29
Между тем начиналось время, предсказанное когда-то пьяненьким дядей Мишей. Империя не то чтобы качнулась или стала осыпаться, но несколько утратила чувствительность своих щупалец… Они стали разжиматься, пока еще не выпуская колонии, но заметно ослабив хватку…
В Ташкенте стали появляться иностранцы. Не те уроженцы гордой Африки и дружественных ближневосточных, пока еще покорных западу, окраин, которыми были полны некоторые высшие учебные заведения, вроде Ирригационного института, а залетевшие в Ташкент за какой-то своей надобностью представители торговых фирм, дипломаты, журналисты либеральных западных изданий, странствующие слависты, в своем безалаберном любопытстве рискнувшие из Москвы или Питера заглянуть в глухие азиатские края.
…Художники стали продавать картины. За сущие копейки, конечно, но мысль о том, что твоя работа уплывет за кордон и там, когда-нибудь, возможно… Картины помогали переправить на запад дипломатической почтой люди осведомленные в подобных делах… Собственно, Леня и был одним из таких людей; то обстоятельство, что его дядя, майор советской армии, когда-то, в конце сороковых, уехал в Израиль, а в конце шестидесятых, женившись на американке, перебрался в Чикаго, связывало Леню с Западом множеством не всегда им афишируемых разнообразных нитей.
Однажды он позвонил на проходную Дворца текстильщиков, вызвал Веру из мастерской прямо во время занятий и объявил, что сегодня приведет одного знакомого, немецкого искусствоведа, журналиста и знатока живописи, сотрудника известной Кельнской галереи, с которым год назад познакомился в Питере и «напел о кое-каком местном художественном сброде»… И сейчас тот приехал — возникла идея соорудить выставку концептуально азиатскую… Это сейчас модно. Ну, неважно, словом, они появятся часиков в семь.
— Нет, это поздно! — сказала Вера. — Кто смотрит картины при электрическом освещении, что это за знаток такой? В семь не приводите. В пять — крайнее время. И потом, что — этот немец, как с ним общаться? Он английский понимает?
— Он понимает русский, — вздохнув, проговорил Леня. — И в данный момент стоит рядом со мной. Не беспокойтесь, я предупредил его, что вы картин не продаете, дурно воспитаны и от вас можно ожидать чего угодно…
Немец, Дитер, оказался в высшей степени обаятельным существом — огромного роста, выше и Веры, и даже Лени… Так они и стояли, трое высоких людей, — улыбались друг другу… Вера в этот период стриглась коротко, почти «под нуль», и выглядела между ними внезапно вытянувшимся мальчиком-переростком…
Дитер схватил коржик из стеклянной вазочки на подоконнике и грыз его, пока Леня вытаскивал из кладовки картины и выстраивал их вдоль стен…
При виде картин он сначала умолк, потом быстро спросил:
— Я могу делать фото?
И, сунув коржик в нагрудный карман куртки, достал из другого кармана — их у него оказалось множество, — какой-то чудной, совсем маленький фотоаппарат, похожий на чехол от очков, стал бегать вокруг картин, приседать, примериваясь, и нацеливать на них глазок камеры.
— Да вы сначала так посмотрите! — сказала Вера. — Что за манеры у знатоков!
— О, не беспокойтесь! — отозвался он живо…
Иногда выпрямлялся, возвращался к какой-нибудь одной, отодвигал от нее те, что стояли рядом, обособлял и, присев на корточки, трогал пальцами поверхность холста, вынюхивал живописный слой, водя тонким породистым носом сверху вниз…
— Вы работаете мастихином? — спросил отрывисто. Вера улыбнулась, сказала:
— …и мастихином, и пальцами, и носом, и кулаком, и пяткой…
И Дитер кивнул с совершенно серьезным видом.
Особенно застрял на небольшой картине, где обнаженная черноволосая женщина полулежала в окружении целой стаи невиданных, экзотической окраски, поющих птиц, завороженно уставившись в низ своего живота, откуда вылуплялась очередная птица, — еще один голос, еще одна трель в этом райском хоре… По всему холсту в оперениях птиц, в неподвижных, искаженных вожделением, лицах-масках мужчин на заднем плане — разгорались пожары синего, оранжевого, зеленого и лазурного… И угасая, пеплом отзывались в фоне картины. Этот контраст создавал необычайное энергетическое напряжение…
— Она… поет? — вдруг спросил Дитер, сидя на корточках, снизу вверх глядя на Веру. — Я чувствую музыку… Не знаю, как сказать…
— Да, — Вера кивнула. — Это «Поющая библиотекарша».
— Библио-текар-ша?! О, как странно!.. Я чувствую музыку… но… не понимаю: она родит… птицу? Очень сильный образ. И сильно написано… Да… — сказал он, наконец поднимаясь… — Спасибо, Леонид… Вот за это — ужасное спасибо!..
Леня выглядел чрезвычайно довольным, как будто сам писал все эти картины…
— Три самые лучшие ты увидишь завтра на выставке, Дитер, — сказал он.
Выяснилось, что немец приехал буквально на пять дней, остановился в гостинице «Ташкент», и за такое короткое время должен обойти все интересные мастерские, составить список, написать свои рекомендации и комментарии… Предложить проект… А там уже дирекция галереи будет решать — что делать с этим материалом, как выстраивать экспозицию…
— А на вас я бы хотел написать статью, Вера, — добавил он. — Вы совсем выдвигаетесь из этого э-э-э… общества… Советские художники нас не интересуют… Антисоветские сейчас будут в моде несколько лет… но и это пройдет. Вы — не имеете отношения ни к этим и ни к тем. Я вижу в вас хорошую конъюнктуру… Все зависит от того, что из художника… э-э-э… приготовить. Простите, я понятно сказал?
— Да что уж тут непонятного, — заметил Леня, совершенно счастливый. — Я же тебе говорил, Дитер!
— Я мог бы завтра после выставки иметь от вас интервью? — спросил тот, разглядывая Веру голубыми улыбчивыми глазами.
— Не знаю… А как это делается? — спросила она. — И кому это нужно?
И Леня с Дитером рассмеялись…
— Я тебя предупреждал, — сказал Леня…
* * *
Дитер действительно написал про нее большую статью — она была опубликована в одном из немецких журналов по искусству, как уверял Леня, — очень авторитетном. Там же, размером в целую страницу, была дана репродукция ее картины, — вполне приличного качества, — отметила она, удивившись. Значит, тот, похожий на очешник, фотоаппарат был весьма недурен… Статью им перевела Зинаида Антоновна, к тому времени совсем обезножевшая. Она сидела целыми днями в кресле на террасе, читала, вышивала… Когда Вера с Леней пришли, ее внучка накрыла стол и выставила бутылку вина, над которой, сложив ладони перед щуплой грудкой, горевал на пробке все тот же серебряный ангел… И пока они пили чай с домашним вареньем из айвы, Зинаида Антоновна вслух читала статью высокомерным скрипучим голосом и тут же переводила ее, а Леня быстро записывал…
Старая шелковица перед террасой разрослась еще пуще… Леня наклонился, подобрал с травы несколько ягод и сказал, что это редчайший сорт тутовника, царский, так и называется — «шах-тут»… На прощание Вера зарисовала в блокнот, уже порядком потрепанный, набросок: Зинаида Антоновна за столом. Антураж вполне ташкентский: рядом с рюмочкой — пиала.
— Бог вас храни, дети… — вздохнула она на прощанье… — Вот, хотела бы на Мишенькину могилу съездить, да ноги проклятые, оставили меня совсем… Приходите, приходите еще, посидим под ангелом…
* * *
Насчет самой статьи Вера полагала, что Дитер перемудрил, хотя какие-то вещи были угаданы довольно точно. Были и общие места…
Он писал, что художница заворожена карнавалом жизни, что ее тянет к острым и гротесковым темам и ситуациям, что увлекает ее скорее не глубокий психологизм, а именно застывший психологический отпечаток на лице; маска. Что нелепые люди на ее картинах, в своем мистериальном движении, на первый взгляд хаотичном, в конце концов, говорят об очень точных для нее, переживаемых тайнах бытия. Что ее картины — это хор греческих масок, переведенный на язык уличных балаганных певцов, акробатов, гимнастов.
И что все это у нее замешано на мощных массах и сгустках пластического преображения красочного теста, на сложных цветовых взаимоотношениях, дающих терпкую среду, в которой ее персонажи живут, а точнее, как бы разыгрывают жизнь…
Дальше шло собственно интервью, вернее, несколько коротких ее ответов на его ветвистые, рассудительные и рассуждающие вопросы, и от этого так называемого интервью возникало странное ощущение карусельной лошадки, крутящейся вокруг крепкой оси — какого-нибудь столба, — потому что столб никуда не девается, с какой бы скоростью лошадка ни крутилась под музыку.
«— Мешает ли вам в творчестве идеологическая заданность государственного искусства?
— Не понимаю, о чем вы…
— Но ведь вы не хотите сказать, что советская идеология никоим образом не затрагивает вас как художника, не пытается навязать свой диктат, не мешает творить?
— Мне мешает только нехватка денег.
— А как же советская власть, все эти годы держащая под контролем искусство в стране?
— Но ведь всегда какая-нибудь власть висит над головой… Художник эпохи Возрождения, расписывающий какому-нибудь герцогу потолок в зале капеллы, тоже зависел от его капризов… А дожи свободной Венецианской республики со своей кошмарной тюрьмой Поцци? Вы видели рожи этих дожей?
— Вы сравниваете несравнимые вещи… разве можно сопоставить количество жертв…»
… и так далее, еще несколько вариаций на эту тему. Столб стоял, лошадка крутилась…
Статья была подписана: «Дитер фон Рабенауэр». Вот те на!
— Он действительно «фон»? — спросила Вера с любопытством.
— Почему бы и нет… — пожал плечами Леня. — Это не так уж редко встречается. Там никто дворян не расстреливал, все они живы-здоровы, — те, кто не разорился по пьянке. Дитер, правда, никогда не представляется «фоном» и вообще, насколько вы могли заметить, — не без ехидства добавил он, — очень хорошо воспитан…
Они с Верой сидели в забегаловке недалеко от Алайского, куда, после визита к Зинаиде Антоновне, она затащила его — есть манты. Леня, склонный к более приличным местам и менее острой кухне, всегда морщился при виде этих, изрезанных ножами и искорябанных вилками, пластиковых столов, дешевой, схваченной металлическими скрепками в местах трещин, посуды… Однако Вера утверждала, что здесь делают особые высокохудожественные манты, достойную копию с которых еще никому не удалось снять… Манты и вправду оказались очень вкусными, хотя и, как опасался Леня, слишком острыми.
Он сказал:
— Вот что действительно здорово, что рядом со статьей поместили репродукцию… Вы не представляете себе, какие двери это вам открывает…
— Жаль, что он еще и объясняет — что здесь изображено, — хмуро отозвалась она. — Это совсем нелепо… Терпеть не могу всех этих, объясняющих мне, что я хочу сказать своими картинами…
Леня придвинул к себе лист бумаги с переведенным текстом статьи, нашел нужное место:
«Название картины — „Аския“, что на узбекском означает: „состязание в острословии“. На деревянном помосте, „айва-не“, в ряд сидят мужчины в ватных халатах. Закинув головы и широко разинув рты, с пиалами в руках, они хохочут над чьей-то шуткой. Абсолютно застывшее пространство оглушает зрителя тотальным безмолвием первого ряда персонажей; взрыв смеха чреват контузией восприятия; все эти люди словно созерцают какие-то иные пространства, находятся в ином мире, в который мы бессильны проникнуть. За спинами этих, застывших в традиционном чаепитии, фигур, мелькая между платанами, проходит странная кавалькада полувсадников на полулошадях, некая процессия существ со странными головами, похожими на маски птиц, животных или каких-то неизвестных пришельцев. Они двигаются с флагами, с колотушками, вертушками, с воздушными змеями, и по отношению к застывшим в наркотическом обмороке смеха фигурам в чапанах очень подвижны и даже шумны.
Колористическое решение полотна чрезвычайно насыщенно: обозначены несколько звонких ясных цветов, горящих спектральной изначальностью, и по всему полотну основной аккорд чистых цветов отзывается в цветовых смесях и отзвуках, тону которых трудно дать определение. И этот контраст звучных тонов и грязно-серого цветового „гула“ сопровождения вносит в картину напряжение и ошеломительный драматизм»…
* * *
Пока он читал, она докурила сигарету и, как обычно обмакнув окурок в тарелочку с кетчупом, машинально легко провела несколько линий на квадрате неровно нарезанной бумаги, которую здесь предлагали посетителям в качестве салфеток.
— А мне кажется, все это верно… Да это и не важно! Поймите, что… Дайте, дайте немедленно этот набросок, да, вот этот, не смейте комкать! — он аккуратно вложил очередную «окуроч-ную» почеркушку в какую-то книгу в портфеле… Перехватил ее ускользающий взгляд… — О чем вы думаете, Вера?
— Представила сейчас, как радовался бы Стасик… — сказала она задумчиво. — Наверное, съездил бы мне лапой по затылку на радостях… О господи, как я не догадалась! Надо было повезти Дитера в Янгиюль! Германа Алексеича уже нет, но там живет племянница, Роза, и все картины бережет… — Вера откинулась на стуле, раздраженно сцепила руки замком. — Ну конечно, надо было показать его картины! Ведь Стасик ужасно талантлив!
— Станислав был человеком небольшого, но умного дарования, — осторожно возразил Леня, ковырнул вилкой в круглой коробочке из теста и, вздохнув, отодвинул тарелку… — Это был такой… Стасов, простите за каламбур… Думаю, со временем он стал бы прекрасным педагогом, что тоже не так уж часто встречается. Но не более того… Вы-то неизмеримо талантливее его!.. И, смею думать, он это прекрасно понимал уже тогда.
— О чем вы, что вы несете! — возмутилась она… — Вы понимаете, в каком возрасте Стасик погиб?! Ему было всего двадцать семь лет!
— Да-да, и он писал симпатичные пейзажи. А вы в двадцать семь лет…
— Молчите!!! Я вас ненавижу.
— Я это знаю… — грустно сказал он.
Месяца через два Дитер неожиданно появился у нее в студии.
Осторожно постучали в дверь, Вера крикнула: — Войдите!
Склонившись над мольбертом шестилетнего Саши Майкова, она показывала, как набирать на кисточку акварельную краску, как стряхивать лишнюю воду… Наконец обернулась. В дверях стоял Дитер, улыбался.
Она ахнула, вдруг страшно обрадовавшись, и удивилась самой себе — ну и что? Подумаешь, наверное, явился доукомплектовывать будущую выставку…
Он поцеловал ее, запачканную краской, руку, и сказал, что приехал дня на два, забежал вот повидаться, а ближе к ночи Леня приедет к нему в гостиницу… Может быть, Вера составит им?… Нет, сказала она, все эти поздние застолья отзываются наутро поздним подъемом, а ей рано вставать… Иначе свет уходит…
— Я понимаю. — сказал Дитер. — Не могу настаивать… Разрешите ли, я вас провожу?
Часа полтора он терпеливо дожидался, пока она закончит занятия с детьми… Потом помог убрать в кладовку детские мольберты, вымыть банки от краски…
Наконец они вышли…
Пока ехали в трамвае и потом еще минут пятнадцать шли пешком, Дитер объяснял ей, насколько современная индустрия по изготовлению имен в изобразительном искусстве отличается от того времени, когда славу художнику, — например импрессионисту, — очень медленно и постепенно составляли коллекционеры, критики, сами художники, пробивающиеся целой группой на выставках… — такое медленное завоевание рынка за счет упорства и жизней самих художников… Сейчас все в руках кураторов, объяснял он, — молодых людей с университетским образованием, которые выучили искусство на студенческой скамье. У них свои концепции развития этого искусства, свои идеи. Они и прогнозируют искусство согласно своим идеям; художников они находят, видя в них сырье, и создают их, как неких исполнителей собственных замыслов…
В этой индустрии есть определенные рычаги, определенные приемы, говорил Дитер, я верю, что вам предстоит многое пройти на этом пути… верю, что ваше имя… в современной индустрии…
— Увы, — сказала она полушутя. — Боюсь, что я — человек доиндустриальной эпохи…
Перед подъездом она остановилась — попрощаться, но Дитер, мягко взяв ее за локоть, улыбнулся и проговорил:
— Ну хорошо, вечером вы меня бросаете. Но на чашку кофе вашего милосердия достаточно?
Вера улыбнулась его симпатичной манере говорить по-русски и сказала, что кофе она варит знаменитый…
В подъезде горел свет, у батареи стояла какая-то женщина. Достаточно было поворота головы, чтобы Вера поняла — кто это…
— О-осподи! — мать отшатнулась к стене… — ну, ш-шала-ва, испугала! Лысая-то, а? Эт чего тебя обрили — тиф у тебя, что ли?
Вера молча смотрела на нее…
— Чего выставилась? Не признала?
— Наоборот, — сказала Вера. — Признала сразу.
— Во-о-от… это хорошо… И не делай вид, что не знаешь меня…
— Дитер… — Вера повернулась к своему провожатому… — вы не могли бы переждать этот важный творческий разговор у меня в квартире? Вот ключ… последний этаж, налево…
Он вгляделся в Катю, неуверенно обернулся к Вере и проговорил:
— Нет. Я бы хотел оставаться.
— Вот-вот, оставайся, — сказала Катя, — ты мне не мешаешь… Я недолго. Я только бы хотела знать — мне что, ни хрена не полагается?
Вера с изумлением уставилась на эту фантасмагорическую женщину, которую не видела несколько лет… Мать располнела, огрузла, волосы красила в цвет воронова крыла, и рысьи светлые ее глаза на фоне черных волос были насыщены пронзительной животной яркостью.
Катя потрясла газетой «Комсомолец Узбекистана», где в идиотской статье местного журналиста о весенней выставке была помещена черно-белая репродукция картины «Илья Иванович гадает!» — и два-три крайне беспомощных абзаца уделено успеху «небезызвестной Веры Щегловой».
— Вот это, говорю… Мне ни хрена не полагается? Ты, значит, картинками будешь торговать, жиреть-наживаться, а я вроде ни к чему отношение не имею?! Мне часть не положена? Я, значит, в тебя тыщи не вкладывала…
Вера расхохоталась. Оборвала смех, вгляделась, наклоняясь, в подъездной темноте, в это возбужденное лицо, и вновь звонко расхохоталась.
— Ты?! — спросила она. — О чем ты? Что ты хочешь?
— Половину! — гордо сказала мать. — По справедливости…
На Веру напал приступ жесточайшего смеха. Это была настоящая истерика. Она хохотала, привалясь к стене подъезда, отирала слезы и опять заливалась неостановимым смехом.
Мать ударила неожиданно и точно: кулаком в лицо. Вера отлетела к батарее, но удержалась на ногах и ринулась на мать.
Они сцепились… Несколько мгновений ошеломленный Дитер видел только мелькание рук, ног, Верину закинутую голову, слышал тяжелое дыхание и подвизгивающий мат той, пожилой, женщины… Наконец он бросился между ними, оттаскивая страшную тетку от Веры, пытаясь схватить и блокировать ее молотящие кулаки… Наконец ему удалось выпихнуть ее из подъезда и захлопнуть дверь. Вера схватила Дитера за руку, и они бегом вознеслись на четвертый этаж.
— Спокойно, спокойно… — приговаривала она нервно, поворачивая ключ в двери… — Кофе не будет хуже ни на йоту, обещаю вам…
В тесной прихожей она включила свет, сказала:
— Проходите в комнату… Это к вопросу о нашем интервью: тут, кроме Советской власти и КГБ, беззащитного художника в собственном подъезде поджидают опасности.
— Какая ужасная женщина! — сказал он, качая головой и все еще тяжело дыша…
— Да уж, не подарок, — согласилась Вера, подходя к зеркалу и ощупывая кровоподтек на скуле. Отдернула руку, поморщилась…
— Вы… с ней знакомы ранее?
— Довольно близко, — сказала она. — Это моя мать.
— О!!! — Дитер какое-то время обескураженно стоял, обдумывая то, что она сказала, наконец осторожно спросил:
— Но… тогда… как получилась… вы, Вера?!
Она обернулась, рассеянно ища на полке флакончик с йодом, который всегда здесь стоял, так как ей часто случалось занозить руку со всеми этими подрамниками и прочими деревяшками. Наконец, нашла… Теперь надо было найти и ватку…
— Когда-нибудь расскажу, как я получилась… Тут не обошлось без святого духа, частенько поддатого…
— Пустите, я! — сказал он, забирая у нее из рук ватку с йодом и осторожно промакивая ссадину на ее лице… — О-о… боюсь, вот это красное под бровью завтра станет э-э-э… зеленяк?…
Она смотрела на себя в зеркало, с горечью думая, что именно сегодня ей так бы хотелось хоть немного ему понравиться…
— А это оригинально, нет?… — спросила она. — Явиться на открытие какой-нибудь выставки: все лицо в кровоподтеках, пластырях и пятнах зеленки. — Это концептуально… И во всяком случае, по теме нашего интервью.
И опять прильнула к зеркалу, изучающе себя рассматривая. Он подошел к ней сзади… Несколько мгновений они смотрели друг на друга в зеркале.
— Вы, конечно, понимаете, Вера, — сказал он, — что я приехал сюда из-за вас…
Она застыла… Смотрела на него, не шевелясь… Он коснулся губами ее бритого затылка, закрыл глаза и тихо произнес:
— Колюк-чая нем-ножь-ко…