Он некоторое время сидел молча. – Яввалд умер за три дня до наступления зимней ночи, – он упал с лошади и сломал себе спину. Помнишь, перед самым въездом в Дюфрин дорога поворачивает на восток от реки, и там очень крутой спуск… Да нет, ты, конечно, не помнишь! Мы ехали на празднование их обручения. Арне и сыновья его прибыли на корабле в Осло… – Тут Симон умолк.
– А Сигрид, наверное, радовалась, что выходит замуж за Яввалда, – сказала Кристин робко и боязливо.
– Да, – сказал Симон. – И у нее родился от него сын… Нынче весной, в день святых апостолов…
– О Симон!
Сигрид, дочь Андреса, с темными кудрями, обрамляющими круглое личико… Когда она смеялась, у нее на щеках появлялись глубокие ямочки. Ямочки на щеках и мелкие детские зубы были и у Симона. Кристин вспомнилось, что когда она бывала настроена не очень нежно к своему жениху, ей казалось это немужественным, в особенности после того, как она познакомилась с Эрлендом. Они были ужасно похожи друг на друга, Симон и Сигрид, но ей только шло, что она была такая пухленькая и хохотунья. Ей было тогда четырнадцать зим… Такого веселого смеха, как у Сигрид, Кристин никогда не слыхала. Симон поддразнивал младшую сестренку и постоянно шутил с ней, – Кристин чувствовала, что он любит ее больше всех своих братьев и сестер.
– Ты знаешь, отец любил Сигрид больше всех, – сказал Симон. – И вот ему хотелось, чтобы она и Яввалд посмотрели, понравятся ли они друг другу, прежде чем он заключил бы эту сделку с Арне. И они познакомились… Мне даже, пожалуй, казалось, несколько ближе, чем надо было… Как встретятся, так подталкивают друг друга, переглядываются да смеются, – это было прошлым летом в Дюфрине. Но они были так молоды… И кто бы мог подумать?.. А Асрид, ты знаешь, была уже помолвлена, еще когда мы с тобой… Ну, правда, она тогда шла охотно, ведь Тургрим – очень богатый и добрый до некоторой степени… Но сейчас нет ничего и никого, что было бы ему по сердцу, и к тому же он считает, будто у него все болезни и немощи, какие только известны людям. Поэтому все мы были рады, что Сигрид так довольна своим будущим замужеством.
И когда мы привезли тело Яввалда в усадьбу… Халфрид, жена моя, так все устроила, что Сигрид могла поехать с нами домой в Мандвик. А потом и оказалось, что она осталась не одна после смерти Яввалда…
Они помолчали. Затем Кристин сказала тихо:
– Невеселая нынче была поездка для тебя, Симон!
– Да уж! – Потом он усмехнулся. – Но вскоре я, наверное, привыкну ездить с печальными известиями, Кристин. Да так уже и подошло, что ехать пришлось мне, – отец был не в силах, и живут они у меня в Мандвике, Сигрид с ребенком. Но мальчик теперь получает отцовское место в роду, и я понял, глядя на них всех там, что нежеланным он не будет, бедный малютка, когда его перевезут нынче туда…
– А сестра твоя? – спросила Кристин, с трудом переводя дыхание. – Где же будет она жить? Симон не поднимал глаз от земли.
– Отек хочет, чтобы она жила теперь дома, в Дюфрине, – произнес он тихим голосом.
– Симон! Это ведь жестоко, как ты можешь в этом участвовать?..
– Но ты же понимаешь, – отвечал он, не поднимая глаз, – какой это выигрыш для мальчика, что он войдет уже с первых же дней в отцовскую семью. Мы с Халфрид, конечно, охотно оставили бы у себя обоих. Родная сестра не могла бы быть более преданной и любящей, чем Халфрид по отношению к Сигрид. Но ты не подумай, никто из тех родичей, не был с ней суров. Даже отец… хотя он стал конченым человеком после этого. Но разве же ты не понимаешь… было бы несправедливо, если бы кто-нибудь из нас восстал против того, чтобы невинному мальчику досталась наследие и имя после отца его!
Ребенок Кристин выпустил грудь. Мать быстро запахнула одежду на груди и прижала малютку к себе. Он удовлетворенно причмокнул несколько раз и срыгнул, измазав себе лицо, а матери руки.
Симон искоса взглянул на них обоих и сказал с усмешкой:
– Тебе больше посчастливилось, Кристин, чем моей сестре.
– Да, тебе, конечно, должно казаться незаслуженным, – тихи сказала Кристин, – что я называюсь мужней женой, а мальчик мой рожден законно. Пожалуй, я заслужила худшую долю: остаться одной с незаконным ребенком, не знающим отца…
– Это было бы самым скверным, что я мог услышать, – сказал Симон. – Я желаю тебе только хорошего, Кристин, – прибавил он более тихим голосом. И сейчас же спросил ее о дороге. Ведь он прибыл на север на корабле из Тюнсберга, пояснил Симон.
– Ну, мне уж пора ехать! Попробую нагнать своего слугу…
– Это Финн сопровождает тебя? – спросила Кристин.
– Нет! Финн теперь женился и больше уже не служит у меня. А ты его еще помнишь? – спросил Симон, и в голосе его прозвучало что-то радостное.
– А что, мальчик у Сигрид – красивый ребенок? – спросила Кристин и поглядела на Ноккве.
– Я слышал, так говорят. А по-моему, все грудные дети выглядят совершенно одинаково, – ответил Симон.
– Значит, у тебя самого нет детей, – сказала Кристин и вдруг улыбнулась.
– Нету! – отвечал он коротко. Потом простился с Кристин и уехал.
* * *
Когда Кристин пошла дальше, она не стала нести ребенка на спине. Она взяла его на руки и несла, прижав его личико к своей открытой шее. Она не могла думать ни о чем другом, кроме Сигрид, дочери Андреса.
Нет, ее отец не мог бы так поступить… Чтобы Лавранс, сын Бьёргюльфа, стал разъезжать, выпрашивая честь и место незаконному ребенку своей дочери среди родичей его отца… Никогда он не был бы способен на это! И никогда, никогда у него не хватило бы духу отнять у нее новорожденного сына… вырвать малютку из объятий матери, оторвать его от груди, когда на его невинных губках еще не обсохло материнское молоко. «Ноккве мой! Нет, этого он, конечно, не в силах был бы сделать… Будь это даже десять раз справедливо, мой отец не поступил бы так!..»
Но Кристин не могла отогнать от себя одну картину. Несколько всадников сорвалось в Роста – там, на севере долины, где она сужается и горы сдвигаются ближе, черные от леса. Веет холодом от реки, которая с грохотом мчится по камням, льдисто-зеленая, вспененная, с темными омутами. Тот, кто кинется в нее, разобьется о скалы мгновенно, срываясь с уступа на уступ… Иисусе, Мария!
Потом она увидела поля – там, дома, в Йорюндгорде, светлой летней ночью, – увидела себя бегущей вниз по тропинке к зеленой лужайке в ольховой чаще у реки… там, где у них обычно стирали белье. Вода стремительно бежала, однообразно ее журчание по пологому, усеянному большими камнями руслу… «Господи Боже, я не могу иначе…»
«Ах, но у отца не хватило бы духу на это! Как бы ни твердили, что этого требует справедливость. А я бы стала молить, молить, упав на голые колени: „Отец, не отнимай у меня моего ребенка!..“»
* * *
Кристин стояла на Фегинсбрекке, глядя на город, лежавший у ее ног в золотом сиянии вечернего солнца. По ту сторону широкой светлой излучины реки стояли коричневые постройки с зелеными дерновыми крышами, с темными куполами листвы в садах, светлые каменные дома со ступенчатыми коньками, церкви, вздымавшие хребты черных, крытых гонтом крыш, церкви с тускло отсвечивающими свинцовыми кровлями. А над зелеными окрестностями, над великолепным городом поднималось ввысь здание собора, такое могучее и такое ослепительно светлое, что, казалось, все лежало у его подножия.
Освещаемый прямо в грудь вечерним солнцем, сверкающий стеклянными окнами, с башнями, головокружительными шпилями и раззолоченными боковыми приделами, собор стоял, указывая прямо вверх, на светлое летнее небо.
Вокруг лежали по-летнему зеленые долины, несущие на своих склонах почтенные, богатые усадьбы. Дальше, за городом, светло и широко открывался фьорд с пробегавшими по нему стаями больших летних облаков, поднимавшихся над ярко-синими горами на той стороне. Монастырский островок лежал, словно зеленый венец с белокаменными цветами домов, вкрапленными в него, и плескался в море. Сколько корабельных мачт у причалов, сколько красивых домов…
Пораженная, припала, всхлипывая, молодая женщина к подножию придорожного креста, где до нее тысячи паломников, коленопреклоненные, благодарили Бога за то, что руки помощи протянуты к людям на их пути через этот опасный и прекрасный мир.
* * *
Звонили к вечерне в церквях и монастырях, когда Кристин входила в соборный двор. На миг она осмелилась поднять взоры на западный фасад церкви, а потом, ослепленная, опустила долу глаза.
Люди не могли бы собственными силами завершить такое дело – дух Божий руководил святым Эйстейном и теми мужами, что после него строили храм. «Да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя на земле якоже и на небесех», – теперь слова эти стали ей понятны. Отблеск Царствия Господнего свидетельствовал в камне о том, что воля его – во всем прекрасном. Кристин содрогнулась. Да, Бог должен с гневом обратиться от всего безобразного – от греха, и срама, и нечистоты.
В галереях небесного града стояли святые мужи и жены, такие красивые, что ей страшно было взглянуть на них. Неувядающие лозы вечности вились вверх, тихие и прекрасные, взрастали на шпилях и башнях и расцветали каменными священными цветами. Над средней дверью было изображение распятого на кресте Христа, по сторонам его стояли Мария и Иоанн-евангелист, и они были белые, точно изваянные из снега, и на белом блестело золото.
Три раза обошла она с молитвой вокруг церкви. Могучие громады стен с ошеломляющим богатством колонок, арок и окон, едва заметные в вышине огромные скаты крыши, башня, золото шпиля, высоко вздымавшегося в небесное пространство… Кристин поникла под тяжестью своего греха.
Она дрожала всем телом, лобызая обтесанный камень портала. На миг – как при блеске молнии – увидела она темную резьбу дерева вокруг церковной двери там, у них дома, – она лобызала ее своими детскими устами, вслед за отцом и матерью.
Она окропила святой водой ребенка и себя, вспомнив, как отец это делал, когда она была маленькой. Крепко прижав к груди ребенка, Кристин вошла в церковь.
Она шла точно в лесу; колонны были изборождены морщинами, как старые деревья, но в этот лес сквозь цветные стекла просачивался свет, разноцветный и ясный, как пение. Высоко вверху над Кристин резвились в каменной листве звери и люди, и ангелы играли и пели, а еще выше, на головокружительной высоте, раскинулись стрельчатые своды, вздымая храм ввысь к Богу. В одном из боковых приделов шла служба у алтаря. Кристин опустилась на колени у столба. Пение вызывало боль, как слишком яркий свет. Она почувствовала, как низко во прахе она повергнута.
«Pater noster». «Credo in unum Deum». «Ave Maria, gratia plena». Она заучивала молитвы, повторяя их за отцом и матерью, раньше чем понимала их слова – сколько помнит себя. Господи Иисусе Христе! Есть ли еще такая грешница, как она?..
Высоко под аркой, вознесенный над людьми, висел распятый Христос. Пречистая дева, его мать, стояла, глядя в смертельной муке на своего безгрешного сына, пытаемого до смерти, как пытают злодея…
А сама она, пав на колени, держит здесь в объятиях плод своего греха! Кристин крепко прижала ребенка к груди – он свеж и здоров, словно яблочко, красен и бел, словно роза. Ребенок теперь не спал и лежал, глядя на мать своими ясными, милыми глазками.
Зачатый в грехе. Выношенный под ее жестоким, злым сердцем. Извлеченный из ее зараженной грехом плоти таким светлым, таким здоровым, таким несказанно восхитительным, свежим и чистым. Незаслуженная милость разрывала ей сердце; подавленная раскаянием, стояла она на коленях, и слезы лились потоком из ее души, как кровь из смертельной раны.
«Ноккве, дитя мое… Бог взыскивает грехи родителей на детях… Разве не знала я этого? Знала. Но не было во мне милосердия к невинной жизни, которая могла пробудиться в моем лоне, – на проклятие и муки из-за моего греха…
Раскаивалась ли я в грехе моем, когда носила тебя, мой любимый, любимый сын? Нет, то было не раскаяние… Сердце мое было ожесточено гневом и злобными мыслями в тот первый час, когда я впервые почувствовала твое движение, маленький, беззащитный… Magnificat anima mea Dominum. Et exultavit spiritus raeus in Deo salucari nieo. Так она молвила, милостивая царица, когда была избрана понести того, кто должен был умереть за грехи наши. Не вспомнила я его, искупителя грехов моих и грехов моего ребенка… Нет, то было не раскаяние… Но я ругала себя, и прибеднялась, и клянчила, чтобы завет справедливости был нарушен, потому что мне было бы не снести, если Бог соблюл бы закон свой и наказал меня по слову своему, которое я знала все дни моей жизни…»
Кристин так рыдала, что не в силах была подниматься с колен, когда народ вставал во время службы. Она скорчилась кулем над своим ребенком. Около нес стояли на коленях какие-то люди, которые тоже не поднимались, – две хорошо одетые крестьянки, а между ними мальчик-подросток.
Она подняла взоры к хорам. За золоченой решеткой врат во тьме блестела рака святого Улава, высоко поднятая над алтарем. По спине у нее пробежал мороз. Там лежало его святое тело в ожидании для воскресения. Тогда крышка раскроется, и он поднимется. С боевым топором в руке прошествует он по церковному залу. А из-под каменного пола, из земли вокруг храма, с каждого кладбища на норвежской земле выскочат желтые остовы мертвецов, оденутся плотью и соберутся вокруг своего короля. Те, кто пытался идти по его окровавленным следам, и те, кто лишь прибегал к нему, дабы он помог нести их ношу греха, печали и болезней, которую они в жизни своей навязали себе и детям своим. Теперь они теснятся к своему королю и просят напомнить Богу о нужде своей. Господи, внемли, о чем я молю тебя за этот народ, который я так любил, что готов был стерпеть изгнание, и нужду, и ненависть, и смерть, лишь бы ни один муж, ми одна дева не взросли в Норвегии, не узнав, что ты умер во спасение всем грешникам. Господи, не ты ли велел нам выйти и сделать всех людей учениками твоими? Кровью моей написал я, Улав, сын Харалда, твою благую весть норвежским языком ради этих моих беглых подданных…
Кристин закрыла глаза. У нее кружилась голова, она чувствовала себя больной. Перед нею был лик короля – его пламенеющие очи зрели в глубь ее души – она содрогнулась под взглядом святого Улава.
Там, на севере твоей родной долины, Кристин, на том месте, где я отдыхал, когда мои соотечественники изгнали меня из моей наследственной державы, потому что не могли стерпеть закон Господний, разве там не воздвигли церкви? Разве сведущие люди не пришли туда, не учили вас заповедям Божиим.
Чти отца своего и матерь свою. Не убий. Бог взыщет зло родителей на детях… Я умер, чтобы вы узнали эти истины. Разве тебя не учили им, Кристин, дочь Лавранса?
Учили, Государь, учили!
Церковь святого Улава у них дома – ей виделось ее уютное бревенчатое помещение. Там не было такой устрашающей высоты. Она была надежной, сооружена Господу из темного смоленого дерева, из какого люди рубят себе жилища, клети и хлева для скота. Но бревна были обтесаны, превратились в стройные стволы, и из связи их были воздвигнуты стены дома Божьего. Так точно, – учил отец Эйрик в каждую годовщину освящения церкви, – должны мы орудиями веры рубить и тесать наше грешное естество, пока не станем верными членами Христовой церкви.
Ты забыла это, Кристин? Где те дела, которые должны свидетельствовать за тебя в судный день, что ты член церкви Божьей, – где добрые дела. свидетельствующие за человека, что Бог им владеет?
Иисусе, ее добрые дела! Она читала те молитвы, которые были ей вложены в уста. Она передавала милостыню, которую отец вкладывал ей в руки, она пособляла матери, когда мать одевала нищих, насыщала голодных и облегчала язвы больных…
Но злые дела были ее собственными.
Она старалась льнуть ко всем, дававшим ей убежище и поддержку. Любящие наставления брата Эдвина, его горе из-за ее греха, его ласковое заступничество принимала она – и бросалась в жгучее вожделение греха, как только уходила из-под его кротких старых очей. Ложилась по хлевам и сараям и едва ощущала стыд от того, что дурачит добрую, достойную фру Груа, принимала дружелюбную заботу благочестивых сестер и монахинь, и у нее даже не хватало ума постесняться, когда они хвалили ее скромность и приличное поведение перед отцом.
Ах, отец! Думать – о нем тяжелее всего… Об отце, который не сказал ей ни одного неласкового слова, когда пришел сюда нынче весною…
Симон не выдал ее, когда застал ее, свою невесту, с мужчиной в харчевне для холостых военных. А она позволила ему взять на себя вину за нарушение слова, позволила ему нести вину перед се отцом…
Ах, а с отцом – это хуже всего… Нет, с матерью еще хуже. Неужели Ноккве вырастет и проявит к матери так же мало любви, как она к своей… Нет, этого ей не вынести. Мать, что родила ее и кормила грудью, не смыкала над ней глаз, когда она болела, мыла и расчесывала ее волосы и радовалась, что они красивые. И в первый же раз, как она нашла, что ей нужны материнская помощь и утешение, она принялась ждать, что мать приедет к ней, несмотря на все ее непослушание. «Уж конечно, мать твоя бы отправилась на север и была бы с тобой, если бы знала, что будет тебе в утешение», – сказал отец. Ах матушка, матушка, матушка…
Как-то дома Кристин видела воду, взятую из колодца, она казалась такой чистой и прозрачной, когда была налита в деревянные чашки. Но у отца был стеклянный кубок, и когда воду перелили в него и солнце осветило ее, то оказалось, что она мутна и полна нечистоты…
Да, Государь мой Король, я понимаю, какая я!
Доброту и любовь она принимала от всех людей, словно имела на это право. Она не видела конца всей доброте, и всей любви, которые встречала в своей жизни. Но в первый же раз, когда человек очутился у нее на дороге, она поднялась против него, как взвивается и жалит змея. Тверда и остра, как нож, была ее воля, когда она навлекла смерть на Элину, дочь Орма…
Так поднялась бы она и против самого Господа Бога, если бы он возложил на ее выю свою справедливую руку. Ах, как могли вынести это отец и мать, – трех маленьких детей они потеряли, они видели, как Ульвхильд таяла и близилась к смерти после всех тех долгих горестных лет, что они старались вернуть ребенку здоровье. Но все испытания переносили они с терпением, никогда они не усомнились, что Бог распорядится к лучшему для детей их. А она причинила им все это горе и позор…
Но если бы что-нибудь случилось с ее ребенком… Если бы его отняли у нее, как отняли дитя у Сигрид, дочери Андреса. Ах, не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого!..
До самого края бездны адовой добрела она. Если б она потеряла мальчика, она бы кинулась в дымящуюся пропасть, отвратилась бы с насмешкой от всякой надежды соединиться с добрыми и милыми сердцу людьми, которые ее любили, убила б себя, отдалась бы дьяволу во власть…
Что же удивительного, если грудь Ноккве отмечена окровавленной рукой?
Ах, святой Улав, ты, услышавший мои молитвы, когда я просила тебя помочь моему ребенку!.. Я просила тебя обратить кару на меня и пощадить невинного. Я, Государь мой Король, я знаю, как я сдержала свою часть того договора…
Как дикий, языческий зверь она встала на дыбы под первым же наказанием. Эрленд… Ни одного часа не думала она, что он уже не любит ее больше. Ибо если бы она так думала, то не в силах была бы дольше жить. О нет! Она думала тайно от себя самой, что когда опять станет красивой, здоровой и шаловливой, то снова будет так, что ему позволится просить у нее… Не то, чтобы он был неласков с нею зимой. Но она, слышавшая с самого своего детства о том, что дьявол всегда держится около беременной женщины и соблазняет ее, когда она бывает слаба, охотно подставила свое ухо, внимая сатанинской лжи. Она притворялась, будто думает, что Эрленд уже не питает к ней любви, ибо она больна и безобразна… когда видела – он принимает близко к сердцу, что вызвал толки в народе о ней и себе. Его смущенных и нежных слов она не желала слушать, а когда сама подстрекала его говорить запальчивые и необдуманные речи, то потом подхватывала их и попрекала ими Эрленда. О Боже! Она не только гадкая женщина, но и дурная жена…
Понимаешь ты теперь, Кристин, как нужна тебе помощь?..
Да, Государь мой Король, теперь я понимаю. Велика моя нужда в твоей поддержке, чтобы снова мне не отвратиться от Бога. Будь со мной, вождь народный, когда я приду к тебе с молитвой, молись за меня, святой Улав, молись за меня!
Cor mundurn crea in me, Deus, et. spiritum rectum innova in visceribus meis.
Ne projicias me a facie tua…
Libera me de sanguinibus, Deus, Deus salutis meae…
* * *
Служба кончилась. Народ стал выходить из церкви. Две крестьянки, стоявшие на коленях возле Кристин, поднялись на ноги. Но мальчик, бывший с женщинами, не поднялся. Он начал передвигаться по полу, упираясь согнутыми суставами пальцев о плиты, и подпрыгивал, словно неоперившийся вороненок. У него были малюсенькие ножки, кривые, подвернутые под туловище. Женщины шли, стараясь как можно больше загородить калеку своей одеждой.
Когда все трое скрылись из виду, Кристин пала ниц и поцеловала пол в том месте, где они прошли мимо нее.
* * *
Немного растерянная и беспомощная стояла Кристин у входа на хоры, когда какой-то молодой священник вышел из решетчатой двери. Он остановился около заплаканной молодой женщины, и Кристин как могла лучше изложила ему свое дело. Сперва он не понял. Кристин вытащила золотой венец и протянула его священнику.
– А? Вы Кристин, дочь Лавранса, супруга Эрленда из Хюсабю? – Он с некоторым изумлением поглядел на нее. У Кристин от слез совершенно опухло лицо. – Да, да! Ваш деверь, магистр Гюннюльф говорил об этом, да, да!
Он провел ее в ризницу, взял венец, развернул полотняные тряпки, в которые тот был завернут, и посмотрел на него, потом сказал с улыбкой:
– Да… Вы, конечно, понимаете… Тут надо бы пригласить свидетелей и всякое такое… Ведь вы же не можете, госпожа, отдать такую драгоценность, словно это просто ломоть хлеба… Но, конечно, я могу взять его пока на хранение, – ведь вам, наверное, не хочется брать его с собой в город. Слушай, попроси господина Арне потрудиться прийти сюда! – сказал он одному из прислужников. – Вашему супругу тоже следовало бы, пожалуй, присутствовать, если действовать по всем правилам. Но, быть может, Гюннюльф привез с собой какое-нибудь письмо от него?.. Вы желаете предстать пред лицом самого архиепископа, не правда ли? А то нынче исповедует Хэук, сын Томаса. Не знаю, говорил ли Гюннюльф с господином архиепископом Эйливом… Вам придется прийти сюда завтра пораньше, к утрене. И можете спросить меня после чтения часов, мое имя Поль, сын Аслака. А его, – он указал пальцем на ребенка, вам нужно будет оставить в гостинице. Вы будете ночевать у монахинь в Бакке? Так говорил, насколько мне помнится, ваш деверь.
Вошел еще один священник, и оба о чем-то заговорили между собой. Первый отомкнул небольшой стенной шкафчик, вынул оттуда весы и взвесил венец, пока второй что-то записывал в книгу. Потом они положили венец в шкафчик и заперли его там на ключ.
Господин Поль пошел проводить Кристин из ризницы и спросил, не пожелает ли она, чтобы он поднял ее сына к раке святого Улава.
Он взял мальчика уверенной, немного равнодушной хваткой священника, привыкшего брать в руки младенцев при крещении. Кристин последовала за ним в церковь, и тогда он спросил, не хочет ли и она приложиться к раке.
«Не смею!» – подумала Кристин, однако поднялась вслед за священником по лесенке на возвышение, где стояла рака. Но когда она приложилась губами к золоченой раке, перед ее глазами словно вспыхнуло большое ослепительно-белое пламя.
Священник испугался, что она упадет в обморок. Но она поднялась на ноги. Тогда он дал ребенку прикоснуться лобиком к святыне.
Господин Поль проводил ее до дверей церкви и спросил, найдет ли она дорогу до переправы. Потом пожелал ей доброй ночи, – он все время говорил с Кристин ровным и сухим голосом, как молодой благовоспитанный придворный.
Накрапывал дождь, приятный живительный запах струился из садов и исходил от улицы, свежей и зеленой, как деревенский двор, кроме тех мест, где тянулись протоптанные и проезженные полосы. Кристин как можно старательней укрыла ребенка от дождя… Он был теперь так тяжел, так тяжел, что руки у нее просто немели и отнимались. И он непрерывно пищал и плакал – конечно, опять проголодался!
Мать смертельно устала – от долгого странствования, от слез и сильнейшего душевного потрясения, пережитого в церкви. Ей было холодно, а дождь припустил, капли шлепались о ветви деревьев, так что листья дрожали, поблескивая. Кристин плелась своим путем по переулкам и вышла на улицу, где перед ней бежала река, широкая и серая, изрытая, как решето, ямками от падающих капель.
Никакого парома тут не было. Кристин заговорила с какими-то двумя мужчинами, которые забрались от дождя под амбар, стоявший на сваях у самой воды. Те сказали, что ей придется дойти до того места, где причаливают суда, – там у монахинь построен дом и там же живет паромщик.
Кристин поднялась опять на пригорок, усталая, промокшая, с израненными ногами. Она подошла к какой-то серой каменной церковке, позади нее стояло несколько домов, окруженных забором. Ноккве уже просто надрывался от крика, так что ей нельзя было войти в церковь. Но ей слышно было пение, несшееся из незастекленных окон, – она узнала антифон «Laetare, Regina coeli»: «Радуйся, Царица Небесная… Ибо тот, кого ты избрана была принести… восстал из мертвых по слову своему, аллилуйя!»
Это было то, что минориты пели в конце службы. Брат Эдвин научил ее этому акафисту матери Царя Небесного, когда Кристин сидела с ним по ночам в то время, как он лежал недужный у них в Йорюндгорде. Она незаметно зашла на церковный двор и, остановясь у стены с ребенком на руках, тихо читала про себя эту молитву.
«Что бы ты ни сделала, Кристин, все равно ничто не изменит сердечной любви к тебе твоего отца! Вот почему ты не должна больше причинять ему горе…»
…Как протянуты твои пронзенные руки на кресте, о славный царь солнечного града… Как далеко бы ни сошла душа с правого пути, эти пронзенные руки протянуты с тоскою. Ничего не нужно, кроме одного: чтобы грешные души обратились к раскрытым объятиям – добровольно, как дитя идет к отцу, а не как рабы, гонимые домой к строгому владельцу. Теперь она поняла, как мерзок грех. Опять в груди ее возникла эта боль, как будто сердце разорвалось от раскаяния и стыда перед незаслуженной милостью.
В нише церковной стены можно было немного укрыться от дождя. Кристин опустилась на могильную плиту и стала утолять голод ребенка. Время от времени она нагибалась и целовала покрытое пушком темечко.
Должно быть, она уснула. Кто-то тронул ее за плечо. Перед ней стояли монах-священник и старик-мирянин с могильной лопатой в руках. Босоногий минорит спросил, не нуждается ли она в пристанище для ночлега.
Она встрепенулась: ей гораздо больше хотелось бы провести ночь здесь, у миноритов, собратьев брата Эдвина, и к тому же до Бакке так далеко идти, а она падает с ног от усталости… И монах велел слуге-мирянину проводить эту женщину в женскую гостиницу. «И дай ей немного камышовой примочки для ног – я вижу, они у нее поранены».
В женской гостинице было душно и темно; находилась она за оградой, в переулке. Брат-мирянин принес Кристин воды для умывания и немного пищи. Кристин села у очага и попробовала убаюкать ребенка. Ноккве чувствовал по своей пище, что мать измучена и пропостилась весь этот день. Он тянул ее за высосанную грудь, пищал и плакал. Кристин хлебнула несколько глотков молока, принесенного ей братом-мирянином. Она пыталась было впрыснуть его из своего рта в рот ребенка, но мальчуган громогласно отверг такой способ кормить его, а старик рассмеялся и покачал головой:
– Сама попей молока, и тогда оно, разумеется, пойдет и мальчику впрок…
Наконец старик ушел. Кристин забралась на одну из нар для спанья, наверху, под самой кровлей. Оттуда она могла дотянуться до отдушины и открыть ее. А в помещении была отвратительная вонь, – там ночевала какая-то женщина, у которой был понос. Кристин открыла отдушину; омытый дождем воздух ясной и прохладной летней ночи повеял на нее. Кристин сидела на короткой лежанке, упираясь затылком в бревна стены. – подушек на постели было так мало. Мальчик спал у нее на коленях. Кристин хотела было закрыть отдушину немного погодя, но нечаянно уснула.
Среди ночи она проснулась. Месяц заглядывал в отдушину, по-летнему медово-желтый и бледный, освещал ребенка и ее, и лучи его падали на стену прямо перед Кристин. И тут она заметила, что какой-то человек стоит среди потока лунного света, паря между полом и крышей.
Он был одет в пепельно-серую рясу, такой высокий и сутулый. И вот он обратил к Кристин свое старое-старое, изрытое морщинами лицо. Это был брат Эдвин. Он улыбался так несказанно нежно, немного плутовато и весело, совсем как в те дни, когда жил на земле.
Кристин ничуть не изумилась. Смиренно, счастливо, полная надежд, смотрела она на него, ожидая, что же он скажет или сделает.
Монах засмеялся ей и протянул ей старую тяжелую кожаную рукавицу, потом повесил ее на лунный луч. Тут он заулыбался еще больше, кивнул ей и исчез.
Назад: II
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ ХЮСАБЮ