28
Еще в институте, за год до ее диплома, Леня, со своими разветвленными и поистине неисчислимыми знакомствами, устроил Веру в изостудию при Дворце текстильщиков, преподавать детям рисунок и живопись, — необременительные три дня в неделю, после обеда. Помимо маленькой, но необходимой зарплаты, это еще давало неоценимое: мастерскую… Тем более вовремя, что Вера перешла на картины больших размеров.
Комната для занятий с детьми тоже оказалась большой, метров сорок, с четырьмя высокими окнами на север да с кладовкой для хранения картин — о чем еще можно мечтать?
И она ежедневно приходила туда с раннего утра, отпирала своим ключом дверь, неторопливо наливала в надбитую пиалу чай из термоса, расставляла этюдник, с вдумчивым наслаждением выдавливая из тюбиков на палитру тугие маслянистые змейки краски…
Оставалось еще минут сорок, в течение которых, со вскипающими в крови пузырьками особого, мастерового нетерпения, она ждала света… Расставляла на полу у стены две-три работы… ходила туда-сюда по комнате, отворачивалась… резко оглядывалась вновь… сооружала, как научил когда-то Стасик, трубочку из ладони… что-то напевала, насвистывала… Выкуривала сигарету, — потом, когда шла работа, часами могла не курить.
Наконец, ставила на этюдник холст… — и вокруг нее вырастали высокие светлые стены, смыкавшиеся над головой зеленым сводом…
Здесь появилась ее, известная впоследствии, серия «Сквер Революции» — целая галерея странных людей, погруженных в солнечные тени от могучих столетних чинар. Она давала картинам названия, всегда нуждавшиеся в пояснениях — к которым, впрочем, никогда не прибегала. Поэтому, позже, когда писали о ее работах, авторы неизменно подчеркивали «фантастичность и карнавальность живописной манеры Щегловой». Многие критики писали об этом уже после первых всесоюзных выставок, в которых она принимала участие так ярко и отдельно от кого бы то ни было, что сразу обратила на себя внимание…
Одно время, впрочем, кое-кто пытался втиснуть ее в тесную расщелину соцарта, в качестве примера опираясь на центральную картину серии «Сквер Революции», где человек в черном драповом пальто с яростной улыбкой дирижирует рабочими, снимающими с постамента статую Сталина, а маленькие, как бы еще не выросшие, памятники Карлу Марксу и конному Тамерлану, в густой траве выстроенные — как дети на прогулке — в затылок друг другу, только лишь дожидаются своего череда вырасти до постамента.
Картина почему-то называлась «Обнимитесь, миллионы!».
Она была влюблена в сам материал, в интенсивность цвета, в массу самого красочного слоя, который, через световое излучение, — тайной древних, генетически дарованных нам, но позабытых, веками запертых, инстинктов, — заряжает и зрителей, и самого художника. Часто, работая, она переставала даже думать, ее вели ощущения; чудилось, что через вязкое месиво растертых и претворенных в краску природных веществ, через кружение кисти ей вот-вот станут доступны и понятны излучения далеких звезд, цивилизаций, забытых человеческих знаний.
Когда, на бесконечных обсуждениях очередных выставок или в каком-нибудь очередном интервью, кто-то задавал вопрос о ее приверженности фигуративному искусству, Вера просто отмахивалась или отвечала давней заготовкой: она понимает и признает некое эмоциональное потрясение, которого можно добиться наиболее коротким путем, через абстрактную живопись, но лично ее всегда волновала и волнует жизнь конкретного существа, и даже не его конкретная жизнь, а образ его жизни, и то, как этот образ соотносится с той бесконечной игрой сил, движением материй и энергий, которые существуют в мироздании.
По-настоящему ее волновало лишь одиночество персонажа: его переживание мира, его личное тепло, бесконечно борющееся с недружелюбным излучением холодной Вселенной; его страх перед безличным, великим, грозным, неопределимым и неопределенным пространством… — этим океаном времени, который каждый должен переплывать в одиночку…
После обеда приходили ребята, стучали мольбертами, шумно рассаживаясь; выбегали в коридор — набрать в банку воды для работы с акварелью. И это тоже было счастьем… потому что с тех пор, как начала учить детей, она поняла, как и почему они были счастливы оба — она с дядей Мишей…
Позже, вечером, приходила еще одна группа детей, постарше. Вера заранее готовила им постановку, тщательно подбирая предметы, расставляя их на столе, поправляя складки драпировки…
С этими можно было говорить на равных:
— Старайтесь набрать массу цвета, — говорила она, переходя от одного к другому. — Сначала прописываем более жидкими слоями, в более повышенных тонах, как бы определяя основные аккордные созвучия. Дальше — находим промежуточные контрасты, само движение цвета, то, как частицы цветовой материи, то отталкиваясь, то притягиваясь друг к другу, строят пространство, которое надо записать…
В самом начале ее работы на занятия повадилась приходить с проверкой инспектор учебных программ, дородная тетка с тетрадочкой для замечаний. В первый раз сидела, что-то записывала с обескураженным лицом, вернее, пыталась записать; потом, видимо, махнула рукой, только сказала после занятия:
— Вы, Вера Семеновна, каким-то заумным языком с детьми общаетесь. Вас дети не поймут!
Однако после первой же республиканской выставки детского рисунка «На хлопковых полях нашей Родины», с которой четверо Вериных учеников принесли дипломы, тетка угомонилась, дипломы вставила в рамочки и вывесила в фойе. Оставила студию в покое.
— Вам должно нравиться, как на кисть берется краска… — говорила Вера, расхаживая между мольбертами, останавливаясь возле кого-то из учеников, отбирая кисть и показывая… — Смотрите: двумя-тремя цветовыми отношениями вдруг преобразовывается белое пространство… Возникают созвучия… диссонансы… и постепенно вся эта масса краски, правильно организованная, превращает небольшую плоскость в целый мир: предметы приобретают свою материальность, вещественность, звучание…
— Звучание?! — обязательно раздавался чей-то недоуменный голос.
— Да-да. Звучание… Каждый оттенок цвета имеет свой тон… Потом я расскажу вам о цветомузыке…
Чуть ли не каждый вечер, возвращаясь с работы, из Института ядерной физики, в мастерскую заглядывал Леня; приезжал на своем, недавно приобретенном «Москвиче»; обязательно приносил что-то поесть — какие-нибудь, купленные по пути, пирожки с капустой или рисом, еще теплые, завернутые в промасленный пакет и, для удержания температуры, обернутые его элегантным шарфом. И это было так здорово и так вовремя…
С удивлением она вспоминала, что с утра не ела, да и не хотелось, собственно… Он ужасался и говорил, что она худа уже до антиэстетической степени. «До безобразия!» — восклицал он, и она верила, что именно так и выглядит в его глазах.
Вера отвинчивала крышку термоса, брала с подоконника еще одну пиалу, наливала чай… с улыбкой рассказывала о детях: как, например, сегодня пятилетний Игорек, единственный сын пары молодых врачей и внук замминистра энергетики Узбекистана, минут десять благоговейно следил за тем, как Вера закрашивает на его листе вазочку с маками, потом застенчиво спросил:
— Вы не могли бы стать моей мамой? Однажды она задумчиво улыбнулась и сказала:
— Жаль, что у меня не может быть детей…
— Как?! — Леня встрепенулся слишком горячо, слишком испуганно:
— Но… Вера… Господи, мама организует вам любого специалиста, у нее пол-Москвы друзей, вы только ска…
Она усмехнулась:
— Нет-нет… я здорова… Я имею в виду совсем иное. Ребенок должен расти в любви, понимаете? Его надо любить ежеминутно… вот как меня любил дядя Миша…
— Но я не понимаю, почему вы…
— Да все потому же… — Помолчала, нахмурилась и сказала. — А я, к сожалению, не способна любить — как писали в старых романах — «всем существом»…
— Вы клевещете на себя! — выкрикнул он с таким выражением на лице, точно она его оскорбила.
Она взяла мастихин, протянула руку к холсту… медленно соскребла бугорок засохшей краски…
— Нет, — проговорила она, вздохнув… — Наверное, где-то там, по ремесленному ведомству, всю мою душу целиком безжалостно посвятили смешению красок на палитре и замазыванию холстов…
…До позднего вечера, до тех пор, пока сторож Хамид не являлся, деликатно постукивая костяшками пальцев в дверь, — будто они бог знает чем там могли заниматься, — Леня рассматривал написанное ею за день, помогал натягивать новый холст на подрамник, мыл кисти и каждую минуту учил ее жизни.
Кстати, немного и выучил. Она — очень медленно — стала меняться к лучшему: в одежде, в манере себя держать… Научилась слегка улыбаться, просто так, навстречу незнакомому человеку — (презумпция дружелюбия! — настаивал он, ибо знал толк в этих делах), — чего в детстве и юности не умела совсем.
Однажды она расхохоталась на какую-то Ленину шутку, и он оторопел от красоты безупречного ряда ее зубов, вдруг понимая, что впервые видит это лицо освещенным таким белоснежным эмалевым сиянием.
— Черт побери, Вера, — пробормотал он… — Этот оскал, как сильный аргумент, мы должны включить в стилевую композицию личности…
Но чаще она восставала против его педантичности, — того, что сам он называл «вниманием к каждой детали», а она — «занудливой въедливостью».
— Леня, отстаньте от меня! Я — художник, а не светская львица! — вспыхивая, говорила Вера. — Чем, собственно, вам не нравятся эти туфли? Как вы смеете, вообще?! Я их купила в лавке на Алайском, очень недорого и…
Он хватался ладонями за щеки и мучительно стонал, как будто внезапная зубная боль пронзала всю нижнюю челюсть.
— Вы не можете носить такие туфли! — с выражением зубной муки на лице говорил он. Затем вскакивал и, отмеряя широкие шаги по мастерской, читал ей лекцию о стиле одежды.
Сам он не только хорошо, со вкусом был одет, не только умел доставать у неведомых Вере спекулянтов самые добротные и модные вещи, но и обладал врожденным вкусом ко всему, что касалось стиля — одежды ли, помещений, да и просто умения себя держать. Возможно, тут сказывалось домашнее воспитание: Леня рано, лет в пятнадцать, остался без отца, известного в Узбекистане архитектора, но мать, Маргарита Исаевна, хирург-отоларинголог, посвятила сыну всю душу, намерения, любовь… Мать и сын были нежно друг к другу привязаны, жили вдвоем в большом пятикомнатном доме на улице Кафанова, и если Леня вечером не приезжал, Вера знала, что сегодня он ведет маму в театр или на концерт заезжего музыканта.
Саму ее он уже не пытался пристрастить к опере, после одного незадачливого посещения «Дона Карлоса», где партию главного героя исполнял отличный тенор из Кировского театра, — грузный пожилой певец, тяжело опускавшийся на одно колено и с трудом принимавший исходное положение. Потряхивая толстым задом, особенно комичным в тесных бархатных панталонах с оборками, он короткими перебежками между ариями и дуэтами пересекал пространство сцены, прижимал обе руки к своей дамской груди и выводил рулады, страдальчески поднимая брови.
* * *
Круг знакомств Леонида Волошина не поддавался исчислению: иногда Вере казалось, что он знает всех — просто всех жителей города. Хотя, конечно, этого быть не могло. Но когда они вдвоем оказывались в какой-нибудь компании — это происходило очень редко, вытащить Веру на люди было трудно, — каждый раз выяснялось, что он знаком со всеми присутствующими, и уже через минуту диктовал кому-нибудь телефон именно того человека, который «справится с этой вашей проблемой одним мизинцем!»… Вера такие вечера не любила, с неудовольствием обнаруживая в себе некоторое раздражение от того, что он ускользает, раздваивается, размноживается, и как бы перестает ей принадлежать целиком. Почему-то в их странных, неопределимых, никак ими обоими не называемых отношениях все сложилось так, что его свободное время, его забота, его мысли должны быть заняты ею… Одно слово — ангел-хранитель, денно и нощно приставленный…
Хотя иногда она спохватывалась и восставала против его опеки. И кричала, чертыхалась, грубила ему… Ему — единственному человеку, которому могла сказать все, что приходило ей в голову.
Вера повернулась к Лене: судя по благостному выражению лица, тот наслаждался. «Как вы можете на это смотреть?!» — шепотом спросила она. — «Тихо! Оперу не смотрят, а слушают»… — «Но это безобразное пренебрежение к визуальному ряду, к образу!»… — «Я вас убью, — прошептал он. — Закройте глаза и слушайте этот великолепный голос!»… — «Закрыть глаза?!» — воскликнула она, так что зашикали вокруг. — «Вы с ума сошли?! Я художник!» — и, немедленно поднявшись, стала пробираться к выходу через возмущенных любителей оперы…
В день расставания, в аэропорту, он с горечью скажет, что она всегда относилась к нему, как знатная госпожжа к рабу, при котором не стыдно обнажиться до полной и исчерпывающей наготы… Однако это не было правдой. Не было полной правдой…
С течением времени обнаружилось — однажды утром Вера спохватилась, перебирая одежду в шкафу, — что почти целиком им одета, и внутренне взъерепенилась, решила положить этому конец!
Когда вечером, как обычно, «зарулив по пути с работы», он небрежно вынул из портфеля — «тут пустячок по случаю» — элегантную длинную, натурального шелка накидку, — явно ручная роспись! — Вера заорала:
— По какому случаю?! Вы сейчас пойдете к чертовой матери с вашими пустячками и вашими случаями, модельер несчастный!!!
Он так и застыл с накидкой, развернутой в его руках, точно собрался торговать ею на воскресной толкучке, на ипподроме…
— Я что, ваша содержанка?! — кричала она.
— Нет, к сожалению… — ответил он кротко, с застывшей улыбкой глядя опять на ее, полуоскаленные в крике, белейшие зубы. И этот его беспомощный тон вдруг сбил ее со скандальной ноты, она сразу увидела себя со стороны — бешеную, неуправляемую. Это была мать, мать — во всем ее великолепии… И она сникла, сдалась…
— Еще не хватает, — бормотала, — чтобы…
— …не хватает… — тихо сказал он. Аккуратно сложил накидку и упрямо сунул в ее холщовый мешок на стуле. Она повсюду ходила с этой неряшливой, свисающей до бедра сумой.
— Да, кстати, — добавил при этом… — Вот, мешок… вполне неплохая идея. Это стильно. Но он должен быть другим…