ТР-РАХ!
II
Мнемозина – дочь Урана и Геи, мать девяти муз, рожденных от Зевса, который принял образ пастуха, чтобы насладиться ее обществом; имя ее по-гречески означает «память». Мнемозине приписывается искусство рассуждения и наречения соответствующими именами всех вещей, с тем чтобы мы могли их описывать и беседовать о них, их не видя.
Lempriere. Under «Mnemosine»
Эрато – покровительствовала лирике, нежной и любовной поэзии; изображалась в венце из роз и цветов мирта, с лирой в руке, с видом задумчивым, но иногда и весело оживленным; к ней обычно взывали влюбленные, особенно в апреле.
Lempriere. Under «Erato»
Дверь палаты распахивается от яростного пинка ногой. В проеме возникает невообразимо злобное привидение, прямиком из ночного кошмара… Или, точнее, прямо с рок-фестиваля панков… черные сапоги, черные джинсы, черная кожаная куртка. Пол привидения не сразу становится очевиден: более всего оно наводит на мысль о гермафродитизме. Единственное, что можно сказать совершенно определенно, – это что оно в ужасающем гневе. Под черной курткой, увешанной невероятного размера английскими булавками (еще одна такая булавка свисает с мочки левого уха) и значками с изображением свастики, виднеется белая футболка с намалеванным на груди пистолетом. Торчащие иглами во все стороны волосы на голове тоже белые, абсолютно белые, как у альбиноса, невозможно понять отчего – от краски, от перекиси или от ужаса при виде лица, над которым растут.
Глаза пугающе обведены внушительными кругами черной туши, заставляя думать не столько о косметике, сколько о недавно проигранной кулачной схватке; это вполне сочетается с тем, как выглядит рот: губы, по всей видимости, начищены той же ваксой, что и сапоги на ногах, только что пинком распахнувших дверь. Левая рука с тесно сжатыми в кулак пальцами покоится на бедре, в то время как правая стиснула шею почти бестелесной электрогитары. За гитарой тянется недлинный хвост – обрывок разлохмаченного на конце шнура, выдранного из звукоусилителя с такой яростью, что шнур оборвался посередине.
Но запредельный ужас оставлен напоследок. Как ни трудно поверить, и в позе, и в строении лица кошмарного привидения, несмотря на отвратительную маскировку, видится что-то явно знакомое. Постепенно становится ясно, что это вовсе не гермафродит, не оно, а она, и не просто она, а абсолютный двойник доктора Дельфи, лежащей на кровати. Это можно определить по обведенным черными кругами глазам. А еще – по реакции того, на кого направлен злобный и обвиняющий взгляд этого жуткого клона. По некоторым признакам предполагаемый Член Парламента, хоть и явно потрясенный, не так уж удивлен. Высвободившись – с быстротой и энергией, до тех пор вовсе не характерных для его поведения, – он садится, опираясь на одну руку, бросает мимолетный взгляд на все еще лежащую ничком партнершу и снова всматривается в невероятную фигуру, торчащую в дверях; потом решается заговорить с ней:
– Вы… – Он сглатывает комок в горле. – Я… – Он снова сглатывает.
Единственная реакция дьявольского двойника заключается в том, чтобы прошагать на середину комнаты и резко там остановиться, широко расставив ноги. Гриф гитары теперь угрожающе выставлен вперед, словно дуло пулемета, и нацелен на бедную беззащитную докторицу. Рука с грязными ногтями поднимается и резко ударяет по струнам – так мог бы какой-нибудь головорез в Глазго полоснуть бритвой по лицу. В палате раздается неописуемо громкий звон истерзанного арпеджо. Миг – и на кровати уже нет доктора Дельфи, лишь чуть заметная вмятина на подушке, где покоилась ее голова.
Сестра Кори, в испуге вскочившая на ноги, открывает рот, пытаясь закричать, но безжалостная гитара уже рывком направлена в ее сторону, и грязные пальцы успевают злобно полоснуть по стальным струнам. И вот сестра – изящные смуглые руки, бело-голубая униформа, испуганные глаза – мгновенно, как не бывало, растворяется в воздухе, оставив за собой лишь трепетание рассыпающихся машинописных листков. Бам-трам-блям – гремит кошмарная гитара… в ничто бесследно уходит каждый листок.
Завершив безжалостную и молниеносную бойню в честь дня святого Валентина, Немезида устремляет взор пылающих гневом глаз на пациента: словно менада, она все еще пребывает во власти испепеляющей ярости. Она говорит, и речь ее звучит словно взрыв:
– Ах ты, ублюдок!
Майлз Грин выбирается из постели, торопливо стягивая за собой резиновую подстилку и используя ее как импровизированный передник.
– Минуточку! Вы, кажется, перепутали палату. Забыли, куда шли. И что хотели сказать.
– Женофоб гребаный! Шовинист!
– Спокойно, спокойно!
– Вот я покажу тебе «спокойно»! Дерьмец занюханный!
– Но не можете же вы…
– Чего это я не могу?
– Как вы выражаетесь?!
Ее черные как смоль губы искривляются в яростной издевательской ухмылке.
– Я, блин, могу выражопываться как захочу. И буду, будь спок.
Он отступает, плотно прижимая к животу резиновую подстилку.
– И этот наряд. Вы же на себя не похожи.
Она угрожающе наступает – один шаг, другой…
– Но нам ведь удалось как-то распознать, кто я. – Губы снова презрительно искривляются. – Несмотря на наряд. Не так, что ли?
Он отступил бы еще дальше, но обнаруживает, что стоит у обитой мягкой тканью стены.
– Просто мне пришла в голову эта мысль.
– Ни хрена тебе не пришло. Нечего лапшу на уши вешать.
– Маленький тест. Первые наметки.
– Катись в зад.
– Я думал, больше никогда вас не увижу.
– Ну вот, блин, ты меня опять, блин, видишь. Усек, нет?
Он пытается ускользнуть вбок, вдоль стены, но обнаруживает, что загнан в угол и стоит, прижавшись спиной к девичьим грудкам обивки, лицом к грозному гитарному грифу. Его награждают кислотно-щелочным взглядом, потом возмущенно трясут пальцем перед самым его носом.
– Ты хоть понимаешь, чего натворил, блин? Испортил мне самое клевое из выступлений за много лет. Мне стоило только один гребаный аккорд взять, и шестнадцать тыщ ребят тащились, как бешеные.
– Легко могу поверить.
– Думаешь, у меня получше дела не найдется, чем тут, как дерьмо в проруби, болтаться да порнуху разводить? У тебя что, совсем мозга за мозгу зацепилась?
– У меня создается впечатление, что уровни дискурса у нас с вами не вполне совпадают.
Она оглядывает его с ног до головы: во взгляде – тотальное презрение; потом лицо ее складывается в насмешливую гримасу.
– А как же! Совсем из памяти вон. Плюс обычные детали. – Углы ее губ саркастически ползут вниз. – Более глубокие уровни смыслов. Ха! – Она смотрит так, будто вот-вот плюнет ему в лицо. – Жалкий притворщик. Ты же, блин, теперь даже не представляешь, где они и что.
– Если вы не против, я бы осмелился заметить, что вы несколько переигрываете с «блином» и прочими вещами в избранной вами стихомитии.
– Да пошел ты знаешь куда, с твоими стебаными замечаниями! – Она снова бросает на него испепеляющий взгляд. – Чесслово, блин, от тебя уже рвать тянет. Доктор А. Дельфи – ни хрена себе! Это что, по-твоему, каламбур? Дерьмо собачье! А сестра Кори? Господи помилуй! Вонючее снобистское хлебово. Ты что, решил, весь долбаный мир до сих пор по-грецки разговаривает?
Он бросает на нее взгляд искоса, в котором сомнение и вопрос.
– Не в политику ли вы вдруг ударились?
Она трясет головой, снова впадая в ярость:
– Которые произведенья честные, то есть немещанские, всегда политические. Если их пишут не буржуйские зомби вроде тебя.
– Но вы же раньше…
– Не смей мне в нос тыкать тем, что я раньше. Не моя, блин, вина, если я оказалась жертвой исторического заговора фашиствующих мужиков.
– Но в последний раз, когда мы…
– Хватит заливать!
Он опускает глаза. Потом делает новую попытку:
– Очень многим и в голову бы никогда не пришло.
– Да пошли они все! – Она сердито тычет большим пальцем себе в грудь, туда, где на футболке намалеван пистолет. – Учти – сестричку охмурить не так-то легко. Не надейся и не жди. Кто ты есть-то? Типичный капиталистический сексуальный паразит. Только горя с тобой и нахлебалась, идиотка такая, с тех пор как решила время на тебя потратить. – Он и рта не успевает раскрыть – она продолжает: – Трюки всякие. Игрушечки. Только и пытается эксплатнуть, и в хвост и в гриву. Но так и знай – это в последний раз тебе со мной удается, ты, подонок! – Она лягает пяткой кровать. – Что ты из моего лица-то сделал? Из моего тела? Вырезалку картонную?
– Но я же дал всего лишь общее описание.
– Дерьмо!
– Мы же когда-то были такими друзьями!
Она передразнивает его тон:
– «Мы же когда-то были такими друзьями!» – и снова трясет головой в его сторону. – Я тебя с незапамятных времен насквозь вижу. Все, чего тебе надо, – это разложить меня по-быстрому.
– По-моему, вы меня с кем-то путаете. С Вальтером Скоттом. А может, с Джеймсом Хоггом.
Она прикрывает веки, будто считает до пяти, потом снова впивается в него уничтожающим взглядом:
– Господи, вот если бы ты тоже был персонажем! И я могла бы просто стереть тебя со всеми твоими бездушными, бесполыми, бумажными марионетками.
Она отирает рот тыльной стороной ладони. Он предпочитает немного помолчать.
– Вы сознаете, что ведете себя, скорее, как мужчина?
– Эт ты что хочешь этим сказать?
– Моментальные оценочные суждения. Интенсивное сексуальное предубеждение. Не говоря уже о попытке укрыться за ролью и языком, свойственными среде, к которой вы вовсе не принадлежите.
– Закрой варежку!
– Начнем с того, что вы смешали формы трех совершенно различных субкультур, а именно спутали бритоголовых с «Ангелами ада» и панками. А они, знаете ли, совершенно не похожи друг на друга.
– Да заткнешься ты когда-нибудь, черт стебаный!
Глаза ее снова мечут черный огонь, но Майлз Грин чувствует, что ему наконец удалось ответить, пусть и не таким уж сильным, но все-таки ударом на удар, потому что она вдруг отворачивается от него, по-прежнему стоящего в углу, через голову стягивает с плеча лямку гитары и сердито швыряет инструмент на кровать. С минуту она так и стоит отвернувшись. Куртка ее на спине украшена изображением черепа – белого на черном, под черепом – слова, начертанные нацистски-готическим шрифтом, заглавными буквами: «СМЕРТЬ ЖИВА!» Потом она поворачивается, протянув руку и уставив в него указательный палец:
– А теперь запомни. Отныне правила устанавливаю я. Понятно, нет? Если ты когда-нибудь еще… kaput! Представление окончено. Это ясно?
– Как солнце вашей родины.
Она смотрит на него не мигая.
– Тогда пошел вон. – Скрестив на груди руки, она указывает головой куда-то вбок. – Пошел. Вон отсюда!
Он приподнимает резиновую подстилку на один-два дюйма:
– Но я же раздет.
– Здорово! Теперь весь распрогребаный мир увидит, что ты на самом деле такое. А еще – надеюсь, ты схватишь смертельную простуду.
Он колеблется, пожимает плечами, делает пару шагов босиком по изношенному ковру цвета увядающей розы, направляясь к двери, но останавливается.
– Может, хоть руки друг другу пожмем?
– Ты что, шутишь? Совсем с ума сбесился?
– Мне и вправду кажется, что приговор вынесен без суда и следствия. Я ведь просто пытался слегка откомментировать…
Она подается вперед:
– Слушай. Каждый раз, как я что-нибудь себе всерьез позволяла, ты принимался издевки строить. Не-ет, я тебя раскусила, дружище. Такой свиньи еще свет не видал. Numero Uno! – Она сверкает глазами в сторону двери, и снова ее похожая на изображение черепа голова, увенчанная белыми иглами волос, делает движение вбок. – Вон!
Он совершает еще два шага, двигаясь спиной вперед, словно придворный перед королевой давних времен, поскольку резиновая подстилка недостаточно широка, чтобы обернуть ее вокруг пояса, и опять останавливается.
– Я ведь мог все это сделать много хуже.
– Ах вот как?
– Мог бы изобразить, как вы, слащаво напевая, бродите в оливковых рощах, облаченная в прозрачную ночную сорочку, словно Айседора Дункан в свободное от спектаклей время.
Она упирает руки в бока. Голос звучит, как змеиное шипение:
– Ты что, блин, настолько обнаглел, что предполагаешь…
– Уверен, это имело какой-то смысл. Во время оно.
Она стоит – руки в боки, ноги врозь. Впервые в ее глазах помимо гнева брезжит что-то еще.
– Но теперь-то такое только ржать нас может заставить, нет, что ли? Ты про это?
Он скромно пожимает плечами:
– Это и в самом деле представляется некоторой нелепостью. Раз уж вы сами об этом упомянули.
Она кивает несколько раз. Потом говорит сквозь зубы:
– Ну, валяй дальше.
– Разумеется, ни в коем случае не как чисто литературная концепция. Или как часть иконографии ренессансного гуманизма. Ботичелли и всякое такое.
– И все-таки – хренотень?
– Мне и в голову не пришло бы такое неприличное слово употребить. Мне самому.
– Ну ладно, выкладывай. Какое слово ты сам бы употребил?
– Наивность? Сентиментальность? Легкое сумасшествие? – Он торопливо продолжает: – Я хочу сказать, ну вот Богом клянусь, – вы ведь можете выглядеть потрясающе. Этот черный костюм в облипочку, что был на вас в прошлый раз…
Руки ее резко опускаются вниз, кулаки сжаты. Он менее уверенно продолжает:
– Поразительно!
– Поразительно?
– Совершенно поразительно. Незабываемо.
– Ну да. Мы все знаем, какой у тебя вкус, блин. Только тебе и судить. Особенно когда дело доходит до того, чтобы унижать женщин, превращая нас в одномерные объекты сексуальных притязаний.
– Я полагаю, двухмерные были бы…
– Да заткнись ты! – Она некоторое время рассматривает его, потом отворачивается и берет с кровати гитару. – Думаешь, ты такой, на хрен, умный, да? «Иконография ренессансного гуманизма», Господи Ты Боже мой! Да ты и не знаешь ни фига! Не представляешь даже, как я на самом деле выглядела, когда только начинала. Да я прошла такие ренессансы, и столько их было, что ты столько хлебцев поджаренных за всю жизнь на завтрак не съел.
– Понимаю.
– Ишь ты какой – понимает он! Ты всю жизнь на это напрашивался. Вот теперь и получай! Ублюдок самодовольный!
Ее правая рука начинает перебирать струны, негромко наигрывая мелодию давних времен, в лидийском стиле. Преображение происходит не сразу, образ словно тает, медленно, едва заметно, и все же поражает воображение. Волосы становятся мягче и длиннее, полнятся цветом; безобразный грим исчезает с лица, теряет цвет одежда, да и сама одежда растворяется, меняет форму, превращается в тунику из тяжелого белого шелка. Туника плотно окутывает тело, оставляя обнаженными обе руки и одно плечо, и спускается ниже колен. У талии она перехвачена шафрановым поясом. В тех местах, где шелк натянут, он не совсем непрозрачен. Исчезают сапоги: теперь ее ноги босы. Волосы, ставшие совсем темными, стянуты в узел – в греческом стиле. Лоб опоясывает изящный венок из нежно-кремовых розовых бутонов вперемежку с листьями мирта, а гитара превратилась в девятиструнную лиру, на которой теперь, когда метаморфоза свершилась, она наигрывает ту же давнюю лидийскую гамму – в обратном порядке.
Лицо будто бы то же самое, но моложе, словно ей удалось сбросить лет пять; на ее коже играет золотисто-медовый теплый отблеск, его выгодно подчеркивает белизна прилегающей к телу туники. Что же касается общего впечатления… лица, посылавшие в плавание тысячи кораблей, – ничто по сравнению с этим. Это лицо могло бы заставить вселенную остановиться в своем вечном движении и оглянуться. Она роняет лиру, позволяя ему глазеть раскрыв рот на это несомненное чудо – божество древнейших времен. Несколько мгновений проходят в молчании, но тут она упирает руку в бок. Кое-что, как видно, остается без изменений.
– Итак… Мистер Грин?
Голос ее тоже успел утратить былые, не вполне безопасные акценты и интонации.
– Я был целиком и полностью не прав. Вы выглядите ошеломляюще. Не от мира сего. – Он пытается найти подходящее слово – или делает вид. – Почти как ребенок. Кажетесь такой ранимой. Нежной.
– Более женственной?
– Несравненно.
– Легче такую эксплуатировать?
– Я вовсе ничего такого не имел в виду. Правда… просто мечта! Такую девушку хочется пригласить домой – с мамочкой познакомить. А розовые бутончики – ну восторг!
В ее голосе звучат нотки подозрения:
– Что плохого в моих розовых бутонах?
– Это – гибридная чайная роза «офелия». Боюсь, ее не выращивали до тысяча девятьсот двадцать третьего года.
– Как это типично! Вы просто чертов педант.
– Прошу прощения.
– Между прочим, это моя любимая роза. С двадцать третьего года.
– Моя тоже.
Она поднимает лиру.
– Такую же – или то, что от нее осталось, – можно увидеть в музее «Метрополитан», в Нью-Йорке. Пока вы не начали и на эту тему каламбурить.
– Она выглядит абсолютно как настоящая.
– Она и есть настоящая.
– Ну разумеется.
Она бросает на него неприязненный взгляд:
– И вот что. Пока мы тут рассуждаем, перестаньте разглядывать мою грудь с таким явно недвусмысленным видом.
Он переводит взгляд на ее прелестные босые ноги:
– Прошу прощения.
– Я же не виновата, что бюстгальтеры тогда еще не изобрели.
– Разумеется, нет.
– Эти чудовищные цепи, сковывающие истинную женственность.
– Слушайте, слушайте!
Она смотрит на него в задумчивости:
– Я ничего не имела бы против случайного беглого взгляда. Это еще один из ваших недостатков. Вы никогда ничего не оставляете воображению.
– Постараюсь исправиться.
– Только не здесь. Я все это сделала лишь для того, чтобы показать вам, что вы упустили. Впрочем, вы, видимо, не способны это оценить. – Она отворачивается. – Если хотите знать, все порядочные мужчины падают на колени, когда впервые видят меня. Такой, какая я на самом деле.
– А я и стою на коленях. В душе. Вы выглядите потрясающе.
– Этим вы всего-навсего хотите сказать, что меня хочется трахнуть? Вы забываете, что я вас насквозь вижу. Вместе с вашим жалким мономаниакальным умишком. Я для вас всегда была и останусь просто еще одной цыпочкой – из многих.
– Неправда.
– Конечно, я вовсе не жду, что вы начнете сочинять гимны и оды в мою честь и совершать возлияния, и… – она чуть приподнимает лиру и снова опускает ее на бедро, – и всякое такое. Вот когда мир был еще хоть немножко цивилизованным… Я прекрасно понимаю, что в вашем грубо-материалистическом веке ни от кого нельзя ожидать слишком многого. – Она бросает на него полусердитый, полуобиженный взгляд через обнаженное плечо. – Все, о чем я прошу, – это минимальное признание моего метафизического статуса vis-a-vis с вашим.
– Прошу прощения.
– Слишком поздно. – Она устремляет взгляд чуть вверх, будто обращается к гребню далекого горного хребта. – Ваша безобразная выходка была последней каплей. Я могу закрыть глаза на многое, но не допущу, чтобы моя естественно скромная манера вести себя подвергалась такому бессовестному осмеянию. Все знают – я по природе застенчива и склонна к уединению. Я не допущу, чтобы меня превращали всего лишь в женское тело, лишенное мозгов и готовое по мановению пальца удовлетворять ваши извращенные потребности. И вы забываете, что я не просто что-то такое из книжки. Я в высшей степени реальна. – Она опускает взор долу, разглядывая ковер, и произносит, понизив голос: – И между прочим, я – богиня.
– Но я же этого и не отрицаю!
– Нет, отрицаете! Каждый раз, как раскрываете свой дурацкий рот. – Она опускает лиру на кровать и, избегая его взгляда, скрещивает на груди руки. – Думаю, мне следует предупредить вас, что я всерьез собираюсь поднять этот вопрос на нашем следующем ежеквартальном собрании. Потому что, по сути, оскорбление нанесено не только мне, но всему моему семейству. И, откровенно говоря, нам надоело. Слишком уж много такого случается в последнее время. Давно пора на чьем-нибудь примере всех проучить.
– Я и правда прошу прощения.
Она внимательно смотрит на него и опять отводит глаза.
– Придется вам поискать более убедительное доказательство того, что вы сознаете свою вину. – Она поднимает к глазам кисть левой руки, по рассеянности, видимо, позабыв на миг, что в классические времена часов, как и розы «офелия», не существовало. В раздражении она оглядывается на часы с кукушкой. – У меня сегодня очень напряженный график. Даю вам еще десять предложений, для того чтобы вы могли принести полные, соответствующие нормам официальные извинения. Это ваш последний шанс. Если я сочту извинения приемлемыми, я буду готова отложить решение о занесении вас в черный список. Если нет, вы должны будете понести ответственность за свои поступки. В таком случае я, по всей справедливости, должна буду настоятельно посоветовать вам в течение всей вашей дальнейшей жизни держаться подальше от отдельно стоящих деревьев и от домов без громоотводов. Особенно во время грозы. Это ясно?
– Ясно, но несправедливо.
Она бросает на него прозорливый взгляд:
– Это не только справедливо, но невероятно снисходительно при данных обстоятельствах. А теперь – хватит спорить. – Она поворачивается, чтобы взять лиру, потом слегка расправляет плечи. – Можете начать с того, чтобы опуститься на колени. Мы можем опустить целование следов моих ног – ведь я спешу. В вашем распоряжении десять предложений. Не более, но и не менее. А потом – прочь!
Твердой рукой удерживая импровизированный передник на месте, он довольно неуклюже опускается на колени, попирая ими бледно-розовый ковер.
– Всего лишь десять?
– Вы меня слышали.
Она смотрит в дальний угол палаты; ждет. Он прочищает горло.
– Вы всегда были для меня самой совершенной из женщин.
Она поднимает лиру, щиплет струну:
– Осталось девять. Тошнотворная банальность.
– Несмотря на то, что я никогда не мог вас понять.
Она снова щиплет струну:
– Это верно. Можно было бы и повторить.
– До конца.
– Семь.
– Это же не предложение. Там нет сказуемого.
– Семь!
Он вглядывается в строгий профиль:
– Ваши глаза – словно косточки локвы, амфисские оливки, черные трюфели, мускатный виноград, хиосский инжир… они не отрываются…
– Шесть.
– Я же не закончил!
Она фыркает:
– Нечего было делать из этого целое меню.
– Никто никогда всерьез не занимал мои мысли, кроме вас.
– Врун паршивый. Пять.
– Прекрасно понимаю, почему вы сводите всех мужчин с ума.
– Четыре. И женщин тоже.
Он замолкает, вглядываясь в ее лицо:
– Честно?
Она бросает быстрый взгляд вниз, на него:
– Не пытайтесь меня отвлечь.
– Я и не пытаюсь. Просто интересно.
Она говорит, обращаясь к стене:
– Если хотите знать, та старая горбатая калоша с Лесбоса так и не оправилась после того, как увидела меня раздевающейся перед утренним купанием.
– И это все, что было?
– Конечно, это все, что было.
– А я-то думал…
Она бросает на него нетерпеливый взгляд:
– Послушайте! Один из пятидесяти тысяч фактов, которые вам так и не удалось осознать, – это что я не вчера на свет родилась. – Она отводит глаза. – Конечно, она пыталась… все эти ее лесбийские штучки… Хотела сфотографировать меня в бикини и всякое такое.
– Сфотографировать вас в…?!
Она пожимает плечами, трясет головой:
– Ну, как там это тогда называлось. Скульптуру с меня сделать, или что… Не могу же я мельчайшие детали помнить. Ну же, ради всего святого, давайте кончать. Три предложения у вас еще осталось.
– Четыре.
Она сердито отдувается:
– Ну ладно. Четыре. И лучше бы они были удачнее, чем предыдущие.
– То, как вы появляетесь, как исчезаете…
Она дважды щиплет струны лиры.
– Осталось два.
– Но это же смешно! Там совершенно явственно была запятая!
– По тому, как вы это сказали, не было.
– Просто я сделал паузу. Для риторического эффекта. Эти два понятия тесно связаны. Появление. Исчезновение. Любому ясно. – Она предостерегающе устремляет вниз взгляд. Он медленно произносит: – Вы ведь и на самом деле самое эротичное существо во вселенной, понимаете вы это?
Она смотрит в сторону:
– Теперь определенно два.
– Я тоже умею играть по правилам, как видите.
– Одно.
Она стоит в позе, намекающей, что она обладает неким высшим внутренним знанием, и видом своим не так уж отдаленно напоминает знаменитую мраморную голову с Киклад, что совершенно непереносимо. Он набирает в легкие побольше воздуха.
– То (запятая) о чем я и вправду подумал (запятая) заключалось в следующем (двоеточие) а нет ли здесь на самом деле (запятая) вопреки вашей явно преувеличенной обиде из-за одного-двух заключений (запятая) которые я был вынужден сделать (запятая) создавая ваш литературный образ (запятая) за что вам в любом случае следовало бы винить более всего собственную крайнюю неискренность (скобка) если не явную кокетливость (тире) я говорю об этом как человек (запятая) который гораздо чаще (запятая) чем ему хотелось бы помнить (запятая) был выставлен вами на посмешище без малейшего предупреждения о том (запятая) что вы сводите счеты с кем-то другим (скобки закрыть и запятая) касательно неких областей (запятая) заслуживающих тщательного исследования со стороны как описываемой (запятая) так и описателя (запятая) или (запятая) если хотите (запятая) меж персонифицированной histoire и персонификатором в виде discourse (запятая) или (запятая) проще говоря (запятая) вами и мной (точка с запятой) и я почти уверен (запятая) что у нас обоих есть одна общая черта (двоеточие) взаимное непонимание того (запятая) как ваше в высшей степени реальное присутствие в мире литературы могло остаться незамеченным (скобка) хотя вы могли бы счесть такое отсутствие внимания поистине благом (скобки закрыть) штатными университетскими профессорами-штамповщиками (запятая) структуралистами (запятая) деконструктивистами (запятая) семиологами (запятая) марксистами и всеми прочими (точка с запятой) и более того (запятая) я уверен (запятая) что поистине всеобъемлющий семинар a deux на тему о нас самих займет достаточно времени (запятая) а я испытываю некоторое неудобство из-за необходимости прикрывать интимные части своего тела резиновой подстилкой (запятая) тогда как вы (запятая) напротив (скобка) хотя вы и вправду выглядите совершенно восхитительно и божественно (запятая) положив прелестные пальчики вот так на струны вашей абсолютно настоящей лиры (скобки закрыть и запятая) создаете впечатление (тире) если только это не остатки той отвратительной черной туши вокруг глаз (тире) человека несколько утомленного (запятая) что вполне понятно (запятая) ведь вы так любезно решились проделать такой долгий путь (запятая или, если хотите, точка с запятой) вот мне и пришло в голову (запятая) что было бы вовсе не плохо (запятая) если бы мы позволили себе немного расслабиться (тире) исключительно (запятая) спешу я добавить (запятая) для пользы дискуссии (запятая) что само собой разумеется (точка с запятой) и я мог бы добавить (запятая) что кровать замечательно удобна (запятая) если вы испытываете желание прилечь на несколько минут (запятая) однако я…
– Это ни к чему не приведет, не надейтесь.
Он улыбается:
– Боюсь, я еще не закончил.
Она смотрит на него молча, потом возмущенно отворачивается и присаживается на край кровати, положив лиру рядом с собой. Скрещивает на груди руки и многозначительно устремляет взгляд на часы с кукушкой.
– (многоточие) Возвращаясь к сказанному (тире) однако я должен заявить (запятая) что следует понять (двоеточие) хотя я могу продолжать в этом духе бесконечно (запятая) пока вам не придется улечься в постель в полном изнеможении (запятая) нам нужно согласиться (запятая) что формальным основанием для дискуссии должно стать ваше признание неопровержимого факта (запятая) что если бы вы несколько ранее обозначили себя в тексте (запятая) против которого вы так бурно возражаете (тире) особенно в этом потрясающем классическом одеянии (запятая) или в хитоне (запятая, тире) нарративное развитие (запятая) которое вам так исключительно не по душе (запятая) почти наверняка вовсе не имело бы места и мы теперь (запятая) соответственно (запятая) не стояли бы на коленях и не сидели бы на кровати в этой идиотской палате (запятая) описать которую толком (запятая) в солидной старой манере (запятая) у меня не хватило терпения (запятая) не говоря уже о стиле nouveau roman (точка с запятой) но (запятая) учитывая (запятая) что именно так я и должен был начать (запятая) потому что вы действительно всегда были и есть (тире) а я вовсе не (подчеркнуто) женофоб и не шовинист (тире) одна из самых чудовищных динамисток во всей истории нашей планеты (запятая) и я иногда думаю (запятая) насколько облегчилось бы все это дело (запятая) если бы все мы были голубыми (запятая) а если вы будете продолжать в том же духе (запятая) так оно скорее всего и случится (запятая) а тогда где вы сами окажетесь (тире) снова будете бродить в печали на Богом забытой горе (запятая) воющим голосом выпевая жалкие песни на никому не понятном ионическом диалекте (запятая) бренча на этой кошмарной лире (запятая, тире) а пока вы этим будете заниматься (запятая) мне хотелось бы (запятая) чтобы вы все-таки ее поднастроили (запятая) басовые струны фальшивят по меньшей мере на полтона (запятая) и (запятая) чтоб не забыть (запятая) вы всех нас очень обяжете (запятая) если попросите вашу сестрицу Эвтерпу (запятая) или святую Цецилию (запятая) или любого (запятая) кто хоть сколько-нибудь прилично владеет бузукой (запятая) дать вам несколько элементарных советов (запятая) как правильно держать медиатор и…
Он наконец-то зашел слишком уж далеко. Она хватает лиру и вскакивает с кровати, угрожающе потрясая инструментом.
– Если бы перенастраивать эту штуковину стоило не такого труда, я просто нанизала бы ее на вашу дурацкую голову. И не смейте отвечать! Одно только слово – и все будет кончено. Тотчас же!
На миг у него от ужаса замирает сердце, ему кажется, что она осуществит свою угрозу, невзирая на последствия. Но она роняет лиру.
– За все четыре тысячи лет мне не приходилось встречаться с подобным высокомерием. И с таким кощунством! Я не вдохновляю порнографию. И никогда не вдохновляла. А что касается того другого отвратительного слова… все и каждый знают, что самое главное во мне то, что я – наивысшее воплощение девической скромности, и – раз и навсегда – прекратите разглядывать мои соски, наконец! – Он поспешно опускает глаза и принимается разглядывать ковер. Она смотрит на него, потом на свою лиру, потом снова – на него. – Я ужасно, ужасно сердита. – Он кивает. – Бессмертно обижена. Не говоря уже ни о чем другом, вы, кажется, напрочь забыли, чья я дочь. – Он поспешно поднимает глаза и отрицательно мотает головой. Но успокоить ее не удается. – Я ничего не могу поделать с тем, кто он такой на самом деле. Я лезу из кожи вон, стараюсь вести себя по-человечески, быть как все вы. Не быть снобом, не бегать с жалобами к папочке, как какая-нибудь бедная богатенькая девочка. – Она сердито смотрит на ковер у своих ног. – А вы только и норовите в своих интересах воспользоваться моей порядочностью, моим стремлением не отставать от времени. – Она вот-вот заплачет. – Посмотрела бы я, как бы вы попробовали выглядеть вечно молодым и быть старым, под несколько тысяч лет от роду, и все в одно и то же время!
Насколько позволяет его немота, он пытается выразить ей самое искреннее сочувствие. Она внимательно разглядывает его – тянется долгий миг; затем вдруг отворачивается и снова присаживается на край кровати, держа лиру на коленях; нервно водит пальцем по узору на одном из ее округлых боков.
– Ну хорошо. Возможно, – Бог знает почему, из какого-то ложного чувства ответственности, – я и вдохновила вас, подсказав лишь самую суть представления о чем-то таком вроде совсем нового характера нашей с вами встречи. Но мне виделась лишь интересная вариация – небольшая, в современном духе – темы совершенно классической. Что-то такое для просвещенного читателя. А вовсе не эта непристойная… – Она машет рукой, указывая на изголовье кровати. – Я полагала, вам хватит ума хотя бы просмотреть для начала несколько классических текстов. – Ее пальчик не переставая бродит вверх-вниз по изогнутому лебединой шеей золоченому боку лиры. – Такая несправедливость! Я вовсе не ханжа. И такое унижение! Что, если вся моя злосчастная семейка услышит об этом? – В голосе ее все сильнее звучит обида. – Они и так думают, что все это шуточки. А все потому, что я, когда мы все впервые тянули жребий, подумала: какое везенье, что я вытянула любовную поэзию. А потом завязла во всей художественной литературе вообще. Мне приходится вкалывать в десять раз больше, чем всем им, вместе взятым. – Она погружается в печальные размышления о собственных бедах. – Конечно, в этом жанре теперь Бог знает что творится. Смерть романа – ой не смешите меня! Всем своим знаменитым родственничкам могу такого пожелать от всей души. Насколько легче всем было бы. – Она на миг замолкает. – Вот чего я терпеть не могу в этой вашей паршивой стране. А в Америке – и того хуже. Одни только французы изо всех сил стараются разделаться с этой тягомотиной раз и навсегда.
Он поднимается с колен. Она все сидит, низко потупив голову, потом отбрасывает лиру. Минуту спустя поднимает руку и снимает со лба венок из розовых бутонов, с недовольным видом теребит его в пальцах.
– Не знаю, с чего мне вздумалось вам все это рассказывать. Вам-то что за забота!
Он осторожно приближается и, помешкав, присаживается на край кровати рядом с ней; между ними – лира. Она бросает на инструмент горький взгляд искоса:
– Конечно, я знаю, что она фальшивит. Я вообще ее терпеть не могу. И кто это пустил слух, что весь мир замолкал, когда это всехнее посмешище, мой двоюродный братец, давал свои бесконечные концерты? Бог его знает. Динь-дзинь, бряк-бряк. Все, кого я знала, засыпали от бессмертной скуки во время его концертов. – Она теребит венок, будто это он во всем виноват. – И костюм этот идиотский. Не думайте, я прекрасно вижу – вы только притворяетесь, что он вам нравится.
Темные глаза смотрят на него холодно и искоса – головы она не поворачивает.
– Свинтус. – Она отрывает бутон. – Ненавижу. – Он ждет. – И все равно вы считаете, что у этой черной сестры грудь красивее, чем у меня.
Он отрицательно качает головой.
– Просто удивительно, как это вы и ее не трахнули под конец. Или нас обеих вместе. – Она вытягивает еще один бутон из венка и принимается обрывать лепестки – один за другим. – Если бы этот замысел развить должным образом, все могло быть сделано интересно и со вкусом. Я не предъявляю неразумных претензий. Я не стала бы возражать против некоторых осторожных нюансов, создающих романтический интерес. Я не так уж забывчива и сознаю, что вы – мужчина, а я – женщина.
Он отталкивает лиру подальше и придвигается чуть ближе.
– И не думайте, что это вам хоть как-то поможет.
Он протягивает руку и берет ее ладонь в свою; она пытается выдернуть ладонь, но он не уступает. Их соединенные руки – тюремщик и арестантка лежат между ними на белой простыне. Она бросает на них презрительный взгляд и отворачивается.
– Даже если вы будете молить меня, снова встав на колени. И еще одно. Это все – не для записи.
Он теснее сжимает ее ладонь и придвигается еще чуть ближе; опять сжимает и, чуть погодя, обнимает ее за плечи. Она не реагирует.
– Я прекрасно вижу, что вы намереваетесь делать. Может, я и не самая музыкальная в нашем семействе, но могу различить фуговую инверсию, когда сталкиваюсь с ней лицом к лицу.
Он наклоняется и целует ее обнаженное плечо.
– У меня не осталось к вам ни малейшего чувства любви или привязанности. Я просто слишком устала, чтобы обращать на все это внимание. Этот долбаный перелет был ужасно утомителен. Меня укачало.
Он опять целует ее плечо.
– А вы совершенно не сочувствуете моим чувствам.
Он снимает резиновую подстилку. Она бросает беглый взгляд на его колени и отворачивается.
– Вы порой бываете невыразимо вульгарны.
Он пытается прикрыть ее ладонью свою невыразимую вульгарность, но она вырывается и, скрестив руки на груди, устремляет взор на обитую мягкой тканью стену.
– Нечего думать, что я не заметила эту ухмылочку на вашем лице, когда говорила о своей девической скромности. И все из-за того, что я когда-то пару раз позволила себе расслабиться в вашем присутствии. Полагаю, вы думаете, что это не только непоследовательно, но и глупо. То, что я время от времени совершенно по-человечески позволяю себе поступать вопреки собственному, повсеместно сложившемуся образу.
Он молча изучает ее профиль, потом начинает потихоньку стягивать белую бретельку туники с восхитительно округлого золотистого плеча. Но она резко прижимает локоть к боку, как только появляется угроза, что верх туники вот-вот соскользнет.
– И чтоб вы не подумали, какой вы замечательный соблазнитель, я, пожалуй, напомню вам, что вы вовсе не один такой на свете. С меня снимали одежды гении – чуткие и нежные. И я не позволю себе увлечься сочинителем жалких эротических поделок.
Он убирает руку. Воцаряется молчание. Немного погодя, все еще устремив взгляд на стену, она дает бретельке, упавшей с плеча, соскользнуть с локтя.
Молчание все длится. Она не сводит взгляда со стены.
– Я же не говорила, чтобы вы убрали руку.
Он снова обнимает ее за плечи.
– Хотя, конечно, мне абсолютно наплевать. В глубине души.
Он очень бережно начинает играть шелком туники там, где кое-что мешает шелку соскользнуть к ней на колени.
– Вы думаете, я ничего в мужчинах не понимаю. Должна вам сообщить, что мой самый первый любовник… да у него в ногте мизинца на ноге было больше сексуальности, чем у вас во всем вашем занудном теле! Или было бы, если бы у него был на ноге мизинец. Он не стал бы спокойно разглядывать груди Мисс Греции-тысяча девятьсот восемьдесят два! – Помолчав, она добавляет: – Тысяча девятьсот восемьдесят два – до новой эры, разумеется.
Он повыше приподнимает руку, тогда как другая – та, что обнимает ее плечи, сползает к обнаженной теперь талии, и притягивает ее чуть ближе к себе. Наклоняется, пытаясь поцеловать ее в щеку, но напрасно. Она отворачивается.
– И он не страдал преобразованно-инфантильным комплексом голливога. – Он откашливается. – Беру эти слова обратно. Во всяком случае, у него не было типично мужской псевдоинтеллектуальной женофобской уверенности, что траханье чернокожих медсестер свидетельствует о либеральных взглядах.
Молчание. Она наблюдает за действиями его правой руки.
– Пожалуй, надо мне вам о нем рассказать. Просто чтобы поставить вас на место. – Она с минуту продолжает за ним наблюдать. – Ну, это всего лишь непроизвольная реакция. Такого результата я могу добиться и собственными руками. – Она презрительно фыркает. – И мне довольно часто приходится это делать – ведь все вы, в большинстве своем, невежественны и ничего не умеете. – Рука его останавливается. Она раздраженно вздыхает: – Ох, Боже Ты мой! Да продолжайте же! Раз уж начали! – Он продолжает. – Не понимаю, отчего это мужчины так высоко ценят все это. На самом деле это вовсе не так уж увлекательно, как вы все с таким вожделением воображаете. Это всего лишь биологический механизм выживания. Способствующий выкармливанию. – Минуты две спустя она снова вздыхает и откидывается назад, опираясь на локти. – Честное слово. Вы все равно как лабораторные крысы. Чуть на кнопку нажмешь – и бегут со всех ног. – Она подвигается на кровати, опускаясь чуть ниже, но все еще опирается на локти. – Грызут и кусают. Кусают и грызут. – Молчание. Вдруг она садится и отталкивает его прочь. – Нечего все это делать, пока вы не развязали мой пояс. Все равно это только отвлекающий маневр с вашей стороны. Что вам сейчас и правда необходимо, так это ведро холодной воды. – Она шлепает его по руке. – Прекратите. Это очень хитрый узел. Если хотите в порядке исключения сделать что-нибудь полезное, лучше пойдите и закройте дверь. И раз вы уже встали, выключите по дороге свет.
Он идет к двери и закрывает ее, отгораживаясь от непроницаемой ночной тьмы, что за нею стоит. Она тоже стоит у кровати, повернув к нему обнаженную спину, обе руки – у бока, развязывают шафрановый пояс. Но, не успев сбросить тунику на пол, она оборачивается к нему, глядит через плечо:
– Будьте любезны! Мы и так слишком долго занимались вуаеризмом в этой отвратительной палате!
Он нажимает кнопку выключателя у двери. Белый плафон над кроватью гаснет, но другой – над самой дверью, видимо контролируемый снаружи, – по-прежнему светится. Не очень ярко, словно лунный свет в летнюю ночь.
Он извиняющимся жестом разводит ладони.
– Подлец! Вы сами это придумали. – Он поднимает руки, отрицая свою вину. – Нет, сами!
Раньше об этом никаких упоминаний не было. – Тянется долгий миг: она пригвождает его к месту обвиняющим взглядом, потом поворачивается спиной и перешагивает через соскользнувшую на пол тунику. И вот уже стоит к нему лицом, держа свое одеяние перед собой, словно натурщица викторианских времен.
– На самом-то деле вы ведь опять напрашиваетесь. Единственная удавшаяся вам строка была та, где доктор говорит, что из вас надо сделать чучело и выставить в музее.
В сумеречном свете она ищет, куда бы повесить тунику; потом огибает изножье кровати и направляется в дальний угол, к часам с кукушкой. Там она вешает тунику на выступающую из-под угла крышки голову серны. Не глядя на него, возвращается к кровати, взбивает подушки и садится посредине, скрестив на груди руки. Он делает движение, пытаясь сесть рядом.
– Вот уж нет. Можете взять себе стул, на него и сядете. – Указывает на ковер футах в десяти от кровати. – И попробуйте раз в жизни послушать, что вам другие говорят.
Он приносит стул и садится, где указано, скрестив, как и она, руки на груди. Дева с греческой прической, сидящая на кровати, разглядывает его с неприкрытым подозрением и неприязнью; потом роняет взгляд на нижнюю часть его тела и сразу же с презрением переводит глаза на светящийся над дверью плафон. В воцарившейся тишине он не сводит глаз с ее обнаженного тела. Открывшееся во всей своей прелести, это тело не позволяет от себя оторваться – в любом смысле этого слова. Каким-то странным образом оно, в одно и то же время, выглядит и девственно-скромным и зовущим, классическим и современным, уникальным и подобным Еве, добрым и безжалостным, существующим в настоящем и в прошлом, реальным и пригрезившимся, нежным…
Она бросает на него яростный взгляд.
– Ради всего святого, перестаньте смотреть на меня точно пес, ожидающий, когда же ему бросят кость! – Он опускает глаза. – В отличие от вас, я привыкла думать, прежде чем приняться за рассказ. – Он наклоняет голову, выражая согласие. – Лучше отнеситесь к этому как к консультации с научным руководителем. И не только по поводу сексуального высокомерия. А о том, как просто и быстро подойти к делу, без того чтобы бесконечно ходить вокруг да около. Как некоторые мои знакомые.
Снова наступает молчание, потом она начинает рассказ:
– Если хотите знать, это случилось у меня на родине. Мне было всего шестнадцать. Было такое местечко, вроде альпийского луга, обрамленного густым подлеском, куда я любила ходить одна позагорать. Моя любимая тетушка – по правде говоря, я была для нее больше дочерью, чем племянницей, – всегда придерживалась нудистских принципов. Она первая научила меня не стыдиться собственного тела. Некоторые говорят, я на нее похожа. Она еще увлекается морскими купаньями – и летом, и зимой. Но это для вас никакого значения не имеет.
Она размыкает руки и закидывает их за голову, по-прежнему глядя на огонек над дверью.
– Ну да ладно. Так вот, я была на этом своем лугу. Парочка соловьев заливалась в соседних кустах. Луговые цветы, жужжащие пчелы – все, что полагается. Солнце играло на моей спине. Мне ведь было всего пятнадцать. Тут я подумала, что могу обгореть. Встала на коленки, принялась смазывать кожу оливковым маслом – я его с собой принесла. Даже не представляю, с чего бы вдруг, только, растирая масло по всему телу, вместо того чтобы размышлять о нудистских принципах, я стала думать о молодом пастухе. Я раза два встретила его – совершенно случайно. Звали его Мопс. Правда, чисто случайно, во время моих одиноких прогулок. В жаркое время дня он обычно прохлаждался под одним и тем же деревом – раскидистым буком. Играл на свирели, и если вы полагаете, что моя лютня расстроена… ну да ладно, все равно. За месяц до того, как моя мать… Вы знаете про моих родителей?
Он кивает.
– У нее была аллергия на пастухов. После развода.
Он снова кивает.
– Ну, вам все равно не понять, вы же мужчина. Я хочу сказать – двойня, и то уже достаточно трудно. А девятерня?! И все – дочери! Должен же был быть какой-то предел – даже в те времена. – Она смотрит на него, как бы ожидая возражений, но на лице его светится абсолютное понимание. – Все мое детство прошло под этим знаком. Постоянные скандалы из-за алиментов. Я не во всем виню папочку. Мать сменила больше адвокатов, чем примеряла платьев на распродаже. Да к тому же она немало заработала на нас девятерых, когда мы подросли. Стоит только о выездном паноптикуме вспомнить! Мы и дома-то почти не бывали, все в пути да в пути. Хуже, чем «Роллинг Стоунз»! Как перекати-поле. И менеджер у нас был отвратительный, наш так называемый музыкальный дядюшка, абсолютно голубой… конечно, мама потому его и выбрала: к женщинам его влекло, как кинозвезду к неизвестности. Мы с Талией прозвали его «Тетушка Полли». Талия – единственная из моих сестер, обладающая чувством юмора. Он обычно бренчал на своей малышке кифаре, а мы должны были скакать под эту музыку, каждая в своем костюме, стараясь выглядеть ужасно душевными и умными, и всякое такое. Ну, я хочу сказать, в этом и состояло представление. Вы за всю свою жизнь ничего более жалкого и видеть не могли.
Он высоко поднимает брови, выражая признательность за столь глубокое проникновение в древнегреческие верования.
– На самом-то деле его звали Аполлон Мусагет. Это его сценическое имя.
Рот слушателя раскрывается от удивления.
– Потому я так и разозлилась, когда вы заговорили о пении в оливковых рощах. Куда там! Мы едва менструировать начали, как нас вытолкнули на первые гастроли. Пиндус, Геликон, да еще каждая несчастная горка между ними. Чесслово, к четырнадцати годам я как свои пять пальцев знала раздевалку в любом из храмов Греции. Нас рекламировали как Прославленных Муз. А на самом деле мы были всего лишь Дельфийскими Танцовщицами. В большинстве случаев это было так же интересно, как в Брэдфорде выступать в дождливый воскресный вечер.
Он делает соответствующий жест, моля о прощении.
– Свинтус. Ну в общем, мама месяц назад перевела этого пастуха куда-то с нашей горы. Две из моих сестер пожаловались, что видели, как он что-то такое делал… мне не сказали, что именно. Очевидно, он как-то нехорошо поступил с одной из овечек. Да, именно так оно и было. И его прогнали. Не могу вообразить, с чего это он мне вспомнился как раз в тот день.
Она слегка откидывается на спину, поднимает колени; потом вытягивает одну ногу вверх, поворачивая ступню то в одну сторону, то в другую, с минуту рассматривает собственную стройную щиколотку, прежде чем положить ногу рядом с ее напарницей.
– Ну, если по правде… там было кое-что… наверное, лучше будет вам рассказать. Опять-таки совершенно случайно, как раз перед тем, как его выперли, я пошла на свою одинокую прогулку, и мне случилось пройти мимо этого его бука. День был ужасно жаркий. Меня удивило, что пастуха под деревом не видно, хотя все его вонючие овцы были там. Потом вспомнила – Олимп его знает почему, – что недалеко от этого места есть источник. Ручеек выбегает из небольшой пещеры и образует озерцо. Вообще-то, это озерцо было наше, оно как бы служило и ванной и биде для моих сестер – и для меня в том числе, но это к делу не относится. Все равно делать-то мне было нечего, все происходило в те дивные времена, когда алфавит и письмо не были еще изобретены: о Зевс Всемилостивый, если бы мы только знали! Мы должны были бы так радоваться! – Она бросает на него мрачный взгляд. – Словом, я пошла к озеру. Он купался. Естественно, я не хотела нарушить его уединение, так что взяла и спряталась за кустами. – Она бросает взгляд на мужчину, сидящего на стуле: – Я вам не наскучила?
Он отрицательно качает головой.
– Точно?
Он кивает.
– Мне было всего четырнадцать лет.
Он опять кивает. Она поворачивается на бок, лицом к нему, слегка подтянув к животу колени. Ее правая рука разглаживает простыню.
– Он вышел из Источника Пиерид – это Тетушка Полли так претенциозно назвал наше озеро – и уселся на скале у берега – обсохнуть. И тут… ну конечно, он ведь был простой деревенский паренек. Ну, короче говоря, он стал… ну, играть на совсем другой свирели. Или – на трубе, мы с сестрами так эту штуку называли. Он, видимо, считал, что никого кругом нет. Откровенно говоря, я была совершенно шокирована. Отвратительно! Не в том дело, что мне не приходилось раньше видеть обнаженных мужчин, приходилось конечно. У тети, на Кипре. – Она поднимает на него глаза. – Я говорила вам, что она живет на Кипре?
Он качает головой. Она снова принимается разглаживать простыню.
– Ну ладно. Между прочим, я раньше всегда считала, что эти их висячие жалкие штучки выглядят довольно нелепо. И волосы вокруг – как шерсть, такие противные. Меня всегда поражало: бороду-то они ведь каждый день бреют, а там? Почему они не замечают, что моя тетя, и ее подруги, и я тоже – все мы гораздо красивее выглядим? – Она снова поднимает на него глаза: – Надеюсь, вы-то заметили?
Он улыбается и кивает.
– Она терпеть не может ничего такого, что портит естественную линию. Из чисто эстетических соображений.
Он разводит руками.
– Полагаю, вы считаете, что это тоже одно из моих извращенных понятий.
Он отрицает это, но одновременно едва заметно пожимает плечами, будто тайное сомнение уступает его желанию из вежливости не затевать спора. Она разглядывает его вежливо улыбающееся лицо, затем приподнимается на локте.
– Речь идет о скульптурности. У моей тетушки полно самых разных друзей – замечательных служителей искусства. И все согласны с этим. – Он разводит руками. – И суть не только в визуальной стороне дела. Пластика тоже имеет огромное значение. – Он кивает. Она изучает выражение его лица. – Вы все-таки считаете, что это извращенность, да? Правда? – Он улыбается ей слегка смущенно и опускает глаза. Она следит за ним еще минуты две, чуть нахмурив брови, потом рывком поднимается и стоит на коленях посреди кровати, совершенно прямо, повернувшись к нему лицом, колени плотно сжаты. – Послушайте. Я вас нисколечко не простила, и пусть вам ничего такого в голову не приходит, но, поскольку это консультация научного руководителя, а вы, кажется, не понимаете, о чем идет речь, я даю вам разрешение однократно и быстро оценить… этот последний аспект. – Руки ее опускаются и проводят две симметричные линии. – Между прочим, это названо в честь моей тетушки. Ямочки Афродиты. – Она поднимает на него глаза. – Так ее звали.
Он кивает. Теперь, заложив руки за спину, она пристально смотрит на стену позади него, словно школьница, ожидающая награды. Он встает со стула, подходит к кровати и садится на краешек, у самых нагих колен; проводит кончиками пальцев вдоль «пластического аспекта».
– Я это делаю специальным эпилятором. Травяным. От одного человечка. Из Ктимы. Это совсем недалеко от тетушкиного дома.
Тишина. Вдруг она вынимает обе руки из-за спины и резко отталкивает его прочь:
– Я просила вас оценить лишь внешнюю форму! С чисто художественных позиций! Вы хуже ребенка! С вами совершенно невозможно вести серьезный разговор. – Она поворачивается и садится в прежней позе, откинувшись на подушки и скрестив руки на груди. – Свинтус. – Она дрыгает левой ногой в сторону. – Да сидите вы, где сидели! Если вам так необходимо. Только руки попридержите. – Он остается сидеть на краю кровати; наклоняется; выпрямляется; вглядывается в ее темные глаза. – Извращенец!
Он чуть придвигается к ней по краю кровати.
– Вам только палец дай.
Он садится так, что рука, на которую он опирается, оказывается закинутой за ее талию. Она крепко берет его пальцами за эту руку, удерживая его на достигнутом расстоянии.
– То, что на мне нет никакой одежды, вовсе не означает, что вы можете вести себя как неандерталец. Аналогия, которую я пыталась вам предложить, – нечто вроде классического симпозиума. Вы только что выдумали совершенно несуществующий светильник. Почему же, интересно мне знать, вы не можете создать вторую кровать или, скажем, аттическое ложе? Этого я понять просто не могу.
Он улыбается. Она вскипает:
– Я знаю мужчин, которые отдали бы правую руку, только бы услышать эту очень личную главу из моей автобиографии. И с чего это я выбрала именно вас… Я уже почти совсем приняла решение замолчать. – Он выжидает. – И замолчала бы, если б не знала, что вы будете ходить и всем рассказывать, что я струсила, когда дело дошло до дела. Такого удовольствия я вам не доставлю! – Она смотрит куда-то мимо него. – Все равно вам от меня не отделаться – придется выслушать.
Она теснее скрещивает на груди руки; затем, избегая встречаться с ним глазами, продолжает:
– Теперь-то я знаю, что моя визуальная инициация была проведена необычайно хорошо оснащенным юным представителем мужского пола. Каким-то странным образом я вдруг ощутила, что мое отвращение сменяется чувством жалости к этому существу. Пожалуй, он был немного похож на вас. Такой же бьющий в нос нарциссизм, так что применить к нему обычные стандарты было бы просто невозможно. Это всегда было моей слабостью. Я слишком добросердечна, психологические уроды вызывают мое сочувствие. Ну да ладно. В конце концов мне захотелось подойти к нему и попросить, чтобы он бережнее к себе относился. Казалось, он так странно, так жестоко с собой обращается. Я решила, он на эту свою штуку рассердился или еще что. Разумеется, я ничего подобного не сделала, постеснялась. Мне ведь было всего тринадцать. Я потихоньку ушла оттуда, пыталась притвориться, что этого никогда не было. Но я всегда отличалась довольно живым воображением. Хорошо запоминала образы. – Она прерывает себя. – Да вы не слушаете!
Он поднимает глаза и кивает.
– Если вы полагаете, это дает мне возможность, хотя бы в малой степени… Ну не знаю. Я умываю руки! – Она приподнимает правое колено. – Думаю, дети… Ладно, можете продолжать. Перерыв тридцать секунд. – Она закидывает руки за шею и умиротворенно опускает голову на верхнюю подушку; некоторое время она созерцает потолок, потом закрывает глаза. К концу тридцатисекундного перерыва, воспользовавшись тем, что глаза ее закрыты, он целует все это прелестное греческое тело, от колен к шее, по красоте своей соперничающей лишь с шеей Нефертити; однако, когда он склоняется к ее губам, руки ее упираются ему в плечи и отталкивают его прочь.
– Нет!
Он по-прежнему склоняется над ней. Она глубже утопает в подушках, словно пытается избежать его прикосновений, и мрачно вглядывается в его лицо.
– Вам не удастся меня остановить. Я все равно закончу. Так что и не пытайтесь.
Он согласно кивает.
– Если каким-то чудом вам посчастливится увести свои мысли с того единственного пути, которым они только и способны следовать спокон веку, может, вы припомните, что все это началось на моем лугу. – Он кивает. – Если уж быть вполне откровенной, закончив умащивать тело маслом, я улеглась на живот – совершенно невинно, словно школьница. – Она вглядывается в его глаза. – Ах, если бы вы могли нарисовать себе эту картину! Как беззащитна я была, как всему открыта! – Он чуть отводит глаза, нахмурясь. – О Господи, да вы просто невозможны! Вы – как весь ваш век! Слова для вас все равно что серая каша-размазня. Ничего реально не можете себе представить, пока на телеэкране не увидите! – Жертва судьбы и истории, он лишь пожимает плечами. Она колеблется, испускает вздох и переворачивается на живот; лежит щекой на подушке. – Ну, может быть, теперь вы сумеете получить смутное представление об этой сцене. И между прочим, это еще не все. Получилось ужасно неудачно: небольшая травянистая кочка просто впивалась в меня, и я попыталась примять ее движениями бедер. Теперь-то я понимаю, что мое поведение могло быть истолковано совершенно превратно.
Тишину в комнате нарушает лишь новый нетерпеливый вздох рассказчицы. Она продолжает:
– Они такие коварные животные! Он, должно быть, подкрался сквозь подлесок. И хуже того, они ведь обладают телепатическими способностями, умеют мысли читать. Это как-то связано с их звериной половиной. Так что он не только видел, что я там делаю, он прекрасно знал, о чем я думаю. И тут, в самый… неловкий момент, когда я как раз представляла себе, что делает со мной тот юный пастух… я слишком скромна, чтобы описать что именно… и я ни за что и никогда не допустила бы, чтобы он сделал это со мной в действительности… я вдруг почувствовала, как мохнатое тело нарушителя моего уединения и… и что-то еще легло на мою невинную, умащенную оливковым маслом попку. Мне ведь было всего двенадцать лет! – Молчание. – Ой, ну чесслово! Почему вам надо всегда воспринимать все так буквально! – Он целует ее шею у самого затылка. – Я хотела закричать, сопротивляться. Но поняла – все будет напрасно. Вопрос стоял так: либо уступить, либо расстаться с жизнью. Вообще-то, он вовсе не был жесток. Он укусил мне шею, но лишь играючи. Потом принялся нашептывать всякие вещи. Совершенно ужасные, но я заставила себя слушать. О других женщинах, о девушках, даже – я была просто поражена – об одной из моих сестер, о старшей – той самой, что подняла такой скандал из-за того юного пастуха. Она оказалась невероятной лицемеркой. Если бы только историки… Впрочем, не важно. – Она на миг замолкает. – Между прочим, через некоторое время он показался вовсе не таким противным, как я ожидала. У него замечательная смуглая кожа, а та часть тела, что покрыта шерстью, оказалась гораздо приятнее, чем можно было себе представить. Шерсть вовсе не грубая. Как мохер. Или ангора. – Она делает короткую паузу. – И он меня вовсе не пытался расплющить в лепешку. – Ее слушатель чуть приподнимается. Она с усилием вывертывает шею, чтобы посмотреть назад и вверх, и недоверчиво глядит на него уголком глаза. – И он не сделал ничего такого, что сейчас заполняет ваше гиперактивное воображение. На самом-то деле ему хватило порядочности меня перевернуть. – Несколько мгновений спустя она продолжает, теперь уже глядя ему прямо в глаза: – К этому моменту я была уже не в силах сопротивляться. Стала как воск в его руках. Могла только смотреть в его похотливые, развратные глаза. Можете себе представить?
Он улыбается, глядя в ее темные глаза, и кивает.
– Вовсе не смешно.
Он отрицательно качает головой.
– Он заставил меня раздвинуть ноги… я все-таки сопротивлялась… немножко, но он был очень сильный и очень возбужден. – Она закрывает глаза. – Я до сих пор это чувствую. – Она снова умолкает. Потом поднимает веки и пристально смотрит – глаза в глаза. Ее ноги перекрещиваются, замыкая его в кольцо. – Это было отвратительно: чистейшее биологическое доминирование! Мой нежный, наивный ум не мог с этим примириться. Мне ведь едва исполнилось одиннадцать! Мне было ненавистно это зверское, отвратительное насилие. С первого до последнего момента. Я решила, что никогда его не прощу. И всех особей его пола. Что с этого момента и навсегда, на всю мою жизнь, я объявляю войну, войну до победного конца, всему, что относится к мужскому полу. Буду изводить и мучить любого мужчину, кто попадется мне на пути. Я даже могу позволить им думать, что их ласки доставляют мне наслаждение, что мне приятны их поцелуи, их ласкающие руки. Но в глубине души, даже после дефлорации, я всегда оставалась девственницей – девственницей навеки. – Она одаряет его серьезным, даже торжественным взглядом. – Пусть ни одна душа никогда ни за что не узнает об этом. Я запрещаю вам кому-нибудь об этом говорить.
Он мотает головой: никогда.
– Один раз я уже кое-кому про это рассказала. Как последняя идиотка.
Он всем своим видом демонстрирует удивление.
– И конечно, он растрепал об этом на весь мир, при первой же возможности. И с типично женофобских позиций. А ведь это с полной очевидностью был лично мой сюжет. Я могу быть всем, чем угодно, но никак уж не парой дурочек-нимф в придумке какого-то поэта-лягушатника. Да еще в день отдыха. – Она прерывает себя: – И пожалуйста, пусть присутствующие возьмут это себе на заметку. А если вы интересуетесь, почему он сделал двоих из меня одной, могу вам сообщить, что он был пьян вдребезину. Как всегда. Его звали Верлен.
Он энергично трясет головой.
– Или как-то еще. Один из этих.
Он пытается губами изобразить правильное имя. Она внимательно за ним наблюдает.
– У вас руки болят? Ну, надо было хорошенько подумать, прежде чем разрешить вашей смехотворной докторице использовать ту позу. Вы такой же, как все порнографы. Как только речь заходит об удовольствиях его сиятельства, реальность выбрасывается в окно. – Она пристально смотрит на его губы, потом снова вглядывается ему в глаза. – Ну, чесслово, я начинаю думать, что, когда вы молчите, вы еще отвратительней, чем когда разговариваете. Теперь уже можете говорить. Если уж вы так настаиваете на этом. – Однако, прежде чем он успевает раскрыть рот, она продолжает: – И только в том случае, если вы не считаете, что плотский аспект нашей беседы хоть как-то влияет на мое истинное мнение о вас. Или на мое метафорическое отвращение ко всему тому, что отстаиваете вы и все особи вашего пола, вместе взятые. И не думайте, что я не разглядела кричаще явных маневров, какие вы предпринимали, чтобы заставить меня оказаться в этом положении. – Кольцо ее ног сжимается несколько плотнее, и она спускается чуть ниже. – Все это никакого удовольствия мне не доставляет. Думаю, и вам тоже. Уверена, вы предпочли бы скорее устроить тягуче-нудную дискуссию о параметрах современных нарративных структур.
– Сжалься же наконец! Руки меня и в самом деле скоро совсем доканают!
– Можете опуститься на локти. Не более того.
Он опускается, и лицо его оказывается прямо над ее лицом.
– Очень хочется тебя поцеловать.
– Ну, с этим можно и подождать. Я еще не закончила историю о том, что случилось на той горе. Только я забыла, на чем остановилась.
– На дефлорации. Осуществленной фавном после полудня.
– Они совсем не такие, как обыкновенные мужчины. Они тетрорхидны, если хотите знать. И могут повторять это снова и снова. Так он и делал.
– И всегда одинаково?
– Конечно нет! Мы прошли весь алфавит от начала и до конца.
– Но ты же только что сказала, что алфавит еще не был…
– Ну, если бы уже был изобретен.
– Двадцать шесть раз?!
– Очнитесь! Мы же в Греции.
– Двадцать четыре?
– Плюс еще несколько дифтонгов.
– Ну, этих я как-то не усматриваю. В данном контексте.
– Куда вам! Дело вот в чем. При всем моем возмущении, гневе и всем прочем, я должна была признать, что он великолепный любовник. С великолепным воображением. Фактически полная противоположность вам.
– Это несправедливо!
– Как вы можете судить? Каждый раз я думала – ну это последний. И каждый раз он умел как-то по-новому возбудить во мне желание. Он заставил меня желать стать похожей на него. Как дикое животное. Это длилось часами… часами и часами. Я совершенно утратила чувство времени. Где-то, начиная от сигмы, я уже практически ничего не могла, так устала. Но не возражала. Даже была бы счастлива снова начать все с альфы. С ним.
Она умолкает.
– И это все?
– Вы и не слушали вовсе.
– Слушал.
– Вы бы не спросили: «И это все?» – таким явно насмешливым тоном, если бы слушали. Вы бы прощения просили за то, что хоть когда-нибудь осмелились предположить, что ваше собственное ничтожное воображение может идти хоть в какое-то сравнение с таким событием реальной жизни, как это.
Он проводит пальцем по абрису ее губ.
– Ну и феноменальной же девственницей ты, видно, была в свои одиннадцать лет!
– Ну, я же не все свое оливковое масло истратила. Если это вас так интересует.
Он щелкает ее по носу:
– А это уже прямой плагиат из «Carmina Priapea».
– Мой собственный уникальный и потрясающе чувственный опыт, если хотите знать, предвосхищает этот затхлый сборник непристойностей по меньшей мере на два тысячелетия.
– Могу вполне поверить тому, что ты лежала на животе.
Она молчит; и чем больше он улыбается, тем больше она не улыбается, если можно так выразиться.
– Вы что, хотите сказать, что все остальное я выдумала?
Он снова насмешливо щелкает ее по носу:
– Ты, как и я, прекрасно знаешь, что сатиры – чистейший миф.
На миг она чуть прищуривает глаза, их и без того темные радужки становятся будто бы еще темнее.
– Ах вот как?
Он все еще улыбается.
– Вот так.
– Вы делаете мне больно. Грудь…
Со вздохом он снова приподнимается над ее телом. Чувствует, как размыкается кольцо ее ног у него за спиной. Она скрещивает на груди руки и пристально на него смотрит. С ней происходит резкая перемена от одного настроения к другому: словно туча надвинулась на солнце. А он все улыбается.
– Обожаю, когда ты притворяешься сердитой.
– Но я и правда сердита.
– Да ладно тебе. Уж и пошутить нельзя.
– Вы хотите сказать, что не верите ни одному слову из того, что я рассказала? Вы это хотите сказать?
– По-моему, мы уже наговорились.
– Я жду ответа.
– Да ладно тебе.
– Мне очень хотелось бы, чтобы вы перестали использовать это дурацкое клише. – На лице ее не видно и следа иронии. – Вы верите или не верите тому, что я только что вам рассказала?
– Аллегорически.
Она мерит его ледяным взглядом:
– Вам нужно, чтобы отныне все было именно так, да?
Он больше не улыбается.
– Не имею ни малейшего представления, о чем ты толкуешь.
– Вам нужна ничем не приукрашенная правда, да?
– Ну, ты же прекрасно знаешь, почему тебе досталась художественная литература. Никакого отношения к невезенью, к вытянутой тобой короткой соломинке это не имеет. Просто ты всегда умела лгать в десятки раз искуснее, чем все твои сестры, вместе взятые.
– Какие еще сестры? Нет у меня никаких сестер.
– О, конечно! И тебя не зовут Эрато, и ты…
– Нет, меня не зовут Эрато! И вы абсолютно правы. Действительно, сатиры – чистейшей воды миф. Действительно, этой гротескной сцены никогда не было. Тем более что в ней были заняты не одно, а два совершенно мифических существа.
Он пристально смотрит вниз – на ее лицо.
Она отвечает ему полным ярости взглядом.
– Интересно, что все это должно означать?
– Просто я не позволю всякому эталонно-отвратительному женофобу взять меня на пушку – вот что это должно означать. А еще я скажу вам, что такое современный сатир. Это тот, кто изображает женщину на бумаге, чтобы заставить ее говорить и делать такое, чего ни одна реальная женщина в здравом уме и твердой памяти в жизни не скажет и не сделает.
– Не понимаю, что ты пытаешься…
– Я из кожи вон лезу, чтобы вести себя, как вам этого хочется. Насколько мне это удается без чувства физического отвращения. И вот все, что я в конце концов получаю в виде благодарности: одни насмешки!
– Эрато!
– Да не смеши ты меня! Какая я тебе Эрато! Ее и на свете-то никогда не было. И даже если бы она существовала, ты что, думаешь, она приблизилась бы хоть на десять световых лет к этой отвратительной палате, не говоря уж о том, чтобы раздеться и позволить тебе… Ну, чесслово! Ты когда-нибудь повзрослеешь?!
– Тогда кто же ты, по-твоему, черт возьми?
– Откуда мне знать? Просто еще одна из жалких фантастических фигурок, какие твой больной ум создает из ничего. – Она отворачивает лицо, смотрит в сторону. – О Господи, у меня одно лишь желание – чтобы ты поскорей уже трахнул меня и дело с концом! А потом бросил в очередной костер.
Он смотрит на повернутое в профиль лицо на подушке:
– Фантастическим фигуркам не дозволено иметь желаний. Так что могу тянуть с этим столько времени, сколько мне заблагорассудится. Пардон – поправочка. Заколебанного времени.
– Я-то думала, такие, как ты, вымерли вместе с Оттоманской империей.
– А могу еще дольше. Поскольку ты ведь не настоящая.
Она снова сердито смотрит ему в лицо:
– Я кажусь реальной только из-за твоего тошнотворного представления, что по-настоящему совершенно нереальный персонаж, воплощением которого я, как предполагается, являюсь, должен таким казаться. На самом же деле реальная я в этой ситуации избегала бы вообще всякого упоминания об этом деле, и прежде всего потому, что ни за что не оказалась бы в подобной ситуации. Если бы имела возможность выбора. А у нее такой возможности нет. Поскольку она нереальна, – Она приподнимается с подушки и с упреком качает головой. – Просто ты занимаешься тем же, чем и всегда: думаешь, что ловишь ускользающую тему, а на деле – гоняешься за собственным хвостом.
– Ах как смешно! А откуда тебе известно, чем я всегда занимаюсь?
– А я и не знаю.
– Но ты ведь только что…
Она отворачивает лицо.
– Я всего лишь как попугай повторяю слова, которые ты мне подсказываешь. Они – твои. Вовсе не мои.
– Ни хрена себе. – Она по-прежнему полна отвращения и не поворачивает головы. – Ты – всего лишь мои собственные слова? Всего лишь воск в моих руках?
– Я бы сказала – дешевый пластилин. Это больше подходит.
Он на миг задерживает дыхание.
– Что же, ни шепота сердца, ни малейшего признака собственной воли?
– Да я бы ушла из этой комнаты сто лет назад, будь моя воля.
– И я мог бы делать с тобой что в голову придет и ты бы так и лежала тут?
– Вот уж нет. – Она презрительно фыркает. – Я же знаю, какой смрадный гарем живет в твоем воображении! Я бы извивалась и дразнилась и подстрекала бы тебя по-всячески.
Он ловит ее на слове:
– Откуда это ты знаешь, какое у меня воображение?
– «Знать» в данных обстоятельствах – просто эпистемологическая бессмыслица.
– Не важно. Ты же это слово употребила.
– Оттого что твое воображение так грубо повторяет себя, достаточно оказаться его жертвой всего на нескольких страницах, чтобы догадаться, как оно всегда работает.
– И ради всего святого, объясни – как это гарем может быть смрадным?
– А ты попробуй поживи в нем. Вместо того чтобы им владеть.
Он пристально смотрит вниз – ей в глаза:
– Я ни одного из этих слов тебе в уста не вкладывал.
– Да я скорее бы умерла, чем попала в твой диалог. По собственной воле. Если бы она у меня была.
– Если хочешь знать, ты говоришь исключительно так, как тебе самой хочется. То есть как испорченная сучонка, которая так же прямодушна, как поворот под прямым углом, и невинна, как стриптизерка в дешевом ночном клубе.
– Благодарю вас.
– Меня не так легко одурачить. Такие вот ситуации тебе особенно по душе. Появляешься, а потом капризничаешь и сопротивляешься – с самого первого слова и до конца. И более того, сама прекрасно это сознаешь. Разве не так?
– Как скажешь. То есть если ты скажешь, что «как скажешь» и есть то, что ты хочешь, чтобы я сказала. А так оно, очевидно, и есть.
– Я требую настоящего ответа.
– Наконец-то он заговорил по-настоящему.
– Я полагаю, что имею право на настоящий ответ.
– Тогда тебе лучше его по-настоящему придумать.
– Но это же не ответ.
Она пожимает плечами:
– Попробуй еще раз. Ты же хозяин. Мастер слова.
Он сердито вглядывается в ее отвернувшееся лицо. Молчание. Потом он говорит:
– Я все-таки тебя поймал.
– Как это?
– Велев тебе что-то сделать. А ты не сделала.
– Я же мысли не читаю. Я просто твоя надувная кукла.
– Прекрасно. Я хочу, чтобы моя надувная кукла сказала, что она меня любит. Страстно. Сейчас же.
– Я люблю тебя. Страстно…
– Не так. С чувством. Con amore.
– Не думаю, что сумею.
– Так-так-так!
Она смотрит на него презрительно:
– Не моя вина, что я к тому же еще и запрограммирована рабски подчиняться любому дурацкому настроению, какое тебе заблагорассудится придумать. Какой бы неуклюжий набор женских эмоций ты для меня ни состряпал. Не говоря уж о твоем собственном персонаже. Я замечаю, что тут нет ни единого слова о его весьма сомнительном статусе. Интересно, кто дергает его за ниточки?
– Я сам. Я – это и есть я. Не смеши меня.
Она одаряет его саркастической усмешкой и отводит глаза.
– О Господи, до чего же ты наивен!
– Это ты наивна. Я ни за что не мог бы приказать моему собственному персонажу хотя бы намекнуть, что я – это на самом деле не я.
– А тогда почему он повсюду обозначается как «он»? Что это ты пытаешься скрыть?
Он на минуту умолкает.
– Слушай-ка, я эту абсолютную дичь даже и обсуждать не собираюсь. Ведь на самом деле ты просто пытаешься уйти от объяснений, почему ты не хочешь выполнить мою просьбу.
– Ну, я, может, и сумела бы симулировать это чисто физически. Впиваться в тебя ногтями и стонать. Это подойдет?
– Нет, не подойдет.
– Тогда я предлагаю, чтобы этим занялся твой персонаж. Заставь его сказать мне, что он меня страстно любит. – Она опять отворачивает от него лицо. – Я жду.
– А я знаю, что тебя грызет. Ты просто классическая зануда – всегда все удовольствие испортишь. Как только начнешь испытывать наслаждение от чего-то, сразу же чувствуешь себя виноватой. И ускользаешь – скрываешься за этой дерьмовой болтовней о реальном и нереальном.
– На твоем месте я бы не решилась заводить этот разговор.
– Что ты имеешь в виду?
– Боже мой, только подумать – в этот день, в этом веке… такая жалость! Весь мир полон вполне приемлемых ситуаций типа «мужчина-женщина», литературно-художественное исследование каковых представляет собой параллель жизненной социологической функции, а ты не можешь придумать ничего получше. Музы… Ну, я хочу сказать… Господи! Это же так все запутывает! Даже смущает. Неужели хоть одна современная женщина, существующая в действительности, стала бы разговаривать в таком отвратительно взбалмошном и жеманном стиле о пастухах, свирелях и…
– Ну знаешь ли, женщины, толкующие о литературно-художественных исследованиях, каковые представляют собой параллель жизненной социологической функции, нисколько не лучше.
– О, я прекрасно понимаю, что с нашей стороны это никуда не годится. Показывать, что мы на самом деле умеем мыслить. Что же еще ты мог бы сказать?
– Ты жестоко и совершенно садистски нарушаешь все и всяческие правила.
Она поворачивает к нему вспыхнувшее лицо:
– Твои правила!
– Хорошо. Мои правила.
Она опять отворачивается.
– Они мне до смерти надоели. Надо притворяться, что я существую в таком виде, в котором ни за что бы и не подумала существовать, если бы и вправду существовала.
– Но ты, черт возьми, все равно для меня существуешь. Такая, какая есть.
– Хайль Гитлер!
– Ну ладно. Просто в качестве аргумента: Гитлер утверждает, что ты существуешь. Такая, как есть.
– Ничего у него не выйдет. Чтобы существовать, нужно обладать определенными степенями элементарной свободы.
– Если хочешь знать, будь здесь сейчас кто-нибудь еще, он пришел бы к выводу, что в настоящий момент ты вполне реальна. Чертовски реальна к тому же.
– А если ты хочешь знать, я считаю, что ты – самый неуклюжий, неприятный, бестактный и бесчестный из всех мужчин, с которыми мне когда бы то ни было приходилось спать в одной постели!
– А это – самый доказательный пример твоей ослиной, типично женской логики! Сначала ты вообще не существуешь. Потом тебя без конца трахают какие-то другие мужики. Давай, ради всего святого, реши наконец, что ты выбираешь – то или другое?
– Я вполне способна сделать то сравнение, которое могла бы сделать, если бы существовала в том виде, какая я есть на самом деле. Если бы я такой была.
– Но ты же не можешь не существовать и быть на самом деле. Одно и другое взаимоисключаются.
– Понятно. Теперь меня даже воображения лишают.
– О Господи! Я сдаюсь.
– Мне даже не дозволено думать о том, какой я могла бы быть, если бы не имела несчастья быть созданной тобой. Не дозволено думать обо всех тех чутких, умных, интеллектуально утонченных художниках, которые могли бы выдумать меня раньше, чем ты. Вместо этого мне приходится довольствоваться всего лишь гнилым плодом, прирожденным «сапожником», слоном в посудной лавке, не способным и за миллиарды лет оценить мою ранимость, деликатность и острый ум.
– Ах ты неблагодарная… да без меня ты была бы просто ничто!
– И было бы чудесно! С тобой-то я хуже чем ничто. – Она взирает на него с глубочайшим презрением. – А по-честному, истинная правда заключается в том, что ты еще и не начал осознавать, каким потенциалом я обладаю. – Она отворачивается. – Думаю, это даже не твоя вина. При твоей технической неуклюжести ничего другого и ожидать было нельзя.
– Что ты имеешь в виду? Какая еще техническая неуклюжесть?
– От твоего внимания, по всей видимости, ускользнуло то, что было бы непременно замечено каким-нибудь злосчастным третьим лицом, будь оно свидетелем происходящего: мы оба по-прежнему пребываем в смехотворной и нелепой позе сексуального совокупления.
– Это не так уж трудно исправить.
Он резко отстраняется и встает с кровати, возвращается к стулу, садится и скрещивает руки, а затем и ноги. Старательно смотрит через всю комнату на противоположную стену. Его собеседница бросает на него огорченный взгляд, приподнимается на локте и поворачивается спиной. Воцаряется молчание. Наконец она говорит потухшим, сдавленным голоском:
– Надеюсь, я не слишком многого требую, и вы не станете возражать, если я попрошу вас придумать на этот раз что-нибудь практичное, в виде исключения. Вроде одежек для меня. Тогда я могла бы одеться и уйти. Что-нибудь совсем простое. Домашний халат какой-нибудь.
– Сначала я должен тебе кое-что сказать.
– Все уже сказано. Ad nauseam.
– Нет, не все.
Обнаженная юная женщина на кровати издает вздох и упирается кулачком в бедро, высоко вздернув локоть; она молчит, но жест ее красноречиво говорит о том, что уступает она по принуждению. Он молча смотрит на ее спину, потом начинает говорить более спокойным тоном:
– Я признаю, что сделал одну серьезную ошибку. Не в отношении тебя, но в отношении ее. Ну ладно, допустим, ее не существует в историческом или научном смысле. Но раз уж у тебя столь острый ум, уверен – ты согласишься, что она обрела некую апострофическую и просопопеическую реальность.
– Продолжайте, продолжайте. Только не надо разговаривать, как толковый словарь.
Он глубоко вздыхает:
– Но поскольку ее не существует, а мы оба теперь согласны, что она – это не ты, я могу быть совершенно откровенен. Ошибка моя заключалась в том, что я пытался воплотить абсолютно аморальную и настырную старую потаскуху, если бы она существовала – в образ весьма привлекательной (хотя бы внешне) девушки, очень похожей на тебя. Я хочу сказать, кем же она была бы сейчас, в реальности, – если бы она существовала? Она же четыре тыщи лет только и делала, что отдавалась любому писаке, всем этим Томам, Дикам и Гарри, каждому, кто умел пером по бумаге водить: была фактически всего лишь парой вечно раздвинутых ног, вот и все. Мне следовало изобразить ее старой, заезженной клячей-сифилитичкой. Тогда по крайней мере я хоть чуть-чуть приблизился бы к истине. Ты не согласна?
– Мы закончили?
– Более того, она должна была бы – если бы существовала – провести некоторый маркетинг в отношении себя самой. Попробовать постучаться в одну дверь, в другую… "Привет. Я – Эрато. Продаю вдохновение и витание в облаках. В рассрочку. А эпиталамы вас не интересуют? А новые строки, писанные персонализированной алкеевой строфой? Да всякий ей просто рассмеялся бы в лицо! Если бы не думал, что она сбежала из соседней психушки. – Он упирается взглядом в повернутую к нему спину. – Да все равно, теперь они при помощи компьютера и блока обработки словарных данных могут делать все то, что когда-то делала она, да к тому же в сотню раз лучше. Мне даже ее немножко жаль: бедная, досуха выдоенная корова! Если бы она существовала.
Теперь глубоко вздыхает лежащая на кровати девушка. Однако смотрит она по-прежнему в дальний угол комнаты.
– Мне достаточно лишь взглянуть на тебя, как ты лежишь тут в позе Венеры Роксби, чтобы понять, как все это было нелепо. Вполне очевидно, что к сегодняшнему дню она превратилась бы в склочную старуху, в бесформенном драном пальто, из тех, что роются в помойках, бормоча что-то себе под нос… если бы она и вправду существовала.
Эта несколько неожиданная концовка (или апосиопесис) вызвана предшествовавшим ей движением той, что лежит на постели. При упоминании Венеры Роксби она повернулась и села совершенно прямо. Теперь, скрестив на груди руки, она взирает на мужчину на стуле; губы ее плотно сжаты, глаза тверды, словно обсидиан.
– Ну, теперь вы наконец закончили?
– Да.
– Уверена – ей очень хотелось бы быть старой, заезженной клячей. Тогда по крайней мере она могла бы уйти на покой. Куда-нибудь в такое место, где нет – просто не существует – мужчин.
– Но это вряд ли имеет хоть какое-то значение. Ее ведь тоже не существует.
– Я говорю так, опираясь на ваше же допущение.
– Которое сугубо гипотетично – до смешного.
– И сугубо шовинистично – по-мужски.
Он встряхивает головой и принимается рассматривать пальцы на собственной, закинутой на колено ноге.
– Поразительно, что именно ты так говоришь.
– Что я принимаю сторону представительницы моего пола?
– Ведь если бы она существовала и ее здесь не было – это означало бы, что делать всю грязную работу она предоставляет тебе. Именно твоему телу придется подвергнуться грязным домогательствам и сексуальному унижению, удовлетворяя мои желания. А это превращает ее просто в сводню. Нет?
– Я замечаю, что вы весьма типично оставляете без учета всю связанную с ней историческую ситуацию.
– Я вовсе не уверен, что мне нравится тот чисто теоретический элемент, который ты… вы пытаетесь ввести в нашу дискуссию.
– В отличие от вас, я – по воле случая – обладаю развитой способностью к состраданию и сочувствию. Я просто ставлю себя на ее экзистенциальное место.
– Если бы оно существовало. – Она возводит очи к потолку. – Ведь нам обоим ясно, что мы ведем совершенно абстрактный и ирреальный диспут. По сути своей подпадающий под ту же категорию, что старый схоластический спор о том, сколько ангелов могут играть в скакалки на острие иглы. – Он разводит ладони: – Слово предоставляется вам.
Она пристально смотрит на него.
– Подозреваю, что вам никогда не приходило в голову, как ужасно было бы занимать место – если бы оно существовало – и выполнять роль и функцию, которые никак не подпадают ни под один из биологических законов. В полном одиночестве. Без помощи извне. Без выходных. Постоянно переодеваться – то так, то этак, меняя обличья. Какая невероятная скука. Однообразие. Сплошное сумасшествие. День за днем подвергаться грубым издевательствам в мозгах самых разных людей, страдать от непонимания, профанации, унижений. И никогда – ни слова благодарности. Никогда…
– Минуточку! А как же насчет…
Она повышает голос:
– Никогда и мысли о ней как личности, только о том, какую бы выгоду из нее извлечь. Никогда никакого сочувствия ее переживаниям. Вечно воображения не хватает, чтобы понять, что она, может быть, просто мечтает о капле нежности и симпатии, что она тоже женщина и в определенных ситуациях, в определенных обстоятельствах и настроении не может обойтись без мужского внимания, без услуг мужского тела – совершенно естественно, как всякая женщина; и, между прочим, это ничего общего не имеет с какими-то там унижениями и… – Она переводит дух. – Но какое все это имеет значение, если его сиятельство, кто бы он ни был, желает иного. Если он желает играть в собственные игры, оставляя ее…
– Да не я же все это начал!
– …рыдать от отчаяния. – Она отворачивается, устремляет взгляд на стену. – Если бы она существовала, разумеется.
Он опять принимается рассматривать пальцы на ноге.
– Так насчет халата. Вы предпочитаете какой-то определенный цвет? И ткань?
– Я вас ненавижу!
– Как насчет зеленого?
– Вам это такое удовольствие доставило бы, правда? У нее хватило наглости возражать против того, чтобы с ней обращались всего лишь как с объектом сексуальных притязаний, так пусть катится. Отбросим ее назад, в ничто, как сношенный башмак.
– Но ты же сама об этом просила, всего минуту назад.
Она яростно взирает на него – миг, другой, потом быстро поворачивается и ложится на бок, спиной к нему, лицом к противоположной стене.
– Ни слова больше не скажу. Ты просто невозможен. – Пять секунд длится молчание. – Ты точно такой же, как все мужчины. Как только этот ваш нелепый клочок плоти между ногами получил свое, тут же стремитесь от нас избавиться поскорей.
– Если бы это соответствовало действительности, я бы уже давным-давно от тебя избавился. Просто ты только что убедила меня, что я могу делать все, что мне заблагорассудится.
– Точно.
– Что точно?
– У меня нет никаких прав. Сексуальная эксплуатация не сравнима с онтологической. Можешь уничтожить меня через пять строк, если тебе так захочется. Выбросить в мусорную корзину и даже думать обо мне забыть.