XXII
— Что? — не поверил своим ушам Бергер. — Вообще никакой еды?
— Вообще никакой.
— И баланды нет?
— Ни баланды, ни пайки. Личный приказ Вебера.
— А остальным? В Рабочем лагере?
— Ничего. Весь лагерь остается без ужина.
Бергер обернулся к товарищам.
— Вы что-нибудь понимаете? Белье выдали, а еды не дают.
— Нам еще вон примулы выдали, — пятьсот девятый показал на две жалкие малюсенькие клумбочки при входе. В каждой чахло по нескольку полуувядших кустиков. Нынче днем их посадили работяги из садоводства.
— Может, их съедим?
— Не вздумай. Если хоть одна пропадет, мы неделю жратвы не получим.
— Ничего не понимаю, — недоумевал Бергер. — После всей этой нойбауэровской показухи я уж думал, мы даже картошку в баланде увидим.
Подошел Лебенталь.
— Это все Вебер. Не Нойбауэр. Вебер лютует из-за Нойбауэра. Решил, что тот подстраховаться хочет. А он, конечно, хочет. Вот Вебер и вставляет ему палки в колеса, где только можно. Так в канцелярии говорят. Левинский с Вернером, да и остальные на той стороне тоже так считают. А нам из-за этого доходить…
— То-то мертвецов будет…
Они смотрели на красное закатное небо.
— Вебер в канцелярии так и сказал: пусть, мол, никто ничего себе не воображает, он лично позаботится о том, чтобы не давать нам спуску. — Лебенталь извлек изо рта свою челюсть, деловито ее осмотрел и водворил на место.
Из барака, разрастаясь и раскатываясь волной, донесся стон ужаса. Это распространялась страшная весть. Скелеты гурьбой вываливались из дверей и кидались проверять бачки — не пахнут ли едой, вдруг другие все съели, а их просто обманули. Но бачки были сухие и совершенно чистые. Жалобный вой усилился. Многие в отчаянии просто валились на землю, молотя иссохшими, костлявыми кулачками по грязи. Но большинство либо тихо уползали восвояси, либо неподвижно лежали прямо тут с раскрытыми ртами и огромными, застывшими от горя глазами. Из дверей доносились слабые голоса тех, кто уже не мог встать. Это были не выкрики, не ругань, вообще не крик, а некий тихий, немощный хорал, почти пение, в котором уже не было слов для мольбы, проклятий и причитаний. Это было по ту сторону слов — с верещанием и присвистами, хрипами и судорожным царапаньем здесь иссякали последние капли уходящей жизни, так что со стороны бараки казались огромными ловушками для издыхающих насекомых.
Ровно в семь вечера грянул лагерный оркестр. Он расположился не в Малом, а в Рабочем лагере, но достаточно близко, чтобы всем было слышно. На этот счет указания Нойбауэра были соблюдены неукоснительно. А первой вещью, как всегда, был любимый вальс коменданта — «Розы с юга».
— Будем питаться надеждой, если больше нечем, — сказал пятьсот девятый. — Давайте жрать все надежды, какие только есть! Будем питаться огнем артиллерии! Нам надо выстоять! И мы выстоим!
Горстка лагерников сбились вблизи барака. Ночь была холодная и промозглая. Они мерзли, но не слишком. В первые же часы после отбоя в бараке умерли двадцать восемь человек. Ветераны стянули с мертвецов одежду, которая тем уже не нужна, и все надели на себя, чтобы не замерзнуть и не заболеть. В барак они не хотели. В бараке, сопя и чавкая, обжиралась смерть. Три дня их продержали без пайки, а сегодня еще и без баланды. Повсюду на нарах тела судорожно цеплялись за жизнь, потом сникали и замирали навсегда. Ветераны не хотели туда идти. Они не хотели там спать. Смертью можно заразиться, и им почему-то казалось, что во сне они перед этой заразой особенно беззащитны. Вот они и сидели на улице, укутавшись в одежки мертвецов и не сводя глаз с горизонта, из-за которого должна прийти свобода.
— Только эту ночь, — твердил пятьсот девятый. — Одну эту ночь! Поверьте мне. Нойбауэр все узнает и завтра же распоряжение отменит. Между ними уже разлад. Это начало конца. Мы так долго держались. Теперь только эту ночь продержаться.
Никто ему не ответил. Они сидели, тесно прижавшись друг к дружке, как стая зверей в зимнюю стужу. Они давали друг другу даже не тепло, скорей волю к жизни. И это было куда важнее тепла.
— Давайте поговорим о чем-нибудь, — сказал Бергер. — Только не о том, что здесь. — Он повернулся к Зульцбахеру, который сидел рядом с ним. — Вот ты что будешь делать, когда выйдешь отсюда?
— Я? — Зульцбахер замялся. — Лучше не говорить раньше времени. Сглазим еще.
— Да уже не сглазим! — воскликнул пятьсот девятый. — Все годы мы об этом молчали, потому что оно сидело там, внутри, и ело нас поедом. Но теперь надо об этом поговорить. В такую ночь! Когда же еще? Давайте питаться надеждами, которые у нас есть. Так что ты, Зульцбахер, собираешься делать, когда выйдешь отсюда?
— Я не знаю, где моя жена. Она в Дюссельдорфе жила. Но Дюссельдорф вроде разрушен.
— Если она в Дюссельдорфе, тогда она в безопасности. В Дюссельдорфе уже англичане. Даже по немецкому радио передавали.
— Или убита, — проговорил Зульцбахер.
— Такое тоже не исключено. Мы ведь ничего не знаем про тех, кто на воле.
— Как и они про нас, — заметил Бухер.
Пятьсот девятый взглянул на него. Он до сих пор так и не сказал Бухеру, что отец его погиб и как он погиб. Не к спеху, скажет при освобождении. Тогда Бухеру легче это будет вынести. Ничего, он еще молодой, и он единственный из лагеря не один. Всему свое время.
— Да как же это мы отсюда выйдем, не представляю, — вздохнул Мейерхоф. — Я уже шесть лет в зоне.
— А я двенадцать, — сказал Бергер.
— Двенадцать? Ты, наверно, политикой занимался?
— Да нет. Просто с двадцать восьмого по тридцать второй был лечащим врачом у одного нациста, который потом стал группенфюрером. Он ко мне просто на прием пришел, а я направил его к специалисту, моему приятелю. Он и зашел-то ко мне только потому, что мы в одном доме жили. По соседству, ему удобно.
— И из-за этого он тебя посадил?
— Ну да. У него был сифилис.
— А твой приятель-специалист что же?
— Того он вообще подвел под расстрел. Я-то сам делал вид, что понятия не имею, какая у него болезнь, все твердил, что это простудное, должно быть, еще с той войны. Но на всякий случай он и меня упрятал за решетку.
— А вот ты выйдешь и узнаешь, что он еще жив, что тогда?
Бергер задумался.
— Не знаю.
— Я бы его сей же миг порешил! — заявил Майерхоф.
— Чтобы снова в тюрьму угодить, да? — съязвил Лебенталь. — За убийство-то. Еще годков на десять, а то и на двадцать.
— А ты, Лео, чем займешься, когда выйдешь на волю? — спросил пятьсот девятый.
— Открою магазин верхней одежды. Добротные, хорошие пальто. Готовые модели и полуфабрикаты.
— Пальто? Летом? Лео, ведь это летом будет!
— Бывают и летние пальто. Могу и костюмы заодно продавать. И плащи, конечно.
— Лео, — сказал пятьсот девятый. — Почему бы тебе не остаться на продовольственных товарах? Спрос будет куда больше, чем на пальто, а ты же в этом деле король!
— Ты думаешь? — Лебенталь был явно польщен.
— Ну конечно.
— Может, ты и прав. Я подумаю. Американские продукты, к примеру. Да их с руками будут отрывать! Помните, какое было американское сало после той войны? Толстое, белое, нежное, как марципан, с розовыми…
— Заткнись, Лео! Ты с ума сошел!
— Нет-нет. Мне просто вспомнилось. Интересно, в этот раз они сало будут присылать? Хотя бы для нас?
— Лео, уймись!
— А ты, Бергер, что будешь делать? — спросил Розен.
Бергер отер воспаленные глаза.
— Пойду в обучение к какому-нибудь аптекарю. Попробую, может что и получится. А оперировать — с такими руками? — Руки его, спрятанные под курткой, которую он на себя набросил, непроизвольно сжались в кулаки. — Куда там. Нет, стану аптекарем. А ты?
— Моя жена подала на развод, потому что я еврей. Я ничего о ней не знаю.
— Уж не собираешься ли ты ее разыскивать? — возмутился Майерхоф.
Розен замялся.
— А вдруг ее вынудили? И что ей еще оставалось делать? Я ей сам советовал.
— Может, она за это время такой страхолюдиной стала, что тебе и горевать не придется, — утешил его Лебенталь. — Еще радоваться будешь, что избавился.
— Да ведь и мы не помолодели.
— Да уж. Девять лет. — Зульцбахер закашлялся. — Интересно, что чувствуешь, когда видишь человека после стольких лет?
— Радуйся, если будет кого увидеть.
— После стольких лет, — повторил Зульцбахер. — Небось и не узнать друг друга.
Среди шарканья мусульманских ног они вдруг расслышали чью-то твердую поступь.
— Внимание! — прошептал Бергер. — Пятьсот девятый, прячься!
— Это Левинский, — сказал Бухер.
Он умел узнавать людей по походке.
Левинский подошел к ним.
— Как поживаете? Худо без жратвы? У нас свой человек на кухне. Сумел стащить хлеба и картошки. Сегодня только для начальства готовили, так что не больно поживишься. Вот хлеба немного. А вот еще несколько сырых морковок. Мало, конечно, но нам и самим ничего не досталось.
— Бергер, — сказал пятьсот девятый. — Раздели.
Каждый получил по полкуска хлеба и по морковине.
— Ешьте медленней. Жуйте, пока не растает во рту. — Бергер сперва выдал им морковь, а потом, через несколько минут, хлеб.
— Чувствуешь себя прямо преступником, когда вот так, тайком, ешь, — вздохнул Розен.
— Тогда не ешь, болван, — отрезал Левинский.
И он был прав. Розен это понимал. Он хотел было объяснить, что подумал так только сегодня, в эту удивительную ночь, когда они говорили о будущем, чтобы заглушить голод, и что, наверно, это как-то связано с будущим, но не стал ничего объяснять. Слишком все это сложно. И в сущности, не важно.
— Они уже перебегают на нашу сторону, — хрипло выдохнул Левинский. — И зеленые, уголовники, тоже. Бороться, видите ли, хотят. Мы принимаем. Десятников, бригадиров, старост. Потом с каждым разберемся. Даже двое эсэсовцев есть. И врач из больнички.
— Сволочь, — процедил Бухер.
— Мы знаем, чего он стоит. Но сейчас он нам нужен. Через него мы получаем информацию. Сегодня вечером пришел приказ на этапирование.
— Что?! — в один голос воскликнули Бергер и пятьсот девятый.
— Этап. Две тысячи человек отсылают.
— Они решили ликвидировать лагерь?
— Они хотят отправить две тысячи человек. Пока что.
— Этап. То, чего мы боялись, — сказал Бергер.
— Успокойтесь. Рыжий писарь свое дело знает. Если они будут составлять список, вы туда не попадете. У нас теперь везде свои люди. Кроме того, говорят, Нойбауэр колеблется. Он еще не передал приказ к исполнению.
— Не будут они отправлять по списку, — сказал Розен. — Если иначе не получается, они сперва просто отловят, сколько им нужно. У нас так делали. А список потом составят.
— Не волнуйтесь. Еще не время. Сейчас в любую минуту все может измениться.
— Легко сказать: «не волнуйтесь». — Розен дрожал.
— В крайнем случае запихнем вас в больничку. Врач теперь на все смотрит сквозь пальцы. У нас там уже полно пациентов, которых эсэсовцы ищут.
— А они не говорили, женщин будут отправлять? — спросил Бухер.
— Не слыхал. Да не будут они. Женщин-то здесь всего ничего.
* * *
Левинский встал.
— Пойдем, — сказал он Бергеру. — Я ведь за тобой. Ради этого и пришел.
— А куда?
— В больничку. Отсидишься несколько дней. Там у нас каморка есть около тифозного отделения. Нацисты туда ни ногой. Все уже приготовлено.
— Но зачем? — спросил пятьсот девятый.
— Кремационная команда. Ее завтра ликвидируют. Слух прошел. А причислят они его туда или нет, никто из нас не знает. Я думаю, причислят. — Он повернулся к Бергеру. — Слишком много ты там в подвале повидал. Так что пойдем лучше от греха подальше. Переоденься. Скинь свое, надень на какого-нибудь мертвеца. А себе его тряпье возьмешь.
— Иди, — сказал пятьсот девятый.
— А староста барака? С ним сможете столковаться?
— Да, — неожиданно ответил за всех Агасфер. — Он будет держать язык за зубами. С ним мы сами все уладим.
— Хорошо. Рыжий писарь тоже в курсе. Дрейер в крематории дрожит за собственную шкуру. Он тебя среди мертвецов специально искать не будет. — Левинский с шумом вдохнул через нос. — Да там и забито все. Сюда шел — всю дорогу о мертвецов спотыкался. Пока всех сожгут, дня четыре пройдет, а то и пять. А тем временем новые наберутся. Кругом такая неразбериха, что уже никто ничего не понимает. Главное дело — это что тебя не найдут. — Озорная улыбка на миг осветила его лицо. — В такие времена это всегда самое первое дело. На пулю шальную не нарваться.
— Пошли, — сказал пятьсот девятый. — Поищем мертвеца без татуировки.
Видно было плохо. Тусклые багровые всполохи на западном горизонте ничуть не помогали. Им приходилось низко склоняться над мертвыми телами, наконец нашли одного, примерно того же роста, что и Бергер, и стащили с него одежду.
— Давай, Эфраим!
Они сидели на той стороне барака, откуда часовые их не видели.
— По-быстрому переоденься прямо тут, — шептал Левинский. — Чем меньше народу об этом узнает, тем лучше. Давай сюда свою куртку и штаны.
Бергер разоблачился. Сейчас он стоял на фоне неба, как некий призрачный арлекин. При сегодняшней раздаче белья в общей суматохе ему шваркнули женские панталоны, пришедшиеся ниже колен. В придачу к панталонам ему досталась очень странная рубашка, с глубоким вырезом и без рукавов.
— Завтра утром заявите его в числе умерших.
— Хорошо. Надзиратель блока все равно его в лицо не знает. А со старостой мы уж как-нибудь управимся.
Левинский вскользь улыбнулся.
— Лихо же вы все вырядились. Пошли, Бергер.
— Значит, все-таки этап! — Розен смотрел Бергеру вслед. — Прав был Зульцбахер. Не надо было о будущем трепаться. Накликали беду.
— Ерунда! Нам еды принесли. И Бергера, вон, выручат. Еще неизвестно, передаст ли Нойбауэр приказ к исполнению. О какой беде ты говоришь? Или тебе подавай гарантии на годы?
— А Бергер вернется? — спросил кто-то за спиной у пятьсот девятого.
— Бергер-то спасся, — сказал Розен с горечью. — Ему на этап не идти.
— Заткнись! — резко оборвал его пятьсот девятый. Потом обернулся. Позади него стоял Карел. — Конечно, Карел, он вернется. Почему ты не в бараке?
Карел передернул плечами.
— Я думал, может, у вас найдется кусочек сапожной кожи пожевать.
— Найдется кое-что получше, — сказал Агасфер. Он протянул Карелу хлеб и морковку. Старик сберег для мальчика его долю.
Карел принялся очень медленно есть. Немного погодя заметил, что все на него смотрят. Он встал и отошел в сторонку. Когда вернулся, уже не жевал.
— Десять минут, — сказал Лебенталь, бросив взгляд на свои никелевые часы. — Отличное время, Карел. Я бы так не сумел. Я бы дольше десяти секунд не продержался.
— Лео, а нельзя твои часы на еду обменять? — спросил пятьсот девятый.
— Сегодня ночью ты ничего на еду не обменяешь. Даже золото.
— Можно печенку есть, — сказал Карел.
— Что?
— Печень. Свежую печенку. Если сразу вырезать, можно есть.
— Откуда вырезать?
— Из мертвяков.
— Кто тебе это сказал, Карел? — немного погодя спросил Агасфер.
— Блацек.
— Какой еще Блацек?
— Блацек, из лагеря в Брно. Он говорил, лучше, мол, так, чем самому подыхать. Мертвяки все равно мертвые, их так и так сожгут. Он много еще чему меня научил. Он мне показал, как прикинуться мертвым, а еще — как убегать, когда сзади стреляют: петлять надо, и голову то вверх, то вниз. И как в общую могилу падать, чтобы потом не задохнуться, и как ночью из нее выбраться. Блацек много всего знал.
— Ты тоже, Карел, знаешь достаточно.
— Конечно. Иначе бы я тут с вами не был.
— Верно. Но давайте о чем-нибудь другом подумаем.
— Надо того мертвеца в вещи Бергера переодеть.
Это было легко. Труп еще не окоченел. Сверху они положили еще несколько трупов. Потом снова присели отдохнуть. Агасфер вполголоса начал что-то бормотать.
— Тебе этой ночью много придется молиться, старик, — мрачно сказал ему Бухер.
Агасфер поднял глаза. Некоторое время он прислушивался к дальнему рокоту.
— Когда они убили первого еврея и не отдали убийцу под суд, они преступили закон жизни, — сказал он с расстановкой. — Они смеялись. Они говорили: что такое парочка жидов по сравнению с великой Германией? Они отводили глаза. За это их сейчас карает Бог. Жизнь есть жизнь. Даже самая никчемная.
Он снова принялся бормотать. Остальные молчали. Становилось холодно. Они прижимались друг к другу все тесней.
* * *
Шарфюрер Бройер разлепил глаза. Спросонок включил лампу рядом с кроватью. В тот же миг над его письменным столом вспыхнули два зеленых огонька. Это были две маленькие электрические лампочки, искусно вмонтированные в глазницы черепа. Если повернуть выключатель еще раз, все лампы в комнате погаснут, и только череп будет сверкать в темноте глазищами. Интересное зрелище. Бройер его очень любил. Это была его придумка.
На столе стояли тарелка с крошками от пирожного и пустая кофейная чашка. Рядом лежало несколько книжек: приключенческие романы Карла Мая. Круг литературных интересов Бройера ограничивался ими да еще непристойной книжонкой о любовных похождениях некой танцовщицы. Зевая, он сел в кровати. Вкус во рту был омерзительный. Некоторое время он прислушивался. В боксах карцера было тихо: тут никто не осмеливался шуметь — Бройер живо обучил бы такого крикуна дисциплине.
Он пошарил под кроватью и вытащил оттуда бутылку коньяка, потом достал со стола рюмку. Налил и выпил. Снова прислушался. Окно было закрыто, но все равно ему показалось, что он слышит грохот орудий. Он снова наполнил рюмку до краев и опрокинул залпом. Потом встал и взглянул на часы. Было полтретьего.
Поверх пижамы он натянул сапоги. Сапоги нужны, он любил бить в живот. А без сапог какой удар? В пижаме тоже удобно, потому что в карцере очень жарко. Угля у Бройера навалом. Это в крематории с углем туго, а Бройер запасся вовремя, ему угля хватит.
Он медленно пошел по коридору. В каждом боксе было окошечко, куда можно заглянуть. Но Бройеру заглядывать не обязательно. Он знал свою машинерию и очень гордился этим выражением. Иногда он еще называл карцер своим цирком и тогда, со своим неизменным хлыстом, казался сам себе укротителем.
Он обходил боксы, как коллекционер вин обходит свои подвалы. И так же, как коллекционер выбирает старейшее вино, так и Бройер решил сегодня взять в оборот своего старейшего постояльца. Это был Люббе из бокса номер семь. Бройер отпер дверь.
Бокс был тесный-претесный, и жара в нем стояла неописуемая. Там вовсю шпарила большая батарея центрального отопления, включенная на полную мощность. К трубам на цепях за руки и за ноги был подвешен заключенный. Он был без сознания и почти сполз на пол. Бройер некоторое время на него смотрел, потом принес из коридора лейку с водой и начал поливать арестанта, как засохшее растение. Вода, попадая на трубы отопления, шипела и испарялась. Люббе не шелохнулся. Бройер отомкнул замки на цепях. Обожженные руки упали плетьми. Остаток воды из лейки вылился на распластанное тело. На цементном полу образовалась лужа. Бройер вышел в коридор наполнить лейку. Там он остановился. Двумя боксами дальше кто-то стонал. Бройер поставил лейку, отпер дверь бокса и по-хозяйски зашел внутрь. Было слышно, как он что-то бормочет, потом раздались глухие удары — скорей всего сапогами; затем грохот, лязг, тычки, даже как бы ерзанье, и вдруг пронзительный, нечеловеческий вопль, в конце сменившийся хрипом. Еще несколько глухих стуков, и Бройер снова появился в коридоре. Правый сапог у него был мокрый. Он наполнил лейку и не спеша направился к боксу номер семь.
— Смотри-ка! — обрадовался он. — Очухался!
Люббе лежал на полу плашмя, лицом вниз. Обеими руками он пытался собрать воду с пола, чтобы напиться. Двигался он медленно и неуклюже, словно полудохлая жаба. Вдруг он углядел полную лейку. Тихо крякнув, он вскинулся и, весь вывернувшись, потянулся к воде. Бройер наступил ему на руки. Теперь Люббе не мог вытащить руки из-под его сапог. Тогда он вытянул шею, пытаясь достать до носика лейки, губы его дрожали, голова тряслась, он кряхтел от напряжения.
Бройер смотрел на него изучающим взглядом специалиста. Он видел: Люббе и впрямь на последнем издыхании.
— Хлебай, черт с тобой, — буркнул он. — Выхлебывай свое последнее желание.
Ухмыльнувшись такой удачной шутке, он сошел с рук арестанта. Люббе набросился на лейку с таким неистовством, что та закачалась. Он не мог поверить своему счастью.
— Хлебай помедленней, — сказал Бройер. — Время у нас есть.
Люббе все пил и пил. Он — в соответствии с бройеровской программой перевоспитания — как раз миновал шестую стадию: несколько дней только на селедке и соленой воде, и все это в нестерпимом пекле, вися на батарее.
— Ну, хватит, — заявил наконец Бройер, вырвав у арестанта лейку. — Вставай. Пошли.
Люббе кое-как встал на ноги. Но тут же прислонился к стене — выпитая вода исторглась обратно.
— Вот видишь, — сказал Бройер укоризненно. — Говорил же тебе, пей медленно. Ну, шагом марш.
И, подталкивая Люббе в спину, провел его по коридору и запихнул к себе в кабинет. Люббе ввалился туда и упал.
— Вставай, — приказал Бройер. — Садись на стул. Живо.
Люббе с трудом взобрался на стул. Он откинулся на спинку и, слегка покачиваясь, ждал новых истязаний. Ничего другого в его жизни не осталось.
Бройер посмотрел на него задумчиво.
— Ты мой самый давний клиент, Люббе. Шесть месяцев как-никак, верно?
Тень перед ним покачнулась.
— Верно? — повторил вопрос Бройер.
Тень кивнула.
— Славное времечко, — вздохнул Бройер. — Главное, долго очень. Это как-то сближает. Ты мне и впрямь будто родной стал. Даже странно, но и вправду похоже на то. Ведь лично-то я против тебя ничего не имею, ты же знаешь… Ты же знаешь, — повторил он после некоторой паузы. — Знаешь или нет?
Призрак на стуле слабо кивнул. Он ждал следующей пытки.
— Просто это против всех вас. Каждый по отдельности тут не в счет. — Бройер важно кивнул и налил себе еще коньяку. — Абсолютно не в счет. Жаль, я думал, ты выдержишь. Нам осталось-то всего лишь подвеска за ноги да произвольная программа, и ты бы проскочил и вышел отсюда, это ты хоть знаешь?
Призрак кивнул; в точности он этого, конечно, не знал, но Бройер и вправду иногда выпускал некоторых своих узников — из числа тех, кому не был негласно вынесен смертный приговор, да и то лишь если они выдерживали полный набор пыток. В этом деле у него соблюдалась своеобразная бюрократия: кто прошел через все — получал шанс. Каким-то боком тут давало о себе знать невольное восхищение противником, который проявляет такую стойкость. Среди нацистов были и такие, кто считал подобное отношение к врагу спортивным и джентльменским.
— Жаль, — повторил Бройер. — Будь моя воля, я бы тебя отпустил. Потому что у тебя был кураж. Жаль, что придется все-таки тебя прикончить. А знаешь почему? — Люббе не отвечал. Бройер закурил сигарету и распахнул окно. — Вот поэтому. — Он секунду прислушивался. — Слышишь? — Тут он заметил, что Люббе следит за его манипуляциями непонимающим взором. — Артиллерия, — пояснил он. — Вражеская артиллерия. Подходит все ближе. Вот поэтому! Поэтому сегодня ночью я тебя пришлепну, мой мальчик. — Он затворил окно. — Вот невезуха, да? — Кривая улыбка зазмеилась по его лицу. — Еще бы несколько дней, и они бы вас отсюда вытащили. Невезуха хуже некуда, верно? — Он искренне радовался этому только что найденному повороту мысли. Это сообщало вечеру пикантность: напоследок, на десерт порция душевной пытки. — Ну правда ведь, чертовская невезуха, скажи?
— Нет, — прошептал Люббе.
— Что?
— Нет.
— Тебе что же, жить надоело?
Люббе мотнул головой. Бройер смотрел на него с изумлением. Это был уже вовсе не тот жалкий остов человека, что сидел перед ним минуту назад. Люббе преобразился на глазах — как будто сутки отдыхал от карцера.
— Потому что они теперь всех вас прихватят! — прошептал он своими растрескавшимися губами. — Всех!
— Ерунда! Чушь! — Бройер на секунду пришел в ярость. Он понял, что допустил промашку. Вместо того чтобы мучить Люббе, он доставил ему радость. Но кто же мог предположить, что этому болвану до такой степени безразлична собственная участь? — Не радуйся раньше времени! Это я тебя надул. Мы не отступаем! Просто лагерь переводится в другое место. Линия фронта выравнивается, вот и все.
Звучало это неубедительно. Бройер и сам это знал. Он глотнул еще коньяку. «Да не все ли равно?» — подумал он и допил рюмку.
— Думай что хочешь, — сказал он затем. — Все равно тебе не повезло. Обстоятельства вынуждают, придется тебя укокошить. — Он почувствовал, что пьянеет. — Жалко тебя, да и меня жалко. Красивая у нас тут была жизнь. Ну хорошо, для тебя, может, и не очень красивая, если по-честному рассудить.
Люббе, несмотря на слабость, не сводил с него глаз.
— Что мне в тебе нравится, — сказал Бройер, — так это то, что ты не боялся. Но придется тебя прихлопнуть, чтобы ничего не рассказал. Как раз тебя, самого давнишнего моего постояльца. Тебя первого. Атам и до остальных очередь дойдет, — добавил он как бы в утешение. — Главное — не оставлять свидетелей. Испытанное правило национал-социализма!
Он достал из ящика стола молоток.
— Я с тобой по-быстрому, — сказал он, кладя молоток на стол. В тот же миг Люббе вскинулся со стула и попытался схватить молоток. Бройер слегка двинул его кулаком по уху. Люббе упал. — Ты смотри! — добродушно заметил Бройер. — Попытка не пытка. А что, правильно. Почему бы и нет? Да ладно, сиди на полу. Мне так сподручней. — Он приложил ладонь к уху. — Что? Что ты там бормочешь?
— Они вас всех… всех вас… точно так же.
— Да брось ты, Люббе. Тебе этого, конечно, очень бы хотелось. Но они ничего такого не сделают. Слишком чистенькие. Да и я не дурак, смоюсь отсюда заблаговременно. А про вас и не вспомнит никто. — Он хлебнул еще коньяку. — Хочешь сигарету? — спросил он вдруг.
Люббе посмотрел на него.
— Хочу, — сказал он.
Бройер сунул ему сигарету в окровавленные губы.
— На вот, — он поднес ему огня, а потом и сам закурил от той же спички.
Оба молча курили. Люббе знал: это конец. Он вслушивался в гул за окном. Бройер допил свою рюмку. Потом отложил сигарету в пепельницу и взялся за молоток.
— Ну ладно, теперь все.
— Будь ты проклят! — прошептал Люббе.
Сигарета не выпала у него изо рта. Она приклеилась к окровавленной верхней губе. Бройер несколько раз стукнул его по голове тупым концом молотка. То, что он не стал бить Люббе остроконечным обушком, было признаком уважения к противнику, который сейчас медленно заваливался на пол.
Некоторое время Бройер сидел над ним в раздумье. Потом ему вспомнились слова Люббе. В нем шевельнулось смутное недовольство, будто его обманули. Люббе его обманул. Он должен был клянчить, просить. Но этот никогда бы не стал клянчить и просить, даже если бы Бройер убивал его медленно. Стонать — да, стонал бы, но это не в счет, это всего лишь тело. Что такое стон? Громкий выдох, только и всего. Бройер снова услышал далекий гул за окном. Кто-нибудь обязательно должен у него повыть, сегодня же, этой же ночью, не то все пропало. Вот оно что, теперь он знает, в чем дело. Не может он сегодня на Люббе поставить точку. Иначе получится, что Люббе победил. Бройер тяжело поднялся и пошел к боксу номер четыре. Ему посчастливилось. Уже вскоре оттуда донесся жуткий вопль, потом истошные мольбы, причитания, всхлипы, и лишь некоторое время спустя голос стал звучать все тише, тише, покуда не смолк совсем.
Бройер довольный вернулся к себе в кабинет.
— Вот видишь! Вы все еще в нашей власти, — сказал он мертвому Люббе и даже пнул его ногой. Пинок был не очень сильный, но в лице Люббе что-то сдвинулось. Бройер нагнулся посмотреть — ему почудилось, будто Люббе показывает ему свой серый, мертвый язык. Только немного погодя он понял, в чем дело: сигарета во рту мертвеца догорела до самых губ, и, когда Бройер его пнул, с нее свалился серый столбик пепла. Бройер вдруг почувствовал усталость. Вытаскивать труп из кабинета не было ни охоты, ни сил, поэтому он ногами запихнул тело поглубже под кровать. До утра пусть так полежит. На полу осталась темная полоса. Бройер сонно ухмыльнулся. «А ведь маленьким я кровь видеть не мог, — подумал он. — Вот чудеса».