Александр и Сергей Абрамовы
Рай без памяти
ВСАДНИКИ НИОТКУДА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
РОЗОВЫЕ «ОБЛАКА»
1. КАТАСТРОФА
Снег был пушистым и добрым, совсем не похожим на жесткий, как наждак, кристаллический фирн полярной пустыни. Антарктическое лето, мягкий, веселый морозец, который даже уши не щиплет, создавали атмосферу почти туристской прогулки. Там, где зимой даже лыжи самолета не могли оторваться от переохлажденных кристалликов снега, наш тридцатипятитонный снегоход шел, как «Волга» по московскому кольцевому шоссе. Вано вел машину артистически, не притормаживая даже при виде подозрительных ледяных курчавостей.
— Без лихачества, Вано, — окликнул его Зернов из соседней штурманской рубки. — Могут быть трещины.
— Где, дорогой? — недоверчиво отозвался Вано, всматриваясь сквозь черные очки в поток ослепительного сияния, струившийся в кабину из ветрового иллюминатора. — Разве это дорога? Это проспект Руставели, а не дорога. Сомневаетесь? В Тбилиси не были? Все ясно. Мне тоже.
Я вылез из радиорубки и подсел на откидной стульчик к Вано. И почему-то оглянулся на столик в салоне, где подводил какие-то свои метеорологические итоги Толька Дьячук. Не надо было оглядываться.
— Мы присутствуем при рождении нового шофера-любителя, — противно хихикнул он. — Сейчас кинолог будет просить руль у Вано.
— А ты знаешь, что такое кинолог? — огрызнулся я.
— Я только научно объединяю твои специальности кинооператора и киномеханика.
— Идиот. Кинология — это собаковедение.
— Тогда я исправляю терминологическую ошибку.
И, поскольку я не ответил, он тотчас же продолжил:
— Тщеславие тебя погубит, Юрочка. Двух профессий ему уже мало.
Каждый из нас в экспедиции совмещал две, а то и три профессии. Гляциолог по основной специальности, Зернов мог заменить геофизика и сейсмолога. Толька объединял обязанности метеоролога, фельдшера и кока. Вано был автомехаником и водителем специально сконструированного для Заполярья снегохода-гиганта да еще умел починить все — от лопнувшей гусеницы до перегоревшей электроплитки. А на моем попечении, кроме съемочной и проекционной камер, была еще и радиорубка. Но к Вано меня тянуло не тщеславное желание увеличить ассортимент специальностей, а влюбленность в его «Харьковчанку».
При первом знакомстве с ней с борта самолета она показалась мне красным драконом из детской сказки, а вблизи, с ее выдающимися вперед в добрый метр шириной лапами-гусеницами и огромными квадратными глазами-иллюминаторами, созданием чужого, инопланетного мира. Я умел водить легковую машину и тяжелый грузовик и с разрешения Вано уже опробовал снегоход на ледяном припае у Мирного, а вчера в экспедиции не рискнул: день был хмурый и ветреный. Но сегодняшнее утро так и манило своей хрустальной прозрачностью.
— Уступи-ка руль, Вано, — сказал я, стиснув зубы и стараясь на этот раз не оглядываться. — На полчасика.
Вано уже подымался, как его остановил оклик Зернова:
— Никаких экспериментов с управлением. Вы отвечаете за любую неисправность машины, Чохели. А вы, Анохин, наденьте очки.
Я тотчас же повиновался: Зернов как начальник был требователен и непреклонен, да и небезопасно было смотреть без защитных очков на мириады искр, зажженных холодным солнцем на снежной равнине. Только у горизонта она темнела, сливаясь с размытым ультрамарином неба, а вблизи даже воздух казался сверкающе-белым.
— Взгляните-ка налево, Анохин. Лучше в бортовой иллюминатор, — продолжал Зернов. — Вас ничто не смущает?
Налево метрах в пятидесяти вздымалась совершенно отвесная ледяная стена. Она была выше всех известных мне зданий, даже нью-йоркские небоскребы, пожалуй, не дотянулись бы до ее верхней пушистой каемки. Блестяще-переливчатая, как лента алмазной пыли, она темнела книзу, где слоистый, слежавшийся снег уже смерзался в мутноватый и жесткий фирн. А еще ниже обрывалась высоченная толща льда, будто срезанная гигантским ножом и голубевшая на солнце, как отраженное в зеркале небо. Только ветер внизу намел двухметровым длиннющим сугробом каемку снега, такую же пушистую, как и на самом верху ледяной стены. Стена эта тянулась бесконечно и неотрывно, где-то пропадая в снежной дали. Казалось, могучие великаны из сказки возвели ее здесь для неизвестно что охраняющей и неизвестно кому угрожающей такой же сказочной крепости. Впрочем, лед в Антарктиде никого не удивит ни в каких очертаниях и формах. Так я и ответил Зернову, внутренне недоумевая, что могло заинтересовать здесь гляциолога.
— Ледяное плато, Борис Аркадьевич. Может быть, шельфовый ледник?
— Старожил, — усмехнулся Зернов, намекая на мой уже вторичный визит к Южному полюсу. — Вы знаете, что такое шельф? Не знаете? Шельф — это материковая отмель. Шельфовый ледник спускается в океан. А это не обрыв ледника, и мы не в океане. — Он помолчал и прибавил задумчиво: — Остановите, Вано. Посмотрим поближе. Интересный феномен. А вы оденьтесь, товарищи. Не вздумайте выбегать в свитерах.
Вблизи стена оказалась еще красивее — неправдоподобный голубой брус, ломоть смерзшегося неба, отрезанный до горизонта. Зернов молчал. То ли величие зрелища подавляло его, то ли его необъяснимость. Он долго вглядывался в снежную кайму на гребне стены, потом почему-то посмотрел под ноги, притоптал снег, разбросал его ногой. Мы наблюдали за ним, ничего не понимая.
— Обратите-ка внимание на снег под ногами, — вдруг сказал он.
Мы потоптались на месте, как и он, обнаружив под тоненьким слоем снега твердую толщу льда.
— Каток, — сказал Дьячук. — Идеальная плоскость, не иначе как сам Евклид заливал.
Но Зернов не шутил.
— Мы стоим на льду, — продолжал он задумчиво. — Снега не больше двух сантиметров. А посмотрите, сколько на стене. Метры. Почему? Один и тот же климат, одни и те же ветры, одни и те же условия для аккумуляции снега. Есть какие-нибудь соображения?
Никто не ответил. Зернов просто размышлял вслух.
— Структура льда, видимо, одинакова. Поверхность тоже. Впечатление искусственного среза. А если смести этот сантиметровый слой под ногами, обнаружится такой же искусственный срез. Но ведь это бессмыслица.
— Все бессмыслица в царстве Снежной королевы, — назидательно заметил я.
— Почему королевы, а не короля? — спросил Вано.
— Объясни ему. Толя, — сказал я, — ты же специалист по картам. Что у нас рядом? Земля Королевы Мэри. А дальше? Земля Королевы Мод. А в другом направлении? Земля Королевы Виктории.
— Просто Виктории, — поправил Толька.
— Она была королевой Англии, эрудит из Института прогнозов. Кстати, из области прогнозов: не на этой ли стене Снежная королева играла с Каем? Не отсюда ли он вырезал свои кубики и складывал из них слово «вечность»?
Дьячук насторожился, предполагая подвох.
— А кто это — Кай?
— О боги, — вздохнул я, — почему Ганс Христиан Андерсен не предсказывал погоды? Знаешь, какая разница между ним и тобой? В цвете крови. У него голубая.
— Голубая, между прочим, у спрутов.
Зернов нас не слушал.
— Мы примерно в том же районе? — вдруг спросил он.
— В каком, Борис Аркадьевич?
— Там, где американцы наблюдали эти облака?
— Много западнее, — уточнил Дьячук. — Я проверял по картам.
— Я сказал: примерно. Облака обычно передвигаются.
— Утки тоже, — хихикнул Толька.
— Не верите, Дьячук?
— Не верю. Даже смешно: не кучевые, не перистые. Кстати, сейчас никаких нет. — Он посмотрел на чистое небо. — Может быть, орографические? Они похожи на оплавленные сверху линзы. А розоватые от солнца. Так нет: густо, жирно-розовые, как малиновый кисель. Много ниже кучевых, не то надутые ветром мешки, не то неуправляемые дирижабли. Глупости!
Речь шла о загадочных розовых облаках, о которых сообщили по радио из Мак-Мердо американские зимовщики. Облака, похожие на розовые дирижабли, прошли над островом Росса, их видели на Земле Адели и в районе шельфового ледника Шеклтона, а какой-то американский летчик столкнулся с ними в трехстах километрах от Мирного. Радист-американец лично от себя добавил принимавшему радиограмму Коле Самойлову: «Сам видел, будь они прокляты! Бегут по небу как диснеевские поросята».
В кают-компании Мирного розовые облака не имели успеха. Скептические реплики слышались чаще, чем замечания, свидетельствовавшие о серьезной заинтересованности. «Король хохмачей» Жора Брук из «Клуба веселых и находчивых» атаковал флегматичного старожила-сейсмолога:
— О «летающих блюдцах» слышали?
— Ну и что?
— А о банкете в Мак-Мердо?
— Ну и что?
— Провожали в Нью-Йорк корреспондента «Лайф»?
— Ну и что?
— А за ним в редакцию розовые утки вылетели.
— Пошел знаешь куда?
Жора улыбался, подыскивая следующую жертву. Меня он обошел, не считая себя, видимо, достаточно вооруженным для розыгрыша. Я обедал тогда с гляциологом Зерновым, который был старше меня всего на восемь лет, но уже мог писать свою фамилию с приставкой «проф.». Что ни говори, а здорово быть доктором наук в тридцать шесть лет, хотя эти науки мне, гуманитарию по внутренней склонности, казались не такими уж важными для человеческого прогресса. Как-то я выложил это Зернову.
В ответ он сказал:
— А знаете, сколько на Земле льда и снега? В одной только Антарктике площадь ледяного покрова зимой доходит до двадцати двух миллионов квадратных километров, да в Арктике одиннадцать миллионов, плюс еще Гренландия и побережье Ледовитого океана. Да прибавьте сюда все снежные вершины и ледники, не считая замерзающих зимой рек. Сколько получится? Около трети всей земной суши. Ледяной материк вдвое больше Африки. Не так уж малозначительно для человеческого прогресса.
Я съел все эти льды и снисходительное пожелание хоть чему-нибудь научиться за время пребывания в Антарктике. Но с тех пор Зернов отметил меня своим благосклонным вниманием и в день сообщения о розовых «облаках», встретившись со мной за обедом, сразу предложил:
— Хотите совершить небольшую прогулку в глубь материка? Километров за триста.
— С какой целью?
— Собираемся проверить американский феномен. Малоправдоподобная штука — все так считают. Но поинтересоваться все-таки надо. Вам особенно. Снимать будете на цветную пленку: облака-то ведь розовые.
— Подумаешь, — сказал я, — самый обыкновенный оптический эффект.
— Не знаю. Категорически отрицать не берусь. В сообщении подчеркивается, что окраска их якобы не зависит от освещения. Конечно, можно предположить примесь аэрозоля земного происхождения или, скажем, метеоритную пыль из космоса. Впрочем, меня лично интересует другое.
— А что?
— Состояние льдов на этом участке.
Тогда я не спросил почему, но вспомнил об этом, когда Зернов раздумывал вслух у загадочной ледяной стены. Он явно связывал оба феномена.
В снегоходе я подсел к рабочему столику Дьячука.
— Странная стена, странный срез, — сказал я. — Пилой, что ли, ее пилили? Только при чем здесь облака?
— Почему ты связываешь? — удивился Толька.
— Не я связываю, Зернов связывает. Почему он, явно думая о леднике, вдруг о них вспомнил?
— Усложняешь ты что-то. Ледник действительно странный, а облака ни при чем. Не ледник же их продуцирует.
— А вдруг?
— Вдруг только лягушки прыгают. Помоги-ка лучше мне завтрак приготовить. Как думаешь, омлет из порошка или консервы?
Я не успел ответить. Нас тряхнуло и опрокинуло на пол. «Неужели летим? С горы или в трещину?» — мелькнула мысль. В ту же секунду страшный лобовой удар отбросил снегоход назад. Меня отшвырнуло к противоположной стенке. Что-то холодное и тяжелое свалилось мне на голову, и я потерял сознание.
2. ДВОЙНИКИ
Я очнулся и не очнулся, потому что лежал без движения, не в силах даже открыть глаза. Очнулось только сознание, а может, подсознание — смутные, неопределенные ощущения возникали во мне, и мысль, такая же неопределенная и смутная, пыталась уточнить их. Я утратил весомость, казалось, плыл или висел даже не в воздухе и не в пустоте, а в каком-то бесцветном, тепловатом коллоиде, густом и неощутимом и в то же время наполнявшем меня всего. Он проникал в поры, в глаза и в рот, наполнял желудок и легкие, промывал кровь, а может быть, сменил ее кругооборот в моем теле. Создавалось странное, но упрямо не оставлявшее меня впечатление, будто кто-то невидимый смотрит внимательно сквозь меня, ощупывая пытливым взглядом каждый сосудик и нервик, заглядывая в каждую клеточку мозга. Я не испытывал ни страха, ни боли, спал и не спал, видел бессвязный и бесформенный сон и в то же время знал, что это не сон.
Когда сознание вернулось, кругом было так же светло и тихо. Веки поднялись с трудом, с острой колющей болью в висках. Перед глазами стройно взмывал вверх рыжий, гладкий, точно отполированный, ствол. Эвкалипт или пальма? А может быть, корабельная сосна, вершины которой я не видел: не мог повернуть головы. Рука нащупала что-то твердое и холодное, должно быть камень. Я толкнул его, и он беззвучно откатился в траву. Глаза поискали зелень газона в подмосковном саду, но он почему-то отливал охрой. А сверху из окна или с неба струился такой ослепительно белый свет, что память сейчас же подсказывала и безграничность снежной пустыни, и голубой блеск ледяной стены. Я сразу все вспомнил.
Преодолевая боль, я приподнялся и сел, оглядываясь вокруг и все узнавая. Коричневый газон оказался линолеумом, рыжий ствол — ножкой стола, а камень под рукой — моей съемочной камерой. Она, должно быть, и свалилась мне на голову, когда снегоход рухнул вниз. Тогда где же Дьячук? Я позвал его, он не ответил. Не откликнулись на зов Зернов и Чохели. В тишине, совсем не похожей на тишину комнаты, где вы живете или работаете — всегда где-то капает вода, поскрипывает пол, тикают часы или жужжит залетевшая с улицы муха, — звучал только мой голос. Я приложил ручные часы к уху: они шли. Было двадцать минут первого.
Кое-как я поднялся и, держась за стену, подошел к штурманской рубке. Она была пуста — со стола исчезли даже перчатки и бинокль, а со спинки стула зерновская меховая куртка. Не было и журнала, который вел Зернов во время пути, Вано тоже пропал вместе с рукавицами и курткой. Я заглянул в передний иллюминатор — наружное стекло его было раздавлено и вмято внутрь. А за ним белел ровный алмазный снег, как будто и не было никакой катастрофы.
Но память не обманывала, и головная боль тоже. В бортовом зеркале отразилось мое лицо с запекшейся кровью на лбу. Я ощупал рану — костный покров был цел: ребро съемочной камеры только пробило кожу. Значит, все-таки что-то случилось. Может быть, все находились где-то поблизости на снегу? Я осмотрел в сушилке зажимы для лыж: лыж не было. Не было и дюралюминиевых аварийных санок. Исчезли все куртки и шапки, кроме моих. Я открыл дверь, спрыгнул на лед — он голубовато блестел из-под сдуваемого ветром рыхлого снега. Зернов был прав, говоря о загадочности такого тонкого снежного покрова в глубине полярного материка.
Я огляделся и сразу все понял: рядом с нашей «Харьковчанкой» стояла ее сестра, такая же рослая, красная и запорошенная снегом. Она, вероятно, догнала нас из Мирного или встретилась по пути, возвращаясь в Мирный. Она же и помогла нам, вызволив из беды. Наш снегоход все-таки провалился в трещину: я видел в десяти метрах отсюда и след провала — темное отверстие колодца в фирновой корочке, затянувшей трещину. Ребята из встречного снегохода, должно быть, видели наше падение — а мы, очевидно, счастливо застряли где-нибудь в устье трещины — и вытащили на свет Божий и нас самих, и наш злосчастный корабль.
— Эй! Кто в снегоходе?! — крикнул я, обходя его с носа.
В четырех ветровых иллюминаторах не показалось ни одно лицо, не отозвался ни один голос. Я вгляделся и обмер: у снегохода-близнеца было так же раздавлено и промято внутрь стекло крайнего ветрового иллюминатора. Я посмотрел на левую гусеницу: у нашего вездехода была примета — один из его гусеничных стальных рубцов-снегозацепов был приварен наново и резко отличался от остальных. Точно такой же рубец был и у этой гусеницы. Передо мной стояли не близнецы из одной заводской серии, а двойники, повторяющие друг друга не только в серийных деталях. И, открывая дверь «Харьковчанки»-двойника, я внутренне содрогнулся, предчувствуя недоброе.
Так и случилось. Тамбур был пуст, я не нашел ни лыж, ни саней, только одиноко висела на крючке моя кожаная, на меху куртка. Именно моя куртка: так же был порван и зашит левый рукав, так же вытерся мех у обшлагов и темнели на плече два жирных пятна — как-то я взялся за него руками, измазанными в машинном масле. Я быстро вошел в кабину и прислонился к стене, чтобы не упасть: мне показалось, что у меня останавливается сердце.
На полу у стола лежал я в том же коричневом свитере и ватных штанах, а лицо мое так же прильнуло к ножке стола, и кровь так же запеклась у меня на лбу, и рука так же цеплялась за съемочную камеру. Мою съемочную камеру.
Возможно, это был сон и я еще не проснулся и видел себя самого на полу, видел как бы вторым зрением? Щипком рванул кожу на руке: больно. Ясно: очнулся и не сплю. Значит, сошел с ума. Но из книг и статей мне было известно, что сумасшедшие никогда не предполагают, что они помешались. Тогда что же это? Галлюцинация? Мираж? Я тронул стену: она была явно не призрачной. Значит, не призраком был и я сам, лежавший без чувств у себя же под ногами. Нелепица, нонсенс. Я вспомнил свои же слова о загадках Снежной королевы. Может быть, все-таки есть Снежная королева, и чудеса есть, и двойники-фантомы, а наука — это вздор и самоутешение?
Что же делать? Бежать сломя голову, запереться у себя в двойнике-снегоходе и чего-то ждать, пока окончательно не сойдешь с ума? Вспомнилось чье-то изречение: если то, что ты видишь, противоречит законам природы, значит, виноват и ошибаешься ты, а не природа. Страх прошел, остались непонимание и злость, и я, даже не пытаясь быть осторожным, пнул ногой лежащего. Он застонал и открыл глаза. Потом приподнялся на локте, совсем как я, и сел, тупо оглядываясь.
— А где же все? — спросил он.
Я не узнал голоса — не мой или мой, только в магнитофонной записи. Но до какой же степени он был мной, этот фантом, если думал о том же, придя в сознание!
— Где же они? — повторил он и крикнул: — Толька! Дьячук!
Как и мне, ему никто не ответил.
— А что случилось? — спросил он.
— Не знаю, — сказал я.
— Мне показалось, что снегоход провалился в трещину. Нас тряхнуло, потом ударило, должно быть, о ледяную стенку. Я упал… Потом… Куда же они все девались?
Меня он не узнавал.
— Вано! — позвал он, подымаясь.
И снова молчание. Все происшедшее четверть часа назад странно повторялось. Он, пошатываясь, дошел до штурманской рубки, потрогал пустое кресло водителя, прошел в сушилку, обнаружил там, как и я, отсутствие лыж и саней, потом вспомнил обо мне и вернулся.
— А вы откуда? — спросил он, вглядываясь, и вдруг отшатнулся, закрыв лицо рукой. — Не может быть! Сплю я, что ли?
— Я тоже так думал… сначала, — сказал я. Мне уже не было страшно.
Он присел, на поролоновый диванчик.
— Вы… ты… простите… о черт… ты похож на меня, как в зеркале. Ты не призрак?
— Нет. Можешь пощупать и убедиться.
— Тогда кто же ты?
— Анохин Юрий Петрович. Оператор и радист экспедиции, — сказал я твердо.
Он вскочил.
— Нет, это я Анохин Юрий Петрович, оператор и радист экспедиции! — закричал он и снова сел.
Теперь мы оба молчали, рассматривая друг друга: один — спокойнее, потому что видел и знал чуточку больше, другой — с сумасшедшинкой в глазах, повторяя, вероятно, все мои мысли, какие возникали у меня, когда я впервые увидел его. Да, в тишине кабины с одинаковой ритмичностью тяжело дышали два одинаковых человека.
3. РОЗОВЫЕ «ОБЛАКА»
Как долго это тянулось, не помню. В конце концов он заговорил первым:
— Ничего не понимаю.
— Я тоже.
— Не может же раздвоиться человек.
— И мне так казалось.
Он задумался.
— Может быть, все-таки есть Снежная королева?
— Повторяешься, — сказал я. — Об этом я раньше подумал. А наука — это вздор и самоутешение.
Он смущенно засмеялся, словно одернутый старшим товарищем. По отношению к нему я и был старшим. И тут же внес поправку, как говорится:
— Пошутили, и будет. Это какой-то физический и психический обман. Какой именно, я еще не могу разобраться: Но обман. Что-то не настоящее. Знаешь что? Пойдем в рубку к Зернову.
Он понял меня с полуслова: ведь он был моим отражением. А подумали мы об одном и том же: уцелел ли при аварии микроскоп? Оказалось, что уцелел: стоял на своем месте в шкафчике. Не разбились и стеклышки для препаратов. Мой двойник их тут же достал из коробочки. Мы сравнили руки: даже мозоли и заусенцы у нас были одни и те же.
— Сейчас проверим, — сказал я.
Каждый из нас наколол палец, размазал кровь по стеклышкам, и мы по очереди рассмотрели оба препарата под микроскопом. И кровь у обоих была одинаковой.
— Один материал, — усмехнулся он, — копия.
— Ты копия.
— Нет, ты.
— Погоди, — остановил его я, — а кто тебя пригласил в экспедицию?
— Зернов. Кто же еще?
— А с какой целью?
— Выспрашиваешь, чтобы потом повторить?
— Зачем? Сам могу тебе подсказать. Из-за розовых облаков, да?
Он прищурился, вспоминая о чем-то, и спросил с хитрецой:
— А какую ты школу кончил?
— Институт, а не школу.
— А я о школе спрашиваю. Номерок. Забыл?
— Это ты забыл. А я семьсот девятую кончил.
— Допустим. А кто у нас слева на крайней парте сидел?
— А почему, собственно, ты меня экзаменуешь?
— Проверочка. А вдруг ты Ленку забыл. Кстати, она потом замуж вышла.
— За Фибиха, — сказал я.
Он вздохнул.
— У нас и жизнь одинаковая.
— И все-таки я убежден: ты копия, призрак и наваждение, — окончательно обозлился я. — Кто первым очнулся? Я. Кто первым увидел две «Харьковчанки»? Тоже я.
— Почему две? — вдруг спросил он.
Я торжествующе хохотнул. Мой приоритет получал наглядное подтверждение.
— Потому что рядом стоит другая. Настоящая. Можешь полюбоваться.
Он прильнул к бортовому иллюминатору, растерянно взглянул на меня, потом молча натянул копию моей куртки и вышел на лед. Одинаково приваренный снегозацеп и одинаково промятое стекло иллюминатора заставили его нахмуриться. Он осторожно заглянул в тамбур, прошел к штурманской рубке и вернулся к столику с моей съемочной камерой. Ее он даже потрогал.
— Родная сестра, — сказал он мрачно.
— Как видишь. Я и она родились раньше.
— Ты только очнулся раньше, — нахмурился он, — а кто из нас настоящий, еще неизвестно. Мне-то, впрочем, известно.
«А вдруг он прав? — подумал я. — Вдруг двойник и фантом совсем не он, а я? И кто это, черт побери, может определить, если и ногти у нас одинаково обломаны, и школьные друзья одни и те же? Даже мысли дублируются, даже чувства, если внешние раздражители одинаковы».
Мы смотрели друг на друга, как в зеркало. И может же такое случиться!
— Знаешь, о чем я сейчас думаю? — вдруг проговорил он.
— Знаю, — сказал я. — Пойдем посмотрим.
Я знал, о чем он подумал, потому что об этом подумал я сам. Если на льду оказались две «Харьковчанки» и неизвестно, какая из них провалилась в трещину, то почему иллюминатор разбит у обоих? А если провалились обе, то как они выбрались?
Не разговаривая, мы побежали к пролому в фирновой корке. Легли плашмя, подтянувшись к самому краю ледяной щели, и сразу все поняли. Провалился один снегоход, потому что был след падения только одной машины. Она застряла метрах в трех от края ледяной трещины, между ее суживающимися стенками. Мы увидели и ступени во льду, должно быть вырубленные Вано или Зерновым, смотря кто первым сумел выбраться на поверхность. Значит, вторая «Харьковчанка» появилась уже после падения первой. Но кто же тогда вытащил первую? Ведь сама она из трещины выбраться не могла.
Я еще раз заглянул в пропасть. Она чернела, углубляясь, зловещая и бездонная. Я подобрал кусок льда, отколовшийся от края трещины — вероятно отбитый кайлом, которым вырубали ступени, — и швырнул его вниз. Он тотчас же исчез из поля зрения, но звука падения его я не услышал. Мелькнула мысль: а не столкнуть ли туда и навязанного мне оборотня? Подскочить, схватить за ноги…
— Не воображай, что тебе это удастся, — сказал он.
Я растерялся сначала, потом сообразил.
— Сам об этом подумал?
— Конечно.
— Что ж, сразимся. Может, кто-нибудь и сдохнет.
— А если оба?
Мы стояли друг против друга злые, взбыченные, отбрасывая на снегу одинаковую тень. И вдруг обоим стало смешно.
— Фарс, — сказал я. — Вернемся в Москву, будут нас показывать где-нибудь в цирке. Два-Анохин-два.
— Почему в цирке? В Академии наук. Новый феномен, вроде розовых облаков.
— Которых нет.
— Посмотри. — Он показал на небо.
В тусклой его синеве качалось розовое облако. Одно-единственное, без соседей и спутников, как винное пятно на скатерти. Оно подплывало медленно-медленно и очень низко, гораздо ниже грозовых облаков, и совсем не походило на облако. Я бы даже не сравнил его с дирижаблем. Скорей всего, оно напоминало кусок раскатанного на столе темно-розового теста или запущенный в небо большой малиновый змей. И, странно подрагивая, словно пульсируя, шло наискось к земле, как живое.
— Медуза, — сказал мой «дубль», повторяя мою же мысль, — живая розовая медуза. Только без щупалец.
— Не повторяй моих глупостей. Это — вещество, а не существо.
— Ты думаешь?
— Как и ты. Посмотри получше.
— А почему оно вздрагивает?
— Клубится. Это же газ или водяные пары. Или не водяные. А может быть… пыль, — прибавил я неуверенно.
Малиновый змей остановился прямо над нами и начал снижаться. От нас его отделяло метров пятьсот, не больше. Дрожащие края его загибались вниз и темнели. Змей превращался в колокол.
— Дуб маврийский! — воскликнул я, вспомнив о кинокамере. — Снимать же надо!
И бросился к своей «Харьковчанке». Проверить, работает ли аппарат и в порядке ли кассета с цветной пленкой, было делом одной минуты. Я начал снимать прямо из открытой двери, потом, спрыгнув на лед и обежав спаренные снегоходы, нашел другой пункт для съемки. И тут только заметил, что мой альтер эго стоит без камеры и растерянно наблюдает за моей суетней.
— Ты почему не снимаешь? — крикнул я, не отрываясь от видоискателя.
Он ответил не сразу и с какой-то непонятной медлительностью:
— Не… знаю. Что-то мешает… не могу.
— Что значит «не могу»?
— Не могу… объяснить.
Я уставился на него, даже забыв об угрозе с неба. Вот наконец это различие! Значит, мы не совсем, не до конца одинаковые. Он переживает нечто, меня совсем не затрагивающее. Ему что-то мешает, а я свободен. Не задумываясь, я поймал его в объектив и запечатлел на фоне снегохода-двойника. На мгновение я даже забыл о розовом облаке, но он напомнил:
— Оно пикирует.
Малиновый колокол уже не опускался, а падал. Я инстинктивно отпрыгнул.
— Беги! — закричал я.
Мой новоявленный близнец наконец сдвинулся с места, но не побежал, а как-то странно попятился к своей «Харьковчанке».
— Куда?! С ума сошел!
Колокол опускался прямо на него, но он даже не ответил. Я снова прильнул к видоискателю: не упускать же такие кадры. Даже страх пропал, потому что творившееся передо мной было поистине неземным феноменом. Ничего подобного не снимал никогда ни один оператор.
Облако резко уменьшилось в размерах и потемнело. Теперь оно походило на опрокинутую чашечку огромного тропического цветка. От земли его отделяло метров шесть-семь, не больше.
— Берегись! — крикнул я.
Я вдруг забыл, что он тоже феномен, а не человек, и гигантским, непостижимым для меня прыжком рванулся к нему на помощь. Как выяснилось, помочь ему я все равно бы не мог, но прыжок сократил расстояние между нами наполовину. Вторым прыжком я бы достал его. Но что-то не пустило меня, даже отбросило назад, словно удар волны или ураганного ветра. Я чуть не упал, но удержался, даже камеры из рук не выпустил. А чудовищный цветок уже достиг земли, и теперь уже не малиновые, а багровые лепестки его, диковинно пульсируя, прикрывали обоих двойников — снегоход и меня. Еще секунда — и они коснулись запорошенного снегом льда. Теперь рядом с моей «Харьковчанкой» возвышался странный багровый холм. Он словно пенился или кипел, окутанный переливающейся малиновой дымкой. Словно электрические разряды, вспыхивали в ней золотистые искорки. Я продолжал снимать, стараясь в то же время подойти ближе. Шаг, еще шаг… еще… Ноги наливались непонятной тяжестью, их словно гнуло, притягивало к ледяному полю. Невидимый магнит в нем как бы приказывал: стоп, ни с места! Ни шагу дальше. И я остановился.
Холм чуточку посветлел, из багрового опять стал малиновым и вдруг легко взметнул вверх. Опрокинутая чашечка разрослась, порозовевшие края ее медленно загибались вверх. Колокол превратился снова в змей, а розовое облако в сгусток газа, клубящийся на ветру. Он ничего не унес с земли, никаких сгущений или туманностей не было заметно в его воздушной толще, но внизу на ледяном поле осталась только моя «Харьковчанка». Ее загадочный двойник исчез так же внезапно, как и появился. Лишь на снегу еще виднелись следы широченных гусениц, но ветер уже сдувал их, покрывая ровным пушистым одеялом. Скрылось и «облако», пропало где-то за ребром ледяной стены. Я посмотрел на часы. Прошло тридцать три минуты с тех пор, как я, очнувшись, засек время.
Я испытывал необычное чувство облегчения от сознания того, что из моей жизни ушло что-то очень страшное, страшное по своей необъяснимости, и еще более страшное, потому что я уже начал привыкать к этой необъяснимости, как сумасшедший к своему бреду. Бред улетучился вместе с розовым газом, исчезла и невидимая преграда, не подпустившая меня к двойнику. Сейчас я беспрепятственно подошел к своему снегоходу и сел на железную ступеньку, не заботясь о том, что примерзну к ней на все крепчавшем морозце Ничто меня уже не заботило, кроме мысли о том, как объяснить этот получасовой кошмар. И во второй, и в третий, и в десятый раз, опустив голову на руки, я спрашивал вслух:
— Что же, в сущности, произошло после катастрофы?
4. СУЩЕСТВО ИЛИ ВЕЩЕСТВО?
И мне ответили:
— Самое главное, что вы живы, Анохин. Честно говоря, я опасался самого худшего.
Я поднял голову: передо мной стояли Зернов и Толька. Спрашивал Зернов, а Толька рядом топтался на лыжах, перебирая палками. Лохматый и толстый, с каким-то пушком на лице вместо нашей небритой щетины, он, казалось, утратил всю свою скептическую насмешливость и смотрел по-мальчишески возбужденно и радостно.
— Откуда вы? — спросил я.
Я так устал и измучился, что не в силах был даже улыбнуться.
Толька заверещал:
— Да мы близко. Ну, километра полтора-два от силы. Там и палатка у нас стоит…
— Погодите, Дьячук, — перебил Зернов, — об этом успеется. Как вы себя чувствуете, Анохин? Как выбрались? Давно?
— Сразу столько вопросов, — сказал я. Язык поворачивался у меня с трудом, как у пьяного. — Давайте уж по порядку. С конца. Давно ли выбрался? Не знаю. Как? Тоже не знаю. Как себя чувствую? Да, в общем, нормально. Ни ушибов, ни переломов.
— А морально?
Я наконец улыбнулся, но улыбка получилась, должно быть, кривой и неискренней, потому что Зернов тотчас же снова спросил:
— Неужели вы думаете, что мы бросили вас на произвол судьбы?
— Ни минуты не думал, — сказал я, — только судьба у меня с причудами.
— Вижу. — Зернов оглядел нашу злосчастную «Харьковчанку». — А крепкая оказалась штучка. Только помяло чуть-чуть. Кто же все-таки вас вытащил?
Я пожал плечами.
— Вулканов здесь нет. Никаким давлением снизу вас выбросить не могло. Значит, кто-то вмешался.
— Ничего не знаю, — сказал я. — Очнулся я уже здесь на плато.
— Борис Аркадьевич! — вдруг закричал Толька. — А машина-то одна. Значит, другая просто ушла. Я же говорил: снегоход или трактор. Зацепили стальными канатами и ать, два — дубинушка, ухнем!
— Вытащили и ушли, — усомнился Зернов. — И Анохина с собой не взяли. И помощи не оказали? Странно, очень странно.
— Может, не смогли привести его в чувство? Может, решили, что он умер? А может, еще вернутся, может, у них стоянка где-нибудь поблизости. И врач…
Мне надоели эти идиотские фантазии: заведи Тольку — не остановится.
— Помолчи, провидец! — поморщился я. — Тут десять тракторов ничего бы не сделали. И канатов не было: приснились тебе канаты. А второй снегоход не ушел, а исчез.
— Значит, все-таки был второй снегоход? — спросил Зернов.
— Был.
— Что значит — исчез? Погиб?
— В известной степени. В двух словах не расскажешь. Это был двойник нашей «Харьковчанки». Не серийная копия, а двойник. Фантом. Привидение. Но привидение реальное, вещественное.
Зернов слушал внимательно и заинтересованно, не говоря ни слова. Ничто в глазах его не кричало мне: псих, сумасшедший, тебя лечить надо.
Зато Дьячук мысленно не скупился на соответствующие эпитеты, а вслух сказал:
— Ты вроде Вано. Обоим чудеса мерещатся. Прибежал, понимаешь, и кричит: «Там две машины и два Анохина!» И зубами клацает…
— Ты бы на четвереньках пополз от таких чудес, — оборвал его я. — Никому ничего не мерещилось. Было две «Харьковчанки» и два Анохина.
Толька пошевелил губами и, ничего не сказав, посмотрел на Зернова, но тот почему-то отвел глаза. И вместо ответа, кивком головы указывая на дверь позади меня, спросил:
— Там все цело?
— Кажется, все, хотя специально не проверял, — ответил я.
— Тогда позавтракаем. Не возражаете? Мы с тех пор так ничего и не ели.
Я понял психологический маневр Зернова: успокоить меня, чем-то непонятно взволнованного, и создать соответствующую обстановку для разговора. За столом, где мы с аппетитом уничтожали прескверный Толькин омлет, глава экспедиции первым рассказал о том, что произошло непосредственно после катастрофы на плато.
Когда снегоход провалился в трещину, пробив предательскую корочку смерзшегося снега, и застрял сравнительно неглубоко, зажатый уступами ледяного ущелья, то, несмотря на силу удара, пострадало лишь наружное стекло иллюминатора. В кабине даже не погас свет. Без сознания лежали только я и Дьячук. Зернов и Чохели удержались на своих местах, счастливо отделавшись «парой царапин», и прежде всего попытались привести в чувство меня и Тольку. Дьячук сразу пришел в себя, только голова кружилась и ноги были как ватные. «Сотрясеньице небольшое, — сказал он, — пройдет. Поглядим-ка лучше, что с Анохиным». Он уже входил в роль медика. Его подтащили ко мне, и все трое принялись приводить меня в чувство. Но ни нашатырный спирт, ни искусственное дыхание не помогали. «По-моему, у него шок», — сказал Толька. Вано, уже успевший через верхний люк пробраться на крышу снегохода, сообщил, что из щели можно благополучно выбраться. Однако предложение вынести меня из кабины Толька отверг: «Сейчас его надо оберегать от охлаждения. По-моему, шок переходит в сон, а сон создаст охранительное торможение». Тут Толька чуть снова не свалился без чувств, и эвакуацию экипажа решили начать с него, а меня пока оставить в кабине. Взяли лыжи, санки, палатку, переносную печь и брикеты для топки, фонари и часть продуктов. Хотя снегоход застрял очень прочно и опасность дальнейшего его падения не угрожала, все же оставаться над пропастью не хотелось. Зернов запомнил выемку в ледяной стене, похожую на естественный грот, неподалеку от места аварии. Туда и задумали перебросить сначала Тольку, поставить палатку, печку и вернуться за мной. Буквально за полчаса добрались до грота. Зернов вместе с окончательно оправившимся Толькой остался крепить палатку, а Вано с пустыми санками вернулся за мной. Тут и произошло то, что они сочли у него временным помутнением разума. Не прошло и часу, как он прибежал назад с безумными глазами, в состоянии странной лихорадочной возбужденности. Снегоход, по его словам, оказался не в щели, а на ледяном поле, при этом рядом с ним стоял точно такой же, с одинаково раздавленным передним стеклом. И в каждой из двух кабин он нашел меня, лежавшего на полу без сознания. Тут он взвыл от ужаса, решив, что сошел с ума, и побежал назад, а вернувшись, выпил с ходу полный стакан спирта и категорически отказался идти за мной, объявив, что привык иметь, дело с советскими людьми, а не со снежными королевами. Тогда в экспедицию за мной пошли Зернов и Толька.
В ответ я рассказал им свою историю, более удивительную, чем бред Вано. Слушали они меня доверчиво и жадно, как дети сказку, ни одной скептической ухмылочки не промелькнуло на лицах, только Дьячук то и дело нетерпеливо подскакивал, бормоча: «Дальше, дальше…», а глаза у обоих блестели так, что, по-моему, им самим следовало повторить опыт Вано со стаканом спирта. Но когда я кончил, оба долго-долго молчали, предпочитая, видимо, услышать объяснение от меня.
Но я тоже молчал.
— Не сердись. Юрка, — проговорил наконец Дьячук и начал мямлить: — Дневники Скотта читал или еще что-то такое, не помню. В общем, самогипноз. Снеговые галлюцинации. Белые сны.
— И у Вано? — спросил Зернов.
— Конечно. Я как медик…
— Медик вы липовый, — перебил Зернов, — так что не будем. Слишком много неизвестных, чтобы так, с кондачка, решить уравнение. Начнем с первого. Кто вытащил снегоход? Из трехметрового колодца, да еще зажатый в такие тиски, каких на заводе не сделаешь. А весит он, между прочим, тридцать пять тонн. У санно-тракторного поезда, пожалуй, силенок не хватит. И с помощью чего вытащили? Канатами? Чушь! Стальные канаты обязательно оставили бы следы на кузове. А где они, эти следы?
Он молча встал и прошел к себе в рубку штурмана.
— Да ведь это же бред, Борис Аркадьевич! — крикнул вслед Толька.
Зернов оглянулся:
— Вы что имеете в виду?
— Как — что? Похождения Анохина. Новый Мюнхгаузен. Двойники, облака, цветок-вампир, таинственное исчезновение…
— Мне кажется, Анохин, когда мы подошли, у вас в руках была камера, — вспомнил Зернов. — Вы что-нибудь снимали?
— Все, — сказал я. — Облако, спаренных «Харьковчанок», двойника. Минут десять крутил.
Толька поморгал глазами, все еще готовый к спору. Сдаваться он не собирался.
— Еще неизвестно, что мы увидим, когда он ее проявит.
— Вы сейчас это увидите, — услышали мы голос Зернова из его рубки. — Посмотрите в иллюминатор.
Навстречу нам на полукилометровой высоте плыл натянутый малиновый блин. Небо уже затянули белые перистые нити, и на фоне их он еще меньше казался облаком. Как и раньше, он походил на цветной парус или огромный бумажный змей. Дьячук вскрикнул и бросился к двери, мы за ним. «Облако» прошло над нами, не меняя курса, куда-то на север, к повороту ледяной стены.
— К нашей палатке, — прошептал Толька. — Прости, Юрка, — сказал он, протягивая руку, — я дурак недобитый.
Торжествовать мне не хотелось.
— Это вообще не облако, — продолжал он в раздумье, подытоживая какие-то встревожившие его мысли. — Я имею в виду обычную конденсацию водяного пара. Это не капельки и не кристаллы. По крайней мере, на первый взгляд. И почему оно так низко держится над землей и так странно окрашено? Газ? Едва ли. И не пыль. Будь у нас самолет, я бы взял пробу.
— Так бы тебя оно и подпустило, — заметил я, вспомнив невидимую преграду и мои попытки пройти сквозь нее с кинокамерой. — К земле жмет, как на крутых виражах, даже похлеще. Я думал, у меня подошвы магнитные.
— Живое оно, по-твоему?
— Может, и живое.
— Существо?
— Кто его знает. Может, и вещество. — Я вспомнил свой разговор с двойником и прибавил: — Управляемое, наверно.
— Чем?
— Тебе лучше знать. Ты метеоролог.
— А ты уверен, что оно имеет отношение к метеорологии?
Я не ответил. А когда вернулись в кабину, Толька вдруг высказал нечто совсем несусветное:
— А вдруг это какие-нибудь неизвестные науке обитатели ледяных пустынь?
— Гениально, — сказал я, — и в духе Конан Дойла. Отважные путешественники открывают затерянный мир на антарктическом плато. Кто же лорд Рокстон? Ты?
— Неумно. Предложи свою гипотезу, если есть.
Задетый, я высказал первое, что пришло в голову:
— Скорее всего, это какие-нибудь кибернетические устройства.
— Откуда?
— Из Европы, конечно. Или из Америки. Кто-то их придумал и здесь испытывает.
— А с какой целью?
— Скажем, сначала как экскаватор для выемки и подъема тяжелых грузов. Попалась для эксперимента «Харьковчанка» — вытащили.
— Зачем же ее удваивать?
— Возможно, что это неизвестные нам механизмы для воспроизведения любых атомных структур — белковых и кристаллических.
— А цель… цель? Не понимаю…
— Способность понимать у людей с недоразвитым мозжечком, по данным Бодуэна, снижена от четырнадцати до двадцати трех процентов. Сопоставь и подумай, а я подожду. Есть еще один существенный элемент гипотезы.
Тольке так хотелось понять поскорее, что он безропотно проглотил и Бодуэна и проценты.
— Сдаюсь, — сказал он. — Какой элемент?
— Двойники, — подчеркнул я. — Ты был на пути к истине, когда говорил о самогипнозе. Но только на пути. Истина в другом направлении и на другой магистрали. Не самогипноз, а вмешательство в обработку информации. Никаких двойников фактически не было. Ни второй «Харьковчанки», ни второго Анохина, ни двойничков-бытовичков, вроде моей куртки или съемочной камеры. «Облако» перестроило мою психику, создало раздвоенное восприятие мира. В итоге раздвоение личности, сумеречное состояние души.
— И все же в твоей гипотезе нет главного: она не объясняет ни физико-химической природы этих устройств, ни их технической базы, ни целей, для каких они созданы и применяются.
Назвать мою околесицу гипотезой можно было только в порядке бреда. Я придумал ее наспех, как розыгрыш, и развивал уже из упрямства. Мне и самому было ясно, что она ничего не объясняла, а главное, никак не отвечала на вопрос, почему требовалось физически уничтожать двойников, существовавших только в моем воображении, да еще не подпускать меня к таинственной лаборатории. К тому же придумка полностью зависела от проявленной пленки. Если киноглаз зафиксировал то же самое, что видел я, моя так называемая гипотеза не годилась даже для анекдота.
— Борис Аркадьевич, вмешайтесь, — взмолился Толька.
— Зачем? — ответил, казалось не слушавший нас, Зернов. — У Анохина очень развитое воображение. Прекрасное качество и для художника и для ученого.
— У него уже есть гипотеза.
— Любая гипотеза требует проверки.
— Но у любой гипотезы есть предел вероятности.
— Предел анохинской, — согласился Зернов, — в состоянии льда в этом районе. Она не может объяснить, кому и зачем понадобились десятки, а может быть, и сотни кубических километров льда.
Смысл сказанного до нас не дошел, и, должно быть поняв это, Зернов снисходительно пояснил:
— Я еще до катастрофы обратил ваше внимание на безукоризненный профиль неизвестно откуда возникшей и неизвестно куда протянувшейся ледяной стены. Он показался мне искусственным срезом. И под ногами у нас был искусственный срез: я уже тогда заметил ничтожную плотность и толщину его снегового покрова. Я не могу отделаться от мысли, что в нескольких километрах отсюда может обнаружиться такая же стена, параллельная нашей. Конечно, это только предположение. Но если оно верно, какая сила могла вынуть и переместить этот ледяной пласт? «Облако»? Допустим, мы ведь не знаем его возможностей. Но «облако» европейского или американского происхождения? — Он недоуменно пожал плечами. — Тогда скажите, Анохин: для чего понадобились и куда делись эти миллионы тонн льда?
— А была ли выемка, Борис Аркадьевич? У вынутого пласта, по-вашему, две границы. Почему? — оборонялся я. — А где же поперечные срезы? И выемку естественнее производить кратером.
— Конечно, если не заботишься о передвижении по материку. А они, видимо, не хотели затруднять такого Передвижения. Почему? Еще не пришло время для выводов, но мне кажется, что они не враждебны нам, скорее доброжелательны. И потом, для кого естественнее производить выемку льда именно так, а не иначе? Для нас с вами? Мы бы поставили предохранительный барьер, повесили бы таблички с указателями, оповестили бы всех по радио. А если они не смогли или не сумели этого сделать?
— Кто это «они»?
— Я не сочиняю гипотез, — сухо сказал Зернов.
5. СОН БЕЗ СНА
В короткое путешествие к палатке я захватил с собой кинокамеру, но «облако» так и не появилось. На военном совете было решено вновь перебазироваться в кабину снегохода, исправить повреждения и двинуться дальше. Разрешение продолжать поиски розовых «облаков» было получено. Перед советом я связал Зернова с Мирным, он кратко доложил об аварии, о виденных «облаках» и о первой произведенной мною съемке. Но о двойниках и прочих загадках умолчал. «Рано», — сказал он мне.
Место для стоянки они выбрали удачно: мы дошли туда на лыжах за четверть часа при попутном ветре. Палатка разместилась в гроте, с трех сторон защищенная от ветра. Но самый грот производил странное впечатление: аккуратно вырезанный во льду куб с гладкими, словно выструганными рубанком, стенками. Ни сосулек, ни наледей. Зернов молча ткнул острием лыжной палки в геометрически правильный ледяной срез: видали, мол? Не матушка-природа сработала.
Вано в палатке мы не нашли, но непонятный беспорядок вокруг — опрокинутая печка и ящик с брикетами, разметавшиеся лыжи и брошенная у входа кожанка водителя — все это удивляло и настораживало. Не снимая лыж, мы побежали на поиски и нашли Чохели совсем близко у ледяной стены. Он лежал на снегу в одном свитере. Его небритые щеки и черная кошма волос были запорошены снегом. В откинутой руке был зажат нож со следами смерзшейся крови. Вокруг плеча на снегу розовело расплывшееся пятно. Снег кругом был затоптан, причем все следы, какие мы могли обнаружить, принадлежали Вано: «сорок пятого размера покупал он сапоги».
Он был жив. Когда мы приподняли его, застонал, но глаз не открыл. Я, как самый сильный, понес его на спине, Толька поддерживал сзади. В палатке мы осторожно сняли с него свитер — рана была поверхностная, крови он потерял немного, а кровь на лезвии ножа, должно быть, принадлежала его противнику. И нас тревожила не потеря крови, а переохлаждение: как долго он пролежал здесь, мы не знали. Но мороз был легкий, а организм крепкий. Мы растерли парня спиртом и, разжав его стиснутые зубы, влили еще стакан внутрь. Вано закашлялся, открыл глаза и что-то забормотал по-грузински.
— Лежать! — прикрикнули мы, упрятав его, укутанного, как мумию, в спальный мешок.
— Где он? — вдруг очнувшись, спросил по-русски Вано.
— Кто? Кто?
Он не ответил, силы оставили его, начался бред. Было невозможно разобрать что-либо в хаосе русских и грузинских слов.
— Снежная королева… — послышалось мне.
— Бредит, — огорчился Дьячук.
Один Зернов не утратил спокойствия.
— Чугун-человек. — Это он сказал о Вано, но мог бы переадресовать себе самому.
С переездом решили подождать до вечера, тем более что и днем и вечером было одинаково светло. Да и Вано следовало выспаться: спирт уже действовал. Странная сонливость овладела и нами. Толька хрюкнул, полез в спальный мешок и тотчас же затих. Мы с Зерновым сначала крепились, курили, потом взглянули друг на друга, засмеялись и, расстелив губчатый мат, тоже залезли в меховые мешки.
— Часок отдохнем, а потом и переберемся.
— Есть часок отдохнуть, босс.
И оба умолкли.
Почему-то ни он, ни я не высказали никаких предположений о том, что случилось с Вано. Словно сговорившись, отказались от комментариев, хотя, я уверен, оба думали об одном и том же. Кто был противником Вано и откуда он взялся в полярной пустыне? Почему Вано нашли раздетым за пределами грота? Он даже не успел надеть кожанку. Значит, схватка началась еще в палатке? И что ей предшествовало? И как это у Вано оказался окровавленный нож? Ведь Чохели, при всей его вспыльчивости, никогда не прибег бы к оружию, не будучи к этому вынужденным. Что же вынудило его — стремление защитить кого-то или просто разбойное нападение? Смешно. Разбой за Полярным кругом, где дружба — закон каждой встречи. Ну а если один из двух преступник, скрывающийся от правосудия? Совсем бессмысленно. В Антарктику ни одно государство не ссылает преступников, а бежать сюда по собственной инициативе попросту невозможно. Может быть, противник Вано — это потерпевший крушение и сошедший с ума от невыносимого одиночества. Но о кораблекрушении вблизи берегов Антарктиды мы ничего не слышали. Да и каким образом потерпевший крушение мог оказаться так далеко от берега, в глубине ледяного материка? Наверное, эти же вопросы задавал себе и Зернов. Но молчал. Молчал и я.
В палатке было не холодно — протопленная печка еще сохраняла тепло — и не темно: свет, проникавший в слюдяные оконца, конечно, не освещал соседние предметы, но позволял различать их в окружающей тусклой сумеречности. Однако постепенно или сразу — я так и не заметил, каким образом и когда, — эта сумеречность не то чтобы сгустилась или потемнела, а как-то полиловела, словно кто-то растворил в воздухе несколько зерен марганцовки. Я хотел привстать, толкнуть, окликнуть Зернова и не мог: что-то сжимало мне горло, что-то давило и прижимало меня к земле, как тогда в кабине снегохода, когда возвращалось сознание. Но тогда мне казалось, что кто-то словно просматривает меня насквозь, наполняет меня целиком, сливаясь с каждой клеточкой тела. Сейчас, если пользоваться тем же образным кодом, кто-то словно заглянул ко мне в мозг и отступил. Мутный сумрак тоже отступил, окутав меня фиолетовым коконом: я мог смотреть, хоть ничего и не видел; мог размышлять о том, что случилось, хотя и не понимал, что именно; мог двигаться и дышать, но только в пределах кокона. Малейшее вторжение в его фиолетовый сумрак действовало как удар электротока.
Как долго это продолжалось, не знаю, не смотрел на часы. Но кокон вдруг раздвинулся, и я увидел стены палатки и спящих товарищей все в той же тусклой, но уже не фиолетовой сумеречности. Что-то подтолкнуло меня, заставив выбраться из мешка, схватить кинокамеру и выбежать наружу. Шел снег, небо затянуло клубящейся пеной кучевых облаков, и только где-то в зените мелькнуло знакомое розовое пятно. Мелькнуло и скрылось. Но, может быть, мне все это только почудилось.
Когда я вернулся, Толька, зевая во весь рот, сидел на санках, а Зернов медленно вылезал из своего мешка. Он мельком взглянул на меня, на кинокамеру и, по обыкновению, ничего не сказал. А Дьячук прокричал сквозь зевоту:
— Какой странный сон я только что видел, товарищи! Будто сплю и не сплю. Спать хочется, а не засыпаю. Лежу в забытьи и ничего не вижу — ни палатки, ни вас. И словно навалилось на меня что-то клейкое, густое и плотное, как желе. Ни теплое, ни холодное — неощутимое. И наполнило меня всего, а я словно растворился. Как в состоянии невесомости, то ли плыву, то ли повис. И не вижу себя, не ощущаю. Я есть, и меня нет. Смешно, правда?
— Любопытно, — сказал Зернов и отвернулся.
— А вы ничего не видели? — спросил я.
— А вы?
— Сейчас ничего, а в кабине, перед тем как очнулся, то же, что и Дьячук. Невесомость, неощутимость, ни сон, ни явь.
— Загадочки, — процедил сквозь зубы Зернов. — Кого же вы привели, Анохин?
Я обернулся. Откинув брезентовую дверь, в палатку, очевидно, вслед за мной протиснулся здоровенный парень в шапке с высоким искусственным мехом и нейлоновой куртке на таком же меху, стянутой «молнией». Он был высок, широкоплеч и небрит и казался жестоко напуганным. Что могло напугать этого атлета, даже трудно было представить.
— Кто-нибудь здесь говорит по-английски? — спросил он, как-то особенно жуя и растягивая слова.
Ни у одного из моих учителей не было такого произношения. «Южанин, — подумал я. — Алабама или Теннесси».
Лучше всех у нас говорил по-английски Зернов. Он и ответил:
— Кто вы и что вам угодно?
— Дональд Мартин! — прокричал парень. — Летчик из Мак-Мердо. У вас есть что-нибудь выпить? Только покрепче. — Он провел ребром ладони по горлу. — Крайне необходимо…
— Дайте ему спирту, Анохин, — сказал Зернов.
Я налил стакан из канистры со спиртом и подал парню; при всей его небритости он был, вероятно, не старше меня. Выпил он залпом весь стакан, задохнулся, горло перехватило, глаза налились кровью.
— Спасибо, сэр. — Он наконец отдышался и перестал дрожать. — У меня была вынужденная посадка, сэр.
— Бросьте «сэра», — сказал Зернов, — я вам не начальник. Меня зовут Зернов. Зер-нов, — повторил он по слогам. — Где вы сели?
— Недалеко. Почти рядом.
— Благополучно?
— Нет горючего. И с рацией что-то.
— Тогда оставайтесь. Поможете нам перебазироваться на снегоход. — Зернов запнулся, подыскивая подходящее английское наименование, и, видя, что американец его все же не понимает, пояснил: — Ну, что-то вроде автобуса на гусеницах. Место найдется. И рация есть.
Американец все еще медлил, словно не решаясь что-то сказать, потом вытянулся и по-военному отчеканил:
— Прошу арестовать меня, сэр. Я совершил преступление.
Мы переглянулись с Зерновым: вероятно, нам обоим пришла в голову мысль о Вано.
— Какое? — насторожился Зернов.
— Я, кажется, убил человека.
6. ВТОРОЙ ЦВЕТОК
Зернов шагнул к укутанному Вано, отдернул мех от его лица и резко спросил американца:
— Он?
Мартин осторожно и, как мне показалось, испуганно подошел ближе и неуверенно произнес:
— Н-нет…
— Вглядитесь получше, — еще резче сказал Зернов.
Летчик недоуменно покачал головой.
— Ничего похожего, сэр. Мой лежит у самолета. И потом… — прибавил он осторожно, — я еще не знаю, человек ли он.
В этот момент Вано открыл глаза. Взгляд его скользнул по стоящему рядом американцу, голова оторвалась от подушки и опять упала.
— Это… не я, — сказал он и закрыл глаза.
— Все еще бредит, — вздохнул Толька.
— Наш товарищ ранен. Кто-то напал на него. Мы не знаем кто, — пояснил американцу Зернов, — поэтому, когда вы сказали… — Он деликатно умолк.
Мартин подвинул Толькины санки и сел, закрыв лицо руками и покачиваясь, словно от нестерпимой боли.
— Я не знаю, поверите ли вы мне или нет, настолько все это необычно и не похоже на правду, — рассказал он. — Я летел на одноместном самолете, не спортивном, а на бывшем истребителе — маленький «локхид», — знаете? У него даже спаренный пулемет есть для кругового обстрела. Здесь он не нужен, конечно, но по правилам полагается содержать оружие в боевой готовности: вдруг пригодится. И пригодилось… только безрезультатно. Вы о розовых «облаках» слышали? — вдруг спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил, только судорога на миг скривила рот: — Я настиг их часа через полтора после вылета…
— Их? — удивленно переспросил я. — Их было несколько?
— Целая эскадрилья. Шли совсем низко, мили на две ниже меня, большие розовые медузы, пожалуй, даже не розовые, а скорее малиновые. Я насчитал их семь разной формы и разных оттенков, от бледно-розовой незрелой малины до пылающего граната. Причем цвет все время менялся, густел или расплывался, как размытый водой. Я сбавил скорость и снизился, рассчитывая взять пробу: для этого у меня был специальный контейнер под брюхом машины. Но с пробой не вышло: медузы ушли. Я нагнал их, они опять вырвались, без всяких усилий, будто играючи. А когда я вновь увеличил скорость, они поднялись и пошли надо мной — легкие, как детские шарики, только плоские и большие: не только мою канарейку, а четырехмоторный «боинг» прикроют. А вели они себя как живые. Только живое существо может так действовать, почуяв опасность. И я подумал: если так, значит, и сами они смогут стать опасными. Мелькнула мысль: не уйти ли? Но они словно предвидели мой маневр. Три малиновые медузы с непостижимой быстротой вырвались вперед и, не разворачиваясь, не тормозя, с такой же силой и быстротой пошли на меня. Я даже вскрикнуть не успел, как самолет вошел в туман, неизвестно откуда взявшийся, и даже не в туман, а в какую-то слизь, густую и скользкую. Я тут же все потерял — и скорость, и управление, и видимость. Рукой, ногой двинуть не могу. «Конец», — думаю. А самолет не падает, а скользит вниз, как планер. И садится. Я даже не почувствовал, когда и как сел. Словно утонул в этой малиновой слякоти, захлебнулся, но не умер. Смотрю: кругом снег, а рядом — самолет, такой же, как и мой — «локхид»-маленький. Вылез, бросился к нему, а из кабины мне навстречу такой же верзила, как и я. То ли знакомый, то ли нет — сообразить не могу. Спрашиваю: «Ты кто?» — «Дональд Мартин, — говорит. — А ты?» А я смотрю на него, как в зеркало. «Нет, врешь, — говорю, — это я Дон Мартин», — а он уже замахнулся. Я нырнул под руку и левой в челюсть. Он упал и виском о дверцу — хрясь! Даже стук послышался. Смотрю: лежит. Пнул его ногой — не шелохнулся. Потряс — голова болтается. Я подтащил его к своему самолету, думал: доставлю на базу, а там помогут. Проверил горючее — ни капли. Дам радиограмму хотя бы — так рация вдруг замолчала: ни оха, ни вздоха. Тут у меня голова совсем помутилась: выскочил и побежал без цели, без направления — все одно куда, лишь бы дальше от этого сатанинского цирка. Все молитвы позабыл, и перекреститься некогда, только шепчу: Господи Иисусе да санта Мария. И вдруг вашу палатку увидел. Вот и все.
Я слушал его, вспоминая свое испытание, и, кажется, уже начал понимать, что случилось с Вано. Что сообразил Толька, по его выпученным глазам уразуметь было трудно, вероятно, начал сомневаться и проверять каждое слово Мартина. Сейчас он начнет задавать вопросы на своем школьном английском языке. Но Зернов предупредил его:
— Оставайтесь с Вано, Дьячук, а мы с Анохиным пойдем с американцем. Пошли, Мартин, — прибавил он по-английски.
Инстинкт или предчувствие — уж я сам не знаю, как психологи объяснили бы мой поступок, — подсказали мне захватить по пути кинокамеру, и как я благодарен был потом этому неосознанному подсказу. Даже Толька, как мне показалось, поглядел мне вслед с удивлением: что именно я снимать собрался — положение трупа для будущих следователей или поведение убийцы у тела убитого? Но снимать пришлось нечто иное, и снимать сразу же на подходе к месту аварии Мартина. Там было уже не два самолета, севших, как говорится, у ленточки, голова в голову, а только один — серебристая канарейка Мартина, его полярный ветеран со стреловидными крыльями. Но рядом с ним знакомый мне пенистый малиновый холм. Он то дымился, то менял оттенки, то странно пульсировал, точно дышал. И белые, вытянутые вспышки пробегали по нему, как искры сварки.
— Не подходите! — предупредил я обгонявших меня Мартина и Зернова.
Но опрокинутый цветок уже выдвинул свою невидимую защиту. Вырвавшийся вперед Мартин, встретив ее, как-то странно замедлил шаг, а Зернов просто присел, согнув ноги в коленях. Но оба все еще тянулись вперед, преодолевая силу, пригибавшую их к земле.
— Десять «же»! — крикнул обернувшийся ко мне Мартин и присел на корточки.
Зернов отступил, вытирая вспотевший лоб.
Не прекращая съемки, я обошел малиновый холм и наткнулся на тело убитого или, может быть, только раненого двойника Мартина. Он лежал в такой же нейлоновой куртке с «химическим» мехом, уже запорошенный снегом, метрах в трех-четырех от самолета, куда его перетащил перепуганный Мартин.
— Идите сюда, он здесь! — закричал я.
Зернов и Мартин побежали ко мне, вернее, заскользили по катку, балансируя руками, как это делают все, рискнувшие выйти на лед без коньков: пушистый крупитчатый снег и здесь только чуть-чуть припудривал гладкую толщу льда.
И тут произошло нечто совсем уже новое, что ни я, ни мой киноглаз еще не видели. От вибрирующего цветка отделился малиновый лепесток, поднялся, потемнел, свернулся в воздухе этаким пунцовым фунтиком, вытянулся и живой четырехметровой змеей с открытой пастью накрыл лежавшее перед нами тело. Минуту или две это змееподобное щупальце искрилось и пенилось, потом оторвалось от земли, и в его огромной, почти двухметровой пасти мы ничего не увидели — только лиловевшую пустоту неправдоподобно вытянутого колокола, на наших глазах сокращавшегося и менявшего форму: сначала это был фунтик, потом дрожавший на ветру лепесток, потом лепесток слился с куполом. А на снегу оставался лишь след — бесформенный силуэт только что лежавшего здесь человека.
Я продолжал снимать, торопясь не пропустить последнего превращения. Оно уже начиналось. Теперь оторвался от земли весь цветок и, поднимаясь, стал загибаться кверху. Этот растекавшийся в воздухе колокол был тоже пуст — мы ясно видели его ничем не наполненное, уже розовеющее нутро и тонкие распрямляющиеся края, — сейчас оно превратится в розовое «облако» и исчезнет за настоящими облаками. А на земле будут существовать только один самолет и один летчик. Так все и произошло.
Зернов и Мартин стояли молча, потрясенные, как и я, впервые переживший все это утром. Зернов, по-моему, уже подошел к разгадке, только маячившей передо мной тусклым лучиком перегорающего фонарика. Он не освещал, он только подсказывал контуры фантастической, но все же логически допустимой картины. А Мартин просто был подавлен ужасом не столько увиденного, сколько одной мыслью о том, что это увиденное лишь плод его расстроенного воображения. Ему, вероятно, мучительно хотелось спросить о чем-то, испуганный взгляд его суетливо перебегал от меня к Зернову, пока наконец Зернов не ответил ему поощряющей улыбкой: ну, спрашивай, мол, жду. И Мартин спросил:
— Кого же я убил?
— Будем считать, что никого, — улыбнулся опять Зернов.
— Но ведь это был человек, живой человек, — повторял Мартин.
— Вы в этом очень уверены? — спросил Зернов.
Мартин замялся:
— Не знаю.
— То-то. Я бы сказал: временно живой. Его создала и уничтожила одна и та же сила.
— А зачем? — спросил я осторожно.
Он ответил с несвойственным ему раздражением:
— Вы думаете, я знаю больше вас? Проявите пленку — посмотрим.
— И поймем? — Я уже не скрывал иронии.
— Может быть, и поймем, — сказал он задумчиво. — И ушел вперед, даже не пригласив нас с собой. Мы переглянулись и пошли рядом.
— Тебя как зовут? — спросил Мартин, по-свойски взяв меня за локоть: должно быть, уже разглядел во мне ровесника.
— Юрий.
— Юри, Юри, — повторил он, — запоминается. А меня Дон. Оно живое, по-твоему?
— По-моему, да.
— Местное?
— Не думаю. Ни одна экспедиция никогда не видела ничего подобного.
— Значит, залетное. Откуда?
— Спроси у кого-нибудь поумнее.
Меня уже раздражала его болтовня. Но он не обиделся.
— А как ты думаешь, оно — желе или газ?
— Ты же пытался взять пробу.
Он засмеялся:
— Никому не посоветую. Интересно, почему оно меня в воздухе не слопало? Заглотало и выплюнуло.
— Попробовало — не вкусно.
— А его проглотило.
— Не знаю, — сказал я.
— Ты же видел.
— Что накрыло — видел, а что проглотило — не видел. Скорее, растворило… или испарило.
— Какая же температура нужна?
— А ты ее измерял?
Мартин даже остановился, пораженный догадкой.
— Чтобы расплавить такой самолет? В три минуты? Сверхпрочный дюраль, между прочим.
— А ты уверен, что это был дюраль, а не дырка от бублика?
Он не понял, а я не объяснил, и до самой палатки мы уже дошли молча. Здесь тоже что-то произошло: меня поразила странная поза Тольки, скорчившегося на ящике с брикетами и громко стучавшего зубами не то от страха, не то от холода. Печка уже остыла, но в палатке, по-моему, было совсем не холодно.
— Что с вами, Дьячук? — спросил Зернов. — Затопите печь, если простыли.
Толька, не отвечая, как загипнотизированный присел у топки.
— Психуем немножко, — сказал Вано из-под своего мехового укрытия. Он глядел шустро и весело. — У нас тоже гости были, — прибавил он и подмигнул, кивком головы указывая на Тольку.
— Никого у меня не было! Говори о себе! — взвизгнул тот и повернулся к нам. Лицо его перекосилось и сморщилось: вот-вот заплачет.
Вано покрутил пальцем у виска.
— В расстроенных чувствах находимся. Да не кривись — молчу. Сам расскажешь если захочешь, — сказал он Тольке и отвернулся. — У меня тоже чувства расстроились, Юрка, когда я тебя в двух экземплярах увидел. Не перенес, удрал. Страшно стало — мочи нет. Хлебнул спирта, накрылся кожанкой, лег. Хочу заснуть — не могу. Сплю не сплю, а сон вижу. Длинный сон, смешной и страшный. Будто ем кисель, темный-темный, не красный, а лиловый, и так много его, что заливает меня с головой, вот-вот захлебнусь. Как долго это продолжалось, не помню. Только открыл глаза, вижу — все как было, пусто, холодно, вас нет. И вдруг он входит. Как в зеркале вижу: я! Собственной персоной, только без куртки и в одних носках.
Мартин, хотя и не понимал, слушал с таким вниманием, словно догадывался, что речь идет о чем-то, для него особенно интересном. Я сжалился и перевел. Он так и вцепился в меня, пока Вано рассказывал, и только дергал поминутно: переводи, мол. Но переводить было некогда, только потом я пересказал ему вкратце то, что случилось с Вано. В отличие от нас тот сразу заметил разницу между собой и гостем. Опьянение давно прошло, страх тоже, только голова с непривычки побаливала, а вошедший смотрел по-бычьи мутными, осоловевшими глазами. «Ты эти штучки брось, — закричал он по-грузински, — я снежных королев не боюсь, я из них шашлык делаю!» Самое смешное, что Вано об этом сам в точно таких же выражениях подумал, когда Зернов и Толька ушли. Будь кто рядом, непременно бы в драку бросился. И этот бросился. Но протрезвевший Вано схватил куртку и выбежал из палатки, сразу сообразив, что от такого гостя следует держаться подальше. О том, что появление его противоречило всем известным ему законам природы, Вано и не думал. Ему нужен был оперативный простор, свобода маневра в предстоящей баталии. У настигавшего его двойника уже сверкнул в руке нож, знаменитый охотничий нож Вано — предмет зависти всех водителей Мирного. Оригинал этого ножа был у Вано в кармане, но об этой странности он тоже не подумал, а просто выхватил его, когда пьяный фантом нанес свой первый удар. Только подставленная вовремя куртка спасла Вано от ранения. Бросив ее под ноги преследователю, Чохели добежал до стены, где она поворачивала на север. Второй удар достал его уже здесь, но, к счастью, скользнул поверху, у плеча — помешал свитер. А третий Вано сумел отразить, сбив с ног то, что не было человеком. Дальнейшее он не помнил: кровавая тьма надвинулась на него, и какая-то сила, как взрывная волна, отшвырнула в сторону. Очнулся он уже в палатке на койке, укутанный в меха и совершенно здоровый. Но чудеса продолжались. Теперь раздвоился Дьячук.
Вано не успел закончить фразы, как Толька швырнул брикет — он топил печь — и вскочил с истерическим воплем:
— Прекрати сейчас же! Слышишь?
— Псих, — сказал Вано.
— Ну и пусть. Не я один. Вы все с ума сошли. Все! Никого у меня не было. Никто не раздваивался. Бред!
— Довольно, Дьячук, — оборвал его Зернов. — Ведите себя прилично. Вы научный работник, а не цирковой клоун. Незачем было ехать сюда, если нервы не в порядке.
— И уеду, — огрызнулся Толька, впрочем, уже тише: отповедь Зернова чуточку остудила его. — Я не Скотт и не Амундсен. Хватит с меня белых снов. На Канатчикову дачу не собираюсь.
— Что это с ним? — шепнул мне Мартин.
Я объяснил.
— Если б не горючее, и я бы смылся, — сказал он. — Слишком много чудес.
7. ЛЕДЯНАЯ СИМФОНИЯ
Что случилось с Толькой, мы так и не узнали, но, видимо, странное здесь обернулось комическим. Вано отмахивался:
— Не хочет говорить, не спрашивай. Перетрусили оба. А я не сплетник. — Он не подсмеивался над Толькой, хотя тот явно напрашивался на ссору.
— У тебя акцент, как у пишущей машинки Остапа Бендера, — язвил он, но Вано только усмехался и помалкивал: он был занят.
Это мы с Мартином под его руководством сменили раздавленный пластик в иллюминаторе. Сам он не мог этого сделать — мешала перевязанная рука. Было также решено, что мы с Мартином будем по очереди сменять его у штурвала водителя. Больше нас ничто не задерживало: Зернов счел работу экспедиции законченной и торопился в Мирный. Мне думается, он спешил удрать от своего двойника: ведь он был единственным, пока избежавшим этой малоприятной встречи. Вопреки им же установленному железному режиму работы и отдыха, он всю ночь не спал после того, как мы перебазировались в кабину снегохода. Я просыпался несколько раз и все время видел огонек его ночника на верхней койке: он что-то читал, вздрагивая при каждом подозрительном шорохе.
О двойниках мы больше не говорили, но утром после завтрака, когда снегоход наконец двинулся в путь, у него, по-моему, даже лицо просветлело. Вел снегоход Мартин. Вано сидел рядом на откидном сиденье и руководил при помощи знаков. Я отстукал радиограмму в Мирный, перекинулся шуткой с дежурившим на радиостанции Колей Самойловым и записал сводку погоды. Она была вполне благоприятной для нашего возвращения: ясно, ветер слабый, морозец даже не подмосковный, а южный — два-три градуса ниже нуля.
Но молчание в кабине тяготило, как ссора, и я наконец не выдержал:
— У меня вопрос, Борис Аркадьевич. Почему мы все-таки не радируем подробней?
— А что бы вы хотели радировать?
— Все. Что случилось со мной, с Вано. Что мы узнали о розовых «облаках». Что я заснял на кинопленку.
— А как вы думаете, должен быть написан такой рассказ? — спросил в ответ Зернов. — С психологическими нюансами, с анализом ощущений, с подтекстом, если хотите. К сожалению, у меня для этого таланта нет — я не писатель. Да и у вас, я думаю, не выйдет при всем вашем воображении, даже при всей игривости ваших гипотез. А изложить обо всем телеграфным кодом — получатся записки сумасшедшего.
— Можно научно прокомментировать, — не сдавался я.
— На основании каких экспериментальных данных? Что у нас есть, кроме визуальных наблюдений? Ваша пленка? Но она еще не проявлена.
— Что-то же можно все-таки предположить?
— Конечно. Вот и начнем с вас. Что предполагаете вы? Что такое, по-вашему, это розовое «облако»?
— Организм.
— Живой?
— Несомненно. Живой, мыслящий организм с незнакомой нам физико-химической структурой. Какая-то биовзвесь или биогаз. Колмогоров предположил возможность существования мыслящей плесени? С такой же степенью вероятности возможно предположить и мыслящий газ, мыслящий коллоид и мыслящую плазму. Изменчивость цвета — это защитная реакция или окраска эмоций: удивления, интереса, ярости. Изменчивость формы — это двигательные реакции, способность к маневрированию в воздушном пространстве. Человек при ходьбе машет руками, сгибает и передвигает ноги. «Облако» вытягивается, загибает края, сворачивается колоколом.
— О чем вы? — поинтересовался Мартин.
Я перевел.
— Оно еще пенится, когда дышит, и выбрасывает щупальца, когда нападает, — прибавил он.
— Значит, зверь? — спросил Зернов.
— Зверь, — подтвердил Мартин.
Зернов задавал не праздные вопросы. Каждый из них ставил какую-то определенную цель, мне еще не ясную. Казалось, он проверял нас и себя, не спеша с выводами.
— Хорошо, — сказал он, — тогда ответьте: как этот зверь моделирует людей и машины? Зачем он их моделирует? И почему модель уничтожается тотчас же после «обкатки» ее на людях?
— Не знаю, — честно признался я. — «Облако» синтезирует любые атомные структуры — это ясно. Но зачем оно их создает и почему уничтожает — загадка.
И тут вмешался Толька, до сих пор державшийся с непонятной для всех отчужденностью.
— По-моему, самый вопрос поставлен неправильно. Как моделирует? Почему моделирует? Ничего оно не моделирует. Сложный обман чувственных восприятии. Предмет не физики, а психиатрии.
— И моя рана тоже обман? — обиделся Вано.
— Ты сам себя ранил, остальное — иллюзии. И вообще я не понимаю, почему Анохин отказался от своей прежней гипотезы. Конечно, это оружие. Не берусь утверждать чье, — он покосился на Мартина, — но оружие, несомненно. Самое совершенное и, главное, целенаправленное. Психические волны, расщепляющие сознание.
— И лед, — сказал я.
— Почему лед?
— Потому что нужно было расщепить лед, чтобы извлечь «Харьковчанку».
— Посмотрите направо! — крикнул Вано.
То, что мы увидели в бортовой иллюминатор, мгновенно остановило спор. Мартин затормозил. Мы натянули куртки и выскочили из машины. И я начал снимать с ходу, потому что это обещало самую поразительную из моих киносъемок.
Происходившее перед нами походило на чудо, на картину чужой, инопланетной жизни. Ничто не застилало и не затемняло ее — ни облака, ни снег. Солнце висело над горизонтом, отдавая всю силу своего света возвышающейся над нами изумрудно-голубой толще льда. Идеально гладкий срез ее во всю свою многометровую высь казался стеклянным. Ни человека, ни машины не виднелось на всем его протяжении. Только гигантские розовые диски — я насчитал их больше десятка — легко и беззвучно резали лед, как масло. Представьте себе, что вы режете разогретым ножом брусок сливочного масла, только что вынутого из холодильника. Нож входит в него сразу, почти без трения, скользя между оплывающими стенками. Точно так же оплывали стометровые стенки льда, когда входил в него розовый нож. Он имел форму неправильного овала или трапеции с закругленными углами, а площадь его, по-моему, превышала сотню квадратных метров, поскольку можно было определить издали, на глазок. Толщина его тоже примерно была совсем крохотной — не более двух-трех сантиметров, то есть знакомое нам «облако», видимо, сплющилось, растянулось, превратившись в огромный режущий инструмент, работающий с изумительной быстротой и точностью.
Два таких «ножа» в полукилометре друг от друга резали ледяную стену перпендикулярно к ее основанию. Два других подрезывали ее снизу равномерными, точно совпадающими движениями маятника. Вторая четверка работала рядом, а третью я уже не видел: она скрылась глубоко в толще льда. Вскоре исчезла во льду и вторая, а ближайшая к нам-проделала поистине гулливеровский цирковой трюк. Она вдруг подняла в воздух аккуратно вырезанный из ледяной толщи стеклянный брус почти километровой длины, геометрически правильный голубой параллелепипед. Он взлетел не спеша и поплыл вверх легко и небрежно, как детский воздушный шарик. Участвовало в этой операции всего два «облака». Они съежились и потемнели, превратившись в знакомые чашечки, только не опрокинутые, а обращенные к небу, — два немыслимых пунцовых цветка-великана на невидимых вырастающих стебельках. При этом они не поддерживали плывущий брус: он поднимался над ними на почтительном расстоянии, ничем с ними не связанный и не скрепленный.
— Как же он держится? — удивился Мартин. — На воздушной волне? Какой же силы должен быть ветер?
— Это не ветер, — сказал, подбирая английские слова, Толька. — Это — поле. Антигравитация… — Он умоляюще взглянул на Зернова.
— Силовое поле, — пояснил тот. — Помните перегрузку, Мартин, когда мы с вами пытались подойти к самолету? Тогда оно усиливало тяготение, сейчас оно его нейтрализует.
А с поверхности ледяного плато взмыл вверх еще один такой же километровый брус, выброшенный в пространство титаном-невидимкой. Подымался он быстрее своего предшественника и вскоре нагнал его на высоте обычных полярных рейсов. Было отлично видно, как сблизились ледяные кирпичики, притерлись боками и слились в один широкий брус, неподвижно застывший в воздухе. А снизу уже поднимались третий, чтобы лечь сверху, и четвертый, чтобы уравновесить плиту. Она утолщалась с каждым новым бруском: «облакам» требовалось три-четыре минуты, чтобы вырезать его из толщи материкового льда и поднять в воздух. И с каждой новой посылкой ледяная стена все дальше и дальше отступала к горизонту, а вместе с ней отступали и розовые «облака», словно растворяясь и пропадая в снежной дали. А высоко в небе по-прежнему висели две красные розы и над ними огромный хрустальный куб, насквозь просвеченный солнцем.
Мы стояли молча, завороженные этой картиной, почти музыкальной по своей тональности. Своеобразная грация и пластичность розовых дисков-ножей, согласованность и ритм их движений, взлет голубых ледяных брусков, образовавших в небе гигантский сияющий куб, — все это звучало в ушах как музыка, неслышная, беззвучная музыка иных, неведомых сфер. Мы даже не заметили — только мой киноглаз успел запечатлеть это, — как алмазный солнечный куб стал уменьшаться в объеме, подымаясь все выше и выше, и в конце концов совеем исчез за перистой облачной сеткой. Исчезли и два управляющих им «цветка».
— Миллиард кубометров льда, — простонал Толька.
Я посмотрел на Зернова. Взгляды наши встретились.
— Вот вам и ответ на главный вопрос, Анохин, — сказал он. — Откуда взялась ледяная стена и почему у нас под ногами так мало снега. Они снимают ледяной щит Антарктиды.
8. ПОСЛЕДНИЙ ДВОЙНИК
Официально отчет нашей экспедиции строился так: доклад Зернова о феномене розовых «облаков», мой рассказ о двойниках и просмотр снятого мною фильма. Но, уже начиная совещание, Зернов все это поломал. Никаких материалов для научного доклада, кроме личных впечатлений и привезенного экспедицией фильма, пояснил он, у него нет, а те астрономические наблюдения, с которыми он познакомился в Мирном, не дают оснований для каких-либо определенных выводов. Появление огромных ледяных скоплений в атмосфере на различных высотах, оказывается, было зарегистрировано и нашей, и зарубежными обсерваториями в Антарктике. Но ни визуальные наблюдения, ни специальные фотоснимки не позволяют установить ни количества этих квазинебесных тел, ни направления их полета. Речь, следовательно, может идти о впечатлениях и гаданиях, которые иногда называют гипотезами. Но поскольку экспедиция эта уже более трех суток как вернулась а людям свойственны болтливость и любопытство, то все виденное ее участниками сейчас уже известно далеко за пределами Мирного. Гаданиями же, разумеется, лучше заниматься после просмотра фильма, поскольку материала для таких гаданий будет более чем достаточно.
Кого имел в виду Зернов, говоря о болтливости, я не знаю, но мы с Вано и Толькой не поленились взбудоражить умы, а слух о моем фильме даже пересек материк. На просмотр прибыли француз и два австралийца и целая группа американцев во главе с отставным адмиралом Томпсоном, давно уже сменившим адмиральские галуны и нашивки на меховой жилет и свитер зимовщика. О фильме они уже слышали, его ждали и потихоньку высказывали различные предположения. А фильм, надо сказать, получился занятный. Наш второй киномеханик Женька Лазебников, просмотрев проявленную пленку, взвыл от зависти: «Ну, все! Ты теперь знаменитость. Никому, даже Ивенсу, не снился такой кусочек. Считай, Ломоносовская премия у тебя в кармане». Зернов не сделал никаких замечаний, только спросил, выходя из лаборатории:
— А вам не страшно, Анохин?
— Почему? — удивился я.
— Вы даже не представляете себе, какую сенсацию несете миру.
Я почувствовал это уже во время просмотра в кают-компании. Пришли все, кто только мог прийти, сидели и стояли всюду, где только можно было сесть или встать. Тишина повисла, как в пустой церкви, лишь иногда взрываясь гулом изумления и чуть ли не испуга, когда не выдерживали даже ко всему привычные и закаленные полярные старожилы. Скептицизм и недоверие, с которыми кое-кто встретил наши рассказы, сразу исчезли после первых же кадров, запечатлевших две спаренные «Харьковчанки» с одинаково раздавленным передним стеклом и розовое «облако», плывущее над ними в блекло-голубом небе. Кадры получились отличными, точно передающими цвет: «облако» на экране алело, лиловело, меняло форму, опрокидывалось цветком, пенилось и пожирало огромную машину со всем ее содержимым. Заснятый мною двойник сначала никого не удивил и не убедил: его попросту приняли за меня самого, хотя я тут же заметил, что снимать себя самого, да еще в движении и с разных съемочных точек, не под силу даже гроссмейстеру-документалисту. Но по-настоящему заставили поверить в людей-двойников кадры на снегу двойника Мартина — мне удалось поймать его крупным планом, — а затем подходивших к месту аварии подлинного Мартина и Зернова. Зал загудел, а когда малиновый цветок выбросил змеевидное щупальце и мертвый Мартин исчез в его пасти-раструбе, кто-то даже вскрикнул в темноте. Но самый поразительный эффект, самое глубокое впечатление произвела заключительная часть фильма, его ледяная симфония. Зернов был прав: я недооценивал сенсации.
Но зрители ее оценили. Едва окончился просмотр, как раздались голоса, потребовавшие показать фильм вторично. Этот вторичный просмотр проходил уже в полном молчании: ни один возглас не прозвучал в зале, никто не кашлянул, не обмолвился словом с соседом, даже шепота не было слышно. Молчание продолжалось и когда уже погас экран, словно люди еще не освободились от сковавшего их напряжения, пока старейший из старожилов, прозванный дуайеном корпуса зимовщиков, профессор Кедрин, не выразил общую мысль:
— Вот ты и скажи, Борис, все, что продумал. Так лучше будет: нам ведь тоже подумать надо.
— Я уже говорил, что у нас нет материальных свидетельств, — сказал Зернов. — Пробу взять Мартин не смог: «облако» не подпустило его к самолету. Не подпустило оно и нас на земле, пригнуло такой тяжестью, будто тело чугуном налили. Значит, «облако» может создавать гравитационное поле. Ледяной куб в воздухе это подтвердил — вы видели. Вероятно, тем же способом был посажен самолет Мартина и наш снегоход извлечен из трещины. К бесспорным заключениям можно присоединить следующее: «облако» легко изменяет форму и цвет — вы это тоже видели. Создает любой температурный режим: так резать стометровую толщу льда можно только на очень высоких температурах. В воздухе оно держится как рыба в воде, не нуждается в поворотах, мгновенно меняет скорость. Мартин уверяет, что замеченное им «облако» уходило от него с гиперзвуковой скоростью. Его «коллеги» отставали, видимо, только для того, чтобы создать гравитационный заслон вокруг самолета. Конечный вывод только один: никакого отношения к метеорологии феномен розовых «облаков» не имеет. Такое «облако» или живой, мыслящий организм, или биосистема с определенной программой. Основная ее задача — снять и перебросить в пространство большие массы материкового льда. Попутно синтезируются — я бы сказал: моделируются, неизвестно зачем и как, а затем уничтожаются, тоже неизвестно зачем, — любые встречные атомные структуры — люди, машины, вещи.
Первый вопрос Зернову задал американский адмирал Томпсон:
— Я не уяснил одного из вашего сообщения: враждебны ли эти существа людям?
— Думаю, нет. Они уничтожают лишь сотворенные ими копии.
— Вы в этом уверены?
— Вы же только что это видели, — удивился вопросу Зернов.
— Меня интересует, уверены ли вы в том, что уничтоженное — именно копии, а не люди? Если копии идентичны людям, то кто мне докажет, что мой летчик Мартин — это действительно мой летчик Мартин, а не его атомная модель?
Разговаривали они по-английски, но в зале многие понимали и переводили соседям. Никто не улыбнулся: вопрос был страшный. Даже Зернов растерялся, подыскивая ответ.
Я рванул вниз вскочившего было Мартина и сказал:
— Уверяю вас, адмирал, что я — это действительно я, кинооператор экспедиции Юрий Анохин, а не созданная «облаком» модель. Когда я снимал фильм, мой двойник, как загипнотизированный, отступал к снегоходу: вы это видели на экране. Он сказал мне, что кто-то или что-то заставляет его вернуться в кабину. Видимо, его уже подготовляли к уничтожению. — Я смотрел на поблескивающие очки адмирала, и меня буквально распирало от злости.
— Возможно, — сказал он, — хотя и не очень убедительно. У меня вопрос к Мартину. Встаньте, Мартин.
Летчик поднялся во весь свой двухметровый рост ветерана-баскетболиста.
— Слушаю, сэр. Копию я собственноручно прикончил.
Адмирал улыбнулся.
— А вдруг вас собственноручно прикончила копия? — Он пожевал губами и прибавил: — Вы пытались стрелять, когда подумали об агрессивных намерениях «облака»?
— Пытался, сэр. Две очереди трассирующими пулями.
— Результативно?
— Никак нет, сэр. Все равно что из дробовика по снежной лавине.
— А если бы у вас было другое оружие? Скажем, огнемет или напалм?
— Не знаю, сэр.
— А уклонилось бы оно от встречи?
— Не думаю, сэр.
— Садитесь, Мартин. И не обижайтесь на меня: я только выяснял смутившие меня детали сообщения господина Зернова. Благодарю вас за разъяснения, господа.
Настойчивость адмирала развязала языки. Вопросы посыпались, подгоняя друг друга, как на пресс-конференции:
— Вы сказали: ледяные массы перебрасывают в Пространство. Какое? Воздушное или космическое?
— Если воздушное, то зачем? Что делать со льдом в атмосфере?
— Допустит ли человечество такое массовое хищение льда?
— А кому вообще нужны ледники на земле?
— Что будет с материком, освобожденным от льда? Повысится ли уровень воды в океане?
— Изменится ли климат?
— Не все сразу, товарищи, — умоляюще воздел руки Зернов. — Давайте по очереди. В какое пространство? Предполагаю: в космическое. В земной атмосфере ледники нужны только гляциологам. Вообще-то я думал, что ученые — это люди с высшим образованием. Но, судя по вопросам, начинаю сомневаться в аксиоматичности такого положения. Как может повыситься уровень воды в океане, если количество воды не увеличилось? Вопрос на уроке географии, скажем, в классе пятом. Вопрос о климате тоже из школьного учебника.
— Какова, по-вашему, предполагаемая структура «облака»? Мне показалось, что это газ.
— Мыслящий газ, — хихикнул кто-то. — А это из какого учебника?
— Вы физик? — спросил Зернов.
— Допустим.
— Допустим, что вы его и напишете.
— К сожалению, у меня нет эстрадного опыта. Я серьезно спрашиваю.
— А я серьезно отвечаю. Структура «облака» мне неизвестна. Может быть, это вообще неизвестная нашей науке физико-химическая структура. Думаю, что это скорее коллоид, чем газ.
— Откуда, по-вашему, оно появилось?
— А по-вашему?
Поднялся знакомый мне корреспондент «Известий»:
— В каком-то фантастическом романе я читал о пришельцах с Плутона. Между прочим, тоже в Антарктиде. Неужели вы считаете это возможным?
— Не знаю. Кстати, я ничего не говорил о Плутоне.
— Пусть не с Плутона. Вообще из космоса. Из какой-нибудь звездной системы. Но зачем же им лететь за льдом на Землю? На окраину нашей Галактики. Льда во Вселенной достаточно — можно найти и ближе.
— Ближе к чему? — спросил Зернов и улыбнулся.
Я восхищался им: под градом вопросов он не утратил ни юмора, ни спокойствия. Он был не автором научного открытия, а только случайным свидетелем уникального, необъяснимого феномена, о котором знал не более зрителей фильма. Но они почему-то забывали об этом, а он терпеливо откликался на каждую реплику.
— Лед — это вода, — сказал он тоном уставшего к концу урока учителя, — соединение, не столь уж частое даже в нашей звездной системе. Мы не знаем, есть ли вода на Венере, ее очень мало на Марсе и совсем нет на Юпитере или Уране. И не так уж много земного льда во Вселенной. Пусть поправят меня наши астрономы, но, по-моему, космический лед — это чаще всего замерзшие газы: аммиак, метан, углекислота, азот.
— Почему никто не спрашивает о двойниках? — шепнул я Тольке и тотчас же накликал себе работенку.
Профессор Кедрин вспомнил именно обо мне:
— У меня вопрос к Анохину. Общались ли вы со своим двойником, разговаривали? Интересно, как и о чем?
— Довольно много и о разных вещах, — сказал я.
— Заметили вы какую-нибудь разницу, чисто внешнюю, скажем, в мелочах, в каких-либо неприметных деталях? Я имею в виду разницу между вами обоими.
— Никакой. У нас даже кровь одинаковая. — Я рассказал о микроскопе.
— А память? Память детства, юности. Не проверяли?
Я рассказал и о памяти. Мне только непонятно было, куда он клонит. Но он тотчас же объяснил:
— Тогда вопрос адмирала Томпсона, вопрос тревожный, даже пугающий, должен насторожить и нас. Если люди-двойники будут появляться и впредь и если, скажем, появятся неуничтожаемые двойники, то как мы будем отличать человека от его модели? И как они будут отличать себя сами? Здесь, как мне кажется, дело не только в абсолютном сходстве, но и в уверенности каждого, что именно он настоящий, а не синтезированный.
Я вспомнил о собственных спорах со своим злосчастным «дублем» и растерялся. Выручил меня Зернов.
— Любопытная деталь, — сказал он, — двойники появляются всегда после одного и того же сна. Человеку кажется, что он погружается во что-то красное или малиновое, иногда лиловое и всегда густое и прохладное, будто желе или кисель. Эта невыясненная субстанция наполняет его целиком, все внутренности, все сосуды. Я не могу утверждать точно, что наполняет, но человеку именно это кажется. Он лежит, бессильный пошевелиться, словно парализованный, и начинает испытывать ощущение, схожее с ощущением гипнотизируемого: словно кто-то невидимый просматривает его мозг, перебирает каждую его клеточку. Потом алая темнота исчезает, к нему возвращаются ясность мысли и свобода движений, он думает, что видел просто нелепый и страшный сон. А через некоторое время появляется двойник. Но после пробуждения человек успел что-то сделать, с кем-то поговорить, о чем-то подумать. Двойник этого не знает. Анохин, очнувшись, нашел не одну, а две «Харьковчанки», с одинаково раздавленным передним стеклом и с одинаково приваренным снегозацепом на гусенице. Для его двойника все это было открытием. Он помнил только то, что помнил Анохин до погружения в алую темноту. Аналогичные расхождения наблюдались и в других случаях. Дьячук после пробуждения побрился и порезал щеку. Двойник явился к нему без пореза. Чохели лег спать, сильно охмелев от выпитого стакана спирта, а встал трезвый, с ясным сознанием. Двойник же появился перед ним, едва держась на ногах, с помутневшими глазами, в состоянии пьяного бешенства. Мне кажется, что в дальнейшем именно этот период, точнее, действия человека после его пробуждения от «алого сна» всегда помогут в сомнительных случаях отличить оригинал от копии, если не найдут к тому времени другие способы проверки.
— Вы тоже видели такой сон? — спросил кто-то в зале.
— Видел.
— А двойника у вас не было.
— Вот это меня и смущает. Почему я оказался исключением?
— Вы не оказались исключением, — ответил Зернову его же собственный голос.
Говоривший стоял позади всех, почти в дверях, одетый несколько иначе Зернова. На том был парадный серый костюм, на этом — старый темно-зеленый свитер, какой носил Зернов в экспедиции. Зерновские же ватные штаны и канадские меховые сапоги, на которые я взирал с завистью во время поездки, дополняли одеяние незнакомца. Впрочем, едва ли это был незнакомец. Даже я, столько дней пробывший рядом с Зерновым, не мог отличить одного от другого. Если на трибуне был Зернов, то в дверях стояла его точнейшая и совершеннейшая копия.
В зале ахнули, кто привстал, растерянно оглядывая обоих, кто сидел с разинутым по-мальчишески ртом; Кедрин, прищурившись, с интересом рассматривал двойника, на тонких губах американского адмирала змеилась усмешка: казалось, он был доволен таким неожиданным подтверждением его мысли. По-моему, доволен был и сам Зернов, сомнения и страхи которого так неожиданно завершились.
— Иди сюда, — почти весело произнес он, — я давно ждал этой встречи. Поговорим. И людям интересно будет.
Зернов-двойник неторопливо прошел к трибуне, провожаемый взглядами, полными такого захватывающего интереса, какого удостаивались, вероятно, только редкие мировые знаменитости. Он оглянулся, подвинул стул-табуретку и сел у того же столика, за которым комментировал фильм Зернов. Зрелище не являло собой ничего необычного: сидели два брата-близнеца, встретившиеся после долгой разлуки. Но все знали: не было ни разлуки, ни братьев. Просто один из сидевших был непонятным человеческому разуму чудом. Только какой? Я понимал теперь адмирала Томпсона.
— Почему ты не появился во время поездки? Я ждал этого, — спросил Зернов номер один.
Зернов номер два недоуменно пожал плечами:
— Я помню все до того, как увидел этот розовый сон. Потом провал в памяти. И сразу же я вхожу в этот зал, смотрю, слушаю и, кажется, начинаю понимать… — Он посмотрел на Зернова и усмехнулся. — Как мы похожи все-таки!
— Я это предвидел, — пожал плечами Зернов.
— А я нет. Если бы мы встретились там, как Анохин со своим двойником, я бы ни за что не уступил приоритета. Кто бы доказал мне, что ты настоящий, а я только повторение? Ведь я — это ты, я помню всю свою или твою — уж не знаю теперь чью — жизнь до мелочей, лучше тебя, вероятно, помню: синтезированная память свежее. Антон Кузьмич, — обернулся он к сидевшему в зале профессору Кедрину, — вы помните наш разговор перед отъездом? Не о проблематике опытов, просто последние ваши слова. Помните?
Профессор смущенно замялся:
— Забыл.
— И я забыл, — сказал Зернов.
— Вы постучали мундштуком по коробке «Казбека», — не без нотки превосходства напомнил Зернов номер два, — и сказали: «Хочу бросать, Борис. С завтрашнего дня обязательно».
Общий смех был ответом: профессор Кедрин грыз мундштук с потухшим окурком.
— У меня вопрос, — поднялся адмирал Томпсон. — К господину Зернову в зеленом свитере. Вы помните нашу встречу в Мак-Мердо?
— Конечно, — ответил по-английски Зернов-двойник.
— И сувенир, который вам так понравился?
— Конечно, — повторил Зернов-двойник. — Вы подарили мне авторучку с вашей золотой монограммой. Она сейчас у меня в комнате, в кармане моей летней куртки.
— Моей летней куртки, — насмешливо поправил Зернов.
— Ты не убедил бы меня в этом, не посмотри я ваш фильм. Теперь я знаю: я не возвращался с вами на снегоходе, я не встречал американского летчика и гибель его двойника увидел лишь на экране. И меня ждет такой же конец, я его предвижу.
— Может быть, мы исключение, — сказал Зернов, — может быть, нам подарят сосуществование?
Теперь я видел разницу между ними. Один говорил спокойно, не теряя присущего ему хладнокровия, другой был внутренне накален и натянут. Даже губы его дрожали, словно ему трудно было выговорить все то, что рождала мысль.
— Ты и сам в это не веришь, — сказал он, — нас создают как опыт и уничтожают как продукт этого опыта. Зачем — никому не известно, ни нам, ни вам. Я помню рассказ Анохина твоей памятью, нашей общей памятью помню. — Он посмотрел на меня, и я внутренне содрогнулся, встретив этот до жути знакомый взгляд. — Когда стало опускаться облако, Анохин предложил двойнику бежать. Тот отказался: не могу, мол, что-то приказывает мне остаться. И он вернулся в кабину, чтобы погибнуть: мы все это видели. Так вот: ты можешь встать и уйти, я — нет. Что-то уже приказало мне не двигаться.
Зернов протянул ему руку, она наткнулась на невидимое препятствие.
— Не выйдет, — печально улыбнулся Зернов-двойник. — Поле — я прибегаю к вашей терминологии: другая мне, как и вам, неизвестна, — так вот, поле уже создано. Я в нем как в скафандре.
Кто-то сидевший поблизости также попробовал дотянуться до синтезированного человека и не смог: рука встретила уплотненный, как дерево, воздух.
— Страшно знать свой конец и не иметь возможности ему помешать, — сказал визави Зернова. — Я все-таки человек, а не биомасса. Ужасно хочется жить…
Жуткая тишина придавила зал. Кто-то астматически тяжело дышал. Кто-то прикрыл глаза рукой. Адмирал Томпсон снял очки. Я зажмурился.
Рука Мартина, лежавшая у меня на колене, вздрогнула.
— Люк ап! — вскрикнул он.
Я взглянул вверх и обмер: с потолка к сидевшему неподвижно Зернову в зеленом свитере спускалась лиловая пульсирующая труба. Ее граммофонный раструб расширялся и пенился, неспешно и прочно, как пустой колпак, прикрывая оказавшегося под ним человека. Минуту спустя мы увидели нечто вроде желеобразного фиолетового сталактита, соединившегося с поднявшимся навстречу ему сталагмитом. Основание сталагмита покоилось на трибуне у столика, сталактит же вытекал из потолка сквозь крышу и слежавшийся на ней почти трехметровый слой снега. Еще через полминуты пенистый край трубы начал загибаться наружу, и в открывшейся всем ее розовой пустоте мы не увидели ни стула, ни человека. Еще минута — и лиловая пена ушла сквозь потолок как нечто нематериальное, не повредив ни пластика, ни его тепловой изоляции.
— Все, — сказал Зернов, подымаясь. — Финис, как говорили древние римляне.