XXV
Сад весь серебрился в лунном сиянии. Благоухали фиалки. Фруктовые деревья вдоль южной стены, казалось, усеяны несметным полчищем белых и розовых мотыльков.
Альфред шел впереди. За ним следовали трое. Все двигались очень тихо. Альфред показал на скотный двор. Трое американцев деловито и безмолвно разобрались по своим местам.
Альфред толкнул дверь.
— Нойбауэр! — сказал он. — Выходите!
В ответ из темноты донеслось что-то вроде хрюканья.
— Что? Кто? Кто там?
— Выходите!
— Что? Альфред? Это ты, Альфред?
— Да.
Нойбауэр опять хрюьснул.
— Вот, черт! Совсем заспался! Дурацкие сны. — Он откашлялся. — Снится, понимаешь, всякая дрянь. Это ты, что ли, кричал мне выйти?
Один из солдат бесшумно возник рядом с Альфредом. Вспыхнул карманный фонарик.
— Руки вверх! Выходите!
В желтоватом кружке света выхватилась из темноты раскладушка, на которой, полуодетый и сонный, сидел Нойбауэр. Часто моргая опухшими глазками, он слепо таращился на яркий электрический лучик.
— Что? — спросил он заплывшим голосом. — В чем дело? Кто вы такие?
— Руки вверх! — повторил американец. — Ваша фамилия Нойбауэр?
Нойбауэр слегка приподнял руки и кивнул.
— Вы комендант концлагеря Меллерн?
Нойбауэр снова кивнул.
— Выходите!
Только тут Нойбауэр увидел направленное прямо на него темное жерло автомата. Он вскочил и так резко вскинул руки, что костяшками пальцев ударился о низкий потолок сарая.
— Я не одет.
— Выйти, я сказал!
Нойбауэр нерешительно приблизился. Он был в рубашке, брюках и сапогах. Он стоял перед ними, тусклый, понурый, заспанный. Один из солдат быстро его ощупал. Другой обыскивал сарай.
Нойбауэр посмотрел на Альфреда.
— Это ты их привел?
— Да.
— Иуда!
— Вы не Христос, Нойбауэр, — с расстановкой сказал Альфред. — А я не нацист.
Американец, что осматривал сарай, вернулся. Он покачал головой.
— Вперед! — приказал тот, что говорил по-немецки. Это был капрал.
— Можно мне хоть китель надеть? — спросил Нойбауэр. — Он там, в сарае висит. За крольчатником.
Капрал заколебался. Но потом сам пошел в сарай и вскоре вернулся с пиджаком от штатского костюма.
— Не этот, прошу вас, — взмолился Нойбауэр. — Ведь я солдат. Мой форменный китель, пожалуйста.
— Вы не солдат.
Нойбауэр ошарашенно заморгал.
— Но это моя партийная форма.
Капрал снова прошел в сарай и принес китель. Он ощупал его и протянул Нойбауэру. Тот надел его, застегнулся, расправил плечи и доложил:
— Оберштурмбанфюрер Нойбауэр. К вашим услугам.
— Ладно-ладно. Вперед!
Они пошли через сад. Только тут Нойбауэр заметил, что застегнулся не на те пуговицы. Пришлось снова расстегнуть китель и привести его в надлежащий вид. В последние дни что-то все идет вкривь и вкось. Вебер, предатель, своим поджогом хотел подложить ему свинью. Но он действовал самовольно, это легко доказать. Нойбауэра в тот вечер вообще не было в лагере. Он обо всем по телефону узнал. И все-таки чертовски неприятная история, и как раз сейчас. А потом Альфред, еще один предатель. Просто не приехал. Оставил Нойбауэра без машины, когда тот в последнюю минуту надумал бежать. Войска уже отступили, не в леса же уходить, в самом деле? Вот он и спрятался у себя в саду. Думал, уж тут-то никто его искать не будет. Успел даже наскоро сбрить гитлеровские усики-щеточку. Альфред, подлец!
— Садитесь сюда! — распорядился капрал, указывая на сиденье.
Нойбауэр забрался в машину. «Очевидно, это то, что у них называется джипом», — мелькнуло у него. Нет, не скажешь, что они нелюбезны. Скорее, корректны. Один, наверно, американский немец. Что-то он слышал про немецких собратьев за рубежом. Есть даже вроде какой-то союз.
— А вы хорошо говорите по-немецки, — осторожно начал он.
— Еще бы, — холодно отозвался капрал. — Я из Франкфурта.
— Ах, вот как… — проронил Нойбауэр. Нет, похоже, сегодня и впрямь чертовски неудачный день. Еще и кроликов украли. Он как зашел, сразу увидел: все клетки настежь. Дурное предзнаменование. Уже, наверно, какая-нибудь шпана на костре жарит.
Ворота лагеря стояли нараспашку. С бараков свисали самодельные, наспех сшитые флаги. Большой репродуктор передавал объявления. Один из грузовиков уже вернулся, нагруженный бидонами с молоком. На улицах и дорожках кишмя кишели заключенные.
Джип, в котором доставили Нойбауэра, остановился у комендатуры. Около крыльца стоял американский полковник в окружении нескольких офицеров и отдавал указания. Нойбауэр вылез, одернул китель и подошел:
— Оберштурмбанфюрер Нойбауэр. Прибыл в ваше распоряжение.
Он взял под козырек, по-фашистски салютовать не стал. Полковник взглянул на капрала. Тот перевел.
— Is this the son of a bitch? — спросил полковник.
— Yes, Sir.
— Put him to work over there. Shoot him, if he makes a false move.
Нойбауэр напряженно вслушивался.
— Живо! — скомандовал капрал. — Работать. Трупы убирать.
Нойбауэр все еще на что-то надеялся.
— Я офицер, — залепетал он. — В ранге полковника.
— Тем хуже.
— У меня есть свидетели! Я был гуманен! Людей спросите!
— Полагаю, нам понадобится несколько человек охраны, чтобы эти люди не разорвали вас в клочья, — ответил капрал. — Лично меня бы это устроило. Вперед, марш!
Нойбауэр бросил взгляд на полковника. Но тот на него уже не смотрел. Он отвернулся. Двое солдат конвоировали Нойбауэра с флангов, третий шел сзади.
Уже через несколько шагов его узнали. Трое американцев расправили плечи. Они ждали, что сейчас на них бросятся, и плотнее сомкнулись вокруг Нойбауэра. Того прошиб пот. Он смотрел прямо перед собой и шел так, словно и хотел бы идти медленней, но не может.
Но ничего не случилось. Заключенные просто стояли и смотрели на Нойбауэра. Они не бросались на него, они даже освобождали для него проход. Ни один не подошел. Ни один ничего не сказал. Ни один не крикнул. Никто не швырнул в него камня. Не хрястнул дубиной. Они только смотрели на него. Образовали живой коридор, и весь неблизкий путь до Малого лагеря не спускали с него глаз.
Сперва Нойбауэр облегченно перевел дух, но потом начал потеть пуще прежнего. Он что-то бормотал себе под нос. Он не поднимал глаз, но чувствовал на себе эти взгляды. Он ощущал их на себе, как бессчетное число глазков на необъятной тюремной двери — словно его уже посадили и тысячи глаз наблюдают за ним холодно и пристально.
Ему делалось все жарче. Он пошел быстрей. Но глаза его не отпускали. Их жжение становилось все нестерпимей. Он чувствовал их всей кожей. Они были как пиявки, что сосут его кровь. Он встряхнулся. Но они не стряхивались. Они проникали под кожу. Они уже прогрызали вены.
— Я же ничего… — бормотал он. — Только долг… Ничего… Всегда был… Что им от меня надо?
Он весь взмок, когда они дошли до того места, где прежде стоял двадцать второй барак. Шестеро пойманных эсэсовцев уже работали здесь в одной команде с десятниками и надзирателями. Неподалеку стояли американские солдаты с маленькими, будто игрушечными, автоматами.
Нойбауэр встал как вкопанный. Перед ним лежало на земле множество черных, обгорелых скелетов.
— А это… что такое?
— Не прикидывайтесь дурачком, — с яростью процедил капрал. — Это барак, который вы подожгли. Там еще по меньшей мере тридцать мертвецов. А ну, живо! Идите выгребать кости!
— Я… я этого не приказывал…
— Разумеется, нет.
— Меня здесь не было. Я ничего об этом не знал. Это другие, самовольно…
— Ну разумеется. Всегда только другие. А те, что тут подохли за все эти годы, с ними как? Или это тоже не вы?
— Так то был приказ. Долг.
Капрал повернулся к стоявшему рядом солдату.
— В ближайшие годы две фразы нам придется слышать здесь чаще других: «Я действовал по приказу» и «Я ничего не знал».
Нойбауэр его не слушал.
— Я делал все, что в моих силах…
— А это, — сказал капрал с горечью, — будет третья! Хватит! — рявкнул он вдруг. — Принимайтесь за работу! Выносите мертвых! Или вы думаете, мне легко не расквасить вам физиономию?
Нойбауэр нагнулся и начал неуверенно рыться в развалинах.
* * *
Их привозили на тачках, приносили на грубо сколоченных носилках; они приходили, опираясь на плечи товарищей, поддерживая друг друга; их укладывали в коридорах эсэсовской казармы, снимали с них завшивленные лохмотья, которые служили им одеждой, и сжигали это тряпье, после чего вели их в эсэсовскую баню.
Многие вообще не понимали, что с ними собираются делать, они просто тупо сидели и лежали в коридорах. И только завидев пар из приоткрытых дверей, иные обнаруживали признаки беспокойства. Они что-то мычали, порывались ползти обратно.
— Баня! Баня! — кричали им провожатые. — Сейчас мыть вас будут!
Ничего не помогало. Скелеты цеплялись друг за дружку, верещали и, словно крабы, упрямо двигались к выходу. Это были те, кто знал слова «парилка» и «баня» лишь в одном значении: газовая камера. Им показывали мыло и полотенца — бесполезно. Они и это уже проходили. Этот трюк часто использовали, чтобы заманить узников в газовые камеры — они так и испускали дух с мылом и полотенцем в руках. И только когда мимо них провели первую партию чисто вымытых арестантов и те кивками и словами подтвердили, что да, вправду баня, даже с горячей водой, а никакой не газ, только тогда они успокоились.
Пар клубился по кафельным стенам. Теплая вода была как прикосновение теплых ладоней. Узники нежились в ней, их тонюсенькие руки с толстыми суставами шлепали по воде, как в детстве. Короста грязи размягчалась. Мыльная пена ложилась на оголодавшую кожу, смывая с нее грязь, и блаженное тепло проникало все глубже, до самых косточек. Горячая вода — они давно забыли, что это такое. Сейчас они лежали в ней, чувствовали ее всем телом, и для многих это был первый миг осознанного избавления и свободы.
Бухер сидел рядом с Лебенталем и Бергером. Их омывало волшебное тепло, то было чувство поистине животного счастья. Счастья второго рождения. Это была новая жизнь, возродившаяся из тепла, проснувшаяся в замерзшей крови и иссушенных клетках. В этом было что-то растительное: жидкое солнце омывало и будило к жизни зачатки и ростки, казалось, погубленные навсегда. Вместе с коркой грязи на коже отпадала и короста грязи с души. Они ощущали уют и покой в простейшей их форме — в тепле. Как пещерные люди у своего первого костра.
Им дали полотенца. Они вытерлись досуха и с изумлением изучали свою кожу. Она по-прежнему была блеклая, вся в пятнах от голода, но им-то сейчас казалось, что она молочной белизны.
Им выдали чистую одежду из каптерки. Они долго разглядывали ее и даже щупали, прежде чем надеть. Потом их отвели в другое помещение. Баня оживила их, но и утомила до крайности. Они шли, сонные и готовые верить любым другим чудесам.
Вид просторной комнаты с кроватями их почти не удивил. Они равнодушно скользнули глазами по ровным рядам и хотели направиться дальше.
— Здесь, — сказал приведший их американец.
Они уставились на него.
— Это нам?
— Да. Спать.
— На скольких?
Лебенталь указал на ближайшую кровать, потом на себя и на Бухера и спросил:
— Двое? — Потом ткнул в Бергера и поднял три пальца: — Или трое?
Американец ухмыльнулся. Он взял Лебенталя за плечи и мягко подтолкнул к первой кровати, потом Бухера ко второй, Бергера к соседней, а Зульцбахера — к следующей.
— Так, — сказал он.
— На каждого по кровати?!
— С одеялом?!
— Я сдаюсь, — заявил Лебенталь. — У них и подушки есть.
Они даже раздобыли гроб. Это был легкий черный ящик нормальных размеров, но для пятьсот девятого, конечно, он оказался слишком широк. К нему запросто можно было положить еще кого-нибудь. Впервые за долгие годы у него было столько места на себя одного.
Могилу ему выкопали прямо на пепелище двадцать второго барака. Они сочли, что тут для него самое подходящее место. Был вечер, когда они его сюда принесли. Лунный серп уже повис в мглистом небе. Люди из Рабочего лагеря помогли им опустить гроб в землю.
Нашелся у них и совок. Каждый подошел, набрал немного земли и бросил в могилу. Правда, Агасфер встал слишком близко к краю и свалился прямо на гроб. Его кое-как вытащили. Другие лагерники, из тех, что покрепче, помогли закопать могилу.
Они пошли обратно. Розен нес лопату, ее надо было сдать. Они проходили мимо двадцатого барака. Оттуда как раз выносили мертвеца. Двое эсэсовцев протаскивали его в дверь. Розен остановился прямо перед ними. Они попытались его обойти. Первым шел Ниман, любитель уколов. Американцы отловили его уже за городом и доставили обратно. Именно от него, от Нимана, пятьсот девятый спас Розена. Сейчас Розен чуть отступил, поднял лопату и ударил ею Нимана прямо в лицо. Он замахнулся еще раз, но тут подоспел американский солдат из охраны и почти ласково забрал лопату из его трясущихся рук.
— Come, come, we’ll take care of that later.
Розен весь дрожал, а Ниман отделался небольшой ссадиной на лице. Бергер взял Розена под руку.
— Пойдем. Ты слишком слаб для этого.
По лицу Розена потекли слезы. Зульцбахер подхватил его под руку с другой стороны.
— Они его приговорят, Розен. Он за все ответит.
— Убивать! Убивать таких надо! Иначе все без толку! Иначе их не изведешь!
Они его оттащили. Американец отдал лопату Бухеру. Они пошли дальше.
— Чудно! — немного погодя сказал Лебенталь. — А ведь это ты всегда был против мести…
— Оставь его, Лео.
— Да кто его трогает?
* * *
Каждый день все новые заключенные покидали лагерь. Тех, кого пригнали на работы из других стран, если они были здоровы и могли ходить, отправляли группами. Часть поляков остались. Они не хотели в русскую оккупационную зону. В Малом лагере почти все были еще слишком истощены, за ними требовался уход. А многие не знали, куда податься. Родственников либо уже нет, либо раскидало по свету; имущество разграблено; родные места разорены. Они свободны — но что им делать с этой свободой? Они оставались в лагере. Денег не было. Они помогали выгребать грязь из бараков. Им обеспечивали еду и ночлег. Они ждали. Сбивались в компании.
Это были люди, твердо знавшие: их нигде никто и ничто не ждет. Но были и такие, кто все еще не мог в это поверить. Эти отправлялись на поиски. Каждый день можно было видеть, как они уходят вниз по дороге с лагерным пропуском и справкой военной комендатуры в руках, чтобы получить по этим бумагам продовольственные карточки, и с двумя-тремя ненадежными адресами в сердце.
Многое теперь стало по-другому. Надежда на освобождение сама по себе казалась столь невероятной, что еще дальше, за эту надежду, никто и не заглядывал. А теперь освобождение вдруг пришло, но за ним открывались не райские кущи с чудесами, счастливыми встречами и волшебством обретения былой любви и прежних, безбедных лет; нет, за ним тянулся мусорный шлейф одиночества, горьких воспоминаний, неприкаянности, а впереди раскинулась пустыня, на краю которой, возможно, брезжила полоска надежды. Они уходили вниз, под гору, унося с собою названия немногих мест, других концлагерей, имена нескольких людей и некое смутное «быть может» — это все, на что они надеялись. Надеялись найти хотя бы одного, хорошо, если двух; найти всех — о таком не осмеливались даже мечтать.
— Лучше уйти как можно скорей, — рассуждал Зульцбахер. — Все равно ничего ведь не изменится, а чем дольше остаешься, тем труднее будет уйти. Не успеем оглянуться, как окажемся в новом лагере — для бедолаг, которым некуда податься.
— А не боишься, что сил не хватит?
— Так я прибавил пять кило.
— Этого мало.
— А я не буду перенапрягаться.
— И куда же ты собрался? — спросил Лебенталь.
— В Дюссельдорф. Буду жену искать.
— А как ты доберешься-то до Дюссельдорфа? Поезда туда ходят?
Зульцбахер пожал плечами.
— Не знаю. Но тут еще двое есть, им в те же края. В Золинген и в Дуйсбург. Будем вместе держаться.
— Ты давно их знаешь?
— Да нет. Но все-таки не один, так куда лучше.
— Что верно, то верно.
— Вот и я так думаю.
Он пожал руки остающимся.
— Еда у тебя есть? — спросил Лебенталь.
— На двое суток. А потом можно обращаться к американским властям. Ничего, не пропадем.
И вместе с двумя лагерниками, которым надо было в Золинген и Дуйсбург, он ушел вниз по дороге. Один раз обернулся, помахал, но больше не оглядывался.
— Он прав, — заявил Лебенталь. — Я тоже ухожу. Сегодня уже заночую в городе. Потолковать надо с одним человеком, он ко мне в партнеры просится. Хотим открыть с ним магазин. Деньги его, опыт мой.
— Хорошо, Лео.
Лебенталь вынул из кармана пачку американских сигарет и угостил всех по кругу.
— Магазин солидный будет, — объяснял он. — Американские сигареты. Как после той войны. Сейчас главное — не теряться. — Он посмотрел на пеструю упаковку у себя в руке. — Говорю вам, это надежнее любых денег.
Бергер улыбнулся.
— Ну, Лео, — сказал он. — С тобой все в ажуре.
Лебенталь кинул на него недоверчивый взгляд.
— По-моему, я никогда не утверждал, что я идеалист.
— Да не обижайся ты! Я же без всякой задней мысли! Сколько раз мы только благодаря тебе выкарабкивались.
Лебенталь полыценно улыбнулся.
— Стараемся, как можем. Деловой человек с практической хваткой всегда пригодится. Так что — если что — обращайтесь: чем могу — помогу. Как, кстати, у тебя, Бухер? Остаешься тут?
— Нет. Просто жду, пока Рут немного окрепнет.
— Хорошо. — Лебенталь извлек из кармана американскую авторучку и что-то написал на листке. — Вот мой адрес в городе. На случай, если…
— Откуда у тебя такая ручка? — спросил Бергер.
— Выменял. Американцы же помешаны на лагерных сувенирах.
— Да ну?
— Они коллекционируют. Самые разные вещи. Все. Пистолеты, ножи, номерки, хлысты, флаги — это очень хороший бизнес. Я так и предполагал. Заранее запасся.
— Лео! — сказал Бергер. — Какое счастье, что ты есть!
Лебенталь, нисколько не удивленный, кивнул.
— Ты пока что остаешься?
— Да, остаюсь.
— Значит, будем видеться. Ночевать я буду в городе, ну а на кормежку сюда приходить.
— Я так и думал.
— Ясное дело. Сигареты у тебя есть еще?
— Нет.
— Вот. — Лебенталь вытащил из каждого кармана по нераспечатанной пачке и протянул Бергеру и Бухеру.
— А что у тебя еще есть? — спросил Бухер.
— Консервы. — Лебенталь взглянул на часы. — Ну, мне пора.
Он извлек из-под кровати новый американский плащ и надел его. Тут уж никто ничего не сказал. Если бы Лебенталя ждал у ворот лагеря персональный автомобиль, их бы и это не удивило.
— Адрес не потеряйте, — сказал он, обращаясь больше к Бухеру. — Обидно будет, если не увидимся.
— Не потеряем.
— Мы уходим вместе, — сказал Агасфер. — Карел и я.
Они стояли перед Бергером.
— Остались бы на несколько недель, — сказал тот. — Вы же еще не совсем окрепли.
— Нет, хотим уйти.
— Вы хоть знаете куда?
— Нет.
— Зачем тогда уходите?
Агасфер сделал неопределенный жест.
— Мы достаточно долго тут пробыли.
На нем был старомодный черно-серый плащ-крылатка с длинной, почти до пояса, кокеткой на спине. Плащ раздобыл ему Лебенталь, уже вовсю развернувший торговлю. Прежде плащ принадлежал профессору гимназии, погибшему при последней бомбежке. Карел был одет в комбинезон, перешитый из разных частей американского обмундирования.
— Карелу надо идти, — пояснил Агасфер.
К ним подошел Бухер. Изучающе глянул на комбинезон Карела.
— А это еще откуда?
— Американцы его усыновили. Он у них теперь сын полка. Того самого, что первым сюда вошел. Прислали джип, чтобы его забрать. Я тоже проедусь.
— Тебя они тоже усыновили?
— Нет. Мне просто по пути.
— А потом?
— Потом? — Агасфер окинул взглядом долину. Его накидка трепетала на ветру. — Столько еще лагерей, где у меня были знакомые…
Бергер посмотрел на него. «А Лебенталь правильно его одел, — подумал он. — Он в этом плаще, как паломник. И пойдет паломничать из лагеря в лагерь. От могилы к могиле, хотя кому из лагерников выпала роскошь иметь могилу? Тогда что он собирается искать?»
— Знаешь, — вымолвил Агасфер, — иногда ведь встречаешь людей бог весть где, прямо на дороге.
— Да, старик.
Они смотрели, как уходит эта пара: стар и млад.
— Странно, что мы все так вот разойдемся, — сказал Бухер.
— Ты тоже скоро уходишь?
— Да. Но нам нельзя просто так потерять друг друга.
— Почему же, — проронил Бухер. — Можно.
— Нам обязательно надо встретиться. После всего, что было здесь. Когда-нибудь.
— Нет.
Бухер поднял на него глаза.
— Нет, — повторил Бергер. — Забывать нам, конечно, об этом не надо. Но и культ из этого создавать тоже ни к чему. Иначе мы навсегда останемся здесь, в тени этих проклятых вышек.
Малый лагерь опустел. Его вычистили, вымыли, а жителей разместили в Рабочем лагере и казармах СС. На него вылили потоки воды и мыла, извели прорву дезинфицирующих средств, но запах смерти и горя, голода и грязи по-прежнему висел над бараками. В ограждениях из колючей проволоки теперь повсюду были прорезаны проходы.
— Ты уверена, что не устанешь? — допытывался Бухер у Рут.
— Не устану.
— Тогда отправляемся. Какой сегодня день?
— Четверг.
— Четверг. Хорошо, что у дней опять есть названия. Здесь-то были только цифры. Семь в неделю. Все на одно лицо.
Они взяли в лагерной комендатуре свои бумаги.
— А куда мы пойдем? — спросила Рут.
— Туда. — Бухер указал на склон холма, где стоял белый домик. — Сперва пойдем и посмотрим на него вблизи. Он принес нам счастье.
— А потом?
— Потом? Можем вернуться сюда. Тут кормят.
— Пожалуйста, давай не будем сюда возвращаться. Никогда.
Бухер глянул на Рут почти испуганно.
— Хорошо. Подожди. Я только возьму наши вещи.
Вещей было немного, но как-никак им дали на несколько дней хлеба и даже две банки сгущенного молока.
— Мы правда уходим? — спросила она.
Напряженное ожидание застыло на ее лице.
— Да, Рут, — ответил он.
Они попрощались с Бергером и пошли к проему, прорезанному в проволочном ограждении Малого лагеря. Они уже несколько раз выходили за забор, правда недалеко, но всякий раз их охватывало странное возбуждение: как это так — вдруг взять и очутиться на той стороне? Казалось, по колючей проволоке все еще бежит незримый и смертоносный электрический ток, и все еще метят в них незримые пулеметы, пристрелянные точнехонько на эту полоску голой, вытоптанной, ничейной земли вокруг лагеря. Их и сейчас пробрала дрожь, когда они сделали первый шаг за этот рубеж. Но потом перед ними раскинулся мир, огромный и нескончаемый.
Медленно, рука об руку, пошли они вперед. Был мягкий, хотя и бессолнечный день. Годами им приходилось передвигаться ползком, крадучись или, наоборот, бежать опрометью, а сейчас они шли распрямившись, спокойно и не таясь, и ничего страшного не случилось. Никто не стрелял у них за спиной. Никто не орал. Не гнался за ними, чтобы избить.
— Непостижимо, — сказал Бухер. — Всякий раз это как чудо.
— Да. Даже почти страшно делается.
— Не смотри назад, ты ведь хотела оглянуться?
— Да. Это сидит вот тут, в затылке. Как будто кто-то силой тебе голову поворачивает.
— Давай попробуем хоть ненадолго об этом забыть. Сколько сумеем.
— Хорошо.
Они шли дальше и вскоре пересекли тропинку. Перед ними раскинулся нежно-зеленый луг, подернутый желтой накипью примул. Они часто смотрели на него из зоны. Бухеру вспомнились чахлые, засохшие примулы Нойбауэра возле двадцать второго барака. Он отогнал от себя эту картину.
— Пойдем напрямик, нам ведь туда.
— А можно?
— Думаю, нам многое теперь можно. И мы, кажется, договорились, что не будем бояться.
Они ощутили под ногами мягкий шелест травы. Они и этого не помнят. Им знакома только выбитая, вытоптанная земля лагерных плацев и дорожек.
— Давай-ка пойдем вон туда, левее.
Они пошли левее. Куст орешника принял их под свою сень. Они его обошли, они отодвигали его ветки, ощутив на лице его листья и почки. И это тоже было им внове.
— А теперь вот сюда, направо, — сказал Бухер.
И они пошли направо. Это казалось ребячеством, но доставляло им наслаждение. Они вольны идти куда вздумается, никто им ничего не приказывает. Никто не кричит, не стреляет. Они свободны.
— Это как сон, — сказал Бухер. — Только страшно, что проснешься, а там опять бараки и весь этот ужас.
— Здесь другой воздух. — Рут глубоко вздохнула. — Это живой воздух. Не мертвый, как там.
Бухер посмотрел на нее внимательно. Лицо ее слегка разрумянилось, да и глаза вдруг заблестели.
— Да, здесь живой воздух. И он пахнет. Не воняет.
Они оказались в тополиной рощице.
— Можем тут сесть, — предложил Бухер. — Никто нас не прогонит. Можем хоть танцевать, если захотим.
Они сели. Они смотрели на жуков и бабочек. В лагере они видели только крыс да зеленовато-синих навозных мух. Они слушали ласковое журчание ручья под тополями. Ручеек был прозрачный и очень шустрый. В лагере у них все время воды не хватало. А здесь она течет сама — и ее не разбирают. Да, ко многому придется привыкать заново.
Они пошли дальше вниз по склону. Они не торопились и часто давали себе передышку. Потом свернули в лощину, а когда наконец оглянулись, лагерь исчез.
Они долго сидели молча. Лагеря больше не было и разрушенного города тоже. Перед ними был только луг, а над лугом — мягкая пелена неба. Они чувствовали теплый ветер на своих щеках, и, казалось, он продувает черную паутину прошлого, рвет и разгоняет ее своими нежными руками. «Так, наверно, все и должно начинаться, — думал Бухер. — С самого начала. Не с ожесточения, воспоминаний и ненависти. А с самого простого. С чувства, что ты живешь. А не с того, что ты все-таки, несмотря ни на что, жив, как было в лагере. Просто — ты живешь, и все». Почему-то он точно знал: это не бегство. Он помнил, чего хотел от него пятьсот девятый: стать одним из тех, кто выстоит, не сломается, дабы свидетельствовать и бороться. Но он ощутил вдруг и еще одно: ответственность, которую завещали ему мертвые, только тогда не будет для него непосильной ношей, когда к ней добавится еще и вот это ясное, простое и сильное чувство жизни, которое ему тоже надо в себе удержать. Оно, это чувство, будет ему опорой и даст сил на две вещи: не забыть, но и не сгинуть в пучине воспоминаний — как раз об этом Бергер ему на прощание и говорил.
— Рут, — сказал он немного погодя. — Кто начинает вылезать из такой пропасти, как мы с тобой, у того, я думаю, еще будет в жизни много-много счастья.
Сад был в цвету: но когда они подошли к белому домику, то увидели, что за ним, оказывается, упала бомба. Она отхватила чуть ли не полдома, невредимым остался только фасад. Даже резная деревянная дверь была еще цела. Они ее открыли, но за ней увидели только груды мусора.
— Никакой это был не дом. Все это время, что мы на него смотрели.
— Хорошо, что мы не знали об этом.
Они его осмотрели. Они-то ведь верили: пока домишко стоит, они тоже уцелеют. Оказывается, они верили в иллюзию. В руины за обманчиво надежным фасадом. В этом была своя ирония — но в то же время и странное утешение. Им ведь домишко помог, а это, в конце концов, главное.
Мертвых они не нашли. Должно быть, дом уже был покинут, когда в него угодила бомба. Сбоку, среди стен и проломов, они наткнулись на узенькую дверцу. Вся скособоченная, она еле держалась на петлях, за ней обнаружилась кухня.
Это была тесная каморка, лишь отчасти разрушенная. Совсем не пострадала печь с плитой, там даже стояли еще кастрюли и сковородки. Железную трубу можно было легко установить заново и вывести в разбитое окно.
— Можно затопить, — сказал Бухер. — Дров вокруг хоть отбавляй. — Он продолжал рыться в мусоре. — Э-э, да тут даже матрацы есть. За несколько часов раскопаем. Пожалуй, можно сразу и начать.
— Это не наш дом.
— Он ничей. А уж на несколько дней мы тут вполне можем остаться. Для начала.
* * *
К вечеру они извлекли и разложили матрацы. Заодно они откопали и засыпанные штукатуркой одеяла и даже один несломанный стул. В ящике стола нашлось несколько вилок, ложек и ножей. В очаге пылал огонь. Дым по трубе вытягивало в окошко. Бухер за стеной все еще рыскал в развалинах.
Рут во время раскопок наткнулась на осколок зеркала и украдкой сунула его в карман. Сейчас, стоя у окна, она в него смотрелась. Она слышала восклицания Бухера и что-то ему отвечала, но глаза ее не отрывались от того, что она увидела в зеркальном стеклышке. Седые патлы; провалившиеся глаза; горькие складки вокруг щербатого, почти беззубого рта. Она разглядывала себя долго, беспощадно. Потом швырнула зеркальце в огонь.
Вернулся Бухер. Оказывается, он еще и подушку нашел. Небо тем временем окрасилось яблочной зеленью, и наступил удивительно тихий вечер. Они молча смотрели в разбитое окно и вдруг впервые осознали, что они одни. Они же почти забыли, что это такое. Вокруг них всегда был лагерь с его толчеей, переполненными бараками и даже с переполненными уборными. Конечно, хорошо, когда у тебя есть товарищи, и все же зачастую страшно угнетала невозможность побыть одному. Лагерная жизнь — как каток: она подминает всякое «я», утрамбовывая его в плотную людскую массу.
— Как странно, Рут, вдруг оказаться наедине, правда?
— Да. Словно мы последние люди на земле.
— Почему последние? Первые.
Они положили один из матрацев так, чтобы можно было смотреть в открытую дверь. Они вскрыли консервы и поели, а потом сели рядышком на пороге. На горизонте за грудой развалин еще теплился свет уходящего дня.
notes