Книга: Пустыня жизни (авторский сборник)
Назад: ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Молниеносным движением я нажал на все выключатели сразу, то есть продублировал действие автомата, который должен был сделать все за меня и, надо полагать, сделал. Разумеется, сделал, мое вмешательство ничего не изменило. Я и так не сомневался, что кибермозг отключил главный ход тотчас после “проявления” (иначе не было бы и самого “проявления”), просто во мне тлела надежда, что из-за каких-то неполадок тормозная система спуска еще продолжала работать на холостом ходу.
Наивная, конечно, надежда, ведь я не ощущал никакой вибрации. Но не сидеть же сложа руки! Теперь я сделал все, что мог, а световой барабан продолжал вращаться, энергия утекала или ее что-то высасывало из машины, как кровь из сердца.
Но не могло быть такого вампира! Тогда что же случилось, что?!
Наконец бег цифр замедлился. Это не было обманом зрения, расход энергии падал. Подавшись вперед, я с надеждой следил за этим замедлением, хотя оно уже ни на что не могло повлиять.
Все тише, все медленней… Я обливался потом, ничего другого, кроме скольжения цифр, для меня не существовало. Наконец барабан замер. В боковом окошечке цифры продолжали сновать, но это была мелочь, жалкие киловатты, которые тратились на работу кибермозга, на освещение и тому подобное.
Никакого резерва на возвращение не осталось. Более того! Все хитроумные накопители солнечной и ей подобной энергии, которые были придуманы на случай перерасхода, эту убыль могли восполнить разве что за тысячу лет.
Я влип.
Но больше всего в ту минуту меня напугала не перспектива собственной гибели, не провал всех наших замыслов, а полное непонимание случившегося. Энергия не могла исчезнуть неизвестно на что, пропасть незамеченно, но это-то и произошло.
Я высветил график расхода, прокрутил его от момента старта до момента “проявления”. Это кое-что дало. Кривая, в общем, соответствовала расчетной, все шло, как надо, до тех пор, пока аппарат не “проявился”. Тут она взлетела пиком! И каким… А ведь меня даже не качнуло. Как это прикажете понимать? Очередной фокус времени?
Ответа не было. Но странное дело, знание, когда именно случилась утечка, меня утешило, будто самым главным сейчас было выяснить хоть что-нибудь.
А что я, в сущности, выяснил?
Меж тем в кабине становилось все жарче. Так и должно было быть, корпус хроноскафа должен был при “проявлении” окутаться плазменным облаком и нагреться чувствительно для тех, кто находился внутри. Все было правильно. Думая о другом, я машинально повернул регулятор, но вместо ожидаемой прохлады из климатизатора дохнуло, как из печи. Система работала наоборот, хотя только что она действовала исправно! Но не могли же спятить законы термодинамики?
Место термодатчиков одно из самых ничтожных на приборной панели, я повернул голову, чтобы рассмотреть их данные, но не успел.
Это навалилось, едва я повернул голову. Ничего не было, ровно ничего, ни звука, ни тени, ни туманного образа, только сквозь броню стен, сквозь всю изоляцию, сквозь все, чем меня оградили, проступил взгляд. Не взгляд, конечно, что-то совсем иное, но в этом была такая темная, давящая, гипнотическая власть, что веки ответили ей чисто рефлекторным движением.
Я зажмурился. Но это не отпустило меня. Огромное, как само время, неразличимое, оно, казалось, высасывало волю, как прежде высасывало энергию, проступая сквозь стены, давило на мозг, сгущало обжигающий воздух до невозможности вдоха. Сознание не затуманилось, а как бы застыло в этой тягучей лаве. В нем ничего не осталось, кроме видения жутко просвечивающих сквозь стены и веки, смутно затягивающих глаз. Не было сил ни закричать, ни вырваться из плена этой черной пустоты, в которой был мрак настойчивого, медленно высасывающего водоворота, лишь чей-то голос вдруг прозвенел в ушах: “Не поднимай век!”
Но что-то еще боролось во мне с наваждением, противилось тому, что обволокло машину и мозг. Я даже знал что: гордость. Не моя, личная, гордость человеческого рода, который все-таки вышел к звездам и был готов идти дальше, какое бы неведомое ему ни грозило.
Внезапно давление ослабло, словно то, что было снаружи, отвлеклось или отодвинулось.
Пользуясь этим, я стряхнул оцепенение, с трудом разомкнул веки и глянул на датчик наружной температуры.
Его зашкалило! Его зашкалило, хотя он был рассчитан на жар вулканической лавы.
Да ведь я просто сварюсь…
Опережая мысль, руки скользнули к переключателям пульта, их движение обморочно отдалось в сердце, но машина уже рванулась сквозь время, прочь от того чудовищного, что на нее навалилось.
Я прыгнул на сутки вперед и, держа пальцы на переключателях хода, ждал, что теперь будет.
Из климатизатора хлынул морозный воздух, бодряще ожег лицо, в ушах зазвенело, как при рывке из глубины на поверхность. Неудивительно, поскольку стремительно падающая стрелка термометра только что показывала в кабине едва не стоградусную жару.
Мокрой ладонью я отер в три ручья струящийся по лицу пот. Отуманенный, как в бане, воздух отпотевал на стекле и металле, но то уже были пустяки. Что произошло, что навалилось на меня там, откуда я едва унес ноги?
Гадать было бесполезно. Аппараты и прежде не возвращались из прошлого, мне выпал не лучший шанс, но я по крайней мере остался жив.
Пока жив.
Датчик наружной температуры показывал уже нечто приличное, в кабине было еще свыше сорока градусов, но климатизатор работал без фокусов, в полном согласии с известными законами термодинамики, так что все вскоре должно было охладиться. Я бегло взглянул на мокро блестевшее лицо Эй, которая мирно продолжала спать, только рот был приоткрыт в частом натужном дыхании.
Здесь тоже все было в полном порядке. Откинувшись, я дал себе минуту роздыха. Я уже не боялся, что сквозь стену на меня глянет нечто. Но тень пережитого не исчезла. Я доверял технике, она подвела. Я доверял природе, она наслала на меня ужас. Я доверял науке, она ничего не смогла объяснить. Теперь я мог доверять только себе.
Мог ли?
Я чувствовал себя пылинкой в игре неведомых мне сил.
Ладно, посмотрим, еще не вечер, как говаривал мой прадед, когда я еще ходил пешком под стол.
Наконец климатизатор достаточно охладил и осушил кабину, теперь можно было действовать.
Рука дрогнула, когда я протянул ее к рифленой кнопке включения обзора.
Стены кабины протаяли, в лицо хлынул нежаркий солнечный свет. Он падал с чистого, ласкового своей умиротворенностью неба, освещая черную пустыню пожарища Все вокруг было выжжено дотла, голо, лишь кое–где торчали обугленные колки пеньков, два или три из них еще курились прозрачно сизоватыми струйками дыма. Ленивый ветерок нехотя мел по кочкам мутные завитки пепла.
Пожарище, просто пожарище. Секунду–другую я сидел, улыбаясь неизвестно чему, следил за кружением гаревых смерчиков, наслаждался спокойствием по–осеннему неяркого неба. Дальний обзор с трех сторон заслоняли выжженные скаты холмов, зато впереди все просматривалось на многие километры. Там, за чертой гари, жухлая трава лугов сменялась пестро–желтым лесом. Далее земля как-то сразу и круто вздымалась отрогами гор, темнела откосами скал, высоко на гребнях и пиках сверкала белейшим снегом, который ниже чуть припудривал каменистые склоны. В одном из отрогов что-то дымилось. Над всем возвышалась двузубая, блещущая льдистыми склонами гора.
Пора было будить Эю.
Она, как ребенок, сладко посапывала во сне, что, впрочем, не мешало ей совершенно по–детски подтягивать к себе колени. Трудно было смотреть на нее без зависти. Все увиденное мной снаружи весьма совпадало с тем, что она рассказывала о родных местах, а если так, то ее беды уже закончились. Бесхитростно, не ведая ни о чем, она дважды пересекла время, пожила среди своих отдаленных потомков, видела грядущее своего рода и с тем же незамутненным сознанием теперь возвращалась домой. Счастливая!
Я выключил обзор, достал ампулу, снял с нее протектор и торцом приложил к запястью Эй. Бурая жидкость всосалась, не оставляя следа, минуту спустя по телу девушки пробежала дрожь, глаза раскрылись.
Тонкая мимика чувств, как я уже говорил, не была свойственна Эе, этим она тоже мало чем отличалась от ребенка. Так было и в этот раз. Она подняла отуманенные глаза, мгновение — и сон в них пропал. Еще мгновение — ее взгляд встретился с моим, надо полагать, далеко не безмятежным. Легко догадаться, что она в нем прочитала и какую работу проделал ее не отягощенный абстракциями ум. Эя издала воинственный клич, ее рука инстинктивно рыскнула в поисках ножа, дубинки, любого оружия и, не найдя лучшего, ухватилась за мой разрядник; нам что-то грозит, вот как она все это поняла и тотчас изготовилась к бою.
Благо враг был, конечно же, рядом.
Он был, это я ничего не видел и не понимал, она же с ходу сообразила, какова опасность. Вот вам, мудрые мои современники, задача: что увидела и поняла Эя?
Я, само собой, догадался лишь задним числом. Тесная кабина хроноскафа, разумеется, показалась Эе пещерой. А в пещерном сумраке, понятно, могут скрываться хищники. И ведь мерцающие огоньки индикаторов так похожи на зрачки притаившихся в засаде животных!
Она успела замахнуться разрядником, словно дубинкой. Мне стоило немалых трудов ее удержать и успокоить.
— Нет же, нет, — уговаривал я ее, когда она наконец затихла. — Это не глаза, видишь, я их трогаю, видишь? Можешь сама прикоснуться…
Она уже поняла свою ошибку, но окончательно ее убедило лишь осязание. Она тут же потеряла к огонькам всякий интерес.
Где мы?
Я уже справился с невольно потрясшим меня судорожным смехом, вложил разрядник обратно в кобуру и включил обзор. Ох, Эя, Эя, с тобой не соскучишься, и что бы я сейчас без тебя делал?
Хлынувший свет заставил ее зажмуриться и заслониться, но уже мгновение спустя она радостно вскрикнула:
— Взах! Взах!
Так, еще в моем времени, она называла двузубую, самую приметную вершину родных мест. Больше никаких сомнений не осталось: мы находились там, куда стремились попасть.
Я заранее, чтобы не пугать Эю, отстегнул привязные ремни, она могла свободно двигаться, и, конечно, она рванулась наружу. И, конечно же, ее руки уперлись в стену.
Радость тут же сдуло с ее лица. Она еще раз, уже с недоверием, коснулась стены, такой прозрачной для взгляда и такой непроницаемой на деле, и рассерженно мотнула головой.
— Обман, — сказала она с презрением. — Го–ло–графия.
Вот это психика, подумал я с завистью. Сколько на нее обрушилось, и все скатилось, как с гуся вода, лишь капелькой задержалось случайное слово “голография”. Вот все, что Эя вынесла из нашего мира чудес науки. И то лишь потому, что по ее описаниям мы пытались смоделировать облик местности, показывали Эе изображения, чтобы она корректировала наши попытки, и попутно, само собой, отвечали на ее недоуменные вопросы. Понять она, видимо, ничего не поняла, но, похоже, быстро связала увиденное с эффектом отражения предметов в спокойной воде и вполне этим удовлетворилась.
Ладно, это не важно, пусть посидит надув губы. Место, значит, то самое. Время — осень, тоже сходится. Но почему Эя словом не обмолвилась об этом столбе дыма в отрогах хребта, приметная же деталь… Броская, такую нельзя запамятовать.
— Там что-то дымит, — сказал я. — Что бы, интересно, это могло быть?
— Дракон, — ответила Эя.
Так, так, дракон, стало быть… Что ж, дракон так дракон, огнедышащий, надо думать. Фумарола какая-нибудь, ничего удивительного. Тогда молчание Эй понятно. Дракон есть дракон, вряд ли его можно считать приметой местности, он же грозное существо, злой дух, который летает ночами, кушает маленьких непослушных детей или что-то там еще придумала их фантазия… Я в своем хроноскафе тоже гожусь на роль дракона, могу в этом качестве поспорить с любой фумаролой. Раз уж мне придется жить до скончания века, то, безопасности ради, не установить ли таким манером собственный культик? Я и Снежка, дракон и драконесса, попробуй кто-нибудь подступиться… Из Эй можно сделать превосходную жрицу, она бы собирала дань с окрестных племен. Неплохая, что и говорить, перспектива, черный, не хуже суеверия, юмор.
— Нет, Эя, — проговорил я вслух. — То, что ты видишь, не голография, не обман. Горы настоящие, лес настоящий, все настоящее. Вот, убедись…
Я отомкнул мембрану и вышел. С коротким вскриком, едва не сбив меня с ног, следом рванулась Эя. Мои ботинки глубоко ушли в пепел (говорю о своих, потому что Эя успела избавиться от этих непонятных и обременительных штуковин). В ноздри ударил мерзкий запах гари. К ногам, ластясь, подкатил черный смерчик, свернулся в порошистый клубок и пошел гулять дальше.
По лицу Эи текли слезы. Выскочив, она сразу упала на колени, ласкающим движением погладила черную землю. Теперь она верила, что глаза ей не лгут, и рвалась к дому, мне стоило немалых трудов вернуть ее в хроноскаф и убедить, что до становища куда быстрее добраться с помощью “магии”. Упоминание о магических силах, которыми я наделен, ее убедило. Конечно, мы познакомили ее с нашими машинами, она вроде бы даже поняла, что все это не наваждение, но в ее уме плохо укладывалось, что “скалы” движутся по воле человека. Вот летающий человек — это дело другое, в это она быстро поверила. Еще бы! Сказки зародились в глубокой древности, в них герой мог летать и летал, тут была прямая аналогия с птицами и видениями сна. Но чтобы огромные скалы мчались по небу с людьми, чтобы эти бездушные громады исполняли желание? Это так и осталось вне представлений, хотя я, конечно, не прав, называя скалы “бездушными”; для Эй все на свете было одушевлено, только по–разному. Возможно, именно это позволяло ей более или менее спокойно воспринимать чудеса нашего мира.
Но доверяла Эя только привычному и неохотно вернулась в хроноскаф. Усадив ее и взяв слово, что она ни к чему не прикоснется, я двинул машину. Конечно, до стойбища, где жила Эя, быстрее всего можно было добраться по воздуху, но я не хотел привлекать внимание, тем более являть собой “дракона в небесах”, и, приподняв аппарат на гравиподушке, тихо повел его к распадку леса. Разумеется, Эя не поняла, почему я избрал окольный путь, и заволновалась. Я не стал ничего объяснять, просто сказал, что мы можем двигаться только так. Она не возразила, но, похоже, сделала для себя кое–какие выводы. Мое настроение Эя чувствовала хорошо, и оно, видимо, вернуло ее к первоначальной догадке, что где-то неподалеку спрятался враг, столь же могущественный, как я сам. Если бы я не взял с нее слова сидеть неподвижно, какой-нибудь рычаг, боюсь, был бы на всякий случай сломан и превращен в оружие. Иначе зачем ей было бы браться за ботинок? Озираясь по сторонам, она держала его в руке и при этом что-то шептала. Я так и не понял, чем он был для нее. Защитой вроде креста и распятия или оружием, тем более магическим, что ботинок оставался частичкой нашего, безусловно, таинственного и могучего мира? Не знаю, не знаю, что наметалось в ее голове; легче понять инвариантность перехода во времени, чем это.
За машиной, пока мы пересекали пожарище, резвой стайкой бежали клубы черной пороши. С этим шлейфом мы и въехали в лес, но там они не сразу рассыпались. Чтобы не продираться сквозь чащу, я вскоре вывел машину к ручью, мелкому и такому прозрачному, что были видны не только камни на дне, но и продолговатые рыбешки, которые стремительными брызгами серебра кидались врассыпную еще до того, как их накрывала тень машины. На склонах пламенела осень, в кипучих изломах ручья дробилось солнце, мир был прекрасен, чего, разумеется, нельзя было сказать о моем настроении.
Я спешил, как только мог, однако извилистые распадки и чащоба водоразделов, которые приходилось пересекать, задерживали движение, отчего прошло не менее часа, прежде чем мы приблизились к цели. Эя едва сдерживала возбуждение, да и я тоже. Наконец позади остался последний завал. Чтобы не обнаруживать себя, я притормозил машину метрах в десяти от перегиба возвышенности, завел ее в густую тень подлеска, вылез сам и выпустил Эю. Несколько шагов — и мы оказались на краю гребня.
Внизу в солнечной безмятежности нежилось продолговатое озеро, к его берегам подступали березы и сосны. Воду полосами морщила блескучая рябь. Ток–ток–ток! — где-то неподалеку стучал дятел, которого ничуть не волновали всякие там хроноскафы. Меж соснами противоположного берега просматривались конусы хижин, несколько узких долбленок было приткнуто в камышах. Все в точности отвечало описаниям Эй. Сердце забилось так гулко, что я ухватился за ствол дерева: там, в одной из хижин, должна была находиться Снежка.
Могла находиться, тут же остерег я себя.
— Вот ты и дома… — сказал я Эе.
Ответом было молчание. Ноздри Эй раздувались, словно она принюхивалась, вид у нее был скорее хмурый, чем радостный.
— В чем дело? — встревоженно спросил я.
Лицо девушки, по которому скользила зыбкая тень листвы, казалось вырезанным из потемнелого дерева. Я схватил бинокль. Что ее повергло в столбняк? Люди покинули стойбище? Мы попали не в ту осень? Изображение прыгало, от волнения я не сразу поймал то, что хотел. Наконец мне удалось справиться с оптикой.
Постройки оказались сложнее, чем это виделось издали, каждая хижина представляла собой равноугольную спираль, такая их геометрия благоприятствовала сохранению тепла центрального очага и оттоку дыма наверх. Там, где серые слеги стен, сходясь на конус, собирались в пучок, они были черны от сажи и копоти. Машинально я отметил поразившую меня деталь: последовавшие за палеолитом тысячелетия отвергли эту спиралевидную, как у ракушек, планировку жилищ, зато ее возродило наше время, на совершенно ином, разумеется, качественном уровне, ведь наши эмбриодома тоже обрели сходство с ракушками…
Возле одной из хижин не то дрались, не то возились лопоухие собаки. Затем в поле зрения вдвинулись самые обычные, грубо сколоченные качели. Далее за кустами просматривался резной столб, очевидно, какой-то тотем; глубокие затесы создавали свирепое подобие человеческого лица, провалы губ, похоже, чернели запекшейся кровью. Я содрогнулся при мысли, чья это может быть кровь, и поспешил подавить отчаяние.
Люди здесь были. На тропинке возникла похожая на бабу–ягу старуха в облезлой, мехом наружу, накидке, с мотающимся на дряблой шее костяным ожерельем и палкой в руках. Спекшееся морщинами лицо выглядело маской, так густо его покрывала черно–багровая то ли раскраска, то ли татуировка. Старуха приостановилась, ее подбородок затрясся, по–лягушачьи приоткрывая провал беззубого рта. Прослеживая ее взгляд, я сместил бинокль и увидел голого пузатого ребятенка, который справлял малую нужду и, заслышав голос, стремглав припустил к хижине. Туда же заковыляла старуха. Нет, отвернула к другой, самой высокой хижине. Стойбище жило, там вроде бы все было в порядке.
Я опустил бинокль и нетерпеливо взглянул на Эю. Ее глаза темно блестели, руки, точно сдерживая крик, были прижаты к груди.
— Иду, — сказала она отрывисто. — Жди!
— Снежка… Она…
— Увижу, увижу!
— Твои близкие там?
— Да, да!
Она дрожала от нетерпения, мыслями была уже там, в хижинах, все остальное, казалось, ее ничуть не волновало, но это было не совсем так.
— Твой враг не нападет? — спросила она внезапно.
— Нет, — ответил я со всей уверенностью, на которую был способен. — А что?
— Тогда жди. Не показывайся.
— Хорошо. Когда ты вернешься?
— Не знаю. День ежа укрытен и долог!
Лингвасцет все переводил исправно, но был ли это разговор на одном и том же языке? Я не успел ничего уточнить, Эя скользнула вниз, сбежала бесшумно, как тень, и тут же пропала, будто растворилась в воздухе.
Снова я обнаружил ее, когда она уже плыла по озеру. Одежду она, видимо, скинула на берегу, потому что на ней, когда она вылезла, не оказалось ни лоскута. Выйдя, Эя отряхнулась, и, вопреки моим ожиданиям, не взбежала наверх. Некоторое время она зачем-то принюхивалась к своим мокро струящимся волосам, затем нарвала какую-то траву, втерла ее в волосы, прополоскала, затем, сев на корточки, принялась разрисовывать себя глиной. Я ожидал, что появление Эй будет замечено и на берег высыпят ее соплеменники. Никто не показался. Эя наконец закончила свой ритуальный, надо полагать, туалет и медленно, каким-то непонятным зигзагом, двинулась к самой большой и высокой хижине, куда было прошла старуха.
Наблюдая в бинокль, я ждал, что будет дальше. Крики изумления, радостный шум? Эя скрылась. Все было тихо.
Впрочем, так длилось недолго. Несколько минут спустя по тропинке просеменила уже знакомая мне баба–яга. Гортанно, с надрывом прокричала что-то, лингвасцет ничего не перевел. Задохнулась от усилия, старчески обмякла. Ей могло быть и сто, и сорок лет, люди ее времени стареют быстро. Наконец она перевела дыхание и прошла к идолу. Куст мешал видеть, что она там делает. Похоже, старуха разожгла костер, так как вскоре там взвился дымок. И, словно это была команда, стойбище ожило. К идолу потянулись люди. Трудно было различить, кто молод, кто стар, кто мужчина и кто женщина, так одинаково были разрисованы лица и однотипны одежды. Все шли с оружием в руках. Кое-кто вроде бы с беспокойством поглядывал на небо. Детей в этой толпе не было.
Все сгрудились возле костра. Сомкнувшиеся спины, вдобавок кустарник, не позволяли видеть, что там происходит. Отдельных слов нельзя было разобрать. Дым стал гуще, повалил клубами. Иногда в бинокле возникали отдельные, ничего мне не говорящие из-за раскраски лица, словно там двигались не люди, а какие-то непостижимые насекомые, которые приняли облик людей. От нетерпения я переходил с места на место, даже залез на дерево, но там мне помешала листва. Впрочем, Снежка вряд ли могла участвовать в этом таинстве. Вообще надо было набраться терпения, только так и можно в этой неспешной теперь жизни.
Дым тем временем опал, все стали молча расходиться. Кучка людей двинулась к той хижине, куда зашла Эя. Вскоре снаружи не осталось никого.
Чужая жизнь загадка, доисторическая вдвойне, я так ничего и не понял. Шло время, в поселке ничего не менялось. Лишь изредка пробегали собаки, похоже, еще не научившиеся взбалмошным лаем доказывать свою бдительность и холопскую преданность хозяевам.
Солнце неспешно клонилось к вершинам, так же неспешно росли и удлинялись тени, сонно покачивались лапы сосен, во всем был невозмутимый покой осени, когда уже отцвели все травы, давно вывелись все птицы и звери, когда сама природа словно убаюкивает себя перед долгим зимним забвением. Первое время я беспокойно ходил взад и вперед, затем присел на поваленный ствол. Солнце еще пригревало, в ветвях тонко серебрилась паутина, дятел куда-то убрался, было тихо, лишь в озере, будто нехотя, плескалась рыба. Дышалось здесь иначе, чем в моем времени, и думалось иначе, пространство не пронизывал обычный и потому незаметный, как фон, ток мыслей и чувств миллиардов людей, который ощущался всегда и везде, в самом глухом и укромном уголке моей Земли. Здесь его не было. Думалось расслабленно. Незаметно для себя я уже смирился с крахом наших надежд, не терзался догадками, которые так напугали меня, все это осталось в прошлом, и скорбеть о потерях не имело смысла, надо было мириться с настоящим. С тем, что этот мир теперь мой навсегда. Мой и Снежки. Только бы она была жива!
Но даже это саднящее беспокойство не перерастало в тревогу. Просвеченный солнцем мир был так безмятежен и кроток, что никакое зло, казалось, не могло сюда вторгнуться, возмутить слитный шорох этих древних сосен, мирный отсвет воды, дремотную тишину хижин. Я знал, что эта видимость обманчива, знал и то, что прошлое, которого я лишился, не отпустит меня, будет болеть и терзать, возможно, совсем придавит тоской по утраченному времени, где было все, чем я жил. Это было возможно, но сейчас душа отдыхала.
И куда мы рвемся прочь от своих истоков?
Иное время, несчитаное, вековечное, завладевало мною. Оно незримо присутствовало во всем, было столь же реально, как смиренный опад листьев, как их желтая круговерть в косом предвечернем свете, как последнее тепло солнца в беспечальном небе, где даже суровая нагота снежных вершин смягчалась кротко голубеющей дымкой простора. Прежде я бежал, ежеминутно бежал, только сейчас я это почувствовал. Бег жил в моей крови, до всех потрясений, мною всегда владел стремительный ритм эпохи, прежде я этого не замечал, как не замечают постоянного биения пульса, надо было вылететь на обочину, расстаться со всеми замыслами и надеждами, чтобы почувствовать это.
Мы гнали не одно столетие, гнали так, что ноги прикипели к педалям. Иначе мы не могли. В спину жалили болезни и голод, путь грозил перекрыть обвал экологической катастрофы, от многого надо было уйти, мы спешили уйти — и ушли. Откормленный золотом монополий генерал такая же фигура музея, как закованный в металл рыцарь и троглодит с шипастой дубинкой. Хлеб не проблема, когда его можно делать из всего, в чем есть элементы жизни. У конвейера производства давно уже стоят не люди, а киберы, обременительная для Земли индустрия вынесена в космос, и воздух планеты свеж, как на заре человечества. Чего же еще? — сказали бы предки Мечта осуществилась, живи и радуйся.
Будто когда-нибудь можно достичь всего… Будто мечта не бежит впереди человека. Когда есть хлеб, нужны звезды, близкие и далекие, небесные и земные. А где желания, там и проблемы, там трудности, там бег. Нам бы ваши заботы! — снова могли бы сказать наши предки. Да, возможно. Но когда выясняется, что немыслимые для прошлого ресурсы энергии тем не менее вскоре могут иссякнуть, то одна эта малость не позволяет сладко вздремнуть у речки, и надо штурмовать какой-нибудь вакуум не только ради познания и чисто духовного им наслаждения. А сколько еще подобного, как непросто управление земной природой, как желанна, трудна и необходима эстетизация Земли, как трудно удержать достигнутое равновесие! Нужны атланты, а человек не рождается атлантом, уж я — то знаю, насколько я сам далек от идеала, я, воспитатель. А тут еще законное и такое естественное желание человечества замедлить чрезмерный бег прогресса, спокойно насладиться его плодами. Только мы пожелали дать себе роздых после всех перевалов и круч, только нас поманил такой ровный, казалось бы, в весенних цветах луг, как все рванулось из-под ног и грянуло хроноклазмами. Так и бывает, когда расслабляешься, когда очень хочешь сочетать достигнутое с тихой безмятежностью древнего, слитного с природой, бытия на земле, такого, как здесь, в этой тишине, в этой невозмутимости дремлющего на солнце селения. Грянувшее не рок, но и не случайность. Или все же случайность?
Я улыбнулся. Напрасные мысли. Что мне до них теперь? Я никогда не узнаю ответа. Отныне мне жить здесь, среди этих сосен и гор, в мире, где нет и еще долго не будет радостей, тревог и забот прогресса, где незаметен бег минут и дней, где все соразмерно движению солнца, росту травы, опаду листьев. Ты хотел покоя? Вот он, в шорохе сосен, в косом и неярком свете, который золотит все, к чему прикоснется, в запахах нетронутой земли, в светлом и безбрежном небе, знающем одних только птиц. Отныне это твой мир, твой и Снежки, если все закончится хорошо. Забудь о прежних стремлениях, о друзьях и близких, о себе самом, каким ты был или хотел стать. Ничего этого больше не будет. Придут другие заботы, огорчения, радости и несчастья, постепенно, быть может, утихнет тоска по прошлому, мир Эй поглотит вас.
Новый Адам и новая Ева, готовы ли вы?
Золотистый свет расплылся перед глазами, я обнаружил, что плачу. Все, что жгучим комом застряло в душе, — и горечь утрат, и мука долга, и невозможность иной судьбы, и собственное бессилие, и подавленный страх перед неизвестным, — все вылилось теперь слезами. Я не вытирал их. С прошлым надо было проститься наедине, с прошлым, которое еще так недавно представлялось мне единственно возможным настоящим и будущим.
Не помню, сколько я так просидел. Тени уже накрыли склон, воздух похолодел, только озеро, вбирая последний свет, червонно и ало пылало внизу. Прохладным касанием по щеке скользнул опадающий лист.
Я вздрогнул. Где Эя?
В поселке мертвела тишина. Просматривались не все тропинки и хижины, какое-то движение могло ускользнуть, однако любое громкое слово отозвалось бы и на этом берегу. Но слышен был только бухающий плеск рыбы.
Надвигалась ночь, а с ней и неизвестность. Как же я мог забыться?
Я вскочил. Не зная, что делать, я закружился на месте. Во мне все заторопилось. Ждать? Идти самому? Почему Эя не показалась хотя бы на миг? Ее задержали?
Что, если…
Я порывисто оглянулся, крадучись отступил к машине, вгляделся в неясный сумрак леса. Никого, ничего, кроме серой глыбы хроноскафа, такой внушительной и чуждой всему вокруг. Нет, нет, нелепо подозревать Эю в измене! Никто украдкой не зайдет сзади, не набросится на меня с тыла, это все ложные страхи, детские призраки одиночества и боязни.
Что же все-таки делать и надо ли? Ведь Эя не оговорила срок своего возвращения. Вдобавок внутреннее чувство подсказывало, что Снежка жива. Я продолжал верить в это, хотя, возможно, только лишь потому, что ничего другого мне не оставалось. Но где же Эя, куда делись ее соплеменники?
Я так мало знал о ее мире, что не мог ни на что решиться. Может быть, все идет, как надо, что для них лишний час…
Хотя был уже вечер, нигде так и не занялся дымок очага. Никто не выходил наружу, не выпускал детей, все точно вымерло или уснуло. Нет, что-то во всем этом было не так, очень даже не так. Селение притаилось, замерло не к добру.
“День ежа”. Как я мог забыть эти слова Эй, не придать им значения! Еж свертывается, выставляя колючки, замирает, пока длится опасность, все очень и очень похоже. Это мне наблюдение за домами ничего не сказало, но Эя сразу уловила неладное, насторожилась, почуяла тревогу своих близких. Что же крылось за этим, какая угроза? Звери не могли потревожить стойбище, человек задолго до этого времени стал самым свирепым хищником Земли, дома на него никто не осмелился бы напасть. Набег другого племени? Это было возможно. Но почему тогда нигде никаких дозорных, почему Эя не предупредила меня?
Не выдержав, я сбежал к озеру, но оттуда все было видно хуже, чем сверху. Круто поднимался противоположный скат, темная у берегов вода ходила кругами, будто ее поставили на огонь, всплескивалась с шумом, колыхала глянцевые листья кувшинок, жемчужно розовела там, куда еще не дотянулись тени, жила своей жизнью, столь же далекой от человеческих забот, как первая искра звезды в синеющем крае неба.
Делать мне здесь было нечего, я поспешно вскарабкался наверх.
И тут я увидел Эю.
Она уже спустилась к воде, странно измененным шагом брела по песчаному намыву, шла, как будто вокруг была непроницаемая тьма. Однако глаза ее не были слепы, незрячи скорей были сами движения, ноги ступали врозь, обвисшие, словно лишенные мускулов, руки колыхались не в такт шагам, в этой рассогласованности было что-то нечеловеческое, более похожее на походку поврежденного робота. В воду Эя вошла так, будто собиралась пересечь озеро пешком, и поплыла, лишь очутившись в воде по ноздри. Но и тогда ее движения сохранили прежнюю надломленную машинальность.
Я смотрел обомлев.
Выходя на берег и поднимаясь по склону, она ни разу не замедлила шаг, не оступилась, но и не уклонялась от сомкнутых ветвей, не поднимала рук, чтобы отвести хлещущие удары, мерно шла напролом, и чем ближе она подходила, тем было очевидней, что движется не сам человек, а его подобие. Это было страшно, но в те мгновения во мне перегорел всякий испуг. Один! Я остался один среди смыкающихся теней ночи, потому что меня уже оставила всякая надежда увидеть Снежку, а в том, что ко мне приближалось, ничто не напоминало прежнюю Эю.
— Что с тобой? — отступая, прошептал я.
Ничто не изменилось в ее походке. Теперь нас разделяло всего несколько шагов, я отчетливо различал белое, как снег, лицо Эй, мертвенно пустые глаза, капли воды на щеках. Она остановилась, как шла, губы не шевельнулись в ответ.
Шагнув, я судорожно сжал ее мокрые безвольные плечи, повернул лицо девушки к свету. Голова Эй запрокинулась, в зрачках пусто и призрачно качнулось вечернее небо, такое же стылое и чужое, как их взгляд.
— Что с тобой? — закричал я прямо в эти слепые неподвижные глаза.
— Я умерла, — прошелестел едва различимый голос.
В дрогнувшие зрачки вкатилась прозрачная, крохотная в них луна. Мои сжатые пальцы осязали тепло человеческого тела, но это было все, что в нем осталось от жизни. То, что в детстве однажды глянуло на меня с могил, снова близко и жутко смотрело в упор, но там стояли наделенные бесплотным существованием, понятные мне нелюди, а здесь передо мной был живой мертвец.
Тут провал, дальнейших секунд я не помню. Возможно, минут? Что-то кинуло меня к машине. Я всем телом вжимаюсь в холодный металл, словно в нем избавление от того ужаса, который стоит за плечами. Бок машины дышит горелой окалиной, в нем, знакомом, несомненность и моего существования. Там, внутри, четвертая в левом подлокотнике кнопка, крайняя; она от всего, от забвения и от безумия, от призраков и от страхов; возможно, она еще и от черной магии, которая живого человека обращает в ходячий труп. Меня корчит от хохота, но наружу, это я твердо помню, не вырывается ни звука. Я вламываюсь в машину, навстречу мне плещется тихий, такой родной и надежный, свет приборов.
Я валюсь на сиденье, унимаю раздирающий хохот, зализываю невесть откуда взявшуюся ссадину на пальце. Все в порядке, кнопка подождет. Меня колотит озноб, руки трясутся, но я быстро нахожу то, в чем нуждается Эя. Наука против колдовства, пусть так. И мне не помешает. В общем-то все равно, на что мне теперь жизнь? Может быть, она и ни к чему, но прежде разберемся. Эю я в обиду не дам. Не дождетесь, сволочи!
Глоток, этого достаточно. Теперь наружу.
Все серо, безвидно в сумерках. Эя тенью стоит там, где стояла, человек, из которого вынули душу. И кто? Сородичи, близкие. Какая нелепая, чудовищная, непостижимая магия! Наш век близок к тому, чтобы вдохнуть разум в неживое, ее век, похоже, решил обратную задачу.
И как решил! Я и то едва не сломался, а ведь магия была направлена не против меня.
Что ж, поборемся. Вынуть-то душу вынули, а все-таки Эя вернулась ко мне. Все-таки вернулась…
Я поднес стимулятор к ее губам. Она их не разжала. Зачем мертвецу пить? Все верно. А зачем ему куда-то идти? Говорить?
— Пей!
Робот повинуется приказам, Эя повиновалась. Глоток перехватил ей дыхание, она закашлялась, согнулась пополам. Так, хорошо, мертвец не кашляет, вегетативка не поражена, ну, маленькая, ну, сестричка, оживай, нечего, нечего, подумаешь околдовали, с кем не бывает, наша магия посильней, психорол — это тебе не наговоры…
Я обнимал Эю, подбадривал, чувствовал, как под ладонями оживают мускулы, как теплеет внутри худое озябшее тело, как одеревенелая кукла снова становится человеком, могущественная психохимия исправно делала свое доброе дело.
Потребуется ли еще внушение? Я вернулся к машине, достал запасную одежду и стал натягивать ее на Эю, чтобы девушку не доконал ночной холод. Она повиновалась, как ребенок, дышала мне в шею, казалось, безучастно принимала заботу, но стоило мне отодвинуться, чтобы затянуть молнию на куртке, как она рванулась, прижалась всем телом и, спрятав лицо на груди, заплакала молча, безнадежно, потерянно.
— Ну, что ты, что ты, — шептал я, гладя ее вздрагивающие плечи. — Все обошлось, все хорошо…
— Я мертвая. — Она прижалась еще сильней. — Мертвая, мертвая…
— Глупости! — Я повернул ее лицо к себе. — Чушь! Ты дышишь, ты плачешь, ты живая. Живая! Я тебя расколдовал, понятно?
— Нет. — Голос ее опять сник. — Ты не можешь.
— Почему?
Запинаясь, она объяснила почему. И пока объясняла, из ее голоса уходила жизнь, лицо гасло, она удалялась от меня, точно и не плакала вовсе, не искала помощи и сочувствия, не была прильнувшим ко мне, как к матери или отцу, ребенком, таким не похожим ни на прежнюю Эю–воительницу, ни на недавнюю Эю–робота. Не все было ясно в ее словах, но кое о чем я мог бы и сам догадаться.
Родовое сознание — вот слово, которое объясняло многое, если не все. Человек, в отличие от многих других существ, не способен долго и без ущерба жить в одиночестве, этим он похож на пчелу или на муравья, ибо общество столь же властвует над душой, как земное тяготение над телом. Это так же верно для нас, как и для наших далеких предков. Вне общества посреди самых райских кущ для нас расстилается незримая и неосязаемая, но не менее страшная, чем любая Сахара, пустыня жизни. До нее не надо далеко идти, она рядом, и только близость людей оградой встает меж ней и человеком. Но эта ограда может быть и фасадом дворца, и стеной каземата. Причем сразу тем и другим одновременно.
Для меня семьей было все человечество, для Эй — одно ее племя, и разница здесь не только количественная. Для историков памятен тот испуг, который возник в первые десятилетия научно–технической революции. Бездушная техника, к которой человек привязан, не лишает ли она души его самого? Роботизация — не роботизирует ли она человека? Не будет ли он стандартизирован, как машина? Не превратится ли в винтик, серийно штампуемый по всем правилам изощренной науки? Смятенному сознанию рисовались бесконечные, от полюса до полюса, шеренги людей, запрограммированных, как серийные киберы.
Они не туда смотрели, эти встревоженные: то, что виделось им в грядущем, находилось в прошлом. В том времени, где немногие приравнивали многих к скоту, к предмету хозяйства и обихода, а это состояние повсеместно длилось не век и даже не тысячелетие. Там же, где дело до этого не дошло, там было другое. Свобода? Да, Эя, конечно же, не была рабой…
Она была членом родовой общины.
За пределами оазиса человека ждет жажда и смерть. За пределами рода может не быть ни жажды, ни голода, все равно участь отщепенца трагична. Того, кто надолго исчез и как-то сумел вернуться, род может счесть оборотнем, мертвецом, для него не найдется ни еды, ни крова, там, где он был счастлив, от него отшатываются мать и отец, дом, куда он из последних сил стремился, отвергает его как зловещего призрака. И что бы живой мертвец ни говорил, ни делал, для него все бесполезно, он отторгнут и обречен, хуже, чем прокаженный.
Это не правило, но и не исключение, это черта родового сознания, дичайшая и нелепейшая для нас, вполне понятная для людей далекого прошлого. Одиночка долго прожить не сможет, его погубит не голод, так хищники, так что-то еще, это всем известно, не раз подтверждено опытом, а раз так, значит, после какого-то срока возвращается не человек, а дух. Нет жизни вне рода! Нет и не может быть, как в гиблой, за чертой оазиса, пустыне, а дух погибшего, оборотень, так же реален для древнего сознания, как вкрадчивый ход змеи, как удар небесного грома. Оборотня надо заклясть и изгнать, чтобы он увел с собой смерть, лишь так можно обезопасить род. Ну а в колдовское заклятье каждый верит настолько, что внушение любого убивает не хуже яда.
Эя вернулась слишком поздно. Вдобавок, если я правильно понял, особую роль сыграли зловещие обстоятельства ее исчезновения. Так или иначе, род счел Эю мертвецом. И она в это поверила. Не могла не поверить! Вот этого я постичь не мог, хотя знал, что именно так должно быть, хотя сама Эя, еще живая, еще говорящая, чувствующая, стояла передо мной в такой прострации, что даже могущий поднять покойника психорол вызвал в ней лишь краткую вспышку бодрости.
Но уж если это могучее средство оказалось бессильным… Моя наука могла заменить кровь, всю до последней капли, могла дать другое сердце, другие глаза, но средства заменить психику я не знал. Неужели, ну неужели эта сильная, смышленая, своенравная малышка и прежде была лишь оболочкой человека, маской, сквозь глазницы которой на меня смотрела не личность, а родовая душа? Душа, которую вот сейчас племя вынуло с той же легкостью, с какой мы вынимаем платок из кармана? Неужели все так просто и в этом вся тайна психики, кажущаяся нам безмерной, как звездное небо над головой.
Нет, подумал я с мрачной решимостью, еще не все средства испробованы. Но первоочередное сейчас не это…
— Ты меня слышишь, слышишь?
— Да.
— Ты видела Снежку?
— Нет.
— Узнала о ней что-нибудь?
— Да.
— Она жива?
— Нет.
— Ее убили?
— Нет.
— Сама умерла?
— Нет.
— Так где же она? Что с ней?!
— Ее принесли в жертву.
Я закрыл глаза. Рука сама собой дернулась к разряднику. Спокойно, осадил я себя, спокойно. Здесь нет извергов и убийц, здесь, на этой земле, есть только прошлое твоего рода.
— Где, когда и кому она принесена в жертву?
— Дракону.
— Какому дракону?!
— Тому, в горах.
— За что?!
— Так велел род.
— Эя, ты можешь объяснить? Что плохого сделала Снежка? Почему ее принесли в жертву? При чем тут дракон?
— Дракон летал и жег. Дракона надо было умилостивить.
Я вытер охолодевший рот.
— Когда это случилось?
— Вчера.
— Дракон… как он выглядит?
— Он ярче солнца и страшней пожара.
— Дракон принял жертву?
— Да.
— Откуда ты знаешь?
— Он успокоился.
— К нему можно подойти?
— Нет.
— Как же тогда… как же ему доставили жертву?
— Положили перед ним на скалу.
— Живую?
— Да.
— Хватит! Летим к дракону.
Эя промолчала, ей было все равно. Она и отвечала как говорящий автомат. Так же безропотно она дала себя усадить в машину.
Мне тоже было уже все равно.
Мы взлетели.
Назад: ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ