Авторы драмы 1941 года во внешнем молчании несли его тайну – лицедеи 1812 только о ней и благовестили, извлекали ее на свет в кружевах слов и разъяснений, только и обращались к себе, миру и истории с монологами самопризнаний, напирали готовностью пролить истину, поднять покровы, рассеять недоумение от себя и своих действий. Наполеон, Александр I, М. Кутузов, А. Коленкур, А. Ермолов, К. Толь…,да каждый сметливый из офицеров, интендантов, военных чиновников: Бейль, Пеле, Глинка, Благовещенский, Петров – прямо-таки болеют от мысли, что нам, сторонним наблюдателям они в чём-то непонятны, прямо-таки выворачивают душу наизнанку, едва ли не приказали по армиям и уже точно многолюдноштабными сценами, крылато-принародными словами, саморазоблачаются до предела, до крайности, до руссоистского эксгибиционизма – мемуары Сегюра и записки Толя чем не «Исповедь»– но когда за признанием должно возникнуть доверие, не к данности, факту, автору – к сути, вдруг пройдет по проявившейся картине-отражению медленная волна и заколебавшееся видимое вновь насторожит относительно прикрываемой им глубины. Что-то вздохнуло…
1941 год – драма Всеобщего.
1812 год – драма Индивидуальностей, они впаяны в события а не вброшены в них, не захвачены, не погребены, в ней нет Неизвестного Солдата, хотя иные и пропали бесследно как юный Кутайсов… Она бежит отблеском от судьбы к судьбе, дросжит лучиком на сгибе эполет, останавливается уколом в прищуре глаза, скользит по мягкому переливу окружия щёк, прячется в раструбе краг, взлетает бешено занесённым копытом коня – её тайна в неповторимой прелести несводимого.
Это не симфония, не организованное пространство Мира-Театра – Ярмарка, народное гуляние, забытые ныне катки, где случаются, вьются, распадаются сотни коллизий во множестве встреч; и в каждом месте свой торг, счёт, надежды, крушения, смех и слёзы; и каждый участвующий проходит через неё своей собственной судьбой, своим миром, его целью и пониманием, и уносит часть её всеобщей Тайны-Истины в скобках своей личной Тайны-Правды.
Эту принципиальную несводимость Жизни-Войны фельдмаршала Михаила Илларионовича Кутузова и унтер-офицера Сергея Яковлевича Богданчикова, генерала-от-инфантерии Михаила Богдановича Барклая-де-Толли и подпоручика артиллерии Гавриила Петровича Мешетича, корнета Иоганна Рейнгольда (Ивана Романовича) фон Дрейлинга и егеря-гренадёра Фёдора Алексеева, каждый из которых жил и воевал в своём пространстве-времени духа, чувства, строя души никому кроме него во всей полноте недоступного очень хорошо ощутил Л.Н.Толстой, вплоть до отрицания полностью Всеобщего в войне. Не будем спорить, эта сторона 1812 года его реальность и притяжение, физиономичность как его характерное свойство – подобно тому как 1941 год был потоком и его нельзя выразить омертвлением бетонных объёмов, как и вяловатыми перекатываниями Вечных Огней, наследием медленножующей Первой Мировой: пламя 1941 года было ревущее-тугое, мгновенно обращающее в пепел захваченные им судьбы, уносящее бесследно…
В то же время эта несказанная физиономичность 1812–1813 гг. была не всеобщим, а частно-особенным явлением даже на фоне всей эпохи вочеловеченных немашинизированных войн 17–19 веков – всмотритесь в её ближайших соседей: и войны 18 века от Северной до Русско-Турецких, и ближайшая за ней по значимости и последняя по совпадающим средствам борьбы Крымская имели более яркий характер слитности людей и событий вокруг некоего притягательного центра. В этом смысле «личная война» графа Л.Н.Толстого в 1854 году была только отражением его личной неприкаенности в общей войне генералов и офицеров, матросов и солдат – бар и мужиков, без суетливости и поз отдававших и принимавших свою долю свинца и железа; как частный случай неприкаенности всего слоя «бар в мужиках» и «мужиков в барах», который уже отчётливо складывался.
Индивидуализированность войны 1812 года, не частно-ущербная, общая, была небывало новая и неповторимо особенная, преходящая; охватившая не отдельных лиц – всех участников событий. Это состояние просто и точно выразил безымянный русский солдат из Записок Ф.Глинки: «Тогда никто не ссылался и не надеялся на других, и всякий сам себе говорил «Хоть все беги – Я буду стоять! Хоть все сдайся – Я умру а не сдамся!»» Они делали её каждый обще-посвоему, что знаменательно именно для 1812 года; хотя и в других войнах участники видят события по разному, как по разному видится поле боя из ячейки окопа, люка танка, кабины самолёта, или на штабной карте 1941 года – так по разному виделись одни и те же события в подзорную трубу поручику Дурново из штаба 1-й Западной Армии и беспощадному охотнику егерю-гренадёру Фёдору Алексееву за стволиной его штуцера; но чувство «Своей войны», Не «справедливой», Не «нашей» – «МОЕЙ» было только там.
Во 2-й Отечественной, «Великой» как общего этого явления не было, там более ощущалась поглощённость личности событиями. Собственно, оно уже типологическая принадлежность другой войны, «Гражданской», или её разновидности «Партизанской».
Проблески этого чувства начинают возникать в сентябре-октябре 1993 года, когда в Москве стали складываться элементы гражданского противостояния и крайне редко в ответ на вопрос корреспондентов, сновавших вокруг Белого Дома:
– Вы за кого? Ельцина? Хасбулатова? раздавалось
– Я за Себя!
Закономерны и результаты: Пожар-Погибель Москвы и Нашествия в 1812 году заметаемое битое стекло и худосочная плаксивость обиженных дядей в 1993-м.
В чисто военной атрибуции выразителем этого отношения к войне является полное отсутствие пленных, т. е. сдавшихся, а не захваченных в бессознательно – беспомощном состоянии, как принесённый к Наполеону с Батареи Раевского 20-кратно раненый генерал Лихачёв, по гибели своей дивизии пошедший с обнажённой грудью на французские штыки; или те раненые русские солдаты, что кусались и плевали во французских санитаров по концу Бородинского Побоища. Генерал Бономи, получивший 22 раны на той же Курганной Батарее и ради спасения жизни объявивший себя маршалом Мюратом окружившим его русским солдатом – пленный. Первый эпизод являет Личную Войну генерала Лихачёва с императором Наполеоном – Второй выражение воинской доблести и галльского остроумия солдата Франции.
В бесчисленных колоннах советских военнопленных 1941 года трудно было найти даже оцарапанных – шли сотни тысяч потерявшихся здоровых мужчин.
В ТО ЖЕ ВРЕМЯ 1812 год, год неистовой схватки, не рождает чувства отстранённого любования «войной в кружевах», 1 ОТЕЧЕСТВЕННАЯ, ещё не знавшая варварства машинизированных цивилизаций, была жестокой в своих пределах; это была подлинно народная «дубинная» война без пощады и рисовки, вплоть до приказа Д.Давыдова своим казакам «впредь чтоб пленных было меньше», и того ослопа, которым приканчивали допрошенных военнопленных в отряде А.Фигнера. А какой дикостью, похвальбой опьяненного кровью мясника веет от объявления Наполеона об уничтожении русских национальных святынь «Кремль, Арсенал, Магазины – всё уничтожено; эта древняя цитадель, ровесница началу монархии, этот древний дворец царей, подобно всей Москве превращены в груду щебня, отвратительную клоаку, не имеющую ни политического, ни военного значения». Но руины имеют уже собственную судьбу, неподвластную поджигателям, как и память Фигнера недоступна тощим сентенциям Н.Троицкого: поскребут – блеснёт кобра-лезвие хранящего закал клинка; как вне его и иже с ним критики те русские солдаты, что несколько недель после пожара Москвы не брали пленных – разбивали им головы прикладами.
Но само оформление, запах, вкус, цвет событий, как бы подёрнутых умиротворяющим отсветом старых бронзовых часов, вид перенесённых на бумагу длинных периодов речей-размышлений авторы которых ещё уверены во внимании своих слушателей и читателей, рождает особый настрой в заочном к их эпохе обращении. Они сами являются к нам в своих бумагах, это их письмо, их слог, их понимание или непонимание событий – рисунок души, столь отличный в разном возрасте у одного и того же лица; и следы которого через остановившиеся в отложившихся кусочками памяти воспоминаниях доносятся до нас уже на закате большинства этих судеб, по итогу и состоятельности их жизни, в цельности и завершённости характера-дали.
Их приятно читать, с ними не хочется спешить, над ними хорошо и долго думается – можно сказать и в повелительной тональности: их надо вычитывать до конца, с ними нельзя, невозможно спешить, над ними необходимо думать. Вот глаз упирается в глыбистый оборот «В настоящее время число инженерных рот по числу прочих войск и по надобности к исправлению разных соответственно их званию работ недостаточно»– да ведь прежде чем понять такое, не в оттенках чувства, в огрублённости смысла, его надо сначала весь прочитать, а потом ОХВАТИТЬ ОТ НАЧАЛА ДО КОНЦА; а ранее, прежде чем написать, хорошо представлять, куда войти и где выйти т. е. быть в управляемой страсти, во владении рассудком и в сознании меры; а кроме того, находиться в уверенности, что негромкая раздумчивая эта фраза будет прочитана и обдумана и при отсутствии завлекающих аларм и котурнов с той же почтенно-достойной внимательности, и родит ту же меру обеспокоенности, которая подвигает авторов записок.
Между тем отсутствие раздумия, утрата склонности, а может быть и способности к замыслам, подмена глубокомыслия окрошечной информированностью, молчаливого ума трескучим остроумием разрастающаяся язва и проклятие России в канун 3 тысячелетия, мешающая ей слышать себя, подменяющая глубокое прочувствие к будущему истеричностью переживания момента.
Эти люди знали слово как означение дел, искали понимания к ним в его неутраченном смысле, полагались на ответственность сказанного, поэтому относились к слову, особенно письменному, осторожно и предохранительно, не опрощая и огрубляя мысль до итога или обращая в непомерный пустоцвет на бездельном основании, но изъявляя и живописуя её в возможной полноте, передавая оттеночностью высказываний полноту смысла; являя исследователю неутаиваемый мир души, на который накладывается и из которого возрастает уже и национальный опыт.
Увы, из отечественной историографии, более того, из отечественной культуры и кладовой духа в 1960-е – 1980-е годы пропал целый пласт выдающегося содержания и значимости: мемуарная литература военнополитических деятелей 1941–1945 годов, который в результате анонимной деятельности сонма «отработавших» на ней «литредов» превратился в пустыню по полному уничтожению там личности Объявленных Авторов.
Вот фраза, которая говорит больше о полководце-танкисте Рыбалко, чем все многотомия о нём: вызванный на учёбу в Москву в ответ на вопрос порученца, на что ещё надо научить Маршала, обронил:
– Наверно, на Царя.
***
Сталин гасит острый конфликт между тактичным воспитанным маршалом Рокоссовским(бывший драгун!) и критично-задиристым генералом Горбатовым(казак!), армия которого по его мнению используется неправильно:
– Горбатова могила исправит…
***
Сталин признаёт правоту наркома боеприпасов Ванникова в довоенном споре о составе артиллерии против Жданова(ЦК), Молотова(Совнарком), маршала Кулика(Наркомат Обороны), приведшего того в тюрьму и косвенно оправдывается:
– Я тоже сидел в тюрьме…
– Вы сидели в тюрьме как Народный Герой, а я как Враг Народа!
***
Одно слово, обрывок фразы, проскочивший зайчиком эпизод вырвется, звонкий… безоглядный, дерзко закрученный – и повисает в мёртвенной пустыне унылой паутины, сплетённой дамо-дурочками на уловление его. Эти люди столь разные, неповторимо-образные – а об этом мы можем судить в отличие от 1812 года не по одной парадно-риторической «Галерее Героев Отечественной войны» в Эрмитаже, по миллионам метров, увы, безгласной киноплёнки – после того как это бездушное стадо с жестяными ногами– перьями пронеслось по ним, совершенно пропали, оставив по себе памятники-монументы невостребованной макулатуры в библиотечных отделах «Воспоминаний о Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.»
Увы, они исчезли почти бесследно и мы даже в лучших образцах уже не будем иметь о них представления-знания, только колеблемый конъюнктурный миф… Исчезла неповторимость образа, языка, характера; исчезла исключительность воли, множественность осмысления небывалых стечений обстоятельств судьбы – и сейчас, когда прищёл срок воскликнуть «Чур меня!» т. е. «Пращур, Помоги!», чем они могут помочь нам, бессловесные, бессмысленные, безликие, бесчувственные? Была выхолощена целая эпоха Национальной Судьбы, утрачен громадный пласт Национально-Исторического опыта, рассыпан словесной шелухой, выпущен в пар общих мест – и нам сейчас легче восстановить строй души, ой какой извивистый, начальника штаба Первой Западной Армии Алексея Петровича Ермолова так как всё авторизованное его именем вышло из-под его руки; и обратиться к нему в приискании опыта и совета, нежели к его коллеге, Начальнику Генерального Штаба Советской Армии Антону Иннокентьевичу Антонову, от которого, если отбросить убогую одобрительную синонимию, нам осталось «вежлив, выдержан и брит».
На общий рисунок-отражение войны 1812 года очень сильно влияет как раз то, что её творцы и авторы были очень и очень велики и их мнение встречало и встречает пристальное внимание Обществ со сложным меняющимся переплетением выносимых «плюсов» и «минусов». Громадность Наполеона, Александра, Стендаля, Кутузова, Клаузевица, Чернышевского, Толстого, Энгельса выносит на поверхность глубинные подосновы конфликта – столкновение материковых культурных плит: Громадность Католицизма, Православия; Тени Цезаря, Чингисхана; Равноапостольного и Равнодьявольского Святого Владимира; поднимает его в явления национального духа, раскрывающегося в новом обретении-постижении, что заставляет уже по новому взглянуть на его народ-носитель, о чём задумывались на материале этой войны глубоко Ф.Ницше и плоско Декабристы; возбуждает общественно-злободневный, политически-значимый, а не только академический интерес, живёт в канве текущего, а не застывает в антиквариате; обращает не только к истории – к историософии, национально-исторической Легенде-Доктрине, Легенде-Мечте.
Другая особенность этой войны, нарушающая её устойчивое провидение – это война переломная, война Встречи-Прощания двух эпох, и особенно с Российской стороны, здесь как бы опускался в торжественном закате 18-й век от Елизаветы до Павла, последний раз пятнали кровью свои клинки баловни и исчадья «столетья мятежна и мудра», выписывали завершающие росчерки своих блистательных судеб Кутузов, Сенявин, Гудович, Ростопчин, Аракчеев и поднималась новая поросль иных «исчисленных», «скроенных», «крепко сшитых» полководцев 19-го века, подобных Багратиону, Барклаю-де-Толли, Дибичу, Паскевичу, исполнительных администраторов таких как М.Орлов, Киселёв, Меншиков; война, где пересеклись и разошлись судьбы «екатерининских племянников» Ермолова, Сабанеева, Воронцова, Раевского-старшего и пионеров-пасынков нового века С.Волконского, Граббе, Пестеля, Якушкина. Последний раз здесь, в России, век Вольтера, Канта, Моцарта, Де Линя и Солнца Вальми изящно, светло и чуть насмешливо раскланивался с веком Фихте, Гегеля, Бетховена, Паганини и Силезских Ткачей.
Французская сторона в этом отношении выступала более однородной: полнеющий Капрал-Император, раскормленные Конюхи-Маршалы, и добрая серая скотинка из славных конюшен Франции, Германии, Польши, Италии. Овёс-Рационы-Водка, вычищенные тёплые стойла, обумневшие жеребцы которых ржали и скалили зубы в ответ на исполнение:
– ALLONS, ENFANTS DE LA PATRIE…
на поле Бородино (свидетельство Д. де ла Фриза).