XVIII
Поутру густой завесой на лагерь опустился туман. Ни пулеметных вышек, ни столбов ограждения не было видно. Поэтому какое-то время казалось, будто и сам лагерь перестал существовать, словно туман растворил его рубежи в мутном и обманчивом видении свободы: лишь пойти туда — и сразу убедишься, что никаких преград и нет вовсе.
Потом взвыли сирены, а вслед за ними вскоре громыхнули и первые взрывы. Они грянули из мутного ниоткуда, и невозможно было определить ни их силу, ни их происхождение. С одинаковым успехом они могли рваться прямо над головой, где-то за горизонтом, либо в городе. Они перекатывались по небу, как громовые удары подступающей грозы, и в этой бездонной ватной серо-белой мути казались почти не опасными.
Обитатели двадцать второго барака, устало сутулясь, сидели кто на нарах, кто в проходе. Спали они в эту ночь мало, и их донимал голод: накануне вечером дали одну пустую баланду. На бомбежку почти не обращали внимания. Они уже привыкли к гулу разрывов, он тоже стал неотъемлемой частью их существования. Поэтому никто не ожидал, что завывание падающей бомбы внезапно резко усилится и оборвется чудовищным грохотом.
Барак содрогнулся, как от землетрясения. В еще длящемся раскате взрыва жалобно зазвенели оконные стекла.
— Это нас бомбят! Нас бомбят! — всполошился кто-то. — Выпустите меня! Скорей!
Началась паника. Люди срывались с нар. Другие пытались слезть, но только запутывались руками и ногами в копошащихся конечностях тех, кто сидел ярусом ниже. Бессильные руки в неистовстве молотили куда попало, мертвецкие черепа яростно скалили зубы, обезумевшие глаза в ужасе таращились из впалых глазниц. Была какая-то призрачная жуть в том, что все это происходило как бы бесшумно: грохот зениток и рвущихся бомб был теперь настолько силен, что полностью перекрывал шум в бараке. Раскрытые рты, казалось, кричат беззвучно, словно онемев от страха.
Земля содрогнулась от второго взрыва. Паника усилилась, перерастая в сумятицу и бегство. Те, кого еще держали ноги, начали продираться по проходам; другие совершенно безучастно оставались лежать на нарах, глядя на своих беззвучно жестикулирующих товарищей, словно созерцая некую любопытную пантомиму, действие которой к ним самим уже никакого отношения не имеет.
— Закройте дверь! — крикнул Бергер.
Но было уже поздно. Дверь распахнулась, и первая куча скелетов вывалилась в туман. За ними ринулись другие. Ветераны, сбившись в своем углу, цеплялись за что попало, лишь бы волна бегущих не захватила и их.
— Не выходить! — надрывался Бергер. — Часовые вас перестреляют!
Но бегство продолжалось.
— Ложись! — крикнул Левинский. Несмотря на угрозы Хандке, он провел эту ночь в двадцать втором бараке. Тут все-таки было безопасней: накануне в Рабочем лагере спецгруппа Штайнбреннера, Бройера и Нимана отловила четверых политических, чьи фамилии начинались на «И» и «К», и увела в крематорий. Счастье еще, что эти бюрократы отбирали своих жертв по алфавиту. Левинский не стал ждать, пока они дойдут до буквы «Л».
— Ползите по-пластунски! — кричал он. — Они будут стрелять!
— Бегите! Или так и будете торчать в мышеловке!
На улице сквозь вой и грохот уже застрекотали первые очереди.
— Ну? Слышите? Лечь! Распластаться! Пулеметы хуже бомб!
Однако Левинский ошибся. После третьего сильного взрыва пулеметы умолкли. Часовые поспешили покинуть вышки. Левинский подполз к двери.
— Теперь уже не страшно! — прокричал он Бергеру прямо в ухо. — Эсэсовцы смылись.
— Может, лучше не выходить?
— Да нет. Барак нас не защитит. Еще завалит, или сгорим заживо.
— Бежим! — закричал Майерхоф. — Если разбомбило ограду, мы сможем уйти!
— Заткнись, идиот! В твоей арестантской пижаме тебя сразу поставят к стенке.
— Выходите!
Тесной гурьбой они вышли из барака.
— Держаться всем вместе! — скомандовал Левинский. Потом схватил Майерхофа за лацканы куртки и притянул к себе. — А тебе, если начнешь дурить, я своими руками шею сверну, понял? Идиот несчастный, или ты думаешь, мы имеем право как раз теперь так рисковать? — Он его хорошенько встряхнул. — Ты понял меня или нет? Или сразу свернуть тебе шею?
— Оставь его, — сказал Бергер. — Ничего он не сделает. Сил у него нет, да и я послежу.
Они лежали недалеко от барака, откуда сквозь клубящийся туман еще видны были его темные стены. Со стороны казалось, будто барак дымится и вот-вот вспыхнет. Они лежали, вжавшись в землю, затылками ощущая гигантские тиски нечеловеческого грохота и всем телом ожидая очередного взрыва.
Взрыва не последовало. Только зенитки бесновались по-прежнему. Вскоре и со стороны города бомб тоже не стало слышно. Зато тем отчетливее начали доноситься сквозь шум щелчки одиночных винтовочных выстрелов.
— А стреляют-то у нас, в лагере, — сказал Зульцбахер.
— Это СС. — Лебенталь поднял голову. — Может, в казармы угодило, и Вебера с Нойбауэром прихлопнуло…
— Ишь, чего захотел, — хмыкнул Розен. — Так не бывает. Да и не могут они в такой туман прицельно бомбить. Небось только парочку бараков порушили, и все.
— А где Левинский? — спросил Лебенталь.
Бергер огляделся по сторонам.
— Не знаю. Минуту назад здесь был. Ты не знаешь, Майерхоф?
— Нет. И знать не хочу.
— Может, пошел разведать, что к чему?
Они снова прислушались. Тревога их росла. Вдали снова послышались одиночные выстрелы.
— Может, побег? — предположил Бухер. — А эсэсовцы теперь отлавливают.
— Не дай Бог.
Каждый знал: в случае побега весь лагерь построят на плацу и прикажут стоять, покуда беглецов, живыми или мертвыми, не доставят обратно. Это неизбежно повлекло бы за собой еще несколько десятков смертей и самую дотошную проверку всех бараков. Вот почему Левинский так наорал на Майерхофа.
— С какой стати сейчас-то бежать? — заметил Агасфер.
— А почему нет? — взвился Майерхоф. — Каждый день…
— Успокойся, — оборвал его Бергер. — Ты у нас воскрес из мертвых, и от этого, должно быть, малость свихнулся. Думаешь, что ты Самсон. Ты на полкилометра отойти не успеешь.
— Может, Левинский сам дал деру. У него-то причин достаточно. Побольше, чем у любого из нас.
— Брехня! Никуда он не убежит.
Зенитки умолкли. В наступившей тишине сразу слышнее стали крики, команды и беготня.
— Не лучше ли нам подобру-поздорову убраться в барак? — спросил Лебенталь.
— Верно. — Бергер встал. — Секция «Г» — все в барак! Гольдштейн, проследи, чтобы ваши люди как можно глубже запрятались. Хандке наверняка с минуты на минуту заявится.
— В казармы СС они точно не попали, — с сожалением сказал Лебенталь. — Этой банде все с рук сходит. Наверно, только сотню-другую наших в клочки разорвало.
— А вдруг это уже американцы подходят? — произнес кто-то из тумана. — Вдруг это уже артиллерия?
На секунду все смолкли.
— Заткнись ты! — сердито сказал Лебенталь. — Сглазишь еще.
— Ну, живо, все, кто еще может ползать. Еще перекличка наверняка будет.
Они поползли обратно в барак. При этом снова едва не возникла паника. Теперь вдруг многие — особенно те, кому до этого посчастливилось сидеть хоть на краешке топчана, — перепугались, что не успеют занять свои прежние места. Устремившись к заветным дверям, они орали дурными, охрипшими голосами, оттаскивали других, падали, вставали. Барак все еще был переполнен, и сидячих мест хватало меньше чем на треть заключенных. Но часть лагерников, невзирая на все призывы и крики, остались лежать на улице — эти от пережитых волнений настолько ослабели, что ползти не могли. Паника выбросила их из барака вместе со всеми, а вот вернуться уже не было сил. Ветераны подтаскивали некоторых к бараку. В тумане они не сразу разглядели, что двое мертвы. Они были в крови. Каждому досталось по пуле.
— Берегись!
Они услышали сквозь белое месиво энергичные, твердые шаги, совсем не похожие на бесшумную походку мусульман.
Шаги приблизились и возле барака затихли. В дверь заглянул Левинский.
— Бергер! — позвал он шепотом. — Где пятьсот девятый?
— В двадцатом. А что случилось?
— Выйди-ка.
Бергер подошел к двери.
— Пятьсот девятый может больше не бояться, — быстро и отрывисто проговорил Левинский. — Хандке убит.
— Убит? Бомбой, что ли?
— Нет. Но убит.
— Как это случилось? Его что, эсэсовцы по ошибке ухлопали?
— Мы его ухлопали. Доволен теперь или все еще нет? Главное, с ним теперь покончено. А то он становился опасен. Туман кстати оказался. — Левинский помолчал немного. — Да ты в крематории сам его увидишь.
— Если стреляли в упор, по краям раны будут следы ожога и пороха.
— Никто в него не стрелял. Вместе с ним еще двоих гадов удалось прикончить, пока туман да неразбериха. Эти из самых мерзких были. Один из нашего барака. Крыса, двоих наших выдал.
Раздался сигнал отбоя. Пелена тумана заколыхалась и вдруг разорвалась. Казалось, ее продырявили взрывы. В прорехе обозначился кусок голубого неба, а сам туман засеребрился и, просвеченный солнцем, наполнился ровным белым сиянием. Из этого марева, словно черные эшафоты, проступили очертания пулеметных вышек.
Кто-то шел в их сторону.
— Берегись! — прошептал Бергер. — Левинский, иди сюда! Спрячься!
Они прикрыли за собой дверь.
— Это только один, — заметил Левинский. — Один не страшно. Они уже больше месяца поодиночке в бараки не заходят. Боятся.
Дверь осторожно приоткрыли.
— Левинский не у вас? — спросил чей-то голос.
— Что тебе?
— Пошли скорей. Сам увидишь.
Левинский растворился в тумане. Бергер оглянулся по сторонам.
— А где Лебенталь?
— В двадцатый пошел. Сообщить пятьсот девятому новость.
Левинский возвратился.
— Ты не слыхал, что там у них случилось? — спросил Бергер.
— Слыхал. Давай-ка выйдем.
— Что такое?
Левинский медленно расплылся в улыбке. Лицо у него было мокрое от тумана и, казалось, все ушло в эту улыбку: сияли глаза, сверкали зубы, подрагивала картофелина носа.
— Часть эсэсовской казармы обрушилась, — сообщил он. — Есть убитые и раненые. Еще не знаю сколько. У нас в первом бараке тоже потери. А еще разрушены арсенал и кладовые. — Он с опаской вглядывался в туман. — Надо бы спрятать кое-что. Скорее всего только до сегодняшнего вечера. Нам тут кое-что перепало. Правда, времени у наших было немного. Только покуда эсэсовцы не вернулись.
— Давай сюда, — сказал Бергер.
Они встали еще ближе друг к другу. Левинский передал Бергеру увесистый сверток.
— Это из арсенала, — шепнул он. — Спрячешь у себя в углу. И еще один у меня. Этот мы в дыру под нарами пятьсот девятого засунем. Там кто теперь спит?
— Агасфер, Карел и Лебенталь.
— Хорошо. — Левинский отдувался. — Наши быстро сработали. Как только взрывом стенку арсенала проломило, они тут как тут. Эсэсовцев вообще не было. А когда пришли, наших уже и след простыл. У нас ведь не только это, еще много чего взяли. Но то в больничку, в тифозное отделение припрячем. Распределение риска, понял? Это у Вернера главное правило.
— А СС не заметит пропажу?
— Может быть. Поэтому мы ничего и не оставляем в Рабочем лагере. Впрочем, не так уж много мы и взяли, а разгром там жуткий. Может, они и не заметят ничего. Ведь мы там еще и пожарчик устроили.
— Вы сегодня чертовски здорово поработали, — похвалил Бергер.
Левинский кивнул.
— Счастливый денек. Ладно, давай-ка все это незаметно припрячем. Здесь никто искать не додумается. А то туман вон расходится. Жаль, больше взять не удалось, эсэсовцы уж больно быстро прибежали. Понимаешь, они-то решили, что ограждение рухнуло. Палили направо и налево почем зря. Думали, мы все побежим. Теперь вроде успокоились. Увидели, что колючая проволока в целости и сохранности. Какое счастье, что из-за этого тумана бригады с утра на работы не вывели — все побегов боятся. Мы благодаря этому наших лучших людей в дело могли пустить. А теперь, наверно, вот-вот перекличка будет. Пошли, покажешь мне, куда все сложить.
Спустя еще час выглянуло солнце. Небо засияло мягкой голубизной, и последние клочья тумана без следа растворились в воздухе. Весенние поля, подернутые едва заметной дымкой зелени, расстилались между цепочками деревьев, молодые, свежие, будто только что умытые.
После обеда двадцать второй барак узнал, что во время бомбежки эсэсовцы застрелили двадцать семь лагерников; еще двенадцать погибли в первом бараке от взрыва бомбы, у двадцати восьми осколочные ранения. Погибло десять эсэсовцев, среди них и Биркхойзер из гестапо. Убит Хандке, убиты двое предателей из барака Левинского.
Пришел пятьсот девятый.
— А как же распоряжение насчет швейцарских франков, которое ты дал Хандке? — всполошился Бергер. — Вдруг его найдут среди его вещей? Ты представляешь, что будет, если оно попадет гестаповцам в лапы? Как же мы об этом не подумали!
— Подумали, — усмехнулся пятьсот девятый, вынимая конверт из кармана. — Левинский знал. И позаботился. Все пожитки Хандке он перетащил к себе. Есть там у них надежный десятник, он их и выкрал, как только Хандке прикончили.
— Отлично. Порви его! Левинский сегодня уйму всего успел. — Бергер вздохнул. — Надеюсь, хоть теперь мы наконец-то получим передышку.
— Как знать. Смотря кого назначат новым старостой.
Откуда ни возьмись над лагерем вдруг появилась стая ласточек. Они кружили долго, высоко, вычерчивая в небе размашистые спирали, потом стали спускаться все ниже, стремительно проносясь над польскими бараками. Их переливчатые синеватые крылья едва не чиркали по коньку крыши.
— Первый раз вижу птиц в лагере, — изумился Агасфер.
— Ищут, где гнезда свить, — пояснил Бухер.
— Здесь, что ли? — усмехнулся Лебенталь.
— Так ведь колоколен-то у них нет больше.
Дым над городом тем временем начал рассеиваться.
— И правда! — сказал Зульцбахер. — Ты погляди: последняя рухнула.
— Здесь? — Лебенталь, покачивая головой, следил за ласточками, которые с пронзительными ликующими криками кружили над бараком. — И ради этого они прилетают из Африки? Сюда?
— В городе им некуда деться, там ведь пожар.
Они посмотрели вниз, на город.
— Ну и зрелище! — прошептал Розен.
— Сейчас много городов вот так же горят, — изрек Агасфер. — Побольше и поважней этого. Вот там действительно зрелище.
— Несчастная Германия, — вздохнул кто-то неподалеку.
— Что?
— Несчастная Германия.
— Бог ты мой! — воскликнул Лебенталь. — Нет, вы слыхали?
Потеплело. К вечеру барак узнал, что крематорий тоже пострадал от бомбежки. Рухнула одна из стен его каменной ограды, и виселица покосилась; но трубы продолжали дымить на полную мощность.
Небо снова заволокло. В воздухе повисла духота. Малый лагерь остался без ужина. В бараках воцарилась тишина. Кто мог выползти, лежал на улице. Казалось, удушливый воздух способен был насытить, словно пища. Облака, с каждым часом все гуще и тяжелей, напоминали тугие мешки, из которых вот-вот посыплется еда. Усталый Лебенталь вернулся с вечернего обхода. Он сообщил: четырем баракам в Рабочем лагере выдали ужин. Остальным ничего — якобы разрушены продовольственные склады. Проверки и шмона ни в одном бараке не было. Очевидно, эсэсовцы еще не обнаружили недостачи в арсенале.
Становилось все теплей. Город лежал внизу, окутанный странным, сернистым освещением. Солнце давно зашло, но облака все еще сочились этим желтоватым, мертвенным светом, который никак не хотел меркнуть.
— Гроза будет, — заметил Бергер. Весь бледный, он лежал рядом с пятьсот девятым.
— Хорошо бы.
Бергер посмотрел на товарища. Пот заливал ему глаза. Он очень медленно повернул голову, и внезапно изо рта у него хлынул поток крови. Кровь текла столь легко и буднично, что в первую секунду пятьсот девятый просто не поверил своим глазам. Потом вскочил:
— Бергер! Что с тобой? Бергер!
Бергер весь скорчился и лежал очень тихо.
— Ничего, — ответил он.
— Это что, легочное кровотечение?
— Нет.
— Что же тогда?
— Желудок.
— Желудок?
Бергер кивнул. Потом сплюнул кровь, которая еще оставалась во рту.
— Ничего страшного, — прошептал он.
— Как же, рассказывай. Что надо сделать? Скажи, что нам для тебя сделать?
— Ничего. Нужен покой. Дать полежать.
— Может, внести тебя в барак? Мы для тебя топчан расчистим. Пару-тройку других на улицу выбросим.
— Нет. Мне надо только спокойно полежать.
Пятьсот девятого охватило вдруг безысходное отчаяние. Он столько раз видел, как умирают люди, и почти столько же раз умирал сам, так что уж теперь-то, казалось бы, твердо уверился: ничья смерть не будет для него слишком сильным потрясением. Но сейчас от одной мысли он перепугался, как ребенок. У него было такое чувство, будто он теряет последнего и единственного друга в жизни. И тотчас же накатила безнадежность. Лицо Бергера, мокрое от пота, еще улыбалось ему, а пятьсот девятый уже видел его там, в подвале, на цементном полу, в стылой неподвижности.
— Ведь должна же, черт подери, хоть у кого-то быть еда! Или лекарство! Лебенталь!
— Никакой еды, — прошептал Бергер. Он протестующе поднял руку и раскрыл глаза. — Ты уж поверь. Я скажу, если мне что понадобится. В свое время. Но не сейчас. Сейчас ничего. Поверь. Это только желудок. — И он снова закрыл глаза.
После свистка вечернего отбоя из барака вышел Левинский. Он подсел к пятьсот девятому.
— А почему, собственно, ты не в партии? — напрямик спросил он.
Пятьсот девятый смотрел на Бергера. Тот дышал размеренно и ровно.
— С какой стати ты вдруг именно сейчас решил это узнать? — ответил он вопросом на вопрос.
— Жалко просто. Хотелось, чтобы ты был одним из нас.
Пятьсот девятый знал, к чему клонит Левинский. В руководстве лагерного подполья коммунисты образовывали особенно твердое, энергичное и сплоченное звено. Это звено хоть и сотрудничало с другими подпольщиками, но никогда не доверяло им целиком и неизменно преследовало свои цели. И всегда первым делом защищало и продвигало своих людей.
— Ты вполне бы мог нам пригодиться, — наседал Левинский. — Кем ты раньше был? Ну, по профессии?
— Редактором, — ответил пятьсот девятый и сам удивился, насколько странно звучит здесь это слово.
— Редакторы нам как раз очень нужны!
Пятьсот девятый ничего не ответил. Он знал: спорить с коммунистом так же бесполезно, как и с нацистом.
— Ты, часом, не слыхал, кого нам пришлют старостой? — спросил он немного погодя.
— Да вроде одного из наших. Во всяком случае, кого-то из политических, это точно. У нас ведь тоже нового назначили. Он вообще наш человек.
— Значит, ты вернешься в свой барак?
— Через день-другой. Только староста тут ни при чем.
— Ты что, еще что-то слышал?
Левинский посмотрел на пятьсот девятого испытующе. Потом придвинулся ближе.
— Мы ожидаем захвата лагеря примерно через две недели.
— Что?
— Да. Через две недели.
— Ты имеешь в виду — освобождение?
— Освобождение и захват лагеря нашими людьми. Мы должны взять его в свои руки, когда эсэсовцы смоются.
— Кто это «мы»?
Левинский снова секунду поколебался.
— Будущее руководство лагеря, — сказал он затем. — Какое-то руководство ведь должно быть, вот мы его уже и организуем. А иначе будут только хаос и бестолковщина. Надо быть наготове, чтобы сразу включиться. Снабжение и обеспечение лагеря должно идти без перебоев, это самое главное. Снабжение, обеспечение, организация — здесь же тысячи людей, их нельзя так сразу взять и распустить.
— Здесь-то уж точно нельзя. Многие даже ходить не могут.
— И это тоже. Врачи, медикаменты, транспортировка, пополнение продовольствия, реквизиции в окрестных деревнях..
— И как же вы собираетесь со всем этим справиться?
— Нам помогут, конечно. Но организовать все должны мы сами. Кто бы нас ни освободил — англичане или американцы, но это будут боевые части, действующая армия. Им недосуг концлагерем управлять, у них совсем другие задачи. Управлять будем мы сами. С их помощью, конечно.
Пятьсот девятый хорошо видел голову Левинского на фоне облачного неба. Голова была мощная, округлая, словно литая.
— Странно, — произнес он. — Как запросто мы рассчитываем на помощь неприятеля, верно?
— Я поспал, — сказал Бергер. — Я снова в порядке. Это был желудок, только и всего.
— Ты болен, и это не желудок, — возразил пятьсот девятый. — Никогда не слышал, чтобы при больном желудке кровью харкали.
Глаза Бергера вдруг широко раскрылись.
— Мне такой сон странный приснился. Отчетливый, совсем как наяву. Будто я оперирую. Свет яркий… — И он уставился в ночь.
— Эфраим, Левинский считает, что через две недели мы будем на свободе, — осторожно сказал пятьсот девятый. — Они теперь каждый день радио слушают.
Бергер не шелохнулся. Казалось, он даже не слышит.
— Я оперировал, — заговорил он снова. — Как раз сделал надрез. Резекция желудка. Только начал и вдруг понял, что ничего не помню. Я все забыл. Стою весь в поту. Пациент лежит, взрезанный уже, без сознания — а я ничего не помню. Начисто позабыл всю операцию. Это было ужасно.
— Не думай больше об этом. Обыкновенный кошмар, только и всего. Господи, чего мне тут только не снилось. А когда выйдем отсюда, нам и не такое еще сниться будет.
Пятьсот девятый вдруг совершенно отчетливо учуял запах яичницы с салом. Он постарался отогнать от себя очередное наваждение.
— Нас ждут не только лавры и литавры, — сказал он. — Это уж точно.
— Десять лет! — Бергер все еще смотрел в небо. — Десять лет впустую! Псу под хвост! Просто выброшены! Без работы! Я раньше как-то совсем об этом не думал. Очень возможно, что я и правда многое забыл. Я и сейчас весь ход операции вспомнить не могу. По-настоящему вспомнить, во всех мелочах. Первое время в лагере я по ночам репетировал операции в уме. Потом перестал. Очень может быть, что я все забыл…
— Да нет, просто из головы вылетело. Совсем такое не забывается. Это как языки или езда на велосипеде — все вспомнится.
— Но можно разучиться. Руки. Точность. Можно потерять уверенность. Или просто отстать. За десять лет много всего могло произойти. Многое открыли. Я ведь ничего об этом не знаю. Я только постарел, постарел и устал.
— Чудно, — задумчиво произнес пятьсот девятый. — Я совсем недавно тоже ни с того ни с сего о своей бывшей работе думал. Левинский спросил, кем я был. Он считает, что мы через две недели отсюда выйдем. Ты можешь себе такое вообразить?
Бергер отрешенно покачал головой.
— Куда все подевалось? — проговорил он. — То сроку конца не было, а теперь ты говоришь: через две недели. А я сразу спрашиваю себя: куда подевались эти десять лет?
В котловине реки полыхал горящий город. В воздухе все еще было душно, хотя уже настала ночь. Чад и угар доносились даже сюда. Сверкали молнии. На горизонте разгорались еще два огня — дальние города, тоже разбомбленные.
— Может, Эфраим, удовлетворимся пока тем, что мы вообще еще способны мыслить — хотя бы о том, о чем думаем сейчас?
— Да, ты прав.
— Мы ведь уже опять думаем, как люди. И думаем о том, что ждет нас после лагеря. Когда ты в последний раз мог себе такое представить? А остальное вернется само собой.
Бергер кивнул.
— А если даже мне всю жизнь придется инвалидом небо коптить после того, как я отсюда выйду… Все равно…
Огромная молния разом распорола небо, а немного погодя издали проурчал долгий глухой раскат грома.
— Может, все-таки зайдем в барак? — спросил пятьсот девятый. — Потихонечку можешь встать или поползешь?
Гроза разразилась часов в одиннадцать. Молнии озаряли небо, и казалось, мертвенный лунный ландшафт разрушенного города с его кратерами и нагромождениями руин то и дело вздрагивает от ударов грома. Бергер крепко спал. Пятьсот девятый сидел на пороге своего родного двадцать второго барака. Теперь, после того как Левинский устранил Хандке, ему снова открыт сюда доступ. Он крепче прижал к груди револьвер и патроны, которые прятал под робой. Побоялся, что в ливень они в дыре под нарами намокнут и еще, чего доброго, придут в негодность.
Но дождь в эту ночь шел лениво. Гроза все тянулась и тянулась без конца, она делилась на части, так что какое-то время в небе буйствовало сразу несколько гроз, от горизонта до горизонта меча друг в дружку кинжалы молний. «Две недели!» — думал пятьсот девятый, глядя, как в грозовых всполохах высвечивается и меркнет за колючей проволокой пустынный полуночный ландшафт. Казалось, это вспыхивают и гаснут картины совсем иной жизни, которая в последнее время незаметно подступала к нему все ближе, медленно вырастая на нейтральной полосе отчуждения, полосе безнадежности, и вот уже она по-хозяйски расположилась у самой ограды, чуть не цепляясь за колючую проволоку, расположилась и ждет, обдавая запахами дождя и полей, разрушения и пожара, но и запахами произрастания, леса, первой весенней муравы. Он чувствовал, как молнии пронзают его насквозь и освещают эту жизнь, но вместе с тем с каждой новой вспышкой в нем начинают брезжить образы безвозвратно утерянного прошлого, смутные, блеклые, почти невнятные и недостижимые. Этой теплой ночью его пробирал озноб. Он почти не ощущал в себе той уверенности, которую так старался внушить Бергеру. Конечно, кое-что он помнит, и даже, как ему казалось, довольно много, и это живые воспоминания, но достаточно ли этого после стольких лет здесь, он не знает. Слишком много смерти пролегло между прежде и теперь. Одно только он знал точно: жить — это значит вырваться из лагеря, но там, после, все становилось неясным, огромным, зыбким, и провидеть эту будущность он не мог. Левинский — тот может, но он мыслит как партиец. Партия его поддержит, а ему больше ничего и не надо. «Так что же это? — думал он. — Что же это такое вопиет во мне, что еще, помимо самого примитивного желания выжить? Месть? Да нет, от одной мести проку мало. Месть — это по другому, мрачному счету, который, конечно, тоже придется уладить, но потом-то что, что потом?» Он почувствовал, как по лицу его стекают теплые капли дождя, словно слезы, возникшие сами собой, ниоткуда. А откуда им взяться, слезам? За столько лет все выгорело, выкипело, иссохло. Лишь изредка безмолвная надсада, умаление чего-то, что и прежде казалось ничтожным, — вот и все, чем обнаруживала себя душа, давая знать, что она еще способна на утраты. Это как столбик термометра, давно застывший на точке замерзания всех чувств, а о том, что стужа еще злей, узнаешь только по отпадению омертвелых конечностей — пальца, ступни, и все это уже почти без боли.
Молнии прочерчивали небо одна за другой, и под долгими раскатами грома в судорожных всполохах отчетливо, совсем без теней выхватывался из темноты холм, а на нем — далекий белый домишко посреди сада. «Бухер, — подумал пятьсот девятый. — Вот у Бухера еще есть что-то. Он молод, и с ним Рут. Ему есть с кем отсюда выйти. Только вот сберегут ли чувство? Впрочем, кто сегодня об этом спрашивает? Кто требует гарантий? И кто может их дать?»
Он откинулся назад. «И что за чушь в голову лезет? — подумал он. — Должно быть, это я от Бергера заразился. Мы просто устали». Он глубоко вздохнул, и сквозь лагерную вонь ему снова почудился запах весны, запах первой зелени. Он возвращается из года в год, снова и снова, вместе с цветами и ласточками, невзирая на войну и смерть, горе и надежду. Он вернулся. Он здесь. Этого достаточно.
Пятьсот девятый притворил дверь и пополз в свой угол. Молнии сверкали всю ночь, их белесый, призрачный свет врывался в разбитые окна, отчего барак стал казаться кораблем, что бесшумно скользит по глади подземной реки, а на борту его почти сплошь мертвецы, которые благодаря ухищрениям черной магии почему-то все еще дышат, — и лишь несколько живых, которые не желают покориться безысходности.