IX. К истокам
Ручей не менялся. Харр шел вдоль него уже третий день, а он все так же ворчал, прижимаясь к серой трещиноватой стене, и кое–где принимал в себя едва уловимые глазом струйки, сочащиеся из-под бархатистого, глубокой зелени мха. Иддс что-то говорил о верховье, но пока на него было что-то не похоже — вот так, то расширяясь на золотистых песчаных отмелях, то сужаясь на звончатых пестрокаменных перекатах, он струился с какой-то бессмертной неизменностью, подобно тихрианской дороге, которая замыкалась сама на себя, так что встречались старцы крепконогие, на самом закате своей жизни вновь ступающие по тому отрезку пути, где впервые довелось им сделать свой первый шаг.
Шел он неторопливо. Амант его поспешать не просил, да ежели и наказал бы, Харр больше не расположен был действовать по чужой указке. Тем более — задаром. Дом его и так обставят к его возвращению, а больше ему ведь ничего не нужно.
Тем более, если он вообще вернется…
Шальная мысль двинуть из Огневой Пади не назад, а дальше, куда глаз глянет, все чаще приходила на ум. Стрелецкая служба у аманта, почитай, уже налажена; насчет караваев железных он купецкого старейшину улестит, тут уж сомневаться нечего. Вроде бы и все. И снова шагать по едва уловимым тропкам, стремительно прячущим чужие следы под тенетами мокреть–травы, снова ночевать у ручья и слышать его плеск, а не гнусавый храп караульных стражников, и жарить в углях взятого на острие меча головастого рыбьего князя или жирную сударушку–тетерку, потянувшуюся за рассыпанными ягодами — да прямо в силок… Шелковистая сетка всегда была при нем, он углядел в кустах хлопотливую фазанью курочку в скромном пестровато–сереньком оперенье; взмах руки — и сеть полетела на глупую птицу, которая даже не шарахнулась в сторону, а наоборот, ринулась навстречу летящей паутинной тени, раскидывая крылья. Харр схватил добычу, приятно ощутив ладонью тугое оперенье, по рука почему-то помедлила с привычным движением, за которым головка жертвы бессильно свешивалась набок, — дернула нелегкая поглядеть на птичьи глаза, на которые со страдальческой покорностью медленно опускалась дымчатая пленка… И все. Не по воле, не по разуму накатило, жаром бешенства обдало: не должно было быть ТАК. И пока не исправит он по дури мужицкой содеянного, вставать будет из памяти помертвелое лицо, замершее в покорной готовности перенесть муку смертную…
Он осторожно распутал сеть и выпустил фазаночку. Она, припадая на будто бы раненое крыло, неловко заскакала в сторону, приманивая за собой страшного врага, но Харр, уже не обращая на нее внимания, развел ветви раскидистого куста. Так и есть. Гнездо лежало прямо на земле, окруженное еще влажными скорлупками, а страшненькие до тошнотворности птенцы, даже еще не в пуху, а в редкой щетинистой поросли, слипшейся на бесплотном тельце, уже разевали невероятно громадные клювы, исходясь жадным истошным писком. Он, поддернув штаны, присел на корточки и начал их разглядывать с брезгливым любопытством, как в глубоком детстве рассматривал впервые в жизни что-нибудь срамное. В своих бесконечных странствиях гнезд с птенцами он не трогал никогда — другое дело яйцами полакомиться; к человеческим детенышам (а особенно — к своим собственным) с их слюнями, писком и розовыми попками он был снисходительно равнодушен, как и подобает настоящему мужчине, не сующемуся в бабьи дела. И вот теперь, с каким-то недоуменным злорадством глядя в желтковые, прямо-таки выворачивающиеся наизнанку клювы, он не мог поверить: и ради ВОТ ЭТОГО она отказывалась от присужденного ей юностью и красотой женского счастья? Ну, вот и получила. По горлышко. Чего хотелось, на то и налетелось. Рожай. Хоть двойню. Хоть тройню…
Он поднялся, испытывая почти непреодолимое желание поддать по гнезду сапогом. Но сдержался, конечно. Самому наглому желторотику, трясущему от натуги щуплой шейкой под тяжелым клювом, посоветовал:
— Не очень-то выворачивайся — кишки через глотку полезут! — и, плюнув, двинулся прочь, шагая угрюмо и размашисто, совсем не глядя на уже четко обозначившуюся под ногами тропу. Так он и пер напролом, пыхтя, точно одичавший рогат, пока навстречу ему не выметнулась из-под куста здоровенная пирлипель и не врезала ему с лету прямо в лоб.
Он остановился, недоуменно глядя на свалившуюся к его ногам летучую тварь. Не кусила? Да вроде бы нет. Пирль зашебуршала крылышками, встряхиваясь, и полетела над самой землей, очерчивая правильный круг. Харр почесал в затылке — неспроста! — и пригляделся повнимательнее.
А это, между прочим, была ловушка. Ишь, землей присыпано поверх травы, да и трава-то вялая. Предупреждали ведь. Хотя — а где дымы?
Дымы были справа, едва видные меж древесных стволов, и поднимались точно из-под земли. Харр вернулся па несколько шагов назад, выбрал дерево пораскидистее, влез и начал мастерить в самой гуще листвы хоронушку — с нездешними сапогами да мечом диковинным за бродягу–шатуна не очень-то сойдешь. Приладив на развилке ветвей тугой сверток, выбрал кряжистый сук и уселся, свесив ноги. Надо было навести порядок в собственной душе, а то ведь так и беды не миновать. Ловушка была первой, но, если верить Иддсу, не последней. Удивительно было только то, что устроители западни позабыли о нравах тутошних мотылей, так и спешащих предостеречь невнимательного путника. Хорош капкан, о котором каждого встречного–поперечного загодя предупреждают!
А может — не каждого?
Он поболтал еще босыми ногами, потом достал из сумы припасенные сандалии, обулся и, раскачавшись на руках, спрыгнул на землю. Отяжелел, однако, — подумал он с медленно остывающей злостью. Памятуя амантов наказ, забрался в воду по колено и только тут остыл окончательно. Потому как понял: вся его лютая, неизвестно откуда нахлынувшая одурь от того, что никуда он из Огневой Пади не двинется.
Пойдет обратно.
Так, по каменистому дну ручья, и дошлепал он до первой поры.
Выбита она была прямо в каменной стене над ручьем, и пролезть в нее можно было разве что согнувшись. Дальше виднелись еще и еще чернеющие пятачки, уже повыше — похоже, ходы к ним были прорублены в самой толще камня; но пи одной живой души здесь пока не наблюдалось. Сами норы Харра не удивили, у Свиньи тоже жили где попало, кто в норах, кто в пещерах. А чаще просто под возами, ставленными в кружок.
Справа уже четко означился обрыв; из-за его кромки и подымались столбчатые дымы, порой окрашенные в желтоватый или бурый цвет. Внезапно стена вместе с ручьем круто свернула влево, открыв перед Харром обширную полукруглую площадь, на которой и располагалась Огневая Падь. Даже по здешних меркам стан был прямо-таки крошечным: всего с десяток домов, теснившихся у стены и огражденных невысоким валом с единственными воротами, у которых не наблюдалось даже стражника. Вал нестерпимо блестел на солнце, точно сласть–леденец алого цвета, и было ясно, что забраться по его отполированной поверхности не сможет даже ящерица. В пределах огороженного стана каменная стена, уходящая ввысь еще круче, чем над Зелогривьем, была тоже совершенно гладкой, но крыта рябенькой черно–малиновой глазурью примерно на два человеческих роста; справа и слева от ворот в стене виднелось множество нор, к самым нижним из которых через неширокий тут ручей были перекинуты деревянные мостки. Из нор то и дело выныривали людишки, кто с поклажей, кто без; все одинаково торопливо семенили к обрыву и исчезали по невидимым Харру лестницам. Он постоял еще немного, оглядываясь, вздохнул — нового, доселе небывалого здесь было на один погляд. Камень разве что, колера отнюдь не огненного, а скорее ягоды лесной, и прожилки в нем черно–пепельные — такого на Тихри не водилось. Дома в три–четыре уровня из квадратных кирпичей, тем же огневищем мазанных, и крыши остренькие четырехскатные — вот это понятно: сверху ведь и осыпь случиться может. А в остальном — теснотища, убожество; справа от обрыва гарь и вонь, не то что в кустах у ручья. А идти надобно.
Дальше все получилось просто и складно: и старейшину нашел, и комнатенку в доме его получил хоть и махонькую, но с собственным выходом, и еду ему носили постоянно, без приправ и пряностей, но сытную донельзя. С главным менялой договорился враз — мужик был цепкий, но неувертливый: допросил досконально, что аманту зелогривскому надобно, хлопнул ладонью по столешнице черно–малиновой и пошел по другим менялам купецким, подбирать требуемый товар. Было видно, что и за согласием тутошних амантов дело не станет. Можно было и возвращаться в тот же день. Но такая тоска навалилась…
Загулял, одним словом. Ох и загулял! Пока кругляшки зелененые не кончились, девок по полудюжине враз к себе зазывал, мог бы и больше — комнатенка не позволяла, и так сидели на полу, коленки к подбородку. Деньги кончились — нашел поплоше, что соглашались за сытный кусок. Старейшина принимал это как должное, временами забегал; глядя поверх голых един, кидал: “На четырех горбаней поклажи набрано”, “на шесть”… Среди голых спинок, на удивление Харра, встретились три совсем тощенькие, под стать ему самому. И не попадалось телесок ошейных, что было еще приятнее.
Кончилось все враз: старейшина вошел, девок шуганул и коротко, как подневольному телесу, бросил:
— Собирайся. Выходим.
Харр протер осовелые глазки, не осерчал — как-никак, мужик дал ему отвести душу. Поднялся. Проговорил степенно, как равный равному:
— Вели мне в мешок доброй снеди покласть. Следом пойду. Тайно.
Сказано это было с такой многозначительностью, что старейшина никаких дополнительных вопросов не возымел — амаптову бирку он углядел еще с первого раза.
Проводив взглядом хозяина дома, Харр почесал в затылке: все ли сделано? Ан нет, не все. Он взялся за свой кафтан, Иддсом даренный, и принялся его исследовать. По давнему своему заведению он никогда особенно не следил за целостностью карманов, но зато пуще всего заботился о сохранении подкладки. Так и случилось: какой-то кругляш завесился в дырку и теперь дожидался своей череды. Синенький, как выяснилось. Харр, несказанно обрадованный, кликнул телеса и велел привести купецкого менялу с уборами женскими.
Меняла оказался не чета старейшине — сквалыга, пройдошливый до свербения в носу. Менестрель со знанием дела пересмотрел не слишком изысканный товар, остановил взгляд на головном обруче нежного розоватого тона с редкими угольными узорами; повертев его в руках, вдруг понял, что никакой это не бабий убор, а самые настоящие кружала — и сердце екнуло, точно была у него в руках живая и желанная плоть, а не камень теплый.
— Сколь ценишь? — небрежно спросил он, чтобы не получить в ответ несуразно большую цифру.
Уловка не удалась: меняла заломил-таки.
— Ты что, взбесился? Вот шваркну все об стенку за жадность твою, и пойдешь отсюда с таком!
— Нельзя дешевле, лихолетье грядет…
— Какое еще лихолетье? Не ври. Было, да все вышло. На нас наехали — полегли костьми; ледостав осадили — их пчелами бешеными потравили–покусали.
— Ой нет, невдомек тебе, воин–слав, что лихолетье только возгорается, не на земле поднебесной — в умах темных. Еще натерпимся…
— Ты до этого терпения еще трижды дубаря врежешь от своей жадности!
— Коли так, одну деньгу скину.
— Во! Видал? Держи и будь доволен.
Он последовательно предъявил меняле синеную монету, амантову бирку и угольно–черный увесистый кулак. Добавил:
— Да в тряпицу заверни!
Завершив сей торговый подвиг, в обратную дорогу пустился уже не с тем унынием, которое предощущал по пути сюда. Следов каравана, ушедшего ранее, он, однако, не приметил — видно, шли они по иному торговому пути, а ручейная тропка была тайной. Харр на сей раз валандаться не стал, шел споро и управился за два дня и две ночи. Явился прямо к Махиде. Та взревела от радости — было видно, что не чаяла больше увидеть.
— Не реви, дуреха, на то служба. Могу и подоле пропадать, — успокоил он ее не слишком-то приветливо; но было приятно — ишь как ждала. — Только презентов на сей раз не образовалось, всего лишь кружала твоей подружке принес — не хочу, чтоб мы с тобой у нее в долгу оставались.
Махида взревела еще пуще.
— Да чего ты?
— Ты ж сказал: мы с тобой! А я уж думала, кинул ты меня, домом своим обзавелся в стане застенном…
Так. Наболтали.
— Дом не мой, — строго проговорил он. — Амантов. Дело я в нем вершу тайное, и этих моих слов ты даже не слыхала. Усекла? А болтать будешь — Иддс только мигнет, и замажут тебе рот зеленищем…
Это он оплошку допустил — рыдания переменили тональность и грозили затянуться на полночи.
— Уймись и на стол справь. Теперь уходить и приходить буду и вовсе нежданно, и чтоб от тебя ни единого глупого вопроса не следовало. Понятно? Жизнь-то впереди еще длинная…
Она послушно закивала и захлопотала возле очага, размазывая слезы по малиновым щекам. Нечаянно прихватила сажи — по зареванному лику пошли пепельные разводы, как на огневищенской стене.
— Не забудь — Мади покличь, чтоб кружала отдать, — сразу выплыли в памяти жаркие на вид кольца. — И как это вы только подружились, такие несхожие…
— Да выходила меня она, как птенца малого, — с готовностью отозвалась Махида, уже не знавшая, о чем теперь ей дозволено будет с мил–другом говорить. — Мамка моя с лихолетцем сбежала, гулящая она была, я — то ей хуже обузы. Ну, как припасы кончились, я решила по–ейному приработать, да глупая была, неумеха. Тот страж, которого я зазвала, побил меня ногами, а потом заявил, будто он — мой отец родной и хижина, стало быть, тоже его. Выкинул меня. Тут я уже и совсем с голоду скукожилась, в стан поползла — побираться. Тогда-то меня Мадинька и углядела. К себе, ясно дело, меня вести было невместно, но кое-как сюда притащила да по дороге стражей кликнула — ее слушались: рокотанщикова молодая жена, как же! Моего нахальника выперли, а она каженный день еду мне носила, ну прямо как в клювике. Вот и суди, дружба ль это или другое что… А насчет нашей несхожести — так теперь мы, почитай, обе гулящие.
У него рука так и дернулась — приголубить за такие слова.
— Да ты что? — удивилась она. — Когда я в прошлый раз тебе про нее поведала, ты аж вскинулся. Что, поперек горла тебе не к случаю пригулянные, а?
Он засопел, сдерживаясь, — еще начнешь отвечать, брякнешь лишнее. А девка она догадливая. Мадиньке это будет ни к чему.
— А то у нас сказывают, — вкрадчиво продолжала она, — неспроста среди ночи явился Солнечный Страж. Будто понесет от. него одна из нашенских…
— Врут. Да и кто его видал, твоего стража-то?
— Его самого не видали, а меч его в ночи непроглядной светом солнечным над всем Зелогривьем лучился.
— Правду говорят, что бабьи языки — что рогатовы хвосты на ветру. Даже если б страж твой невидимый и впрямь прилетал — что ему, другой заботы не было, как здешних девок брюхатить? Вот пустите такой слушок, и поедет он гулять по свету, небылицы на себя наматывая, как перекати–поле. Кому-нибудь может и бедой обернуться.
— А, — беспечно отмахнулась Махида, — у нас уже сколько лет из уст в уста предвещание передают: родится, мол, новый бог. И принесет его неведомый, которого от других отличить легко, потому как будет он черным на белом и под белым. В Лилояне, где козлорогов разводят на шерсть да мясо, для того аманта держат, чтоб всех новорожденных козлят проверять. Ежели родится черный на белых ножках, его сразу в отдельный загон, за тремя загородками. Рожки прорежутся — снова проверка: у кого они белые, того еще пуще стерегут, чтобы, не ровен час, не принесли на спине или там меж рогов бога нового.
— Что, так и пропадает скотина зазря?
— Почему — зазря? Только их черепа и идут на рокотаны, лилоянским амантам большой прибыток.
Харр обсосал последнюю косточку наскоро обжаренного лесного голубя (а фазаночка была бы помясистее!), откинулся на постели. Что, не нагулялся в Огневой Пади? Судя по тому, как пола кафтана топорщится, то — нет.
— А что, Махидушка, — ухмыльнулся он — впрочем, без всякой задней мысли, — не сгожусь ли я тебе заместо Стража Солнечного? А там, глядишь, и за божком новорожденным дело не станет.
Но тут приключилось то, чего он меньше всего мог ожидать: Махида вся трепыхнулась, как утица, из воды выходящая, потом бросилась на колени подле постели и принялась жарко и липко целовать его руки:
— Как же ты догадался, желанный мой? Я все сказать тебе норовила, да подойду близенько — и испуг берет: ты ведь и за Мадиньку не порадовался…
— Ты что городишь? Орешков дурманных накушалась?
— Да каких орешков? В тягости я!
Оп! Не было ни гроша, да вдруг алтын. Сговорились они, что ли?
— И скоро порадуешь? — спросил он без малейшего энтузиазма.
— За Белопушьем, надо думать, так что нам еще миловаться — дней не считано!
Он критически оглядел ее — действительно, со стороны и не подумаешь — У таких, ширококостных, долго еще вся их девичья стать Р полной справе. На том и мужья, и родичи дотошливые запросто промахиваются.
— Ладно, коли так — давай сюда, — добродушно пробасил он. — Поздравлю.
А вот на Мадиньке–тонковеточке уже все было как пером написано. Явилась она на третий день, когда не ждали. Харр на собственное удивление засуетился, начал совать ей алые кружала в тряпице; она приняла, не ломаясь, но так, словно на плоту плыла, а все земное на берегу осталось. Золотые глаза ее сияли по–прежнему, но сейчас этот свет не разбегался солнечными бликами вокруг по хижине, а уходил куда-то в глубь ее самой.
— Что, не по праву?.. — чуть ли не жалобно подал голос менестрель.
— Отчего же? — теплым, воркующим голосом отвечала она. — Только зря ты тратился, господин мой Гарпогар, ты ведь мне уже все заветы свои пересказал, и как нарушать их — научил.
— Выходит, нам и говорить не об чем?
— Если хочешь, я послушаю тебя, господин мой.
Нашлась слушательница! Он только махнул рукой безнадежно, вспомнив свои бессильные попытки сформулировать и обосновать то, что он в глубине души называл заветом заветов. Она подождала еще немного, закуталась в теплую шаль белоснежного пуха, вежливо попрощалась.
Он только пожал плечами и впервые почувствовал, что летняя теплынь кончилась, словно очутился он в самом конце тихрианской дороги, под закатным солнцем.
— Посылай куда хочешь, — угрюмо попросился он у Иддса. — Немало мне на одном месте.
— Что, новый дом не люб?
— Что ты! Обстава богатая, горница кругла, так что весь день солнышко в окна глядит. Лепота.
— Тогда не дергайся. Караваи железные мне доставили, теперь надо соображать, каким таким манером ковачу нашему заказ сделать, чтобы он до поры до времени не раскумекал, что к чему.
Харр почесал лоб под надбровной косицей:
— А подкоряжники не ожидаются?
— По правде говоря — навряд ли. В Медоставе Яром мудродейка отменная: наварила пчелиной сыти — приманка такая дурманная, смешала с кровью человеческой (нашелся телес неугодный), да этой заразой комья хлебные напитала. Едва рассвело, поставила на стену воинов, у которых руки поразмашистей, и этими комьями лагерь подкоряжников закидали. Тут как раз пчелы проснулись, их вокруг Медостава видимо–невидимо, приманку почуяли — и тучами на вонючек лесных! А жужжалки там, прямо сказать, что медвежата летучие, десяток насядет — и дух из человека вон. Так что не думаю, что те, кто в живых остался, успели залечиться…
Придумка была изрядной, и это Харра немного развлекло.
— Сделаем вот что, — проговорил он, чувствуя, что чужая затея заставила и его ум работать попроворнее. — Скажешь Лесовику, что надобно тебе отборное дерево на крепкие бороны, вот пусть он сам и укажет в роще, какие срубить. На бороны мы-де насадим железные наконечники, и когда надвинется вдругорядь опасность ратная, этими боронами — колючками кверху — замостим берег ручейный, да и на дно ловушек покидаем. Под такую сказку сколь угодно наконечников наковать можно.
— А ты хитрован, — восхитился амант. — Только вот дочку за тебя я бы не отдал — ты своей жене всю дорогу мозги крутить будешь. Что, не так?
— Будто ты сам без греха… Ну, не надумал еще, куда меня с поручением послать? Побегаю, пока холостой.
Амант потер подбородок, насупился:
— Поручение-то есть, да не про твою честь. Ты не вламывайся в амбицию-то, на это дело нужен мастак, досконально все наши обычаи и нравы знающий. А ты ведь у нас в основном дока по чужим землям да придумкам хитроумным.
— А в чем дело, ежели не секрет?
Нельзя сказать, что ему было так уж интересно — просто не хотелось возвращаться домой, тоскливо глядеть в зеленый лиственный навес над головой… или в стрельчатое окошечко — на пустую крышу с башенкой посередине.
Амант, мужик прямой, кобениться не стал:
— Есть у нас закон неписаный: ежели два аманта третьим недовольны, могут они суд над ним учинить. Только не просто это: загодя следует гонцов в соседние станы направить, чтобы тамошние правители тайно выслали своих соглядатаев за подозреваемым следить. Вот ежели они вернутся и доложат, что действительно дело суда стоит, тогда из трех станов по три аманта съезжаются и учиняют Девятное Судбище. И его решение непреложно.
— И выше такого судбища ничего не стоит?
Иддс надул щеки, с шумом выдохнул:
— Куда уж выше… Пожалуй, выше-то Тридевятое, только оно не собиралось ни в мой срок, ни в отцовский. Не людские судьбы оно вершит — всеземельные.
Дикая мысль ошеломила менестреля:
— Слушай, Иддс, а не думал ли ты, что и за тобой сейчас кто-то приглядывает? И что это, скажем — я?
— Коли подумалось бы, так я тебя еще тогда, в сети, придушил бы, — ласково проговорил радушный хозяин дома. — Ну так посылать тебя в Медостав? Оттуда как раз и жалоба.
Харр почесал под бровью:
— Не сгожусь, потому как это мне не по нраву. Так что не взыщи, Стеновой, ежели в одно прекрасное утро я сам собой куда-нибудь направлюсь. Душа просит.
— Погодишь, — просто отмахнулся Иддс — Похолодало, Белопушье скоро. Охота тебе мерзнуть?
— Охота пуще неволи. А через Медостав пройду, очень уж название притягательное. Какой амант там оскоромился?
— Копьевой, что частокольную оборону вкруг стана держать должен. Распустил он своих копьевщнков, половина из них к м’сэймам подалась. Подкоряжники через это чуть стан не захватили.
— М’сэйм… — задумчиво повторил Харр. — Никогда такого зверя не встречал.
— Иногда добредают и сюда, людишек сбивают с панталыку. Только всегда найдется кому донесть, а поймают — так и прорва ненасытная недалече.
— А ты говоришь — соглядатаем пойти! Еще примут за м’сэйма, опустят в эту самую…
— Тебя не примут — упитанный.
Иддс все-таки запугал его холодами — как и все тихриане, Харр боялся пуще смерти как темноты, так и мороза. К ночам бессветным он сразу же привык, очутившись на Лютых Островах, и не по нраву ему были теперь только черные подземные переходы; настоящего же мороза он не встречал нигде, кроме Адовых Гор, куда пришлось слетать проводником на самой заре его знакомства с дружиной принцессы Сэниа. Вот и теперь он с опаской ждал цепенящей стужи, но Махида его успокоила: белый пух будет сыпаться лишь один день, даже листья не повянут. Свое время он коротал, двигаясь по привычному треугольнику: Махидина хижина — Идд–совы хоромы — его одинокий дом, солнечная, но безрадостная горница на высокой башенной опоре, про себя он так и кликал ее “поганкой”. Набаловавшись с амантовыми наследниками и погоняв стражников–лучников, он сытно обедал и направлялся в “поганку”. Несколько часов маялся у окон, щелкая орешки, по скорлупки собирая в кулак, чтобы не ровен час Мадинька не выглянула и не определила, откуда на ее теплую крышу устремлен тоскливый, ничего не ожидающий взгляд.
Не по нраву ему пришлось ее твердое решение с ним больше не разговаривать. Неинтересен, видите ли, он ей был. Это с его-то сказками да песнями! Одно лишь хоть чуток, но согревало: воркующие, благодарственные нотки, которые бессознательно переливались у нее в горлышке, как у певчей птицы. Он поразмышлял над их причиной, понял: благодарна она ему за то, что не проболтался, тайну даже от подруженьки единственной уберег.
Он спохватился и, чтобы Махида и дальше ничего не заподозрила, принялся ее одаривать всякой утварью, доставленной в “поганку” по амантову указу. Махидушка руками всплескивала, в щеки да в плечи нацеловать не могла, вилась возле него как ластушка — под просторным пестрым нарядом и не скажешь, что брюхатая. Терпел.
И не вытерпел.
И вот теперь, спустившись вдоль ручейного водопада по двум замшелым уступам и звериной, едва различимой тропой миновав белоствольную чащобу, крытую поверху таким плотным лиственным покровом, что сквозь пего не пробивалось ни единого солнечного лучика; едва не угодив в стоячее болотце с синеватым дымком над блюдечком черной воды — хорошо, пирль из мха выпорхнула, упредила — и выбравшись наконец на теплый пригорок, поросший колючим можжевельником, он увидел перед собою на обширной поляне посреди расступившейся рощи маленький, окольцованный ровными стенами стан. Был он точно вылеплен из воска — ни одного острия, мягкие округлые крыши, овальная дыра воротец, в которые ему пришлось бы проходить согнувшись в три погибели. Нежный янтарный тон ничем не напоминал ярого сияния златоблестища и наводил на мысль о полной беззащитности этого поселения. Окольных домов здесь вообще не виднелось — или все жители умещались внутри стен, или ютились где-то в окрестных рощах. На ночлег в простой хижине, стало быть, рассчитывать не приходилось, и теперь надо было выдрючиваться, выдавать себя за рыцаря, одиноко путешествующего.
Раньше за этим дело никогда не становилось, бирка на плечо, грудь колесом, меч драгоценный на виду… А вот теперь что-то не хотелось ему ломать комедию. Наночевался он и в гостевых хороминах, и у менял купецких… Не за тем же он из Зелогривья сюда подался! В этом тепленьком, словно оглаженном солнечной десницей городке два аманта люто ненавидели третьего, донесли на него, бедолагу, и он об этом наверняка знает; па каждого чужака теперь из-за ставен да дверных косяков будут зорко косить холуйские глазки: успеть бы своему хозяину донести, кто тут пожаловал. Накормить-то накормят, по начнутся вопросики с подковырочкой…
Не его это дело — тутошнее копошение муравьиное.
Он круто взял влево, забрался опять в глубину рощи и, выбрав опытным глазом разлапистое дерево, полез наверх — устраиваться на ночлег, благо в любом путешествии у него всегда была при себе тонкая, но крепкая веревка, чтоб обвязать ствол, а потом и себя под мышками. Смеркалось быстро, и, когда он закончил ужин, стряхнув последние крошки, было уже совсем темно, только слабо мерцающие огоньки блуждали где-то внизу, на уровне первых веток.
— Ну что, пирлюхи малые, светляки лесные, посторожите? — проговорил он с усмешкой.
А ведь поняли. Закрутились, выстраиваясь в одну нить, и пестрой светящейся змейкой устремились прямо к нему.
— Да куда ж вы скопом, бестолковые вы мои! По вашему хороводу меня первый же подкоряжник припозднившийся углядит. Парочки довольно.
Две почти бесцветные ночные летуньи порхнули к нему и устроились прямо над головой — не нагадили бы только часом; остальные рассеялись звездной россыпью, не удаляясь, впрочем, от его не вполне человеческого пристанища. Его нисколько не удивляло то, что они понимают его слова и беспрекословно ему повинуются — стало быть, таков обычай тутошних малых тварей. И не такого он навидался! Так что сейчас он мог бы приказать им сложиться в знак светящийся, цветок дивный, что ли… Отослал бы он этот знак прямо в Зелогривье, где невысокий дом и крыша с башенкой… Только не следует этого делать. Не по–мужски это — напрашиваться, когда ясно сказано: не об чем нам больше гуторить!
Так и полулежал он на развилке ветвей, покачивая белым сапогом, и обида — оборотная сторона простоты душевной — гнала прочь нездешние, тихрианские сны…
Утро бодрости не принесло: разъелся на амантовых харчах, потерял странническую сноровку. Косточки ломило. Ну да ничего, и десятка дней не минует — загонит он себя в норму. Только идти, не оглядываясь, чтобы поскорее очутиться подалее от этих мест, где один паршивый городишко отличается от другого всего лишь блевотиной ящеровой.
До сих пор он не мог найти причины, по которой этот мир был ему так нелюб. А сейчас нашел, и было-то это всего одно слово: он был неинтересен.
Подсказала словцо Мадинька–разумница, удружила.
Вот он и шагал, спускаясь с одного уступа на другой, и ежели не находил дороги — кликал пирлипель, и уж какая-нибудь из этих разноцветных стрекоз обязательно указывала ему или заросшую тропку, или удобный спуск, а то и просто ягодную россыпь; они небольно стреляли ему в лоб, точно кузнечики, в случае угрозы — чаще всего это были ползучие гады и слизни размеров невиданных; но и опасности тут были такие, что вызывали разве что мелкую досаду. Города он обходил стороной, примечая лишь диковинные сочетания красок на становых домах да изгородях: то это был исчерна–зеленый тон с редким кровавым крапом, то полосчатый лилово–алый, то нежно–сиреневый, на который поглядишь вдругорядь — а он уже изумрудным прикинулся; встретился и черненый, словно крытый сажей, неприветный стан, над которым кружили такие же черные летучие звери, издающие высокие лающие звуки, вместе с шумом крыльев сливающиеся в нестерпимый гам; был и непорочно–белый, что собственный сапог, и розовый с теплыми древесного цвета прожилками… Но Харр нутром чувствовал, что людишки-то в этих стенах диковинных одинаково копошатся на том же месте, где впервые увидели свет, и никакой заботы не теплится в их куцых умишках, кроме как добыть себе кусок, чтоб голодным не заночевать.
Может, потому и не захотела больше с ним разговаривать Мадинька, что и ей это неинтересно?..
А уступы все следовали один за другим, и Харр не мог надивиться: сколько ж можно спускаться вниз? Наконец и удивление это притупилось. Счет дням он как-то незаметно для себя потерял, да это было и не важно: все равно он не знал, когда наступит Белопушье. Иногда сеялся мелкий дождичек, но совсем теплый, от которого не намокала даже усыпанная крупными лесными иголками красноватая земля. Часто вставали радуги, веселенькие, не зимние; мало–помалу он па–чал подозревать, что уже находится в таких местах, где белых небесных хлопьев и вообще-то не бывает. Слишком низко он спустился, если считать от Зелогривья. Лес опять поменялся на лиственный, потом на мелколистный кустарник, и наконец тропа вывела его к двум каменным столбам, которые, точно естественные ворота, открывали ему дорогу в бескрайнюю степь.
Он подошел к ним, оперся плечом и замер, вдыхая запахи незнакомых трав и пытаясь припомнить то пьянящее, восторженное ощущение возвращенного детства, которое нахлынуло па него, когда он па далекой родимой Тихри впервые увидел необозримые просторы земель Лилилиеро, Князя Нежных Небес.
Ничего похожего. Трава была суховатой и колкой, шелестела зло, точно предостерегая его от того, чтобы ступить на нее. Кое–где из этой травы выступали белые, точно высохшая кость, столпообразные камни, порой достигавшие изрядной высоты и тем наводившие на мысль о собственной рукотворности. Не были бы они такими здоровенными — казались бы просто указующими вешками. Но не великаны же их обтесали да торчмя поставили!
Как и всякая нелепость, это было тревожным знаком. Да еще отчетливый запах падали. Харр закрутил головой, пытаясь определить его источник, и вдруг прямо перед собой увидел бесшумно появившегося человечка, доходившего ему разве что до груди, щуплого, в одной грязной тряпице вокруг бедер.
— Что продаешь, прохожий–перехожий? — прощебетал он, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.
Делал это он тоже как-то по–птичьи, высоко подтягивая колено и скрючивая пальцы с выступающими косточками.
— А я что, похож на менялу купецкого? — изумился Харр.
— Все продают, когда в Предвестную Долину вступают.
— Что-то не предвещает мне она, что я тебе свое добро отдавать должен, — покачал головой Харр.
— Ничего ты мне не должен, прохожий–перехожий, а не продашь — м’сэймы долинные и так отберут.
— Хм, — проговорил Харр с интонациями, не сулившими долинным м’сэймам ничего радужного.
— Вон меч у тебя не свой, не иначе как грабленый — у м’сэймов оружие-то под запретом; сапоги обратно не свои, фартовые — у них-то все попросту, в шлепалках да ряднишке. Плащ махорчатый… Отымут.
— Что-то по тебе не видно, что и ты можешь это добро задорого купить, — усомнился Харр.
— Я бесценное дам, — с достоинством произнес карлик. — Гляди!
Харр вытянул шею, заглядывая за камень — не иначе как этот недомерок сейчас попытается всучить ему захудалый амулетишко; но за камнем притулилась земляная хижина, сложенная из кусков дерна, и такая же тщедушная бабка, скрючившись, выносила из нее длинную флягу, а если приглядеться повнимательнее, то просто шкуру крупной змеи, наполненную водой. С обоих концов этот кожаный чулок был завязан узлами, от одного к другому тянулась бечевка — сделано не без ума, запаса влаги дня на три хватит, а нести можно и за плечом.
— Сколько просишь? — деловито осведомился путешественник.
— А хотя бы твой меч!
— Ну, этого ты не дождешься. Зелененую монету дам.
— Без моего благословения ты долго не прошагаешь, в траве так и поляжешь, я тебя по запаху найду да и приберу твои кругляши.
— Что ж тогда меч просишь? Ты б и его прибрал.
— Тяжко тащить будет.
Харр развеселился. Это убогое существо — и джасперянский меч, сияющий самоцветами на рукояти!
— Ладно, хрен с тобой, дам я тебе три монетки на твою нищету, но только к воде благословение приложишь!
Бабка опустила тяжелую флягу на землю и тихонечко теребила своего напарника за ягодицу — уговаривала соглашаться.
Харр отсчитал три монеты, швырнул на землю. Карлик, не нагибаясь, перехватывал их пальцами почерневшей от грязи ноги, подкидывал и ловил ладонью, как мух. Здорово получалось, мог бы па пирах гостей веселить. Хотя — какие здесь пиры… Харр взял змеиную побулькивающую шкуру, потребовал:
— А благословение?
— Благословение мое будет такое: иди вперед и не оглядывайся!
— Ах ты, сморчок поганый! Другой на моем месте пришиб бы тебя, так что помни мою доброту…
Плюнул и зашагал вперед, не оглядываясь, как было сказано. Но не прошел и тридцати шагов, как услыхал за спиной звонкий девичий голос:
— Стой, но головой не крути!
Остановился.
— Руку вперед протяни… Два взгорочка видишь? За второй зайдешь, справа наискось белый столб приметишь. Заночуй под ним. Наутро, как солнце взойдет краешком, иди от столба на солнце. Роса на траве высохнет, тогда источник найдешь. А эту воду береги. Ступай.
Выходит, не обманул недомерок с благословением-то!
— Ну коли так, благослови и тебя солнышко ясное! — крикнул Харр прямо в небо и зашагал, стараясь не повернуть головы. И все-таки не утерпел, наклонился вроде сапог поправить и глянул назад из-под локтя: карлика уже не было, а старуха, скорчившись, шарила руками в траве, искала что-то. Он уже открыл было рот, чтобы отпустить ей комплимент насчет несоответствия юного голоса и обольстительной внешности, но тут из травы выскочила разъяренная пирль и весьма ощутимо щелкнула его по носу — мол, не подглядывай, не велено! “Ладно, ладно”, — проворчал он примирительно и двинулся в указанном направлении, благо солнышко уже перевалило за полдень, а вышеупомянутые взгорки виднелись на той самой черте, где желтовато–зеленая степь переливалась в голубовато–зеленое небо.
Когда он миновал второй “взгорок”, на деле оказавшийся крутым каменистым холмом, па небе проступили первые звезды. Чуть правее отчетливо виден был белый столбик грубо обтесанного камня, но Харр подумал–подумал и ночевать к нему не подался, а выбрал себе поближе к вершине холма уютную выбоинку, не поленился натаскать туда сухой травы и, завернувшись в плащ, устроился на ночь даже комфортабельнее, чем всегда. Вездесущие светляки пристроились на цепких колючках, торчащих из трещин, но менестрель, опытный путешественник, и без их непрошенного караула был спокоен: ни зверь, ни птица не могут подобраться абсолютно бесшумно. Даже он сам этого не смог бы.
Обнаженный меч под рукой — гарантия надежная.
— Разбудите до свету, — шепнул он светлякам, и они согласно замигали в знак понимания.
Но разбудили его не пирли — безошибочный нюх на опасность. Еще не открывая глаз, он сжал рукоять меча, потом медленно, словно опасаясь кого-то спугнуть, приподнял веки.
Терпкая кисея предрассветного тумана, настоянного на дурманных ночных запахах, висела над степью, только кое–где открывая взгляду темные пятна намокшей травы. Легкий далекий топот он скорее ощутил, чем услыхал, — какие-то некрупные твари, не выше ягнят, ополоумевшей от страха стайкой крутились в траве, а сверху над ними нависало совершенно непонятное нечто, вроде туманного облачка, которое то разрасталось, то снова сжималось в комок. Стайка канула в туман, потом снова порскнула из него, и сероватая нечисть над ними растянулась вширь не менее чем на два размаха рук, став прозрачной чуть ли не до невидимости; потом круто пала вниз — и все пропало. А может, это попросту пчелиный рой? Отчего б им не быть ночными, если они не цветочную сладость собирают, а теплую кровушку пьют? Логично. Еще не додумав эту мысль до конца, он уже нашарил под плащом траву, по счастью оставшуюся сухой, и принялся скручивать здоровый жгут. Против роя летучих кровопийц меч-то бессилен…
Пирли прянули со своих колючек разом и засветились, тревожно жужжа. И сразу же возле стоячего камня, где ему велено было заночевать, трава шевельнулась, и оттуда вымахнул свечкой еще один пепельный ком, завис над камнем и начал медленно размываться, становясь все шире и прозрачнее, точно капля масла растекалась по луже. Тонкий сероватый блин повисел над белым торчком, слегка колеблясь, потом тронулся с места и принялся описывать круги, неуклонно приближаясь к холму, на склоне которого Харр вжимался в камень, всеми силами стараясь казаться незаметным. Но, видно, это ему не удалось: плоское облачко на миг замерло в неподвижности, словно пыталось разглядеть его получше, а затем двинулось к холму с целеустремленностью, не оставлявшей сомнений в его хищных намерениях. Харр выхватил огниво, поджег соломенный жгут, придерживая его пока под полой плаща; облако раздулось вширь, размылось — и Харр с безмерным изумлением понял, что это — живая сеть, растянувшаяся уже настолько, что смогла бы накрыть добрый пяток рогатов, с неровными пульсирующими ячеями, в каждую из которых свободно могла бы пройти его голова.
Она надвигалась неотвратимо, чуть колеблясь и уже загибая внутрь бахромчатые края, и было ясно, что один взмах меча — второго уже не получится — рассечет всего лишь несколько ячеек, а остальная сеть навалится и опутает до полной недвижности; что потом, лучше и не думать. Поэтому Харр замер, не шевелясь и мысленно осаживая себя: погодь… еще немножечко… еще…
Он вскочил и пламенем, взметнувшимся от резкого движения, стегнул нависшее над ним чудовище. Вонючая жижа, вскипая, закапала вниз, раздался пронзительный свист, закладывающий уши, и сеть, стремительно сжимаясь в корчах, покатилась по склону холма, оставляя липкий след, и достигла травы у подножия, уже окончательно съежившись до размеров некрупного ежа. Еще миг — и она исчезла в траве.
— Смотрите-ка, отбились, — проговорил он, обращаясь к пирлям, облепившим его сапоги. — А на вас поглядишь, так вы и не сомневались?
Он скрутил еще два сухих жгута, положил рядышком и, достав собственную флягу с водой, принялся завтракать как ни в чем не бывало, поглядывая на горизонт, откуда вот–вот должно было появиться солнце. Тусклая зеленоватая горбушка показалась над быстро тающим туманом.
— Есть такое дело! — весело проговорил Харр, стряхивая крошки. — Пойдем-ка по воду, а то я что-то не слишком доверяю этой змеиной посудине!
Но кожаную флягу, карликово творение, он все-таки за плечо закинул — не напиться, так умыться. Хотел было спускаться вниз, как вдали, в высокой траве, означились две человеческие фигуры.
Харр снова залег в своей ложбинке и приготовился к встрече.
Пока они подошли, он даже малость продрог — солнышко еще не грело, а лежать неподвижно во сие почему-то теплее, чем наяву. Наконец он смог разглядеть их постные, точно пожизненно удрученные лики, посконные балахоны, перепоясанные травяными плетешками, отсутствие всякого оружия. Ну вот и встретились. М’сэймы. Наконец-то стало интересно.
Он проворно отполз назад, так чтоб его не было видно, закатал в плащ свой меч, сапоги и суму с разноцветными денежками, нашарил глубокую трещину; затолкав все это поглубже, засыпал мелкими камешками. Кинжал оставил при себе — не поверят, что по чужим местам совсем безоружный шатался, начнут еще шарить… На прежнее лежбище заполз так же незаметно, притаился. Двое уже приблизились к белому камню, оглядывались недоуменно. Потом один из них засвистел — не так пронзительно, как птица–сеть, но уши все-таки заложило. Харр нисколько не сомневался, что ищут его бренные останки.
Он выпрямился во весь рост, потягиваясь, точно только что проснулся.
— Эй, странники ночные, — крикнул он, — далече ль до ближнего стана? Померз я на камне-то…
Они круто повернулись к нему, и он даже испугался: а ну как бросятся в бега, ищи потом ветра в поле! Но они быстро направились к нему, высокий — размашистым шагом, низенький — чуть поболее вчерашнего карлы — семенящим бегом с прискоками.
Подошли к подножию холма, остановились, подозрительно оглядывая мирно потягивающегося менестреля.
— Здесь нет станов, человече, — проговорил наконец высокий, и Харр разглядел у него на шее узкий несъемный ошейник. — Ты пришел не туда.
— А куда я пришел?
— К истоку веры.
X. Всем-то неугодник
Харр присел на корточки, глядя широко раскрытыми невинными глазами прямо в лицо беглому телесу:
— А ты-то почем знаешь, что я истинной веры не ищу?
М’сэймы растерянно переглянулись. Было очевидно, что посылали их вовсе не за тем, чтобы проводить диспуты.
— Смутен ты, — угрюмо проговорил бывший телес. — А кто смутен, тот и других смутит.
— А ты бы не мудрствовал, человече, — как можно мягче проговорил Харр. — Встретил — веди к своим.
“Свои” поджидали у следующего холма. Впрочем, нет, не ждали. На Харра воззрились с безмерным удивлением, даже работу побросали. Работа, между прочим, была диковатая — отощавшие, смуглые от загара молчаливые мужики голыми руками вскапывали землю вокруг отвесно вздымавшегося скалистого холма. Основание его было грубо обтесано примерно на высоту человеческого роста: ниже шла канава, в которой самые ретивые землекопы стояли уже по пояс. Одеты были небогато: кое-кто в одинаковых бесцветных балахонах, остальные — в своем, но уж очень драном.
К Харру, шлепая сандалиями по собственным пяткам, подошел еще один с постным ликом и тремя причудливыми узлами па перепояске.
— Чтишь ли ты Единого Неявленного, человече?
Харр пожал плечами:
— Я ничего о нем не знаю, как же я могу его чтить?
— Ответил честно, — с легким удивлением констатировал постнолицый. — Но есть же у тебя собственный бог? Каков он?
— Да солнце ясное, кто ж выше его.
— Выше его — Неявленный, — законно отозвался вопрошавший и не удержался — почесал в затылке. — А как это ты выбрал бога, до которого и дотянуться-то нельзя?
— Я не выбирал, солнцу красному весь мой парод кланяется.
Челюсть клацнула, отвисая.
— Одному?
— Одному, человече.
Озадаченный м’сэйм топтался на месте, явно не зная, как поступить с этим свалившимся ему на голову пришельцем.
— Ну и чего ты к нам подался? — спросил он с тихой ненавистью, как видно, уже предчувствуя, что теперь мороки не оберешься.
— Душа истины алчет! — торжественно возгласил Харр. — А вы что, разве не всех принимаете?
Это вернуло допросчика к его прямым обязанностям.
— Всех, всех. Железа на себе имеешь?
Харр с сожалением вытащил из-за пояса кинжал.
— Брось!
Пришлось разжать руку. Добрый клинок, обиженно брякнув, зарылся в пыль. М’сэйм выпростал ногу из сандалии, нагреб еще немного землицы и затоптал кинжал, не прикасаясь к нему руками.
— Копай со всеми, — приказал он Харру. — А надумаешь вернуться, ступай спиной к солнцу. Мы никого не держим.
И пошел прочь. М–да, не больно много удалось узнать. Ну да там посмотрим, ведь сказали — не держат. А огниво-то, слава Незакатному, отобрать не догадались.
Он без излишнего энтузиазма подошел к груде камней, образовавшейся после обтесывания скалы, выбрал острый и длинный осколок. Спрыгнул в канаву, огляделся. Ни одно из лиц симпатии не вызывало, но один ошейный телес с рубцом на подбородке — видно, тщился ошейник расколоть — показался ему хотя бы не таким грязным, как все.
— Я землю рыхлить буду, а ты выгребай, — сказал он телесу, пристраиваясь рядышком.
Телес испуганно шарахнулся.
— Это ж камень, богом сотворенный, — не железо поганое, — громко и назидательно изрек Харр.
Его спокойная уверенность подействовала — работа пошла на двоих, поначалу даже стало весело. Потом, естественно, прискучило: новизны впечатлений от землеройного труда хватило разве что на пару часов. Напарник работал старательно, но губы при этом сжимал до синевы; верно, болтать здесь считалось за грех. А этому было чего бояться — с его-то ошейником если выгонят отсюда, то одна дорога: в лес, к подкоряжникам. Солнце уже клонилось к закату, и молчаливые труженики все чаще и чаще на него поглядывали. Харр тоже помалкивал, верный своему правилу ни о чем поначалу не спрашивать, а подмечать то, что само на глаза да на слух попадается.
Наконец солнце коснулось своим тусклым задиком края земли, тотчас раздался знакомый пронзительный свист. Все разом выпрямились, бросив работу, и двинулись вдоль основания холма, обтекая его кто слева, кто справа. Харр припрятал свою ладную мотыжку, чтобы назавтра никто ее не перехватил, и пошел следом за всеми.
С другой, солнечной стороны холма канава была вырыта в ширину человеческого роста, устлана сухой травой и прикрыта сверху наискось прислоненными к стенке стволиками молодых деревьев; ветви их на одном краю были уже часто переплетены толстыми травяными стеблями. Однако разглядывать это нехитрое жилище, в котором ему совершенно очевидно предстояло провести не одну ночь, было недосужно: все м’сэймы, числом около тридцати, столпились возле широкого чана с водой, торопливо смывая грязь с запыленных лиц и почерневших рук. Харр скривился, увидав бурую взбаламученную воду — опоздал, теперь в нее и палец-то окунуть противно. Однако пришлось все-таки сполоснуться, и, пока он обтирал руки о собственные штаны, на лице его отразилась такая брезгливость, что давешний напарник над ним сжалился:
— Не печалуйся, — губы едва шевелились, но шепот был отчетлив. — Завтра омываться поведут…
Как-то сами собой все разделились на три кружка, опустившись прямо на утоптанную траву. Харр совсем заскучал — похоже, что кормили всухомятку. Но тут он ошибся: проворные вьюноши в чистеньких балахончиках поставили в каждый кружок по громадной мисе распаренных зерен, а на колени каждому едоку кинули по знакомому травяному листу с кусочком свежего сыра. По рукам пошел бурдючок с прохладной водой. Ели молча, и дружное чавканье напоминало кормежку свиней. Внезапно один из сотрапезников отложил свой лист с недоеденной кашей, поднялся и вышел на середину. Чавканье как по команде прекратилось — все продолжали жевать, но уже совершенно бесшумно. М’сэйм заговорил, и Харр тут же про себя отметил, что речь его так же неопрятна, как и его вид. Посапывая, причмокивая и повторяя одну и ту же фразу по три–четыре раза, он начал сетовать на то, что пища их — от земли, а не от бога, ибо земля уже существует, а бог единый еще не явился. Солнце наполовину скрылось за горизонтом, когда он перешел ко второй половине своего выступления: как уходит солнце, так уйдут и многие из сидящих здесь, не дождавшись прихода Неявленного. Но им воздастся за ожидание праведное, ибо благодать будет дарована им и после смерти.
Это обещание также многократно повторялось, пока последний солнечный луч не утоп в вечернем тумане. Тогда оратор вернулся на свое место, к недоеденной каше, а участники трапезы наконец-то разом заговорили, точно с них сняли заклятие. Некоторые вставали, отряхиваясь, и отправлялись поодаль, где росла особенно высокая трава. Харра поразила какая-то неестественная смесь свободы и подчиненности, царствовавшая в этом полумонашеском мирке: вот сейчас каждый волен делать что угодно, можно даже повернуться и двинуться восвояси; но назавтра всех снова погонят на каторжный труд от восхода до заката, и они будут работать, не проронив пи слова.
И все — за какую-то обещанную благодать?
Он оглядел темные фигуры на фоне быстро тускнеющего неба — сейчас бы каждому из них но ядреной девке, и никакой божественной благодати не надо. И тем не менее приперлись они в эту степь, и жрут свою крупянку, и боятся заикнуться о чем-то своем, и живут надеждой, выуженной из сказочки косноязычного болтуна, у которого пять узлов на кушаке и патлы аж до самого причинного места. И что самое смешное, с ними и он сам, странствующий рыцарь Харр по–Харрада, веселый менестрель, он же недоносок Поск, Поскребыш, которому больше не видать родимой Тихри, как своих ушей. А зачем? Да просто все остальное на этой паскудной земле ему уже обрыдло, а так наберется баек этих дурацких, будет потом что другим пересказывать…
— Не ври! — оборвал он себя. — Кому это — другим? Других ты видал в гробу, пополам распиленном. Все ради девки, что тебя выставила. Ей одной рассказать — авось про м’сэймов послушает, в диковинку ей это будет. К тому времени, когда он вернется, она уже и опростается, тут он ее и заговорит…
Он покружил еще немного вокруг холма, набрел на какие-то аккуратные грядки, на которые несколько доброхотов таскали воду из умывального чана — сразу видно было, что делалось это без принуждения, в охотку. Понемногу все потянулись на покой; Харр намеренно замешкался, чтобы дать остальным улечься, — нужно было пристроиться с краю, чтобы не набраться от подкоряжников лесной живности. Напарник вроде бы ждал его — сидел на корточках, оберегая два крайних места. Харр благодарно похлопал его по плечу, улегся; подождал немного — не заговорит ли? Нет, молчал. Видно, и говорить-то бедняге было не о чем. Харр глазом не успел моргнуть, как тот уже храпел.
— Э–э, — растолкал его странствующий рыцарь, в своих одиноких ночевках привыкший к благодатной ночной тишине. — Знаешь, какая разница между тобой и козлом?
— Ну?
— Козел, когда храпит, двумя бородами трясет, а ты — одной.
Напарник некоторое время молчал, недоуменно почесывая голый подбородок, потом наконец до него дошло, и он по–детски, радостно заржал — тоненько, точно жеребенок; хохотнули — сдержанно, в кулак, соседи; шепоток полетел все дальше и дальше, и где-то не удержались — грянул громовой хохот, покатившийся обратно, к Харру; теперь гоготали все до единого, даже те, кто проснулся и не знал, отчего родилось веселье, — слишком туго натянулась струна, сдерживавшая этих натужно–молчаливых людей, и теперь она лопнула, и ее звон отдавался в повизгивании, до которого дошел кто-то, уже пребывающий на грани истерики. Смеялись вдосталь, как пьют воду после дневного перехода через сухую пустошь. Понемногу стихло. Кое-кто, переступая через лежащих, пробрался к выходу и сиганул в траву, сберегая единственные порты; Харр прикусил язык, твердо наказав себе больше в роли весельчака–рассказчика не выступать. Чай, не на пиру.
А ведь впервые на этой земле людей повеселил…
С этой мыслью, невольно ласкающей его самолюбие, он и отошел ко сиу, уже не понимая, грезится ему — или действительно как из-под земли выросла там, за редкими стволиками, слабо озаренная фигура в венце из голубых пирлей; она остановилась напротив него и долго еще стояла, словно могла разглядеть его в полной темноте.
Наутро, за сытными бобами с бодрящей травкой, он ощутил на себе доброжелательные взгляды — так на пирах после удачной песни на него поглядывали с благодарностью и ожиданием — а ну-ка еще… Харр понимал, сейчас — не время. Молчал, как все. Но подошел косноязычный с узелковой перепояской, ласково проговорил:
— Ты силен, человече; не возьмешься ли воды натаскать, чтобы слабых не утруждать?
— Отчего же пет, дело нехитрое, — так же благодушно отозвался Харр, про себя ухмыльнувшись: мягко стелешь ты, братец, а как сейчас остальных па рытье погонишь?
Но, к его удивлению, никто на работы никого не гнал и не принуждал. Все поднялись неспешно, но уже молчаливо, потягиваясь, напивались впрок студеной водой, сохранившей ночную свежесть; кое-кто даже подался в травы — пощипать каких-то красноватых листиков, показавшихся Харру чересчур сладкими. А кто-то уже работал.
К Харру подошел сутулый подкоряжник — во всяком случае, Харр так решил, поглядев на его босые ноги, явно не знавшие обуви уже много лет.
— Пошли по воду, что ли?
Они подхватили коромысла с тонкими сетками, плетенными из какого-то волоса, в которых помещались круглодонные бадейки, изнутри мазанные молочно–белым окаменьем. По тому, что трещины замазывались уже серым и голубым, Харр понял, что здесь своего собственного зверя–блёва не держали, а окаменьем разживались за счет того, что приносили беглые. Они двинулись по едва заметной тропе — сразу, видно, что осваивать этот холм начали совсем недавно. Трава становилась все выше и выше, пока не скрыла идущих с головой, несмотря на изрядный рост обоих. Харр заскучал — идти-то оказалось далековато, а на обратном пути не отдохнешь: на круглое донышко бадейку не поставить. Он принялся считать шаги, несколько раз доходил до сотни, сбивался… Когда появилось желание начать ругаться вслух, впереди послышались голоса. Тропа стала шире, потом резко кончилась, и они вышли на обширную пустошь, посреди которой возвышалась небольшая грудка камней, из которых и бил источник.
Воду здесь берегли — зелененые желоба отводили ее в чаны, колоды и врытые в землю кувшины; внимательный молодой м’сэйм в одной набедренной повязке бродил, высоко задирая ноги и осторожно переступая через желоба, отворял и закрывал заслонки, пускающие воду то в одну, то в другую емкость. Слева — полукругом — располагались густо зеленеющие грядки, над которыми возились рослые мужики, не иначе как по отбору; справа две загородки образовывали проход, по которому подводили на водопой тех мелких безрогих скотинок, которых Харр приметил в степи еще вчера.
Харр со своим спутником присели па землю, отдыхая и поглядывая, когда же им укажут, откуда воду брать. Наконец указали, и опять же никто не подгонял, можно было бы просидеть и еще сколь угодно. Но подкоряжник направился в обратный путь, чуть покачивая полными бадейками, и Харр двинулся следом, успев прихватить по дороге две приглянувшиеся ему рогульки. Путь обратно, как он и ожидал, оказался не таким приятным, и Харр, пройдя примерно его половину, окликнул своего проводника:
— Эй, погоди-ка малость! — Тот послушно остановился. — Подержи мое коромысло.
Он освободился от своей ноши, чуть отступя от тропы, глубоко вбил в землю прихваченные колья с разветвлениями на концах.
— Давай коромысла сюда, отдохнем.
Подкоряжник с удивлением воззрился на Харрову затею — видно было, что здесь никто не проявлял никакой выдумки, просто делали свою работу от зари до зари, и вся недолга.
— Однако ты взял, не спросясь, — укоризненно проговорил Харров сотоварищ по трудам праведным, — неладно это.
— Я ж голос подать не решился! — возразил Харр. — У вас тут все молча делается…
— Человецы молчат, потому как говорить не об чем, — отрезал подкоряжник. — О суетном за работой болтать грех, а о божественном только навершие ведают.
— Наверший — это который за вечерней трапезой блекотал?
— Ты в грех меня вводишь, — сурово констатировал подкоряжник. — По уставу нашему нельзя гневиться на ближнего.
— А смеяться над ближним можно?
— Тоже грех.
— Однако вчерась ты ржал, как жеребчик, да и другие запрету на себя не клали…
— Общий грех.
Не понравился Харру его тон — переборщил водонос со своей суровостью, от нее так и несло лицемерием.
— Слышь-ка, босоногий человече, а ты сам часом в навершие не метишь?
— Наверший — это кто много лет в Предвестной Долине провел, по каждому году — узел на опояске. Однако засиделись мы. Нам еще одну ходку делать, с бурдюками для питья.
Он снял с рогулек свое коромысло и потопал по узкой тропе, гулко впечатывая шаг в плотную степную землю. Харр решил малость поотстать, чтобы перед глазами не мелькали его грязные пятки. А с бурдюками он постарается пойти первым.
Когда трава, понизившись, открыла им наполовину обустроенный под жилье каменистый холм, шагавший впереди водонос задержал шаг и как-то неуверенно оглянулся на своего спутника:
— А скажи-ка, человече, что это за зверь такой — жеребчик?
— Любопытство — тоже грех, — отрезал Харр, не желавший вдаваться в описание животного мира родимой Тихри.
Похоже, лошадей тут и вовсе не водилось, да и кому они были бы нужны на этих уступах — мясо жилистое, молоко поганое, а ходить в упряжи или под седлом, как послушные рогаты, их и вовсе не заставишь.
Вылив воду в чаи, оба забрались под навес и немного отдохнули — никто косо не глянул, и это Харру снова понравилось. Днем здесь, как он понял, не кормили — чать, не господские хоромы, — но он в своих странствиях привык насыщаться только дважды, на вечерней и на утренней зорях. Водонос поднялся первым, но Харр все-таки подхватил бурдюки с коромыслом и сумел проскочить на тропу раньше напарника. Темп задал себе непомерно скорый, так что подкоряжник остался далеко за спиной. Его не окликнули — стало быть, ничего противоречащего уставу здешнему он себе не позволил. Он придержал шаг и прислушался к собственным мыслям.
А их, собственно говоря, и не было. Его охватило какое-то благостное, умиротворенное спокойствие, какое только может преисполнить довольного жизнью человека, одиноко бредущего под чуть подернутым перистыми облаками нежарким небом. До источника он доберется с большим упреждением, отмоется в проточной воде, рубаху сполоснет… Что еще? Эта душевная тишь снизошла на него как-то исподволь и совершенно нежданно, он наперед знал, что долго ей не продержаться, но пока был рад ей несказанно…
Продержалась она пять дней. На шестой нудный голос навершего вконец отравил ему вечернюю трапезу, и, когда владелец узелкового пояса опустился на свое место остывшую кашу доедать, Харр не выдержал:
— Позволь мне спросить тебя, человече: если Неявленный еще, так сказать, не явился, то откуда вам ведомо, что он должен прийти? Ведь только божественное слово непреложно, а слова человеческие могут быть и лживы.
Все замерли с полуоткрытыми ртами. Наверший побагровел, делая глотательные движения, словно не давая гневным словам сорваться с губ. Наконец его прорвало:
— Любопытство есть грех… потому как сомнение им рождаемо… потому и запретно сомнение, что приход Неявленного отдаляет… отдаляя, оставляет место неверию… где неверие, там сомнение… а кто сомневается, тот любопытствует, что греховно, ибо порождает сомнение…
Он замолк и тупо уставился в мису с остатками каши — было очевидно, что вечерние проповеди он повторял уже столько раз, что заучил их наизусть, не давая своим мозгам никаких поводов для шевеления. Харру стало жаль старика.
— Благодарю тебя, человече, — смиренно произнес он, — Я понял: любопытство влечет за собой сомнение, а сомнение, в свою очередь, порождает любопытство. Получается порочный круг, а кто в круг себя замкнул, тот этим кругом от бога отгородился. Верно?
Наверший закивал, но вид у него был прежалкий. Выходит, и поговорить-то тут не с кем…
Но наутро и это решилось — владелец узелковой опояски задержал Харра, уже поднявшего было коромысло.
— Ночью озарение снизошло на меня: утрудил я тебя, человече. Не вертайся с бадьями, поживи при грядах, а то на водопое. Я веление сие уж и напарнику твоему наказал. Ступай.
Так, менестрель. С повышеньицем. У источника все вроде бы и почище, и лицами посветлее. Может, и найдется достойный собеседник. Прощаясь с водоносом, не сдержал радости, пошутил:
— Видишь, как я быстренько в гору пошел — уже и не при грязной земле, а при чистой воде. А вы еще талдычите: мол, любопытство — грех. Думаю, и Неявленный ваш не с равнодушием на нас взирает — любопытно ему, в какой мир прийти собрался…
Водонос даже сплюнул:
— Болтун ты пустословый! А что с одной работы на другую гонят, то не радуйся: верный знак, что быть тебе в неугодниках.
Повернулся и ушел, расплескивая воду.
А на работах он и вправду долго не засиживался: то грядки полол, то загородки плел, то кашу в земляных ямах томил, то по степи колоски–дички собирал, последнее понравилось ему более всего: прямо на земле то и дело попадались птичьи гнезда, и ему едва ли не каждый день удавалось полакомиться свежими яйцами. Его самого поражала умиротворенная бездумность, охватившая его, отрешенность от всего прошлого и беззаботное приятие любого будущего. Не раздражали даже вечерние проповеди здешнего навершего — был он, как видно, много умнее предыдущего и, начав свой речитатив, как положено, при первом же касании солнечного диска о степную кромку, делал основательный перерыв на ужин и снова возвращался к благочестивым назиданиям только тогда, когда угасал последний луч. Ночевали под открытым небом, подстелив под себя шкурки пушистых безрогих скотинок, неведомых на Тихри и именуемых здесь “агни”. По ночам поднимались из травы едва мерцающие пирли, спокойные, серебристо–голубые, точно вобравшие в себя звездный свет. Ни о каком Неявленном Харр не думал, но чувствовал, что его душу лелеет тот же мир и согласие с окружающей его степью, что и его однокорытников.
Оскоромился он по–глупому, в траве порскнула перепелка, и он как-то машинально схватил подвернувшийся под ногу камень и точным броском подшиб добычу. Не пропадать же — ощипал, вырыл ямку, наломал толстых сухих стеблей. До источника было далече, соседний холм — здоровенный, с каким-то торчком на вершине — едва виднелся вдали. Птичка запеклась на славу, и Харр, в состоянии тихого невинного блаженства обсосав косточки, старательно зарыл и следы пиршества, и золу от костерка. И немало изумился, когда наутро беззлобно покачивающий головой наверший отослал его к дальнему холму — отнести бадейки со скисшим агнячьим молоком, по всей видимости, на предмет изготовления сыра.
И Харр почувствовал, что с подзвездными ночлегами у степного родника покончено навсегда.
Он не ошибся. Но перемена места на сей раз, как он понял, была окончательной: громадный холм был центральным поселением м’сэймов, так сказать, их столицей. Обложенный спальным навесом только с одной стороны, с другой он был окружен многочисленными хозяйственными пристройками, сложенными из слоистого камня. В отличие от других холмов, он густо порос мелколиственным плотным кустарником, кое–где приоткрывающим следы старинной кладки. Судя по множеству пристроек, грубо обтесанные плиты которых явно были значительно старше их самих, древнее строение на холме когда-то должно было выглядеть просто грандиозным. И похоже, разрушили его не м’сэймы — они лишь обжили дочиста разграбленные руины, уже не привлекавшие ни окрестных алчных амантов, ни вороватых подкоряжников.
Харра, ни о чем его не спрашивая, приставили к давильному жому, который два одинаково опрятных телеса очищали от вчерашнего жмыха. Третий уже мельчил этот жмых в громадной каменной ступе, подливая темный густой мед и подбрасывая какие-то лиловые ягоды. Харру сунули в руки широкие плоские плетенки, гладко крытые окаменьем, и он принялся размазывать на них сладкую смесь и выставлять ее на солнце. От недальней поварни тоже тянуло чем-то духовитым, и было тепло и радостно чувствовать себя членом этой огромной, дружелюбной и всегда сытой семьи…
Кто-то тронул его за плечо — совсем молодой и безбородый, а на опояске уже три узла.
— С тобой хотят говорить, человече…
Харр облизал липкие пальцы и направился за провожатым, мельком заметив, что у всех на поясах узлы, кое у кого больше десятка. Может, для того и позвали, чтоб носом ткнуть: не по чину-де влез…
Но нутром чувствовал: здесь такое не говорят. Провожатый довел его до зеленого склона, и тут Харр заметил несколько круглых пор, уходящих в глубину холма. Конвоир пропустил Харра мимо себя, проговорив в темноту:
— К Наивершему.
В глубине подземного хода сразу же затеплился огонек, бесшумно поплывший прочь. Харр понял, что его приглашают следовать за невидимым проводником, и бесстрашно ступил под каменный свод. Он ожидал ощутить неминуемый холодок подземелья, но едва уловимый ветерок был сухим и нисколько не освежающим. Глаза понемногу привыкли к полумраку, и он различил в бесшумно скользящей перед ним фигуре босоногого карлика, у которого на голове каким-то чудом держался прозрачный рог с плавающим внутри фитильком. Подземный проход несколько раз менял направление, в стенах вроде бы угадывались плотно пригнанные двери; но ни одного встречного человека не попалось им на пути. Внезапно огонек исчез — проводник ступил в пишу, из которой крутая лесенка, ввинтившаяся в пол, увела их в глубину подземного лабиринта. Но чем дальше от входа они оказывались, тем сильнее росло удивление: впервые в жизни он не испытывал страха перед темнотой и низкими сводами, готовыми в любой миг похоронить его в этом теплом безмолвии.
Наконец ход расширился, превратившись в сводчатый покой, и малорослый проводник поднялся на цыпочки, поджигая фитиль в свисавшей с потолка лампе, причудливой и изукрашенной крошечными резными фигурками. Харр разглядел два кресла, стоящих у противоположных стен; никакой другой мебели не наблюдалось. И только тут он ощутил наконец влажный и затхлый воздух, присущий подземельям; примешивался и еще какой-то неопределимый запах, тревожащий, нечистый. Проводника уже не было, зато послышались шаркающие шаги, и в помещении появился согбенный старец со связкой каких-то трав. Угадав в нем ожидаемого Наивершего, Харр склонился в три погибели — по его представлениям, этот м’сэйм должен был по своему рангу быть чем-то вроде князя. Но старец, не обращая внимания на подобострастную позу своего гостя, принялся обмахивать его своим веничком, точно стряхивая невидимую пыль. Завершив свои труды праведные, он повернулся и, шаркая уже так безнадежно, словно совершил последний в своей жизни непосильный подвиг, удалился к невидимой отсюда лесенке. Стукнула дверца, которой Харр на пути сюда и не приметил. На смену старческим послышались шаги легкие и упругие, так могла идти даже женщина, властная, уверенная в себе. Но нет — это оказался мужчина не старше самого Харра в развевающемся сером балахоне, правда, намного длиннее, чем у остальных. Он стремительно приблизился к гостю и так же неожиданно замер в двух шагах от него. Ага. Обережник. Сейчас будет обыскивать. Что-то выдавало в нем недавнего — а может быть, и настоящего — воина, и Харр невольно наклонил голову, пытаясь сосчитать узлы на его опояске. Узлов не было, так как тонкий стан незнакомца охватывал широкий кожаный пояс, как определил Харр своим зорким глазом охотника, из шкурки черной змеи. Такими же были и легкие сапожки, заменявшие обязательные для всех сандалии. Пожалуй, этот малый мог быть не только воином, но и гонцом–скороходом. Послали его допросить новообращенного послушника и потом передать все Наивершему, который, возможно, обитает где-то за тридевять земель. Харр, понадеявшийся на интересную наконец беседу, поскучнел и одновременно отметил, что нет уже прежнего безоблачного умиротворения, а вернулась прежняя чуткость вечного путешественника, порождающая смутную тревогу.
— В чем дело? — быстро спросил обережник, и, хотя он стоял спиной к свету, глаза его полыхнули темным блеском вороненого металла.
Харр пожал плечами. Всем нутром он чувствовал какое-то громадное, звенящее напряжение, точно натянулась невидимая тетива, и малейшая ложь могла оказаться на этой тетиве смертоносной стрелой.
— Да наверху было как-то покойнее… — с подкупающей искренностью признался Харр.
Глаза м’сэйма странно расширились и еще жестче блеснули металлическим отсветом, словно он в один миг вобрал в свою память стоящего перед ним человека со всеми его потрохами.
Харру не раз приводилось видеть в лесной чащобе свечение волчьих глаз, так вот те были как-то живее… Хотя, как говаривал Дяхон (надо же, сразу и все воспоминания вернулись!), все путем: у верховного м’сэйма обережник должен быть хоть наполовину ведьмаком. Или сибиллой.
— Наверху ты был таким, как все, — четко проговорил обережник. — Здесь ты такой, какой ты есть сам по себе.
Он повернулся и неспешно пошел к стоящему у противоположной стены креслу, на ходу расстегивая и роняя на пол пояс, а за ним и балахон — все это осталось лежать под самой лампой. Оказался он в коротких темных штанах и просторном жилете, наброшенном на голое тело. Великолепно сложенное тело, между прочим. Зачем это? Чтобы Харр увидел, что на нем нет никакого оружия? И все-таки он был по–здешнему легковесен, и даже вооруженного добрым ножом Харр одолел бы его голыми руками.
— Сядь, — коротко велел он, опускаясь в кресло как-то боком.
Харр усмехнулся и сел в свое кресло, только на подлокотник.
В смуглом широкоскулом лице м’сэйма было что-то непривычное — а, вот в чем дело: все пустынники, кроме молодых и посему безбородых, здорово пообрастали диким волосом. Этот же был гладко выбрит. Темные волосы его подхватывал какой-то шишковатый обруч. И никаких рабских браслетов или ошейников.
— Мне сказали, что ты и твои соплеменники чтут единого бога, — не спрашивая, а утверждая, проговорил м’сэйм.
Вопроса не было, по Харр все-таки кивнул:
— Да.
— И этот бог — солнце.
— Да.
— Где же лежит твоя земля?
Харр старательно сложил слова в предельно правдивый ответ:
— Я родился там, где солнце стояло прямо над головой. Вопрошавшего такой ответ удовлетворил.
— И долго ты шел сюда?
— Всю жизнь, — и это снова было правдой.
— Если у тебя уже есть свой бог, то зачем ты пришел к нам?
Харр постарался, чтобы его вздох был как можно незаметнее:
— Я ищу единого бога для другого человека.
— Для женщины?
— Мог бы сам догадаться. Она ведь не может сама прийти сюда.
— Это — твоя возлюбленная?
На сей раз пауза затянулась. После долгих дней какого-то бездумного затмения памяти было легко заглянуть в собственную душу, и все-таки ответ пришлось взвешивать и выверять. Наконец он разжал губы:
— Нет, — и опять-таки это было правдой.
М’сэйм шевельнулся, словно хотел подняться и подойти к Харру поближе:
— Скажи, а почему она не приняла твоего бога?
Тут он почувствовал себя свободнее:
— Да хрен их разберет, этих баб1 Им бы такого боженьку, чтобы облапить да почмокать. Навроде птенца лесного.
— Мужчины, как я наблюдал, придерживаются такого же мнения, — как бы про себя отметил обережник. — Скажи, а кроме нее встречал ли ты людей, которые верили бы в приход нового бога, единого и истинного?
— Насчет веры не знаю, а вот желание имеется — поговорить по душам, так у каждого второго. Ей–ей, не вру.
— Я вижу. И что, никогда не врешь?
— Да ты что, блаженненький? Как же без лжи жизнь прожить?
Тут на месте м’сэйма любой другой усмехнулся бы, но тот остался невозмутим. Деревянный он, что ли?
— Но вот что я тебе скажу, — доверительно продолжал Харр, — на самом-то деле никому из них бог не нужен. А желателен: кому — верный кусок хлеба, кому — власть безраздельная, кому — дитятко малое. Дай каждому по мечтаниям его — и на фиг им твой Неявленный!
М’сэйм оперся локтями о колени, ладони сложил лодочкой. Проговорил медленно и глухо, словно читал собственные сокровенные мысли, которые ему самому только–только открылись:
— Бог приходит на землю грешную не тогда, когда он нужен людям. Он на краткий срок являет себя, чтобы бросить в мир семена мудрости, дабы сплотить и возвысить род людской перед лицом той смертной беды, которая обрушится на потомков их лишь через многие годы. И горе человекам, ежели не узнают они бога единого…
— Во–во, — подхватил Харр, — а ну как действительно не признают они твоего Неявленного, когда он Явленным станет?
— Его признаю Я!!!
Ух ты! Даже огонек в лампе затрепетал. Голос был жутким, каким-то нечеловеческим, и в глубине души Харр уже понимал, что эту беседу пора бы кончить подобру–поздорову. Но уж очень было ему любопытно.
— Ясновидец ты, что ли? — не унимался он.
— Нет. К сожалению. Но я знаю пророчества, и по ним следует, что ждать уже остается немного.
— Ну да. Звезда злая, черный этот на белом и под белым… еще что?
— Разве ты не слыхал про кружала окаменные? — вопросом на вопрос отпарировал м’сэйм.
— Не…
— Темны же твои земли родимые… — (Харр хотел было возразить, что со светом-то у него на родине все в порядке, но вовремя промолчал.) — Бог Неявленный уже один раз приходил на землю, но признали его всего несколько человек — то ли восемь, то ли девять. Собрал он их па берегу Бесконечного Озера, на горе отвесной, и дал им в руки по кружалу дивному с окаменьем незастывшим. И начал вещать мудрость свою неизбывную. И чертили они на кружалах своих знаки глубокие, и каждый знак сразу твердел, чтоб на веки вечные нетленным да неуязвимым стать. Три дня продолжалось их бдение под голос божественный, и когда исписали они кружала свои до самой середки, обращая их посолонь, удалился бог, чтоб снова стать Неявленным…
— И кружала те — у тебя? — Харр подался вперед, чуть с кресла не свалился.
— Боговы споспешники, погоревав о краткости явления дивного, — продолжал, точно не слыша вопроса, рассказчик, — решили сравнить написанное. Но, к их безмерному удивлению, оказалось, что все они писали, а значит, и слышали, совершенно разное! Один о сотворении мира, другой о заветах нерушимых, третий о следующем пришествии… И впали они в смуту: каждый утверждал, что только он один прав, только он слышал голос истинный, а другим было ниспослано искушение неправдой. Дошло у них и до побоища, и забили они половину из себя насмерть, поскольку один, Зверилой именуемый, был настоящим великаном и притом лютости неописуемой — он у других кружала отнимал и с горы в озеро скидывал. Тогда осерчали остальные и, соединив усилия, навалились на Зверилу и отобрали его кружало, отправив вслед за остальными. Бог, такое непотребство видя, разгневался и наслал на ту гору молнию, расколол вершину горы, нечестивых споспешников своих в воду опрокинул, кружала, что на дне лежали, осколками камня засыпал…
“Е–мое, — чуть опять не выразился вслух менестрель, — и у этого ума оказалось не больше!”
— Но Зверила, в воде очутившись, — продолжал свое повествование всезнающий обережник, — сразу опамятовался и, кто еще жив был, тех на берег вытащил. Повинились они перед Неявленным и решили записать, что в памяти удержалось. Писали уже на простых листах болотных, что упустили, что переврали — неведомо. Но Зверила за подвиг свой был святым объявлен, тем более что и скончался он мученически, подавившись блинами, потому как за рассказы его небывалые его в любом доме кормили как на убой. — (Харр сглотнул слюну, вспомнив про собственный постный рацион.) — А листы те сложили в одну книгу и нарекли Святыми Письменами или “Длением Дней”.
— И это “Дление Дней” у тебя имеется? — не успокаивался Харр.
— Народ мудрость утратил, грамотных нынче — раз, два и обчелся. А кто и знает искусство кружал, то все равно хоть что-нибудь, да переврет… — М’сэйм снова ушел от прямого ответа.
— Ну и строфион с тобой: не хочешь — не говори, — рассердился Харр. — Про Зверилу ты меня байкой уже потешил, а заветы у меня и свои собственные имеются.
— Ложные, — отчеканил, как отрезал, м’сэйм.
— Это почему же? Вот вы даже скотину не убиваете; шкура нужна, так я видел — в загоне без воды–питья держите, пока сама не сдохнет. Так и у меня правило — не убивать. Без крайней надобности, естественно.
— Вот видишь! — назидательно изрек обережник. — Не отними у другого жизни ни–ког–да. Ни у какой твари. Мой завет полнее твоего.
— Ага, а ежели это зверь лютый, который дитя малое под себя подмял?
— Значит, на то воля Неявленного.
— А по мне, кто на то глядеть будет, сложа руки, сам хуже зверя. Ну да пес с ним, с младенчиком, — ежели ты не чадолюбив, то тебе действительно все равно. Одним больше, одним меньше… Но вот тебе другая задачка: ты, ты сам — ты один сможешь узнать своего Неявленного. А на тебя три злодея напали — должен я за тебя вступиться или погибай себе на здоровье? Но ведь тогда твой бог так неузнанным и останется, а затем беда падет на весь род людской. Кто в той напасти повинен будет? Ты? Я? Бог?
М’сэйм вроде должен был бы разозлиться, но его лицо опять осталось бесстрастным, он только вполголоса заметил:
— А я в тебе не ошибся…
— Кстати, — Харр уже не мог сдержать взятый разбег, — а что приключилось в прошлый раз, когда твой Неявленный так и убрался несолоно хлебавши?
И снова обережник не разгневался, а проговорил вполголоса:
— Ты вроде бы себя за знатного человека выдаешь… Рыцаря… Что-то говор твой для именитого странника слишком прост.
— С кем поведешься! На дорогах-то все больше быдло попадается. Так что там насчет мора и глада?
— Был и мор, был и глад. В одном стане богатом амантишка завелся чересчур шустрый — двух других придушил, единолично править стал. Своего стана показалось мало — подался к соседям; окольное быдло, как ты изволишь выражаться, рассудило, что если ими править будет амант, богатством славящийся, то и их стан так же богатеть будет. Улестили стражу, открыли ворота… Стал амант уже двум становищам голова. Не дурак был, смекнул, что в открытые ворота легче входить, чем запертые боем бить; объявил, что всем подным платить теперь вдвое меньше. Сам-то не внакладе — вся подать ему одному. Тут уж все окрестные поселения как вскипели — своих бьют, чужого призывают. Он и двинулся. В дальних-то станах успели спохватиться, страну всю в один заслон объединили, навстречу выставились… Неизвестно, кто бы кого, только на оставленные без воинов поселения сразу же лесовики–подкоряжники навалились, даже озерные с островов приплыли. И что тут началось… Не понять было, кто с кем воюет, все разграблялось, кто поболее урвал, с добычей обратно в лес подавался. Тут тебе и твой мор, и твой глад начался. Все богов своих позабыли, дела–ремесла побросали; детей рожать, и тех перестали. На этой вот горе храм стоял, сохранялся в нем полный список “Дления Дней”… Все погибло.
— Но не навечно же!
— Не то теперь. Народишко серый, старинный язык возвышенный и тот позабыл. Как жизнь налаживаться начала, все аманты окрестные собрались на Тридевятное Судбище и порешили: никогда более уставленного порядка не менять, двум амантам за третьим следить, каждому становому жителю и простолюду окольному своего бога иметь; кто без бога — не человек, а скотская сыть. Кто закон сей нарушит, Девятному Судбищу подлежит.
Харр невольно покачал головой — детишки, детишки, славные вы мои лучники, надо бы до вас добраться, пока вы беды не натворили… Ну да теперь ему у м’сэймов задерживаться незачем. Пока до Зелогривья добредет, уж и папашей, поди, станет. Дважды притом. Так что пора.
— Что-то не так? — быстро спросил обережник, зорко следивший за каждым движением своего собеседника.
— Да вот мне подумалось, что по этому-то закону аманты не слишком должны обрадоваться, ежели ваш Неявленный снова на землю ступит. Он ведь будет един для всех, а аманты, сам говоришь, пуще смерти теперь боятся единой власти.
— Людская власть — над телом, богова — над сердцем, — строго возразил м’сэйм. — Не путай. В “Длении Дней” сказано, что Неявленный почитает власть амантову непреложной и вечной, но сам он владычествует всем сущим.
— Не понял, — сказал Харр.
— Тупой ты, однако. Аманты всеми делами становыми распоряжаются; бог же единый требует, чтобы дела эти были праведны.
— А если — нет?
— Покарает.
— Выходит, он выше всех амантов, выше Тридевятого Судбища?
— Так было, так есть и так будет.
— Ну так хрен они это потерпят!
Обережник резко наклонился вперед, глаза его снова сверкнули металлическим оружейным отблеском:
— А ты знаешь, сколько тут у меня в Предвестной Долине собралось м’сэймов? И каждый день прибывают все новые и новые. Как только Неявленный…
— Вот именно: как только, — перебил его Харр. — А ты не боишься, что это самое “как только” наступит не завтра? И не через день? И не через год? А людишки все прибывают, их занять нужно, безделье — оно смутные мысли порождает…
— Чтоб жилье справить да прокорм достать, и все это голыми руками — нет, на безделье сетовать не придется.
— Ах, вот почему ты им железа в руки не даешь. Мудро. Да, тогда с руками бездельными мороки нет. Другая беда: помирать они начнут. И не просто так, а в надежде своей обманутой. Ждали–ждали, да так и не дождались. А взамен что? Тюря зерновая да бормотун косноязычный на закате. Смотри, побегут вспять, и это уже бесповоротно. Одно дело — не чтить Неявленного вовсе; совсем другое — сперва поверить, а потом веру эту утратить. Смекаешь? Вера — как костерок: подкармливать надо.
— Вот потому… — голос молодого м’сэйма зазвенел, сам он распрямился и подался вперед, точно хотел сорваться с места — но овладел собой, слова снова зазвучали сухо и бесстрастно, точно стук деревянных ложек. — Ты спрашивал меня о кружалах окаменных, о том, что уцелело из списков, сделанных много позднее с болотных листов Звериловой братии. Так вот: все, что сохранилось, — здесь, у меня. Насколько я понимаю, это — половина того, что со звуков гласа божественного было написано.
— А найти остатнее возможно?
— Нет. И времени — в обрез.
— И намеков никаких, что там сказывалось?
— Это известно. И не кому-нибудь, а самому Звериле–Великосвятному божий глас поведал, какова награда праведникам после смерти. Попадут-де они в застолье изобильное и бесконечное, будут слушать рокотаны сладкозвучные… И узрят они бога…
— В каком это образе, интересно?
— Сказал же я — нет про то записей, а пустым словам верить нельзя: все переврано. Кто про пир городит, кто про озера с островами плавучими, кто про сады висячие… И все врут нескладно, незавлекательно.
— А ты чего хочешь?
— Мне известно доподлинно — певец ты и придумщик, охмуряющий народ своими песнями да небывальщинами (и откуда это он узнал? Здесь, в Предвестной Долине, Харр об этом и словом не заикнулся!). Так вот: сложи мне песнь доселе неслыханную о блаженстве вечном, что ждет каждого праведника, верующего в приход Неявленного. О дарах несметных, ему уготованных; о дворцах окамененных, для них распахнутых, о воле безошейной, телесам дарованной, о девах подлогубых, неперепоясанных…
— Хм… — недоверчиво произнес Харр.
— И о девах тоже — там, за смертной чертой, все можно. Ты слушай меня! Сложишь песнь яркую, как семь радуг, друг на дружку наложенных, и такую призывную, чтобы каждый мой м’сэйм за блаженство это обещанное послесмертное добровольно бросался бы хоть на меч, хоть в костер. Я дам тебе рокотан чудозвучный, будешь петь ты на каждом холме; а когда ступит на землю Неявленный, мы предстанем пред ним — я первый, а ты — второй. Из толпы великой — второй! И еще я скажу тебе… — голос м’сэйма понизился до шепота, хотя кто мог услышать — любое слово так и оставалось погребенным в подземелье этом подгорном. — И еще на листах тех значится: недолги будут дни бога единого на земле нашей. Ты про это не пой, этого не надобно… Только после ухода его останутся боговы споспешники, слава о коих пребудет уже до скончания рода людского. И первым среди них буду я! Ты — вторым.
Ну вот теперь действительно было сказано все. И пора было смазывать пятки. А то ведь и вправду будут водить его, точно зверя ручного на цепочке, от холма к холму, а он ежевечерне будет врать им про долю лакомую, загробную.
А ведь на Тихри родимой каждый ребенок знает: после смерти ледяные просторы, где лишь темень и безмолвие… Он глубоко вдохнул нездоровый, промозглый воздух, прямо-таки осязаемо ощутил едкое отвращение ко всякой лжи.
— Вот что я скажу тебе, ты, первый споспешник Неявленного, — проговорил менестрель снисходительно. — Может, и невдомек тебе, но песни ведь по заказу не пекут. Чать, не мясной пирог. Чтобы песнь сложить, надо знак получить нежданный: то ли закатный луч, то ли приветный взгляд… иной раз мужичонка проползет толстопузенький, в дымину полосатую пьяненький, — на него глядючи, припевка застольная сама с языка соскакивает. Так вот. Есть у меня на родной дороге пословица: сколько девка огурчиком ни балуется, а без мужика дите не родится. Понял?
По окаменелому лицу молодого м’сэйма Харр прочитал, что тот ничего не понял. Ну что с него возьмешь — тупой, видно, за всю свою жизнь двух строк складных да напевных не сложил, тем более что на этой убогой землишке и петь-то одним амантам дозволено.
— Ты прости, я тебя обнадежить понапрасну не хотел. Вот ежели бы мне видение какое нежданно случилось, или знамение, или самого твоего Неявленного я повстречал — может, тогда… Между прочим, когда он явится, его Неявленным уже и называть-то будет как-то несоответственно. Об этом тоже в листах болотных и намека нет?
— Когда он придет, имя ему будет — Осиянный, — сухо и надменно проинформировал его м’сэйм. — Ежели переложить его со старинного языка на наш говор. Но ты наболтал слишком много лишнего, а прямого ответа не дал: согласен ты или нет?
Харр устремил на пего тоскливый взгляд:
— Нет, человече, нет. Я — птица лесная: в неволе не пою и не размножаюсь. Так и передай своему Наивершему, ежели ты не от себя говорил, а им послан был. И пойду я.
Впервые за всю беседу обережник дернул углом суховатого рта — видно, такая уж у него была улыбка.
— А ты все-таки глупее, чем я полагал. Не понял, что я и есть Наиверший. Что ж, ступай.
Харр виновато развел руками — разочаровал, мол, так не обессудь. Насчет Наивершего он давно догадывался, но виду не подавал, чтобы не портить иллюзорного равенства в беседе. Поднялся.
— Только подай мне мой пояс, — как бы мимоходом бросил Наиверший.
Харр сделал несколько шагов вперед, наклонился, скрывая усмешку; ох, Наиверший, напрасно ты меня за полудурка держишь. Сидишь вроде бы спокойно, а ноги выдают: ишь как икры-то напряглись. Не отпустишь ты меня подобру–поздорову, слишком много меж нами наговорено. А обрадовался-то, обрадовался! На м’сэймах своих дрессированных силушку не покажешь, кулаками не помахаешь — нельзя, рожу постную надо блюсти; а со мной вот поиграться вздумал. Только не все ты про меня слыхал — видно, не знаешь, что такое строфионий удар…
Он распрямился, держа в руках шершавую змеиную кожу, и в тот же миг Наиверший сунул руку под кресло и вроде бы схватился за какую-то палку — этого Харр уже разглядеть не успел, потому что пол под ним вдруг расступился, и последнее, что он заметил, был голубоватый мерцающий обруч, засиявший у м’сэйма над головой.