Глава VI
На Клермонской дороге
Через двадцать дней после описанных нами событий в маленьком городке Клермон на Уазе царило необычное оживление. Все улицы, от замка до городских ворот, от дома прево до собора, запрудили толпы народа. На площади и в тавернах слышался веселый гул голосов. Из всех окон свисали разноцветные полотнища – недаром глашатаи ранним утром возвестили, что в Клермон прибывает его высочество Филипп, граф Пуатье, средний сын короля, и его высочество Карл Валуа, дабы встретить от лица самого короля их сестру и племянницу – королеву Англии Изабеллу.
Изабелла, за два дня до того вступившая на французскую землю, теперь держала путь в Пикардию. Нынче утром она выехала из Амьена и, если все пойдет, как положено, к концу дня прибудет в Клермон. Здесь королева переночует и на следующий день вместе со своей английской свитой, к которой присоединится свита французская, отбудет в Понтуаз, где в замке Мобюиссон поджидает ее отец, король Филипп.
После вечерни прево и командир клермонского гарнизона, а также старшины, предупрежденные о скором прибытии особ королевского дома, двинулись к Парижским воротам, дабы вручить прибывшим принцам ключи от города. Филипп Пуатье, скакавший впереди эскорта, выслушал поздравления с благополучным прибытием и первым въехал в город.
Следом за ним в облаках пыли, поднятой копытами коней, проникли в городские ворота более сотни дворян, конюших, слуг и стражников, его личная свита и свита Карла Валуа.
Над толпой всадников возвышался могучий торс Робера Артуа, он по всему пути следования привлекал взоры встречных. И впрямь этот сеньор, сидевший на огромном першероне серой масти в яблоках – по всаднику и конь, – этот сеньор в красных сапогах, в красном плаще и в красном бархатном полукафтане, одетом на кольчугу, имел достаточно грозный вид. Тогда как большинство всадников явно устали, он держался прямо, глядел бодро, словно только что сел в седло.
И в самом деле, всю дорогу от Понтуаза Робера Артуа поддерживало, придавало силы пьянящее чувство близкой победы. Один только он знал истинную цель путешествия, предпринятого молодой английской королевой, один только он знал, какие страсти, вызванные к жизни его ненасытным желанием мести, потрясут вскоре королевский двор Франции. И он заранее втайне предвкушал упоительную сладость отмщения.
Во время всего пути он не спускал глаз с Готье и Филиппа д'Онэ, которые тоже участвовали в кортеже, первый в качестве конюшего графа Пуатье и второй в качестве конюшего Карла Валуа. Оба брата по-детски радовались поездке, возможности повидать новые места, покрасоваться в королевской свите. Желая особенно блеснуть, они в простоте душевной, а также и из тщеславия прицепили к поясу своего нарядного одеяния прелестные кошели, подаренные их возлюбленными. Заметив эти кошели, Робер Артуа почувствовал, как грудь его затопила жестокая радость, и он с трудом подавил неудержимое желание расхохотаться прямо в лицо братьям д'Онэ. «Ну что, красавчики, гусятки, молокососы, – думал он, – улыбайтесь, млейте, вспоминая прелести ваших любовниц. Смотрите, получше запоминайте, ибо вам их больше не видать, и пользуйтесь, наслаждайтесь сегодняшним днем, ибо боюсь, что впереди у вас не так-то уж много счастливых дней. Ваши красивые безмозглые головы скоро треснут, как пустой орех под каблуком».
Подобно тигру, который, убрав страшные когти, забавляется со своей жертвой, Артуа то и дело обращался к братьям д'Онэ с ласковым словом, бросал им на ходу веселую шутку. А те со дня своего чудесного спасения из подстроенной Робером ловушки у стен Нельской башни питали к нему самые дружеские чувства и искренне считали себя его должниками.
Когда кортеж остановился на главной площади города, братья д'Онэ пригласили Робера Артуа распить с ними жбан местного молодого вина. Подымая бокалы, молодые люди обменивались шутками. «Пейте, милые братцы, пейте, – твердил про себя Артуа, – запоминайте хорошенько вкус этого вина».
А вокруг них залитая солнцем таверна дрожала от радостных криков и удалых возгласов.
В ликующем городе сновали взад и вперед торговцы, как в дни ярмарки, и от замка к церковной ограде безостановочно двигалась толпа, заставляя свиту придерживать коней.
Огромные полотнища многокрасочных тканей, украшавшие оконницы, бились по ветру. Прискакавший галопом всадник сообщил, что королевский кортеж приближается, и суматоха еще усилилась.
– Поторопите людей, – обратился Филипп Пуатье к Готье д'Онэ, который, услышав о приезде королевы, поспешил к своему господину.
Затем Филипп обернулся к дяде Карлу Валуа.
– Мы подоспели как раз вовремя. Королеве не пришлось нас ждать.
Карл Валуа, весь в голубом бархате, с побагровевшим от усталости лицом, молча наклонил голову. Он прекрасно обошелся бы и без этой сумасшедшей скачки и был поэтому в самом угрюмом расположении духа.
Звонарь ударил в соборные колокола, и медный гул прокатился вдоль городской стены. Кортеж тронулся по Амьенской дороге.
Робер Артуа решительно приблизился к лицам королевского дома и поскакал бок о бок с Филиппом Пуатье. Пусть Робера лишили законных прав на наследство, он как-никак доводится королю родственником, и его место среди коронованных особ Франции. Глядя на тонкую руку Филиппа Пуатье, сжимавшую поводья темно-рыжего коня, Робер думал: «Ради тебя, мой тощий кузен, ради того, чтобы отдать тебе Франш-Конте, у меня отняли Артуа. Но раньше чем наступит завтрашний день, твоей чести будет нанесена такая глубокая рана, от которой ты не так-то легко оправишься».
Филиппу, графу Пуатье и супругу Жанны Бургундской, был двадцать один год. И физическим своим обликом, и душевными качествами он резко отличался от всех прочих членов королевского дома. В нем не было ни красоты и властности отца, ни тучности и запальчивости дяди Карла Валуа. Высокий, худощавый, с тонким лицом, с неестественно длинными руками и ногами, Филипп говорил ясным, суховатым голосом, был скуп на жесты; все в нем: черты лица, скромная одежда, вежливая, размеренная речь – все свидетельствовало о решительном нраве, о рассудительности, когда голова управляет движениями сердца. Уже теперь, несмотря на молодость, он был в государстве крупной силой, с которой приходилось считаться.
На расстоянии одного лье от Клермона оба кортежа – свита английской королевы и французских принцев – встретились. Восемь глашатаев французского королевского дома выстроились вдоль дороги и, подняв вверх трубы, бросили в небеса протяжный унылый зов. Им ответили английские трубачи, но их трубы, внешне похожие на французские, звучали громче и пронзительнее. Лишь после этого принцы выступили вперед. Изабелла, красиво сидевшая на рослом белом иноходце, гордо выпрямив тонкий, стройный стан, выслушала приветственное слово своего брата Филиппа Пуатье. Затем к руке племянницы приложился Карл Валуа; за ним вперед выступил граф Робер Артуа; склонившись в поклоне, он выразительно взглянул на молодую королеву, и она поняла, что все идет так, как они предвидели.
Пока шел обмен любезностями, вопросами и новостями, оба эскорта молча приглядывались друг к другу. Французские рыцари критически оглядывали одеяния англичан; а те, горделиво выпятив закованную броней грудь, на которой красовались три традиционных английских льва, всматривались во французов светлыми глазами, неподвижные и высокомерные; чувствовалось, что они знают себе цену и не хотят ударить лицом в грязь перед чужеземцами.
Вдруг из-под балдахина белых с золотом носилок, которые несли за королевой, раздался детский плач.
– Так, значит, сестра, – спросил Филипп, – вы взяли с собой нашего племянника? Не слишком ли трудный путь для такого крошки?
– Было бы неосторожно оставить его в Лондоне. Вы же сами знаете, кто меня там окружает, – ответила Изабелла.
Филипп Пуатье и Карл Валуа осведомились у королевы английской о цели ее путешествия; она кратко ответила, что просто хочет повидаться с отцом, и они поняли, что пока больше ничего не узнают.
Изабелла сказала, что немного утомилась с дороги; она тут же сошла с белого своего иноходца и пересела в огромные носилки, которые несли два мула, разубранные бархатом, – один был впряжен впереди, другой позади. Обе свиты тронулись по направлению к Клермону.
Воспользовавшись тем обстоятельством, что Пуатье и Baлуа снова заняли места во главе кортежа, Робер осадил своего першерона и поехал шагом рядом с носилками.
– А вы все хорошеете, кузина, – сказал он.
– Не лгите так безбожно; откуда бы взяться красоте после двенадцатичасового пути, да еще по такой пыли? – возразила королева.
– Если человек любил ваш образ, лелеял его в памяти в течение многих недель, он не замечает пыли, он видит лишь ваши глаза.
Изабелла откинулась на подушки. Ее снова охватила та странная слабость, которую она испытала тогда в Вестминстере при встрече с Робером. «Действительно ли он меня любит, – думала она, – или просто говорит мне комплименты, как, должно быть, говорит каждой женщине?» Сквозь неплотно закрытые занавеси носилок она видела серый в яблоках конский круп, большущий красный сапог и золотую шпору графа Артуа; видела гигантскую ляжку с узлами мощных мускулов; и она невольно спросила себя, а что, если всякий раз, при любой встрече с этим человеком, она будет испытывать то же смятение, то же желание забыться, ту же надежду проникнуть в неведомый доселе мир... Огромным усилием воли королева овладела собой. Ведь не ради этого она приехала сюда.
– Послушайте, кузен, – обратилась она к Артуа, – сообщите мне поскорее все, что вам удалось узнать, тем паче что сейчас мы можем поговорить свободно.
Робер еще ниже нагнулся к носилкам и, делая вид, что показывает королеве окрестности, быстро рассказал ей все, что узнал, все, чего ему удалось добиться, упомянул о слежке, которую он установил за принцессами, о засаде, которую он устроил у Нельской башни.
– Кто же эти люди, что бесчестят корону Франции? – спросила Изабелла.
– Они едут в двадцати шагах от вас. Они состоят в сопровождающей вас свите.
И Poбер сообщил королеве сведения о братьях д'Онэ, о размере их ленных владений, об их ближайших родственниках и об их дружеских связях.
– Я хочу их видеть, – сказала Изабелла.
Артуа помахал рукой братьям д'Онэ, и они приблизились к носилкам.
– Королева изволила вас заметить, – сообщил им Робер, лукаво подмигнув, – я ей тут кое-что порассказал о вас.
Лица обоих д'Онэ расцвели от гордости и удовольствия.
Великан подтолкнул их поближе к носилкам, словно добрый опекун, желающий осчастливить своих подопечных, и, пока юноши почтительно раскланивались перед королевой, чуть не касаясь гривы своих рысаков, Робер говорил с наигранным простодушием:
– Ваше величество, разрешите представить вам мессиров Готье и Филиппа д'Онэ, самых преданных конюших вашего брата и вашего дядюшки. Молю вас быть к ним благосклонной. Ведь я отчасти им покровительствую.
Изабелла на мгновенье вскинула глаза на склонившихся перед ней юношей, как бы желая узнать, что именно в их лицах, во всем их облике заставило невесток короля забыть свой долг. Конечно, оба они красивы, а вид красивого мужчины всегда несколько смущал Изабеллу. Вдруг она заметила кошели, прицепленные к поясам обоих братьев, и сразу же перевела взор на Робера. А тот еле приметно улыбнулся. Отныне он может отойти на второй план. Совершенно незачем брать на себя в глазах всего двора роль доносчика. Этой случайной встречи достаточно, чтобы погубить обоих конюших. «Недурно сработано, Робер, недурно сработано!» – похвалил он себя.
Братья д'Онэ, полные самых радужных надежд, повернули коней, спеша занять свое место в процессии.
А из ликующего Клермона уже доносился приглушенный гул голосов, приветствующих двадцатидвухлетнюю красавицу королеву, которая несла французской короне неслыханное бедствие.
Глава VII
По отцу и дочка
Вечером в день приезда Изабеллы король Филипп сидел с дочерью в кабинете замка Мобюиссон, где он любил пожить неделю-другую в полном одиночестве.
– Здесь я советуюсь сам с собой, – пояснял король домашним в один из тех счастливых дней, когда удостаивал их разговором.
Серебряный подсвечник с тремя рожками бросал неяркий свет на стол, на пачку пергаментов, которые Филипп только что просмотрел и подписал. Окутанный вечерними сумерками, глухо шумел парк, и Изабелла, повернув лицо к темному окну, смотрела, как постепенно ночная тень поглощает одно за другим столетние деревья.
Со времен Бланки Кастильской замок Мобюиссон, расположенный неподалеку от Понтуаза, стал жилищем королей, а Филипп превратил его в свою загородную резиденцию. Ему полюбилась эта укромная вотчина, отгороженная от мира высокими стенами, полюбился огромный парк, палисадники, аббатство, где мирно жили сестры бенедиктинки. Сам замок был невелик, но Филипп Красивый ценил его за тот покой, который не могли дать ему другие, более роскошные его владения, и всем им предпочитал скромный Мобюиссон.
Изабелла встретила трех своих невесток: Маргариту, Жанну и Бланку – с сияющим улыбкой лицом и отвечала самым любезным тоном на их приветственные слова.
Поужинали быстро. И сразу же после ужина Изабелла заперлась с отцом в его кабинете, дабы совершить жестокое, но необходимое деяние, которое она определила себе. Король Филипп смотрел на нее тем ледяным взглядом, которым он смотрел на все живые существа, будь то даже его собственные дети. Он ждал, чтобы она заговорила первая, а она не смела начать разговор. «Какой же удар я ему сейчас нанесу», – думала она. И внезапно присутствие отца, вид этого парка, этих деревьев, вся эта насторожившаяся тишина, вдруг нахлынувшая на нее, вернули Изабеллу к полузабытым годам детства, и горькая жалость к самой себе стеснила ей грудь.
– Отец, – начала она, – отец, я очень несчастлива. Ах, какой далекой кажется мне Франция, с тех пор как я живу в Англии! И как я сожалею о минувших днях!
Изабелла замолкла, она старалась одолеть неожиданно подкравшегося врага – непрошеные слезы.
Наступило молчание, его прервал Филипп Красивый. Тихо, но по-прежнему ледяным тоном он спросил дочь:
– Неужели, Изабелла, вы предприняли столь длительное путешествие лишь затем, чтобы сообщить мне об этом?
– Кому же, как не моему отцу, могу я сказать о том, что жизнь моя несчастлива? – возразила Изабелла.
Король посмотрел на блестящие квадратики оконных стекол, к которым прильнул мрак, затем медленно перевел взгляд на свечи, на огонь.
– Несчастлива... – раздумчиво повторил он. – Разве существует иное счастье, дочь моя, кроме сознания, что мы отвечаем уделу своему? Разве счастье не в том, чтобы научиться неизменно отвечать «да» господу... и часто отвечать «нет» людям?
Отец и дочь сидели напротив друг друга в высоких дубовых креслах без мягких подушек.
– Вы правы, я королева, – ответила вполголоса Изабелла. – Но кто же там обращается со мной, как подобает обращаться с королевой?
– Разве вас там обижают?
Король задал этот вопрос обычным тоном, он даже не удивился словам дочери. Слишком хорошо он понимал, какой воспоследует ответ.
– Разве вы не знаете, кого выбрали мне в мужья? – воскликнула, не сдержавшись, Изабелла. – Разве муж покидает с первого же дня супружеское ложе? И не знаете, что в ответ на все мои заботы, на все знаки уважения с моей стороны, на все мои улыбки он не отвечает ни слова? Что он бежит от меня, словно я зачумленная, и что, лишив меня своей милости, он обращает ее даже не на фавориток, а на мужчин, отец, да, да, на мужчин?
Уже давным-давно Филипп Красивый знал то, о чем говорила дочь, и уже давным-давно у него был готов ответ на ее сетования.
– Ведь я выдал вас замуж отнюдь не за мужчину, а за короля, – наставительно произнес он. – Я не принес вас в жертву по ошибке или неведению. Неужели приходится напоминать вам, вам, Изабелла, чем мы обязаны жертвовать ради своего положения и что мы рождены не для того, чтобы поддаваться своим личным горестям? Мы не живем своей собственной жизнью, мы живем жизнью нашего королевства и только в этом можем обрести удовлетворение, при условии, конечно, что мы достойны нашего высокого удела.
При последних словах Филипп нагнулся к дочери, и в тусклом пламени свечей резче проступили на его лице тени, придавая ему сходство со скульптурным изображением. Еще ярче обозначилась его красота, и Изабелла узнала обычное отцовское выражение – упорное стремление побеждать свои страсти и гордость одержанной над страстями победы.
И это выражение, и эта торжествующая красота больше, чем отцовские увещевания, помогли Изабелле одолеть свою слабость. «Никогда, никогда, – думала она, – я не могла бы полюбить мужчину, если бы он не походил на него, и никогда не полюблю, никогда не буду любима, ибо нет такого другого, как он».
А вслух она произнесла:
– Я весьма рада, что вы напомнили мне мой долг. Конечно, я приехала во Францию не для того, чтобы плакаться, отец. Я рада, что вы заговорили о том уважении, которое должны питать к самим себе особы королевского рода, и что личное счастье для них ничто. Но мне бы хотелось, чтобы так думали и все остальные, окружающие вас.
– Зачем вы приехали сюда?
Изабелла с трудом перевела дыхание.
– Я приехала сюда потому, что мои братья взяли себе в жены развратниц, потому, что мне это стало известно и что, когда дело идет о защите нашей чести, я столь же непреклонна, как и вы, отец.
Филипп Красивый вздохнул.
– Я знаю, что вы недолюбливаете ваших невесток. Но причина вашей неприязни, отдаляющая вас от них...
– Меня отдаляет от них то, что отдаляет всякую порядочную женщину от публичной девки! – холодно произнесла Изабелла. – Позвольте, отец, сказать вам правду, которую от вас скрывали. Выслушайте меня, ибо я утверждаю это не голословно. Знаете ли вы молодого мессира Готье д'Онэ?
– Есть два брата д'Онэ, я их часто путаю. Их отец проделал со мной фландрскую кампанию. А этот Готье, о котором вы говорите, женат, если не ошибаюсь, на Агнессе де Монморанси и состоит при моем сыне в качестве конюшего...
– Он состоит также при вашей невестке Бланке, правда, в несколько иной роли. А его младший брат Филипп, который живет во дворце моего дяди Валуа...
– Знаю, знаю, – перебил король.
Глубокая складка пересекла его лоб – это было так удивительно, что Изабелла даже замолчала.
– Так вот, – продолжала она, – младший состоит при Маргарите, которую вы прочите в королевы Франции. Что касается Жанны, то никто не может назвать имени ее любовника, но, конечно, лишь потому, что она более умело, чем те две, прячет концы в воду. Однако известно, что она поощряет забавы своей сестры и своей невестки, покровительствует их свиданиям с кавалерами, происходящим в Нельской башне, – словом, отлично справляется с тем ремеслом, которое имеет вполне определенное название... И знайте, что об этом говорит весь двор, и только вам ничего не известно.
Филипп Красивый предостерегающим жестом поднял руку:
– А доказательства, Изабелла!
Тогда Изабелла поведала отцу историю с золотыми кошелями.
– Можете полюбоваться ими на братьях д'Онэ. Я видела их собственными глазами по пути сюда. Это все, что я собиралась вам сообщить.
Филипп Красивый взглянул на дочь. Ему показалось, что она на его глазах вдруг изменилась, изменилась ее душа, даже лицо и то изменилось. Она выносила обвинительный приговор не колеблясь, без женской слабости, и сидела перед ним в кресле, выпрямившись, плотно сжав губы; глаза ее холодно блестели, но в глубине их горела несгибаемая воля. И говорила она не из низменных мотивов, не из ревности, а побуждаемая справедливостью. Она была его дочь – дочь, достойная своего отца.
Король молча поднялся с места. Он подошел к окну, глубокая продольная складка по-прежнему пересекала его лоб.
Изабелла не шевелилась, она ждала, как обернется начатое ею дело, ждала новых вопросов отца и готовилась дать ему исчерпывающие объяснения.
– Пойдемте, – вдруг сказал король. – Пойдемте к ним.
Он открыл дверь, ведущую в длинный темный коридор, в конце которого находилась еще дверь; налетевший ветер раздувал и откидывал назад полы их широких мантий.
Покои трех королевских невесток помещались в другом крыле замка Мобюиссон. Из башни, где находился кабинет короля, на женскую половину попадали по крытой дозорной галерее. У каждой бойницы дежурил стражник. Под шквальными порывами ветра жалобно стонала черепица. Снизу от земли подымался влажный запах.
Все так же молча король с дочерью прошли галереей. Под их ровным шагом звенели каменные плиты, и через каждые десять туазов навстречу им подымался лучник.
Очутившись перед дверью покоев, занимаемых принцессами, Филипп Красивый остановился. Он прислушался. Из-за двери доносился беспечный хохот и радостные возгласы. Король взглянул на Изабеллу.
– Так надо, – произнес он.
Изабелла, не отвечая, утвердительно наклонила голову, и Филипп Красивый рывком распахнул дверь.
Маргарита, Жанна и Бланка дружно вскрикнули, веселый смех затих в мгновение ока.
Принцессы возились с театром марионеток и с увлечением разыгрывали пьеску, которую как-то в Венсенне, к их великому удовольствию, представил бродячий лицедей, но имел несчастье не угодить королю.
Марионетки изображали самых важных особ королевского двора. Декорация представляла опочивальню Филиппа Красивого, а сам он спал на постели, покрытой расшитым золотом одеялом. Его высочество Валуа стучится в двери и требует, чтобы его пустили поговорить с братом. Камергер Юг де Бувилль отвечает, что король, мол, не может его принять и что вообще с ним запрещено разговаривать. Его высочество Валуа в гневе удаляется. Вслед за тем в дверь стучатся марионетки, изображающие Людовика Наваррского и его брата Карла. Бувилль дает королевским сыновьям тот же ответ. Наконец, предшествуемый тремя приставами с дубинками в руках, является Ангерран де Мариньи; перед ним тотчас же распахиваются двери со словами: «Соблаговолите войти. Король давно желает побеседовать с вами».
Эта сатира на дворцовые нравы сильно разгневала Филиппа Красивого, и он запретил показывать ее на сцене. Но три молоденькие принцессы презрели королевский приказ и втихомолку разыгрывали пьеску: они получали двойное удовольствие – и от самого представления, и от того, что оно под запретом.
Каждый раз они меняли текст, вставляли новые шутки, придумывали новые сценки, особенно когда на подмостки выходили марионетки, изображавшие их собственных супругов.
Когда на пороге появились король и Изабелла, принцессы смущенно потупились, как нашалившие школьницы.
Маргарита поспешно схватила небрежно брошенную на кресле накидку и набросила ее на свои точеные плечи и грудь, открытые чересчур декольтированным платьем. Бланка старалась привести в порядок свои кудряшки, которые растрепались от слишком усердного исполнения роли разгневанного дядюшки Валуа.
Жанна, которая лучше сестер умела владеть собой, заговорила первая:
– Мы уже кончили, государь, мы как раз кончили, государь, уверяю вас, вы не услышали бы ни одного слова, которое могло бы оскорбить ваш слух. Мы сейчас все уберем.
И, хлопнув в ладоши, она крикнула:
– Эй, Бомон, Комменж, кто там есть...
– Совершенно незачем звать ваших придворных дам, – коротко сказал король.
Он даже не взглянул на марионеток, он глядел на них, на трех своих невесток. Восемнадцать лет, двадцать с половиной, двадцать один год; все три – красавицы, каждая в своем роде. На его глазах росли и хорошели девчушки, которых в возрасте двенадцати-тринадцати лет привезли в Париж, чтобы выдать замуж за его сыновей. Но, по всей видимости, ума у них не прибавилось. До сих пор играют, как непослушные девчонки, какими-то марионетками. Неужели Изабелла сказала правду? Как могло столько женского лукавства гнездиться в этих существах, которых он до сих пор считал чуть ли не детьми? «Должно быть, – подумалось ему, – я ничего не понимаю в женщинах».
– Где ваши мужья? – спросил он.
– В фехтовальном зале, государь, – ответила Жанна.
– Как видите, я явился к вам не один, – продолжал король. – Вы часто жаловались, что ваша золовка вас не любит. И однако ж мне сообщили, что каждой из вас она преподнесла по прелестному подарку...
Изабелла заметила, как внезапно потух блеск оживления в глазах Маргариты и Бланки, будто кто-то задул свечу.
– Не угодно ли вам, – медленно произнес Филипп Красивый, – показать мне те кошели, которые вы получили из Англии.
Молчание, воспоследовавшее за этими словами, разделило мир на две неравные части: на одной его стороне находились Филипп Красивый, Изабелла, весь двор, бароны, оба королевства; а другая на глазах у всех становилась в эту минуту непереносимо страшным кошмаром, и там остались три молоденькие невестки Железного короля.
– Ну что же! – сказал король. – Что означает это молчание?
Он не спускал с них пристального взгляда своих огромных глаз, на которые никогда не опускались веки.
– Я оставила свой кошель в Париже, – нашлась наконец Жанна.
– И я тоже, и мы тоже, – подхватили в один голос Маргарита и Бланка.
Филипп Красивый медленно направился к двери, выходившей в коридор, и в напряженной тишине был слышен только скрип половиц под его тяжелыми шагами. Три молодые женщины, полумертвые от страха, следили за каждым его движением.
Никто даже не взглянул на Изабеллу. Она стояла немного в стороне, за камином, и, прислонившись к стене, прерывисто дышала.
Не оборачиваясь, король произнес:
– Раз вы оставили ваши кошели в Париже, мы попросим братьев д'Онэ съездить за ними и привезти немедля сюда.
Открыв дверь, король кликнул стража и велел ему тотчас же привести обоих конюших. Бланка не выдержала. Она бессильно опустилась на низенький табурет, лицо ее побледнело, сердце замерло, головка склонилась набок: казалось, она сейчас упадет без сознания. Жанна схватила сестру за плечи и с силой встряхнула, чтобы привести в чувство.
Смуглыми пальчиками Маргарита машинально крутила шею марионетки, изображающей Мариньи, которой она с таким увлечением играла всего пять минут назад.
Изабелла не тронулась с места. Она чувствовала на себе взгляд Маргариты и Жанны, – взгляд, исполненный жгучей ненависти к презренной предательнице, и вдруг ее охватила безмерная усталость. «Нет, нет, отступать поздно», – подумала она.
В комнату вошли братья д'Онэ, они вихрем примчались, они даже столкнулись в дверях, так как каждый непременно хотел войти первым и поскорее услужить королю, быть отмеченным королем.
По-прежнему стоя у стены, Изабелла протянула вперед руку и произнесла всего несколько слов:
– Эти рыцари, должно быть, угадали ваши мысли, батюшка, поскольку принесли мои кошели: посмотрите, они у них на поясе.
Филипп Красивый повернулся к своим невесткам:
– Не можете ли вы объяснить мне, каким образом к этим конюшим попали подарки, которые вам поднесла ваша золовка?
Никто не ответил.
Филипп д'Онэ удивленно взглянул на Изабеллу. Так смотрит побитая собака, не понимая, за что наказывает ее хозяин, потом медленно перевел глаза на старшего брата, как бы прося у него поддержки. Но Готье стоял с полуоткрытым от ужаса ртом.
– Стража! – крикнул король.
От звуков его голоса ледяная дрожь прошла по спинам всех присутствующих, и голос этот, ни на что не похожий, страшный голос, заполнил все закоулки замка и ночной мрак, притаившийся за окном. Вот уже ровно десять лет, со дня битвы при Мон-ан-Певель, когда Филипп IV скликал свои войска и сумел добыть победу, никто ни разу не слышал его крика, никто не мог даже представить мощь королевской глотки. Впрочем, он тут же перешел на обычный тон.
– Лучники! Позовите немедленно вашего капитана, – приказал он сбежавшейся страже.
По коридору раздался гулкий топот бросившихся на поиски капитана людей, и через минуту на пороге показался мессир Алэн де Парейль: он не успел надеть шлема и прилаживал на ходу свой меч.
– Мессир Алэн, – обратился к нему король, – арестуйте двух этих людей. В темницу их и в оковы. Им предстоит ответить перед моим судом за свое вероломство.
Филипп д'Онэ сделал было шаг вперед.
– Государь, – пробормотал он, – государь...
– Довольно, – прервал его Филипп Красивый. – Отныне вам придется разговаривать с мессиром Ногарэ... Мессир Алэн, – продолжал он, обращаясь к капитану, – принцессы будут находиться здесь под стражей вплоть до особого распоряжения; выставьте у их дверей караул. Любому, будь то их прислужницы, родные, даже их мужья, входить в эту комнату запрещается, равно как и разговаривать с ними. За это отвечаете вы.
Алэн де Парейль даже бровью не повел, выслушав этот столь необычный приказ. Человека, который собственноручно арестовал Великого магистра ордена тамплиеров, уже ничто не могло удивить. Королевская воля была единственным его законом.
– Пойдемте, мессиры, – обратился он к братьям д'Онэ, указывая на двери.
И он вполголоса отдал своим лучникам какое-то приказание во исполнение королевской воли.
Спускаясь по лестнице, Готье шепнул на ухо Филиппу:
– Помолимся, брат, все кончено...
И шаги их, заглушаемые топотом стражников, затихли в коридоре.
Маргарита и Бланка прислушивались к этим затихающим вдали шагам. Это уходила навеки их любовь, их честь, их счастье, уходила сама жизнь. Присмиревшая Жанна напряженно думала, удастся ли ей когда-нибудь оправдать себя в глазах мужа. Вдруг Маргарита резким движением бросила в пылающий огонь марионетку, которую она вертела в руках.
Бланка снова чуть не лишилась сознания.
– Иди, Изабелла, – сказал король.
Отец и дочь вышли. Королева английская победила; но она чувствовала безмерную усталость, и страшное волнение охватило ее, когда она услышала это «иди, Изабелла». Впервые за долгие годы отец обратился к ней на «ты», как тогда, когда она была еще совсем крошкой.
Молча шагала она вслед за отцом по круговой галерее. Ветер с востока гнал по небу лохматые черные тучи. Филипп попрощался с Изабеллой у дверей своих покоев и, взяв в опочивальне серебряный подсвечник, пошел разыскивать сыновей.
Его огромная тень, скользившая по стенам, шум его шагов будили стражников, дремавших в пустынных переходах замка. Сердце его сжималось. И он не чувствовал, как горячие капли воска падали на его руку.
Глава VIII
Маго, графиня Бургундская
Посреди ночи из ворот замка Мобюиссон выехали два всадника: один был Робер Артуа, а второй – его верный, его неразлучный Лорме, не то слуга, не то оруженосец, неизменный его спутник, его поверенный и надежный исполнитель всех замыслов своего господина.
С того самого дня, как Робер Артуа отличил его от всех прочих крестьян в поместье Конш и приблизил к своей особе, Лорме, как говорится, ни на шаг не отходил от хозяина. Было даже забавно смотреть, как этот низенький, коренастый, уже полуседой человечек хлопотал вокруг молодого великана, пекся о нем, как нянька, следовал за ним по пятам, старался уберечь от опасности. Коварство его было столь же велико и столь же полезно для Робера, как и его поистине безграничная преданность. Это он в ту роковую ночь, когда братья д'Онэ попались в ловушку, доставил их под видом лодочника к Нельской башне.
Занималась заря, когда наши всадники достигли ворот Парижа. Они пустили шагом своих лошадей, от которых уже валил пар. Лорме то и дело громко зевал. Хотя Лорме стукнуло все пятьдесят, он не хуже любого молодого конюшего переносил самые длительные переезды, но не переносил раннего вставания – не выспавшись, он впадал в мрачность.
На Гревской площади, как и обычно, уже толпился народ: каждое утро здесь собирался простой люд в надежде получить работу. В толпе сновали десятники, руководившие королевскими стройками, владельцы речных судов: они вербовали подмастерьев, грузчиков и рассыльных. Робер Артуа пересек площадь и въехал в улицу Моконсей, где проживала его тетушка Маго Артуа, графиня Бургундская.
– Видишь ли, Лорме, – пояснил великан, – я хочу, чтобы эта разжиревшая сука от меня первого узнала о своем несчастье. Вот и наступило лучшее утро в моей жизни, большего удовольствия я еще никогда не получал. Даже самое хорошенькое личико молодой, страстно влюбленной красотки не доставит мне такого наслаждения, как та богомерзкая рожа, которую непременно скорчит моя тетушка, когда услышит рассказ о том, что произошло в Мобюиссоне. Пусть едет в Понтуаз, пусть своими руками готовит себе гибель, пусть ревет перед королем, пусть сдохнет от досады.
Лорме сладко зевнул.
– Сдохнет, ваша светлость, сдохнет, – пообещал он, – будьте покойны, вы уж постараетесь, чтобы сдохла.
Они подъехали к роскошному особняку, принадлежащему графам Артуа.
– И подумать только, что мой дед выстроил эти хоромы, и подумать только, что мне полагалось бы здесь жить! – продолжал Робер.
– Будете жить, ваша светлость, будете.
– А тебя я произведу в привратники и назначу тебе жалованье сто ливров в год.
– Спасибо, ваша светлость, спасибо, – ответил Лорме таким тоном, будто уже стоял в богатой ливрее, исполняя свои обязанности, и будто сто золотых уже лежали у него в кармане.
Робер Артуа соскочил со своего першерона, бросил поводья Лорме и, схватив деревянный молоток, принялся стучать в дверь, которая затрещала под градом ударов.
Грохот потряс весь дом сверху донизу. Створка двери приоткрылась, и на пороге показался страж достаточно крепкого телосложения и с внушительной дубинкой в руках, одного удара которой было достаточно, чтобы уложить на месте быка. Сон мигом соскочил с него.
– Кто таков? – спросил он, возмущенный нахальством гостя.
Робер Артуа, не отвечая, оттолкнул слугу и вошел в дом. В коридорах и на лестнице царило оживление; с десяток слуг и служанок убирали барские покои, мыли полы, вытирали пыль. При виде незваного гостя у многих вытянулись лица. Но Робер, не обращая ни на кого внимания, расталкивая челядь своей тетушки, поднялся во второй этаж, где были расположены покои графини Маго, и так зычно крикнул «эй», что целый табун лошадей взвился бы от страха на дыбы.
На крик выскочил перепуганный слуга, держа в руке ведро.
– Где тетушка, Пикар? Мне необходимо немедленно видеть тетушку.
Пикар, малый с приплюснутым черепом, покрытым реденькими волосами, поставил на пол ведро и ответил:
– Они завтракают, ваша светлость!
– Пусть завтракает! Мне-то что за дело! Предупреди ее о моем приезде, да поживее!
Поспешно придав своей физиономии удрученное и испуганное выражение и скорбно скривив рот, Робер Артуа последовал за слугой в опочивальню графини Маго; под его тяжестью дрожали половицы.
Графиня Маго Артуа, правительница Бургундии, носившая титул пэра Франции, была могучая дама лет сорока, ширококостная, с массивной фигурой и крутыми бедрами. Ее некогда прекрасное лицо, превратившееся теперь в бесформенную, заплывшую жиром маску, сияло спокойной и горделивой уверенностью. Лоб у нее был высокий, выпуклый, волосы темные, почти без седины, над верхней губой чернели заметные усики, подбородок был слишком тяжелый, а губы слишком яркие.
Все в этой женщине: черты лица, руки, ноги, равно как вспышки гнева, страсть к стяжательству, любовь к власти – было непомерно огромно. С энергией опытного военачальника и упорством прожженного крючкотвора она переезжала из Артуа в Бургундию, посещала свой двор в Аррасе, а затем свой двор в Доле, зорко следила за управлением двух своих графств, требовала полного повиновения от своих вассалов, не мучила людей понапрасну, но, обнаружив врага, разила его беспощадно.
Двенадцать лет борьбы с собственным племянником позволили ей достаточно хорошо изучить его повадки. Всякий раз, когда возникали какие-нибудь затруднения, всякий раз, когда подымали голову вассалы графства Артуа, всякий раз, когда в каком-нибудь городе выражалось недовольство по поводу налогов, она знала, что тут надо искать руку Робера.
«Это же настоящий волк, жестокий и вероломный, – говорила она, когда речь заходила о ее племяннике. – Но, слава богу, у меня голова покрепче, и рано или поздно его погубят собственные козни».
Тетушка и племянник годами не разговаривали и встречались лишь на королевских приемах.
Сейчас она сидела перед маленьким столиком, придвинутым вплотную к постели, и, аккуратно отрезая кусок за куском, лакомилась заячьим паштетом, которым обычно начинался ее утренний завтрак.
Подобно тому как племянник старался придать себе расстроенный и взволнованный вид, так и тетушка при виде его сделала спокойную и равнодушную мину.
– Вы, племянничек, как видно, подымаетесь до зари! – произнесла она обычным голосом, стараясь скрыть свое удивление. – И ворвались ко мне как буря! Что заставило вас так спешить?
– Тетушка, тетушка, – завопил Робер, – все пропало!
Графиня Маго все так же спокойно и неторопливо отхлебнула из кубка глоток арбуазского вина ярко-рубинового цвета, которое выделывалось в ее поместьях и которое она предпочитала к утреннему завтраку всем прочим напиткам, ибо, по ее словам, оно давало бодрость на целый день.
– Что у вас такое пропало, Робер? Проиграли еще одну тяжбу? – осведомилась она.
– Тетушка, клянусь вам, сейчас не время язвить друг друга. Несчастье, обрушившееся на нашу семью, слишком велико, теперь уж не до шуток.
– Что же произошло? Какое несчастье для вас может стать несчастьем для меня и наоборот? – спросила она спокойным и циничным тоном.
– Тетушка, наша жизнь и честь в руках короля.
В глазах графини Маго промелькнуло беспокойство. Но она молчала, размышляя, какую еще ловушку расставил ей племянник и что означает это вступление.
Жестом, вошедшим у нее в привычку, она засучила рукава до локтей. Потом хлопнула ладонью по столу и позвала:
– Тьерри!
– Тетушка, я не могу говорить при посторонних, мы должны побеседовать наедине, – воскликнул Робер. – То, что я вам скажу, затрагивает честь всей нашей семьи.
– Ерунда, ты прекрасно можешь говорить при моем канцлере.
Тетушка просто не доверяла племяннику и хотела на всякий случай запастись свидетелем.
С минуту они молча глядели друг на друга: она с преувеличенным вниманием, а он – внутренне наслаждаясь разыгрываемой комедией. «Зови хоть всех своих людей, – думал Робер. – Зови, пусть послушают».
Странное зрелище представляли два этих существа, которые зорко следили друг за другом, оценивали каждый возможности противника, мерились силами; природа наделила их множеством общих черт, и, словно два быка одной породы, они были удивительно похожи и яростно ненавидели один другого.
Дверь распахнулась, и в опочивальню графини вплыл Тьерри д'Ирсон. Бывший капитульный настоятель Аррасского собора, ныне канцлер графини Маго, управитель графства Артуа и, как утверждали, любовник графини, был невысок ростом, пухл, круглолиц, с острым и неестественно белым носом; он производил впечатление человека самоуверенного и властного. Во взоре его горела жестокость, а безгубый рот складывался в улыбку. Он верил только в хитрость, ум и настойчивость.
Поклонившись Роберу Артуа, он произнес:
– Вы у нас редкий гость, ваша светлость.
– Мой племянник уверяет, что явился сообщить нам о какой-то огромной беде, – пояснила Маго.
– Увы! – вздохнул Робер, бессильно опустившись в кресло.
Он выжидал; Маго уже явно стала терять терпение.
– У нас с вами, тетушка, не раз выходили недоразумения, – начал наконец Робер.
– Хуже, племянник, пренеприятнейшие ссоры, и оканчивались они обычно плохо для вас.
– Верно, верно, и бог свидетель, я желал вам всяческих бед.
Робер и сейчас прибег к излюбленному своему приему – грубоватая, но не оставляющая сомнений искренность, откровенное признание дурных своих умыслов: так ему удавалось скрывать удар, которым он готовился поразить противника.
– Но такого несчастья я вам никогда не желал, – продолжал он. – Ибо, как вам известно, я настоящий рыцарь и строг в отношении всего, что касается нашей чести.
– Да в чем же дело, в конце концов? Говори же, – не сдержавшись, крикнула Маго.
– Ваши дочери и мои кузины уличены в прелюбодеянии и арестованы по приказу короля, равно как и Маргарита.
Маго не сразу осознала всю силу нанесенного ей удара. Она и впрямь не поверила Роберу.
– От кого ты слышал эту басню?
– Ни от кого, тетушка, я сам узнал, и весь двор тоже знает. Произошло это еще вчера вечером.
Робер испытывал истинное наслаждение, терзая свою толстуху тетку, поджаривая ее на медленном огне; взвешивая каждое слово, он рассказал ровно столько, сколько хотел рассказать о том, как весь Мобюиссон был разбужен гневным криком короля.
– А они признались? – спросил Тьерри д'Ирсон.
– Не знаю, – ответил Робер. – Но молодые д'Онэ, конечно, признаются, ибо в настоящий момент находятся в руках вашего друга Ногарэ.
– Терпеть не могу Ногарэ, – отозвалась графиня Маго. – Даже будь они невинны, как ангелы, из его рук они выйдут чернее ворона.
– Тетушка, – начал Робер, – темной ночью я проскакал десять лье от Понтуаза до Парижа, чтобы известить вас, ибо никто не подумал этого сделать. Неужели вы до сих пор считаете, что я действовал под влиянием дурных чувств?
Графиня Маго вскинула глаза на своего гиганта племянника; душевное ее смятение и тревога были так велики, что она невольно подумала: «Возможно, что и он способен иногда на добрые порывы».
Потом хмуро спросила:
– Хочешь завтракать?
Услышав эту фразу, Робер понял, что удар нанесен, и нанесен метко.
Не заставляя себя долго просить, Робер схватил со стола холодного фазана, разорвал руками на две половинки и впился в него зубами. Вдруг он заметил, что его тетушка переменилась в лице. Сначала побагровела грудь, прикрытая горностаевой опушкой платья, затем краска залила шею, потом подбородок. Наконец кровь бросилась ей в лицо, покрыла пурпурными пятнами лоб. Графиня Маго поднесла руку к сердцу.
«Вот оно, – подумал Робер. – Сдыхает. Сейчас сдохнет».
Но он ошибся. Графиня быстро поднялась с постели, и одновременно раздался грохот. Заячьи паштеты, кубки и серебряные блюда, которые она резким движением смахнула со стола, звеня и подпрыгивая, покатились по полу.
– Потаскухи! – заревела она. – И это после всего, что я для них сделала, устроила им такие блестящие партии... Попались как непотребные девки. Все загубили! Пусть их бросят в темницу, пусть сажают на кол, пусть вешают!
Бывший каноник даже бровью не повел. Он уже давно привык к гневным вспышкам своей покровительницы.
– Вот, вот, я тоже, тетушка, сразу об этом подумал, – пробурчал Робер с набитым ртом. – Так вас отблагодарить за все ваши заботы...
– Я немедленно должна ехать в Понтуаз, – воскликнула Маго, не слушая племянника. – Должна их повидать и научить, что надо отвечать на допросах.
– Боюсь, что вам это не удастся, тетушка. Их держат взаперти и никого не пускают...
– Тогда я поговорю с королем. Беатриса! Беатриса! – закричала она, хлопнув в ладоши.
Откинув занавес, в комнату неторопливым шагом вошла девушка лет двадцати; она была просто восхитительна: высокая, черноволосая, длинноногая, с упругой грудью и крутыми бедрами. При первом же взгляде на красотку Робер Артуа так весь и загорелся.
– Беатриса, надеюсь, ты все слышала? – спросила Маго.
– Да, сударыня, – ответила девушка. – Я, как всегда, стояла у дверей.
Говорила Беатриса неестественно медленно, неестественно медленны были ее жесты, ее походка, даже веки она подымала медленнее, чем все люди. От ее гибкого по-кошачьему тела веяло таким невозмутимым спокойствием, что, казалось, влети в окно молния, и тогда девушка не вздрогнет, не сотрет со своих губ ленивую усмешку. Однако из-под длинных черных ресниц блестели насмешливые глаза. Несчастье ближних, их тревоги, страшные драмы, калечащие их жизнь, только веселили ее.
– Это племянница Тьерри, – сказала Маго племяннику, указывая на Беатрису, – я назначила ее своей первой придворной дамой.
Беатриса д'Ирсон поглядела на Робера Артуа с простодушным бесстыдством. Ей явно хотелось узнать поближе этого великана, о котором она столько слышала в доме Маго, где его поносили как последнего негодяя.
– Беатриса, – продолжала Маго, – вели подать мне носилки и запрячь шесть лошадей. Едем в Понтуаз!
Но Беатриса по-прежнему не отрывала глаз от Робера, точно не слышала слов своей благодетельницы. В этой молодой красавице было что-то остро волнующее, что-то темное. При первом же взгляде между нею и любым мужчиной устанавливалось негласное сообщничество, и каждому казалось, что при любом его решительном шаге она немедленно уступит домогательствам. И в то же время каждый втайне спрашивал себя, уж не дурочка ли она или, может быть, просто втихомолку насмехается над людьми.
«Рано или поздно, – думал Робер, глядя, как Беатриса все той же неторопливой походкой удаляется из комнаты, – рано или поздно я ее заполучу, не знаю, когда, но заполучу непременно».
От фазана не осталось даже косточки, ибо обглоданный костяк Робер бросил в камин. Ему захотелось пить. Но вина ему не принесли. Поэтому Робер из осторожности – еще отравят, с них станется, – взял с поставца кубок, из которого пила дражайшая тетушка, и допил оставшееся вино.
Графиня взволнованно шагала по спальне, машинальным жестом засучивая рукава и кусая губы.
– Сегодня я вас ни за что не оставлю одну, тетушка, – сказал Артуа. – Буду вас сопровождать. Это мой прямой долг как вашего племянника.
Маго вскинула на Робера глаза, в которых вспыхнуло прежнее недоверие. Потом вдруг решилась и дружески протянула ему руку.
– Ты причинил мне много зла, Робер, и, уверена, причинишь еще немало. Но сегодня, должна признаться, ты вел себя молодцом.
Глава IX
Королевская кровь
В комнату, вернее, в узкий и длинный подвал, идущий под старым понтуазским замком, где Ногарэ вел допрос братьев д'Онэ, проникли первые проблески зари. В крохотные оконца, которые пришлось открыть, чтобы освежить спертый воздух, вползали клубы предутреннего тумана. Пропел петух, ему ответил второй, над самой землей пролетела стайка воробьев. Факел, прикрепленный к стене, трещал, и едкий чад смешивался с запахом измученных пыткой тел. Видя, что огонь вот-вот потухнет, Гийом де Ногарэ коротко бросил, ни к кому не обращаясь:
– Факел!
Возле стены стояли два палача; один из них шагнул вперед и взял в углу запасной факел, затем сунул его концом в угли, на которых раскалялись докрасна ненужные теперь железные прутья. Зажженный факел он вставил в кольцо, вделанное в стену.
Палач вернулся на место и встал рядом со своим товарищем по ремеслу. Оба палача – «пытошники», как их называли в народе, – были похожи будто близнецы; те же грубые черты, те же тупые физиономии; глаза у обоих покраснели от бессонной ночи и усталости. Их мускулистые, волосатые, забрызганные кровью руки бессильно свисали вдоль кожаных кольчуг. От обоих сильно несло потом.
Ногарэ бросил на них быстрый взгляд, затем поднялся с табурета, на котором просидел не вставая все время, пока длился допрос, и прошелся по комнате; по серым каменным стенам пробежала, заколебалась тень, отброшенная его тощей, костлявой фигурой.
Из дальнего угла подвала доносилось тяжелое дыхание, прерываемое всхлипами: казалось, это стонет один человек. Окончив свою работу, палачи оставили несчастных лежать прямо на земле. Даже не спросив у Ногарэ разрешения, они взяли плащи Филиппа и Готье и накинули их на бесчувственные тела, как бы желая скрыть от самих себя дело рук своих.
Ногарэ нагнулся над братьями: их лица приобрели удивительное сходство. У обоих кожа, прочерченная дорожками слез, стала одинакового землистого оттенка, а волосы, слипшиеся от пота и крови, подчеркивали неровности черепа. Оба дрожали мелкой дрожью, стоны то и дело срывались с окровавленных губ, на которых отпечатались следы зубов.
На долю Готье и Филиппа д'Онэ выпало безоблачное детство, а на смену пришла столь же безоблачная юность. Смыслом жизни для них было выполнять любые свои желания, получать наслаждение, удовлетворять самые тщеславные притязания. Как и все сыновья старинных дворянских родов, они с малолетства были записаны в полк; до сего времени самым большим их страданием были незначительные болезни или вымышленные муки. Еще вчера они принимали участие в королевском кортеже и не было для них неосуществимых надежд. Прошла всего одна ночь, и они потеряли человеческий облик, забитые, сломленные пыткой; если они могли бы еще желать, они пожелали бы небытия.
Ногарэ выпрямился; ни одна черта в его лице не дрогнула. Чужие страдания, чужая кровь, оскорбления, которыми его осыпали враги, их отчаяние и их ненависть скользили по нему, не оставляя следа, как скатывается дождевая вода с гладкого камня. Своей легендарной жестокости, этой поразительной бесчувственности он был обязан тем, что стал верным исполнителем самых тайных замыслов короля, и надо сказать, что роль эта далась ему легко, далась без труда. Он стал таким, каким хотел стать: он чувствовал в себе призвание к тому, что полагал общественным благом, как призванием иного человека бывает любовь.
Призвание, склонность – так называют страсть, когда хотят ее облагородить. В железной, в свинцовой душе Ногарэ таился тот же эгоизм, то же ненасытное желание, которое заставляет влюбленного жертвовать всем ради обожаемого существа. Ногарэ жил в некоем вымышленном мире, где мерилом всего была государственная польза. Отдельные личности ничего не значили в его глазах, да и себе самому он не придавал никакого значения.
Через всю историю человечества проходит вечно возрождающееся племя таких вот фанатиков общего блага и писаного закона. Их логика граничит с бесчеловечностью, бездушием как в отношении других, так и в отношении самих себя; эти служители отвлеченных богов и абсолютных правил берут на себя роль палачей, ибо желают быть последними палачами. Но это лишь самообман, так как после их смерти мир перестает им повиноваться.
Пытая братьев д'Онэ, Ногарэ верил, что действует так ради блага государства; и теперь он глядел на Готье и Филиппа, лица которых уже потеряли человеческие черты, и не видел в них людей; бессознательно он загородил от света эти искаженные мукой лица; для него они были лишь признаком непорядка; он победил.
«Тамплиеры держались крепче», – подумал он только. А ведь сейчас в его распоряжении были лишь местные «пытошники», а не прославленные мастера заплечных дел парижской инквизиции.
Выпрямившись, он сморщил лицо, спина у него ныла, и поясница была как свинцом налита. «Холод какой», – буркнул он себе под нос. Ногарэ приказал закрыть окна и приблизился к треножнику, где еще пылали раскаленные угли. Протянув к огню руку, он подождал, пока пальцы согреются, и, ворча, стал растирать больную поясницу.
Два палача, стоявшие у стены, казалось, дремали... Из угла комнаты, куда бросили бесчувственные тела братьев д'Онэ, доносились жалобные стенания, но Ногарэ уже не слышал их.
Хорошенько согрев спину, он вернулся к столу и взял лежавший там пергамент. Потом, глубоко вздохнув, направился к дверям и вышел прочь.
Тотчас же после его ухода палачи приблизились к Готье и Филиппу и попытались поставить их на ноги. Но так как попытка не удалась, они подхватили на руки эти истерзанные ими самими тела и понесли их осторожно, как носят больных детей, в отведенную узникам темницу.
Старинный замок Понтуаз, превращенный ныне в помещение для кордегардии и тюрьму, лежал всего в полумиле от королевской резиденции – от замка Мобюиссон. Мессир Ногарэ прошел это расстояние пешком в сопровождении двух приставов из свиты прево и своего собственного писца, который нес пергаментный свиток и письменный прибор.
Ногарэ шел быстрым шагом, плащ развевался вокруг его тощей длинной фигуры. Он с удовольствием вдыхал прохладный утренний воздух и влажные запахи соседнего леса.
Не отвечая на приветствия лучников, охранявших Мобюиссон, он пересек двор и вошел в замок, даже не оглянувшись на шушукающихся камергеров и придворных, которые с значительным видом, словно провели ночь у одра покойника, толпились в прихожей и коридорах. Слуга поспешил распахнуть двери перед мессиром Ногарэ, и хранитель печати очутился в покоях, где уже собралась королевская фамилия.
Сам король сидел за длинным столом, покрытым шелковой тканью. Лицо его казалось еще более холодным и застывшим, чем обычно. Под неподвижными глазами набрякли синеватые мешки, губы были плотно сжаты. По правую его руку восседала Изабелла, она держалась по обыкновению очень прямо и не шевелясь, как идол. Плоеный чепец венчала диадема изящной работы, а две золотые косы, уложенные у висков в виде ручек античной амфоры, еще больше подчеркивали суровое выражение ее лица. Это она была виновницей обрушившихся на королевский дом несчастий. В глазах присутствующих на ней лежала ответственность за развертывающуюся драму, и, ощутив те узы, которые самым странным образом роднят доносчика с виноватым, она чувствовала себя чуть ли не преступницей.
Сидевший по левую руку Филиппа Красивого его высочество Валуа нервно барабанил пальцами по столу и время от времени болезненно поводил шеей, будто воротник был ему тесен. Второй брат короля, его высочество Людовик д'Эвре, также присутствовал на семейном совете, он держался спокойно, его скромный костюм являл разительный контраст с ярким одеянием Карла Валуа.
И затем здесь были три королевских сына, три обманутых супруга, на которых свалилось несчастье и позор: старший, Людовик Наваррский, с лживыми глазами и впалой грудью, непрерывно ерзавший на стуле; средний, Филипп Пуатье, лицо которого, похожее в профиль на тонкую морду борзой, еще больше осунулось, еще больше вытянулось, так трудно ему было сохранять напускное спокойствие; и младший, Карл, чье прекрасное юношеское лицо выражало боль, причиненную первым в его жизни настоящим горем...
Один Ногарэ даже не взглянул на них; Ногарэ не желал никого видеть, кроме своего государя.
Он медленно развернул пергаментный свиток и, по знаку Филиппа IV, стал читать подлинную запись допроса. Голос его звучал так же ровно, как и тогда, когда он допрашивал Готье и Филиппа д'Онэ. Но сейчас, в этой холодной зале, освещенной тремя стрельчатыми окнами, голос его казался особенно грозным; сейчас испытанию подвергалась королевская фамилия. Запись была своего рода совершенством, ибо Ногарэ любил хорошую работу. Конечно, оба брата д'Онэ, как и подобает людям благородным, поначалу все отвергали; но хранитель печати умел допрашивать так, что обвиняемый очень скоро забывал и угрызения совести, и все галантные соображения. Месяц, когда принцессы вступили в преступную связь, дни встреч любовников, ночи, проведенные в Нельской башне, имена слуг-сообщников – все, что для виновных означало страсть, любовный пыл и наслаждение, все было выставлено напоказ, обнажено, захватано чужими руками, втоптано в грязь. А сколько посвященных в тайну людей, должно быть, хихикали сейчас по углам!
Присутствующие едва осмеливались поднять глаза на трех принцев, да и сами они не искали взгляда друг друга.
В течение последних лет их дурачили, обманывали, позорили; каждое слово Ногарэ переполняло чашу стыда, которую им суждено было испить.
Людовика Наваррского терзала ужасная мысль, которая пришла ему в голову только сейчас, когда он сопоставлял даты, приводимые Ногарэ: «В течение первых шести лет супружества у нас не было детей. И ребенок появился на свет лишь после того, как этот самый Филипп д'Онэ стал любовником Маргариты... Значит, моя маленькая Жанна... моя дочь... может быть, вовсе и не моя...» Дальнейшего чтения допроса он не слушал, он повторял про себя: «Моя дочь не моя... моя дочь не моя...» Кровь гулко стучала у него в висках.
В отличие от брата граф Пуатье старался не проронить ни слова из того, что читал Ногарэ. Хранителю печати Ногарэ, несмотря на все его старания, так и не удалось вырвать у братьев д'Онэ признания относительно графини Жанны: оба отрицали, что у нее есть любовник, не могли назвать его имени. А ведь они признались во всем, и, следовательно, если бы они что-нибудь о ней знали, они бы, несомненно, под пыткой сказали правду.
Конечно, она играла гнусную роль сводни, сомнения в этом быть не могло... Филипп Пуатье размышлял...
Ногарэ, закончив чтение, положил пергаментный свиток на стол. Филипп Красивый заговорил первый:
– Мессир де Ногарэ, вы достаточно ясно осветили нам прискорбные факты. Когда мы примем решение, вы уничтожите все это, – он показал на запись допроса, – дабы не осталось никакого следа, кроме того, что мы навсегда похороним в нашей памяти. Ступайте, вы действовали как должно.
Ногарэ поклонился и вышел.
Воцарилось молчание, которое нарушил чей-то вскрик:
– Нет!
Это крикнул Карл, в волнении он даже поднялся с места. Он снова повторил: «Нет!» – как бы не желая принимать жестокую правду. Подбородок его дрожал, щеки пошли пятнами, и на глаза навернулись слезы, хотя он изо всех сил старался их удержать.
– Тамплиеры... – произнес он с испуганным видом.
– Что такое? – нахмурившись, спросил Филипп Красивый.
Он не любил, когда при нем говорили о тамплиерах. Ибо каждый невольно вспоминал: «Проклят весь ваш род до тринадцатого колена...»
Но Карл и не думал о проклятиях Жака де Молэ.
– В ту самую ночь, – запинаясь, пробормотал он, – в ту самую ночь они были вместе.
– Карл, – холодно прервал его король. – Как супруг вы проявляли излишнюю слабость, так сумейте хотя бы внешне сохранить обличье, достойное принца.
И сын больше не услышал от отца ни единого слова утешения и поддержки.
Его высочество Валуа до сих пор не раскрывал рта, а, как уже говорилось, хранить молчание было для него горькой мукой. Он воспользовался подходящей минутой, дабы излить свой гнев.
– Клянусь богом! – завопил он. – Странные вещи творятся во Французском королевстве даже под кровом самого короля. Рыцарство умирает, государь, брат мой, и вместе с ним умирает честь.
Засим воспоследовала длиннейшая речь, нанизывались одна за другой фразы, пышущие благородным негодованием, а подспудно так и проскальзывали ядовитые намеки. Для Карла Валуа одно вытекало из другого: советники короля (имени Мариньи он не назвал, но все поняли, куда он метит) разгромили рыцарские ордены и тем же ударом уничтожили все моральные устои общества. Государственные мужи «темного происхождения» изобретают какое-то новое право, основанное на римском праве, и подменяют им доброе старое феодальное право, которым прекрасно обходились наши предки. И плоды налицо. А во время крестовых походов жену можно было безбоязненно оставить дома хоть на десять лет – она умела хранить честь, и ни один вассал даже помыслить не смел посягнуть на чужую супругу. А сейчас повсюду распущенность, бесстыдство. Подумать только! Двое каких-то конюших...
– Один из этих конюших принадлежит к вашей свите, брат мой, – сухо прервал его король.
– Равно как другой из свиты вашего сына, – возразил Валуа, кивнув в сторону графа Пуатье.
Тот развел руками.
– Каждый из нас, – наставительно произнес он, – может быть одурачен людьми, которым он доверился.
– Именно поэтому, – закричал Валуа, который славился своим умением извлекать аргументы даже из возражений противника, – именно поэтому нетерпимо, когда вассал совершает тягчайшее из преступлений – осмеливается соблазнить и похитить честь жены своего сюзерена, особенно если она супруга короля или королевская дочь. Конюшие д'Онэ дошли до того...
– Считайте их уже покойниками, брат мой, – перебил его король, пренебрежительно махнув рукой: этот короткий резкий жест стоил самой пространной обвинительной речи и безвозвратно вычеркивал из списка живых двух братьев д'Онэ. – Да и не в этом дело. Мы должны решить участь принцесс-прелюбодеек... Позвольте, брат мой, – добавил он, видя, что Валуа собирается разразиться новой речью, – разрешите, на сей раз я спрошу сначала мнение своих сыновей. Говорите, Людовик.
Людовик Наваррский открыл было рот, но на него напал приступ кашля, и на щеках выступили красные пятна. Кровь бросилась ему в голову. Присутствующие молча ждали, пока он отдышится.
– Скоро начнут говорить, что моя дочь незаконнорожденная, – произнес он наконец, придя в себя. – Вот что будут говорить. Незаконнорожденная!
– Если вы первый будете об этом кричать на всех перекрестках, – сказал король, недовольно нахмурясь, – другие не преминут повторять за вами.
– Конечно, конечно, – подхватил Карл Валуа, который еще ни разу не думал о такой возможности, и в его выпуклых синих глазах заблестел странный огонек.
– А почему бы и не кричать, раз это правда? – спросил Людовик, окончательно теряя самообладание.
– Замолчите, Людовик, – приказал король, стукнув ладонью по столу. – Соблаговолите лучше сказать нам, какую кару вы считаете нужным применить к вашей супруге?
– Пусть сдохнет! – воскликнул король Наваррский. – Она и обе другие тоже. Все три пусть сдохнут. Смерть, смерть и смерть!
Слово «смерть» он произнес даже с каким-то присвистом и рубанул рукой по воздуху, точно напрочь отсекая воображаемые головы.
В разговор вмешался Филипп Пуатье. И, спросив у короля взглядом разрешение высказаться, он произнес:
– Вас ослепило горе, Людовик. А на душе у Жанны нет такого великого греха, как на душе у Маргариты и Бланки. Не спорю, она виновата, и очень виновата, ибо потакала преступному увлечению своих невесток, вместо того чтобы разоблачить их, и она много потеряла в моем уважении. Но ведь мессир Ногарэ, который сумел добиться многого, не смог все же получить доказательств, что Жанна изменила супружескому долгу.
– А ну-ка, пусть Ногарэ ее самолично допросит, и тогда мы увидим, как она не признается! – закричал Людовик. – Она помогала втаптывать в грязь мою честь и честь Карла, и, если вы нас действительно любите, как не раз уверяли, вы сами должны потребовать по отношению к ней той же кары, что и к двум остальным шлюхам.
Граф Пуатье возразил брату, и его ответ, который в других устах прозвучал бы злой иронией, как нельзя лучше характеризовал его нрав:
– Ваша честь, Людовик, мне бесспорно дорога; но не менее дорого мне и Франш-Конте.
Присутствующие удивленно переглянулись, а Филипп продолжал развивать свою мысль:
– Вы владеете Наваррой на правах вашей собственности, Людовик, она перешла к вам от нашей покойной матушки, и, возможно, впоследствии вам будет принадлежать Франция – молю бога, чтобы свершилось это как можно позже. У меня же есть только Пуатье, которое мне соизволил подарить наш отец, и я даже не пэр Франции. Но через Жанну я получил титул пфальцграфа Бургундского и титул сира Салэнского, а салэнские копи приносят мне большую половину моих доходов; кроме того, после смерти графини Маго я унаследую все Конте. Понятно? Пусть Жанну заточат в монастырь, и пусть она проживет там до тех пор, пока все не забудется, пусть даже останется там до конца дней своих, ежели это необходимо ради чести короны, но пусть сохранят ей жизнь.
Его высочество Людовик д'Эвре, который до сих пор не проронил ни слова, неожиданно встал на сторону Филиппа.
– Мой племянник прав, как перед лицом господа бога, так и перед лицом королевства, – сказал он. – Смерть слишком серьезная вещь, она грозит каждому из нас и каждому будет мукой, и не нам посылать на смерть своих близких в ослеплении гнева.
Людовик Наваррский метнул на дядю ненавидящий взгляд.
В королевской семье существовало два клана, и так повелось уже давно. Дядюшка Валуа пользовался расположением двух своих племянников: старшего Людовика и младшего Карла. Слабые, легко подпадавшие под чужое влияние, оба они восхищались его краснобайством, его жизнью, полной приключений, и подвигами на поле брани, даже его вечной погоней за престолами, которые то ускользали из-под самого носа Валуа, то снова силой оружия возвращались ему. А Филипп Пуатье был сторонником дяди д'Эвре, спокойного, рассудительного и прямодушного человека, который, будь на то воля судеб, стал бы одним из справедливых, но не популярных правителей. Притязания его были невелики, и он вполне довольствовался своими поместьями, которыми управлял весьма разумно. Он легко поддавался страху смерти, и это была, пожалуй, основная черта его характера.
Присутствующие ничуть не удивились, что в семейном споре Людовик д'Эвре встал на сторону любимого племянника: их близость была известна.
Куда больше удивило их поведение Валуа, который после пылких речей вдруг круто повернул и, оставив бесценного своего Людовика Наваррского без поддержки, также высказался против смертной казни для преступных принцесс. Заключение в монастырь, по его словам, было слишком легким наказанием, но заключение в темницу, пожизненное заключение в крепость (он настаивал именно на пожизненном заключении) – вот какой совет позволит он себе дать.
Подобное решение было продиктовано отнюдь не природной жалостливостью императора Константинопольского. Он действовал так по простому расчету, а расчет этот основывался на слове «незаконнорожденная», которым обмолвился в припадке гнева Людовик Наваррский. И в самом деле... все трое сыновей Филиппа Красивого не имели потомства мужского пола. У Людовика и Филиппа было по дочке; но ведь на крошке Жанне, дочери короля Наваррского, уже лежало серьезнейшее подозрение в незаконнорожденности, а это могло стать непреодолимым препятствием для ее будущего восшествия на престол. Обе дочери Карла умерли в раннем младенчестве... Если виновные жены будут казнены, трое наследных принцев поспешат вступить во второй брак, и, чего доброго, у них еще родятся сыновья. А ежели заключить принцесс пожизненно, королевские сыновья будут считаться женатыми, не смогут вступить в новые брачные союзы, а следовательно, не будут иметь и потомства. Конечно, можно добиться расторжения брака... хотя супружеская измена недостаточный мотив для этого... Все эти соображения с быстротой молнии пронеслись в голове Валуа, наделенного излишне живым воображением. Подобно тем воякам, которые, отправляясь на поле брани, перебирают в уме все мыслимые случаи, при каких вышестоящие начальники будут поголовно перебиты, и уже видят себя в чине главнокомандующего, так и дядюшка Валуа, поглядывая на впалую грудь своего возлюбленного племянника Людовика и на неестественно худую фигуру своего нелюбимого племянника Филиппа, думал, что тут будет чем поживиться внезапному недугу. Да и мало ли бывает несчастных случаев на охоте, мало ли ломается не вовремя копий на турнирах, мало ли лошадей сбрасывают всадников; а сколько дядюшек благополучно переживают своих племянников...
– Карл! – произнес человек с неподвижным взором – тот, кто сейчас был единственным и подлинным королем Франции.
Валуа испуганно вздрогнул, ему показалось, что король подслушал его мысли.
Но не к нему, а к младшему королевскому сыну Карлу были обращены слова Филиппа Красивого.
Юный принц отвел от лица руку. Он проплакал все время, пока шел Совет.
– Бланка, Бланка, – простонал он, – батюшка, как же она могла совершить такой поступок? Сколько раз она уверяла меня в своей любви и доказывала это не только словами.
Изабелла презрительно и нетерпеливо передернула плечами. «Мужская любовь! – думала она. – Слепая любовь к той, которой они обладали, эта легкость, с которой они готовы поверить любой лжи, только бы им не отказывали в объятиях... Неужели же для них так важны эти мгновения близости, которые отталкивают и оскорбляют меня?»
– Карл! – настойчиво повторил король, будто обращался к слабоумному. – Как вы посоветуете поступить с вашей супругой?
– Не знаю, батюшка, ничего не знаю. Я хочу скрыться от людей, уехать, я сам уйду в монастырь.
Еще немного, и он потребовал бы себе кары за то, что жена его обманула.
Филипп Красивый понял, что больше ничего не добьется. Он оглядел своих детей так, будто видел их впервые в жизни, и задумался – он думал о законе первородства, о том, что подчас природа не особенно заботится об интересах престола. Чего только не натворит, став королем, его старший сын Людовик, неразумный, жестокий, поддающийся любому порыву! И разве может стать ему поддержкой младший сын Карл, эта тряпка. Столкнувшись с первой жизненной драмой, он сломится! Наиболее уравновешенный нрав у среднего, Филиппа, и, конечно же, он больше, чем его братья, достоин управлять государством. Но никогда Людовик не станет прислушиваться к его советам, это видно уже сейчас.
– Твое мнение, Изабелла? – спросил он вполголоса, нагибаясь к дочери.
– Женщина, которая пала, – ответила Изабелла, – должна быть навечно отлучена от королевского ложа. И кара, постигшая ее, должна быть всенародной, дабы каждый знал, что преступление, совершенное супругой или дочерью короля, наказуется более сурово, чем преступление, совершенное женой вассала.
– Славная мысль! – похвалил король. Из всех его детей одна она, Изабелла, была бы настоящим властелином. Какая жалость, что родилась она не мужчиной и родилась не первой.
– Возмездие свершится сегодня же перед вечерней, – сказал король, подымаясь.
И он удалился, чтобы, как и всегда, принять окончательное решение вместе со своими советниками Ногарэ и Мариньи.
Глава Х
Суд
Во время переезда из Парижа в Понтуаз графиня Маго, мерно покачиваясь на своих носилках, думала лишь об одном: каким образом умилостивить короля Филиппа Красивого. Но мысли разбегались. Слишком много различных соображений, слишком много страхов, а главное, безумный гнев против дочерей и кузины, против их идиотов мужей, против неосторожных их любовников, против всех тех, кто из легкомыслия, в ослеплении или уступив плотским порывам грозил разрушить умело возведенное здание ее могущества, – все это мешало ей сосредоточиться. Чем теперь станет графиня Маго? Матерью разведенных принцесс – и только. И она решила взвалить всю тяжесть преступления на Маргариту, чтобы обелить двух других преступниц. Во-первых, Маргарита не ее дочь. Кроме того, она старшая, и, следовательно, ей можно поставить в вину, что она увлекла на греховный путь младших своих невесток.
Робер Артуа вел кавалькаду крупной рысью, как бы желая подчеркнуть свое рвение. Он не без удовольствия поглядывал на пышную грудь Беатрисы д'Ирсон, стан которой красиво покачивался в такт лошадиной рыси, но с несравненно более острым удовольствием он смотрел на бывшего каноника, неуклюже подпрыгивающего в седле, и уж совсем расцветал от счастья, слыша стенания тетушки. Всякий раз, когда его дородную родственницу подкидывало на ухабах и она испускала жалобный стон, он словно невзначай переводил коней на галоп. Немудрено, что графиня Маго вздохнула с облегчением, когда перед путниками выступили наконец над кронами деревьев башни Мобюиссонского замка.
Вскоре кортеж въехал в ворота. Во дворе и в самом замке царила глубокая тишина, нарушаемая лишь мерным шагом лучников.
Маго вылезла из носилок и обратилась к первому попавшемуся стражнику:
– Где король?
– Его величество творит суд в капитульном зале.
В сопровождении Робера, Тьерри д'Ирсона и Беатрисы графиня Маго тут же направилась к аббатству.
Несмотря на всю свою усталость, шагала она быстро и решительно.
В этот день капитульный зал являл необычное зрелище: меж серых колонн, под уходящим ввысь холодным сводом не видно было монахинь, которые обычно собирались здесь для молитвы; перед своим государем застыл в молчании весь королевский двор.
Когда графиня Маго вошла, кое-кто оглянулся в ее сторону – и по залу пробежал шепот. Голос, голос, который мог принадлежать одному лишь Ногарэ, читавшему приговор, умолк, и король обменялся многозначительным взглядом со своим непреклонным советником.
Графиня без труда протиснулась вперед – присутствующие расступались перед ней. Она заметила короля, который восседал на троне, с короной на голове, со скипетром в руке. Лицо его было еще холоднее, чем обычно, а взгляд еще неподвижнее.
Казалось, он отрешился от всего земного. Разве, выполняя свой страшный долг, как то завещал ему дед, Людовик Святой, не представлял он здесь божественное правосудие?
Изабелла, Ангерран де Мариньи, его высочество Валуа, его высочество д'Эвре сидели на скамьях рядом с тремя королевскими сыновьями и владетельными баронами. Перед возвышением на каменных плитах стояли на коленях три молоденькие монашенки, низко склонив обритые наголо головы. Немного позади, у подножия трона, красовался Алэн де Парейль, главный исполнитель королевских приговоров. «Слава тебе, господи, – подумала Маго. – Мы поспели вовремя. Судят каких-то монахинь по обвинению в колдовстве или содомском грехе».
И она поспешила к возвышению, где ей полагалось сидеть по праву рождения и еще потому, что графиня Маго носила высокое звание пэра Франции. Вдруг она почувствовала, что ноги у нее подкосились: одна из коленопреклоненных преступниц подняла голову, и графиня узнала в кающейся монахине собственную дочь Бланку. Три монахини были тремя принцессами – им обрили головы и надели на них власяницу. Графиня Маго зашаталась и глухо вскрикнула, будто ее ударили кинжалом в грудь. Машинальным движением она уцепилась за руку племянника, который оказался рядом.
– Увы, тетушка, слишком поздно; мы приехали слишком поздно, – сказал Робер Артуа, который самозабвенно упивался своей местью.
Король кивнул головой, и хранитель печати возобновил прерванное чтение.
В наголо обритых головках бургундских принцесс суровый голос Ногарэ рождал целую вереницу унизительных картин. Краска залила лицо графини Маго, и она содрогнулась от стыда, того самого стыда, который терзал троих принцев, троих мужей, ставших всеобщим посмешищем, – они сидели перед королем, низко склонив головы, как три преступника.
– «...Заслушав показания и признания вышепоименованных Готье и Филиппа д'Онэ, вследствие чего установлено существование любовной связи между ними и Маргаритой и Бланкой Бургундскими, заключить сих последних в крепость Шато-Гайар и держать их там до тех пор, пока господь не призовет их к себе».
– Пожизненное заключение... – пробормотала графиня Маго. – Их осудили на пожизненное заключение...
– «Вышеназванная Жанна, пфальцграфиня Бургундская и графиня Пуатье, – продолжал Ногарэ, – ввиду того, что она не уличена в нарушении супружеского долга и посему прелюбодеяние вменено в вину ей быть не может, но поскольку установлено, что она повинна в преступном сообщничестве и попустительстве, заточена будет в замок Дурдан на все то время, какое потребуется ей для покаяния, и так долго, как то заблагорассудится королю».
Последовало молчание, и Маго, с ненавистью глядя на хранителя печати, шептала про себя: «Это он, он, пес, все затеял, его это рук дело, ему бы только шпионить, доносить и мучить. Ничего, он поплатится за это. Поплатится своей шкурой!» Однако Ногарэ еще не окончил чтения обвинительного приговора.
– «Мессиры Готье и Филипп д'Онэ, как посягнувшие на честь особ царствующего дома и презревшие феодальные узы, кои обязаны были блюсти, будут ободраны живьем, четвертованы, оскоплены, обезглавлены и повешены публично на заре следующего дня. Так рассудил наш мудрейший, всемогущественнейший и возлюбленный король».
По спине принцесс прошла холодная дрожь, когда они услышали, какие пытки ждут их возлюбленных. Ногарэ медленно свернул пергаментный свиток, король поднялся с трона. Зал постепенно пустел, и только неясный гул голосов отдавался под каменными сводами, привыкшими к словам святой молитвы. Люди сторонились графини Маго, избегали глядеть в ее сторону. «Подлецы, трусы», – думала она с ненавистью. Она направилась к двери, но Алэн де Парейль преградил ей путь.
– Нельзя, ваша светлость, – сказал он. – Король разрешил только своим сыновьям, в том случае, если они того сами пожелают, приблизиться к преступницам, дабы услышать их последнее прости и слова их раскаяния.
Не дослушав Алэна де Парейля, графиня быстро повернулась к трону, но король уже выходил из залы; за ним плелся, задыхаясь от гнева и унижения, Людовик Наваррский, шествие замыкал Филипп Пуатье, даже не оглянувшийся на свою жену.
– Матушка! – пронзительно закричала Бланка, видя, что Маго выходит из залы, тяжело опираясь на своего канцлера и Беатрису. – Матушка!
Из троих обманутых супругов не последовал за отцом только лишь Карл. Он подошел к Бланке, но язык не повиновался ему.
– И ты могла это сделать, – бормотал он, – и ты могла это сделать!
Бланка вздрогнула всем телом, отчаянно затрясла своей оголенной головкой, на которой бритва цирюльника оставила красные царапины. Она походила на голенького птенчика.
– Я не знала... Я не хотела... Карл, – рыдая, выкрикивала она.
Вдруг тишину нарушил суровый голос Изабеллы:
– Не поддавайтесь слабости, Карл! Помните, что вы принц.
Выпрямив свой и без того прямой стан, Изабелла, с маленькой короной на волосах, стояла, как страж, рядом с братом, и губы ее кривила презрительная гримаска.
При виде золовки Маргарита Бургундская дала волю долго сдерживаемому гневу.
– Не поддавайтесь жалости, Карл! Не поддавайтесь жалости! – завопила она. – Следуйте примеру вашей сестрицы Изабеллы, которая не смеет понять, что такое любовная слабость. У нее в сердце ненависть да желчь. Не будь ее, вы бы никогда ничего не узнали. Она меня ненавидит, вас ненавидит, всех нас ненавидит!
Изабелла молча скрестила руки на пышных складках платья и смерила Маргариту холодным гневным взглядом.
– Бог простит вам ваши прегрешения, – произнесла она наконец.
– Не бойся, бог простит мне мои прегрешения раньше, чем сделает тебя счастливой женщиной. – Я королева, – возразила Изабелла. – Пусть у меня нет счастья, зато у меня есть скипетр и королевство.
– А я, если я и не знала счастья, зато знала такое наслаждение, перед которым ничто все короны мира, и я об этом не жалею.
Стоя лицом к лицу с королевой английской, осунувшаяся, наголо обритая Маргарита с заплаканными, красными глазами, еще находила в себе силы, чтобы оскорблять, поносить, защищаться.
– Была весна, – торопливо говорила она, задыхаясь от желания высказать все, – был он, была любовь, мужская любовь, его сила, радость отдаваться и брать... Этого ты никогда не узнаешь, подохнешь от желания узнать, а не узнаешь, никогда, никогда не узнаешь. Должно быть, в постели ты не очень-то привлекательна, раз твой муж предпочитает мальчиков!
Побледнев как полотно, но не в силах вымолвить ни слова, Изабелла махнула Алэну де Парейлю.
– Нет уж! – закричала Маргарита. – Не смей ничего приказывать мессиру де Парейлю. Я ему приказывала и, может быть, еще буду приказывать! Пускай немного потерпит, пускай напоследок подчинится моим приказаниям.
Она повернулась спиной к Изабелле и Карлу и кивнула Алэну, как бы говоря, что готова идти. Три осужденные вышли, в сопровождении стражи миновали коридор и двор и достигли отведенной им темницы.
Когда Алэн де Парейль запер дверь, Маргарита бросилась на кровать и впилась зубами в угол простыни.
– Где мои волосы, мои чудесные волосы? – рыдала Бланка.
Глава XI
На площади Мартрэ
Казалось, никогда не придет заря на смену бесконечной ночи, не принесет ни покоя, ни надежды, ни забвения, ни спасительного самообмана!
В одном из подвальных помещений Понтуазского превотства два человека, лежа рядом на куче гнилой соломы, ждали смерти. По распоряжению Гийома Ногарэ братьев д'Онэ подлечили. Теперь их раны не кровоточили более, ровнее бились сердца, их разорванным мышцам и растерзанным телам заботливые лекари вернули часть былой силы, дабы могли они перенести новые, еще более неслыханные страдания, полнее испытать весь ужас пытки, на которую были обречены.
Никто не спал в эту ночь: ни осужденные принцессы, ни графиня Маго, ни три королевских сына, ни сам король. Не спала также Изабелла: слова, брошенные Маргаритой, не выходили у нее из памяти. Лишь два человека этой ночью почивали сном праведников: мессир Ногарэ, ибо он выполнил долг свой, и Робер Артуа, ибо он, чтобы насладиться местью, проделал целых двадцать лье.
Около шести часов утра по коридорам замка разнесся топот ног – это явились за принцессами лучники мессира Алэна де Парейля. Шестьдесят всадников в кожаных камзолах, металлических кольчугах и железных шлемах окружили три повозки, обтянутые черной материей. Сам Алэн де Парейль подсадил дам на повозки; потом по его знаку позорный кортеж тронулся в путь под розоватым утренним небом.
У одного из окон замка стояла графиня Маго, прижавшись лбом к стеклу; ее широкие плечи вздрагивали.
– Вы плачете, сударыня? – спросила Беатриса д'Ирсон.
– И я могу иногда плакать, – ответила Маго хриплым голосом.
Беатриса была одета к выходу.
– Ты уходишь? – осведомилась графиня.
– Да, сударыня, я хочу пойти посмотреть... если вы не возражаете.
Тем временем главную площадь города Понтуаз, называемую площадью Мартрэ, где должна была свершиться казнь братьев д'Онэ, запрудили толпы народа. Горожане, крестьяне и солдаты начали стекаться сюда с зари, и людской поток все не иссякал. Владельцы домов, выходивших фасадом на площадь, за немалую цену сдали окна, к которым прильнули, тесня друг друга, зеваки. То обстоятельство, что осужденные благородного происхождения, что они молоды, а особенно то, что они принадлежат к придворной знати, подстрекало любопытство. А сам характер преступления, этот чудовищный скандал, вся эта любовная история разжигали воображение.
За ночь на площади успели возвести помост – он возвышался над землей на один туаз, – две виселицы, стоявшие по оба его конца, привлекали к себе жадные взгляды.
Еще издали толпа приметила двух палачей в красных капюшонах и того же цвета плащах: они, не торопясь, пробирались к помосту. За ними следовали подручные, каждый тащил большой черный ящик, в котором хранилась палаческая снасть. Заплечных дел мастера взошли на помост, и площадь внезапно утихла. Палач взялся за колесо, повернул его, и оно пронзительно завизжало. Этот визг толпа встретила веселым смехом, будто ей показали новый очень занятный фокус. Посыпались веселые шуточки, сосед подталкивал локтем соседа, кто-то пустил по рукам кувшин с вином, и его под дружные рукоплескания торжественно поднесли палачам.
В конце улицы появилась повозка, ее приветствовали оглушительным улюлюканьем, которое стало еще громче, когда присутствующие узнали братьев д'Онэ. Ни Готье, ни Филипп не пошевелились. Веревки, привязанные к драбинам повозки, придерживали их, иначе они не устояли бы на ногах.
Священник, явившийся в темницу, выслушал их сбивчивую исповедь и последнее прости, которое они пожелали передать родным. Измученные, дрожащие, отупевшие, они не сопротивлялись – вряд ли уже не угас их разум, – и желали они лишь одного; чтобы поскорее кончился этот кошмар, скорее наступило блаженное небытие.
Палачи столкнули их на помост и раздели донага. Ярмарочное веселье охватило толпу, когда перед ней на помосте предстали два брата д'Онэ, голые, огромные, похожие на двух розовых паяцев неестественной величины. А когда палачи привязали двух молодых дворян к колесам, когда их повернули лицом вверх, площадь всколыхнулась и ответила градом грубых шуток и непристойных замечаний. Затем стали ждать. Палачи, сложив на груди руки, стояли, опершись о столб виселицы. Так проходили минуты. Людей охватило нетерпение, со всех сторон сыпались вопросы. Толпа глухо волновалась. Вдруг всем стала понятна причина этой заминки. На площадь въехали три повозки, обтянутые черным. По утонченному замыслу мессира Ногарэ и с согласия короля на площадь привезли принцесс, чтобы они могли присутствовать при казни.
При виде двух обнаженных тел, словно распятых меж двух колес, Бланка лишилась чувств.
Жанна судорожно уцепилась за край повозки и, обливаясь слезами, кричала толпе:
– Скажите моему супругу, скажите его высочеству Филиппу, что я невиновна.
До этой минуты она держалась стойко, но теперь нервы сдали, и толпа забавлялась ее отчаянием.
Одна лишь Маргарита Бургундская имела мужество взглянуть на эшафот, и сопровождающие ее лица в смятении спрашивали себя, уж не испытывает ли королева Наваррская жестокого, страшного наслаждения, видя, что выставлено напоказ это обнаженное, розовеющее в лучах солнца тело – тело того, кто за обладание ею сейчас расплатится жизнью.
Когда палачи уже взмахнули палицами, готовые обрушить их на свои жертвы, переломать им кости, Маргарита громко крикнула: «Филипп!» – и не было скорби в этом крике.
Палицы опустились; послышался глухой треск, и небеса навсегда померкли для братьев д'Онэ. Палачи железными крючьями содрали кожу с двух уже бесчувственных тел; весь помост был залит кровью.
Истерическое возбуждение толпы достигло высшего предела, когда палачи длинными ножами, наподобие тех, которыми орудуют мясники, оскопили двух юных прелюбодеев и оба одновременно подбросили в воздух рассчитанно ловким, жонглерским движением то, что ввергло братьев д'Онэ в смертный грех.
Люди толкались, лезли вперед, чтобы не пропустить редкого зрелища. Женщины кричали мужьям:
– Что, теперь закаешься, старый греховодник!
– И тебя то же самое ждет!
– Давно бы пора тебя так!
Тела сняли с колес, и в солнечных лучах блеснул топор, отсекший повинные головы. Потом то, что осталось от Готье и Филиппа д'Онэ, от двух красавцев конюших, которые еще позавчера беспечно гарцевали по Клермонской дороге, – бесформенное, кровавое месиво – было вздернуто на виселицы, и вокруг с карканьем уже закружилось воронье, слетавшееся с соседних колоколен.
Тогда медленно тронулись три черные повозки; стражи начали быстро очищать площадь от толпы, горожане вернулись к будничным делам, кто в свою лавчонку, кто в свою кузню, кто в мясной ряд, кто в огород, со странным спокойствием людей, для которых смерть ближнего лишь обыденное зрелище.
Ибо в те времена, когда большинство детей умирало в младенчестве, а половина женщин – родами, когда эпидемии уничтожали поголовно все взрослое население, когда редкая рана заживала и когда не зарубцовывался окончательно почти ни один шрам, когда церковь поучала свою паству непрестанно думать о смерти, когда на надгробных памятниках изображались трупы, пожираемые червями, когда каждый, как на добычу червей, смотрел на свою бренную плоть, мысль о смерти была самой привычной, будничной, естественной; зрелище человека, испускающего дух, не было тогда, как для нас, трагическим напоминанием об общем уделе всего живого.
Меж тем как на Нормандской дороге женщина с наголо обритой головой не переставала кричать: «Скажите его высочеству Филиппу, что я невиновна! Скажите ему, что я никогда его не обманывала!..» – палачи на глазах кучки не желавших расходиться зевак делили ризы своих жертв. По тогдашнему обычаю, заплечных дел мастера имели право оставлять себе все, что обнаруживали у казненных «за поясом». Таким образом, великолепные кошели, подарок королевы английской, попали в руки палачей. Каждый взял себе по кошелю – такой неслыханной удачи не случалось у них за всю их палаческую жизнь.
Увлеченные дележкой, палачи и не заметили, как к ним подошла молоденькая чернокудрая красавица, судя по одежде не горожанка, а знатная девушка, и вполголоса, не торопясь, попросила отдать ей язык одного из казненных. Красавица эта была Беатриса д'Ирсон.
– Говорят, язык висельника хорошо помогает от желудочных колик, – пояснила она. – Мне все равно, чей язык, дайте любой на выбор.
Палачи подозрительно взглянули на незнакомку, соображая, не колдовство ли здесь какое. Ибо каждому известно, что с помощью языка повешенного, особенно повешенного в пятницу, можно легко вызвать дьявола. А как вот насчет языка обезглавленного, пригоден ли и он для этой цели?
Но так как на ладони Беатрисы блеснула славненькая золотая монетка, палачи согласились и украдкой от посторонних взглядов вручили ей просимое.
Глава XII
Ночной гонец
Пока кровь братьев д'Онэ сохла на площади Мартрэ, пока собаки друг за дружкой пробирались к помосту и с глухим рычанием внюхивались в желтый песок, обитатели замка Мобюиссон медленно пробуждались от недавнего кошмара.
До самого вечера королевские сыновья сидели в своих покоях, не показываясь на люди. Да и к ним никто не заглядывал, за исключением нескольких придворных, приставленных к их особе; люди старались обходить стороной двери, ведущие в апартаменты, где прятались эти три человека, в душе которых гнев, унижение и боль оставили свой неизгладимый след.
Графиня Маго, сопровождаемая своей немногочисленной свитой, укатила обратно в Париж. Вне себя от ненависти и горя, она попыталась было силой проникнуть к королю; однако Ногарэ объявил ей, что король занят и не желает, чтобы его беспокоили. «Это он, он, пес, преграждает мне путь и не допускает меня к своему хозяину!» Все укрепляло графиню Маго в убеждении, что не кто иной, как мессир Ногарэ, хранитель печати, был единственным виновником несчастья ее дочерей и постигшей ее самое королевской немилости. Да и как тому было не поверить: ведь Ногарэ не остановится перед любыми кознями!
– Бог милосерд, мессир Ногарэ, бог милосерд, – полным угрозы голосом сказала она на прощанье и вышла из комнаты.
Иные страсти, иные заботы занимали сейчас Мобюиссонский замок. Приближенные и друзья томившихся в заточении принцесс спешили сплести невидимую сеть интриг, пустить в ход все свое влияние, лишь бы отречься от вчерашней дружбы, которой они так кичились прежде. Задвигались, засновали челноки страха, честолюбия и притязаний, спеша затянуть, скрыть под новым узором грубо разорванную ткань.
Осторожный от природы, Робер Артуа имел достаточно смекалки, чтобы не выказывать публично своего торжества: он терпеливо выжидал, когда взращенное им древо принесет плоды. Однако уже сейчас то почтение, какое оказывалось обычно Бургундскому клану, обратилось на него самого.
К вечерней трапезе Филипп, кроме двух своих братьев, дочери Изабеллы, Мариньи, Ногарэ, Бувилля, пригласил и Робера Артуа, из чего тот вполне справедливо заключил, что входит к королю в милость.
Скромный ужин, почти поминальная трапеза. Рядом с опочивальней короля, в длинной и узкой зале, где был накрыт стол, царила тягостная тишина. Даже его высочество Валуа молчал против своего обыкновения, даже Ломбардец, борзая короля, и та, почуяв что-то неладное, не улеглась, как обычно, у ног своего господина, а отошла к камину и вытянулась перед огнем.
В то самое время, как слуги в ожидании жаркого меняли ломти хлеба, в залу вошла леди Мортимер с малюткой принцем Эдуардом на руках – она принесла его попрощаться на ночь с королевой Изабеллой.
– Мадам де Жуанвиль, – окликнул ее король, называя леди Мортимер ее девичьей, столь прославленной фамилией, – поднесите мне моего внука.
«Моего единственного внука...» – добавил он про себя.
Взяв ребенка, Филипп поднес его близко к своему лицу и с минуту держал перед собой, пристально вглядываясь в эту невинную розовую кругленькую мордашку с глубокими ямочками на щеках. «В кого ты пойдешь, дитя? – хотелось ему спросить внука. – В твоего распутного, ветреного и слабовольного отца или в мою дочь Изабеллу? Ради чести нашего рода я хотел бы, чтобы ты больше походил на мать; но ради счастья Франции сделай, о боже, чтобы он был истинным сыном своего слабого отца!»
– Эдуард! Улыбнитесь же государю, нашему дедушке, – сказала Изабелла.
Казалось, малыш ничуть не испугался устремленного на него взора неподвижных глаз. Он смело протянул вперед ручонку, запустил ее в золотые волосы государя и с силой потянул кудрявую прядь.
Тут улыбнулся сам Филипп Красивый. У всех присутствующих единодушно вырвался вздох облегчения, каждый поспешил рассмеяться забавной выходке ребенка; и, осмелев, участники трапезы завязали беседу.
Когда мальчика унесли, а ужин окончился, король отпустил всех присутствующих, за исключением Мариньи и Ногарэ, которым он знаком приказал остаться. Несколько минут он сидел, не произнося ни слова, и королевские советники не решались заговорить, уважая молчание своего государя.
– А собаки тоже твари божии? – спросил он так внезапно, что собеседники не успели понять, чем вызван этот вопрос, какие заботы привели короля к подобной мысли.
Филипп встал и положил ладонь на теплую морду борзой, которая поднялась при его приближении и потянулась перед огнем.
– Государь, – начал Ногарэ, – сами будучи людьми, мы знаем людей, но ничего или очень мало знаем о том, что касается всех прочих созданий природы...
Филипп Красивый подошел к окну, он стоял и глядел в темный двор, не видя ничего, кроме неясного нагромождения камня и черной листвы. Как то часто бывает с людьми, наделенными всей полнотой власти, к вечеру того дня, когда ему пришлось взять на свои плечи бремя трагической ответственности, мысль Филиппа непрерывно возвращалась к таинственным и туманным вопросам: он старался уверить себя, что существует некий незыблемый порядок, который оправдывает его жизнь, его сан, его деяния.
Наконец он повернулся и произнес:
– То, что должно было свершиться, свершилось, Ангерран, и не в наших силах стереть следы железа и огня. Виновные уже предстали перед богом. Но что станется с королевством? У моих сыновей нет наследников!
Не подымая головы, Мариньи ответил:
– Если, государь, они вступят в новый брак, у них будут наследники...
– Пред лицом господа они женаты.
– Господь бог может расторгнуть... – начал Мариньи.
– Господь бог не повинуется земным владыкам. Господу богу нет дела до моего царства, у него есть царствие свое. Одними молитвами мне не освободить моих сыновей от брачных уз!
– Тогда их освободит папа, – возразил Мариньи.
Король вопросительно взглянул на Ногарэ.
– По закону прелюбодеяние не является достаточно веским основанием для расторжения брака, – сухо заметил хранитель печати.
– Однако ныне у нас нет иного прибежища, кроме папы Климента, – заметил Филипп Красивый. – Сейчас не время следовать существующим законам, даже законам церкви и Святого престола. Король должен помнить, что может умереть каждую минуту. А кого вы, Ногарэ, и вы, Ангерран, пойдете первого известить, что господь бог призвал меня к себе, если это случится не сегодня завтра? Людовика. Ведь он мой первенец. Следовательно, и освободиться от брачных уз должен он первый.
Ногарэ поднял свою большую костлявую руку, облитую отблеском огня, пылающего в камине.
– Не думаю, чтобы его высочество король Наваррский когда бы то ни было пожелал вновь приблизить к себе свою супругу, и, сверх того, полагаю, что это отнюдь не желательно для государства.
– Вам придется в таком случае убедить курию и самого папу Климента, что король в отличие от всех прочих смертных не может руководствоваться обычными, общепринятыми соображениями, – заметил Филипп Красивый.
– Приложу все свои старания, государь, – ответил Ногарэ.
В эту минуту послышался конский топот. Мариньи поднялся и подошел к окну, а Ногарэ тем временем снова обратился к королю:
– Герцогиня Бургундская будет чинить нам перед Святым престолом всевозможные препятствия. Надо как можно лучше наставить его высочество Людовика, чтобы он по природным своим странностям не испортил дело, затеваемое в его же собственных интересах.
– Хорошо, – отозвался Филипп Красивый. – Завтра же я поговорю с ним, а затем вы незамедлительно отправитесь к папе.
Конский топот, привлекший внимание Мариньи, внезапно замолк на плитах двора.
– Гонец, ваше величество, – сказал Мариньи. – И по-видимому, издалека: он весь, с головы до ног, покрыт пылью, да и лошадь еле держится на ногах.
– А откуда он? – спросил король.
– Не знаю: не разгляжу герба.
И действительно, уже стемнело и вечерние сумерки окутали замок. Мариньи отошел от окна и снова сел перед камином.
Почти тотчас же в коридоре раздались чьи-то торопливые шаги, и в комнату вошел Бувилль, первый королевский камергер.
– Государь, из Карпантрасса прибыл гонец и просит вас принять его.
– Пусть войдет.
Вошедшему было лет двадцать пять, он был высок ростом и широкоплеч. Его желто-черный плащ густо облепила пыль; на груди блестел вышитый крест – знак того, что посланный принадлежит к числу папских гонцов. В левой руке он держал шапку, тоже побелевшую от пыли и забрызганную грязью, и резной жезл, который указывал на его должность. Гонец сделал несколько шагов в направлении короля и, преклонив перед ним правое колено, отцепил от пояса ящичек черного дерева с серебряными инкрустациями, где лежало послание.
– Государь, – сказал он, – папа Климент скончался.
Король и Ногарэ, оба одинаковым движением, невольно попятились, и лица их покрыла бледность. Молчание, воцарившееся вслед за этим сообщением, было поистине ужасным. Филипп открыл ящичек, достал оттуда пергаментный свиток, быстро сломал печать и поднес послание к глазам; читал он медленно и внимательно, как бы желая удостовериться в том, насколько верна сообщенная ему гонцом новость.
– Папа, которого мы сами возвели на престол, сейчас уже находится в царствии божием, – вполголоса произнес он, протягивая свиток Мариньи.
– А когда он преставился? – спросил Ногарэ.
– Шесть дней назад. В ночь с девятнадцатого на двадцатое, – ответил гонец.
– Сорок дней... – прошептал король.
Ему незачем было продолжать, ибо трое его приближенных произвели в уме те же подсчеты. Сорок дней, не дольше и не меньше. Ровно сорок дней прошло с того дня, когда на Еврейском острове, среди языков пламени, раздался вопль Великого магистра ордена тамплиеров: «Папа Климент, рыцарь Ногарэ, король Филипп, не пройдет и года, как я призову вас на суд божий...» – и вот не прошло еще шести недель, а проклятие уже обрушилось на голову первого из троих.
– Скажи, – обратился король к гонцу, знаком приказывая ему подняться с колен, – при каких обстоятельствах скончался наш Святой отец и что он делал в Карнантрассе?
– Государь, он держал путь в Кагор и в Карпантрассе задержался против своей воли. Уже некоторое время он страдал от лихорадки и томился в тоске. Он говорил, что желает умереть в родных местах, там, где увидел свет божий. Лекари усердно его пользовали, даже заставляли его глотать растертые в порошок изумруды, каковые, как говорят, являются лучшим лекарством против подобного недуга. Но ничто не помогло. Он умер от удушья. Вокруг его смертного одра собрались кардиналы. Больше я ничего не знаю.
И он замолк.
– Хорошо, ступай, – сказал король.
Гонец вышел. Залу окутала гробовая тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием четырех мужчин, застывших там, где их застигла неожиданная новость, да ровным дыханием борзой, которая сладко спала, пригревшись у камина.
Король и Ногарэ переглянулись... «Кто следующий?» – думали они. Глаза Филиппа Красивого стали еще больше, еще пристальнее стал их взор. Его лицо покрылось неестественной бледностью, и казалось, складки пышного королевского одеяния скрывают застывшее, холодное тело, от которого уже отлетел дух.