27
Два месяца он метался по Канаде в безуспешных поисках Анны: объехал все известные ему гостиницы, все знакомые придорожные мотели, заезжал в населенные пункты, поселки и городки вдоль дорог, обходил магазины, бары, кафе…
Дважды в каких-то медвежьих углах ему довольно точно описали женщину на мотоцикле, а в одной забегаловке, в городке на границе с Америкой, уверяли, что только сегодня утром именно такая женщина спросила кофе с вафлями, сидела вот здесь, у окна, курила и что-то чертила в блокноте. Потом достала из кармана такую маленькую губную гармошку и тихо наигрывала… Официантки смеялись: не то чтобы уж очень виртуозно.
После чего целые сутки без сна он мчался в указанном направлении, истошно сигналя в спины всем мотоциклистам, и ему казалось, что это она удаляется от него в туманный зев бесконечного зеркального коридора…
В Индианаполис тоже примчался.
Элиэзер, величественный и высокомерный, как старый патриций, сидел в продавленном кресле, говорил ему «молодой человек», хотя был Сениным ровесником.
Нес какую-то ахинею о Платоне, вернее, о его мифе о «половинках», – дескать, все мы на небе составляем половину какого-то целого, но перед нашим рождением это целое разделяют, и обе половинки души достаются разным телам, всю жизнь тоскуя по своей потерянной части; и эта тоска и есть любовь, но любовь телесная. Точно так же существуют «зеркальные» души, которые понимают друг друга, как самих себя, ибо они и есть «отражения» друг друга «во внутреннем зеркале души». А зеркало завораживает нас не потому, что в нем мы видим себя, а потому, что, глядя в него, сами того не зная, мы видим нашего неведомого двойника, наше мистическое alter ego. С которым, в отличие от платоновских «половинок», соединиться не можем – именно потому, что зеркальны… И это рождает тоску, которая, не плотская любовь, а некое иное чувство – «мистическая тоска по двойнику»…
…и всякую подобную чушь, слушать которую было невыносимо. Раза три Сеня порывался встать и уйти и в конце концов поднялся.
– «Незнающий, кто он, и зачем рожден, – проговорил Элиэзер медленно и бесстрастно, глядя куда-то мимо него, в стенку, – и в каком мире, и с кем он делит этот мир, и что есть добро и зло… ходит совершенно слепой и глухой»…
Сеня остановился.
– Что-что?! – сощурившись, спросил он. – Что вы сказали?
– Это сказал не я, – отозвался Элиэзер. – Это Рабби Йоси. Эпиктет «Беседы»… Не суетитесь понапрасну. Нюта не вернется.
– Почему?! – заорал Сеня, которого раздражал этот высокомерный бурдюк с салом.
Тот ответил спокойно:
– Потому что она так сказала.
– Что значит – сказала! Что это значит?! И откуда – не вернется?!
– Не кричите, – ответил старый толстый человек. – Смиритесь. Смиритесь, как я. Нюта никогда не обманывала.
В середине октября возобновлялся его контракт с Бостонским симфоническим, и дальше тянуть уже было невозможно.
Он вернулся.
Его старый «форд» тащился и тащился вдоль вытянутого серой кишкой озера Шамплейн, которое никак не кончалось. Мелькали причалы, дощатые домики, перевернутые лодки и снова причалы… И все эти мили слева билась тревожная бурая вода с такой же бурой, словно мыльной, пеной…
Он вернулся к фаготу, к которому не прикасался месяца два, и тот, недовольно ворча, покашливая и просыпаясь, сначала высказал все, что думал о заброшенности хозяев и заброшенности любви, но постепенно разогрелся, воспрянул и запел-заговорил все о том же, о своем – о протяжных прощаниях.
Пошли репетиции, интересная новая программа, концерты…
Перед выступлениями оркестранты настраивали инструменты за кулисами. В смокингах, в бабочках – бродили туда-сюда, пиликали, подкручивали колки, давали друг другу ля; и он вспоминал, как она говорила: «Будто прикурить дают».
Сеня и сам был в смокинге – худощавый, элегантный, со своим великолепным фаготом – щурил серые глаза в рассеянной улыбке…
Кроме оркестра, он возобновил отношения с духовым квинтетом Джона Кларка в городе Олбани, куда ежегодно его приглашали для двух ответственных концертов: каждой осенью там проходил какой-то мини-фестиваль камерных коллективов. Неудобство заключалось в том, что ехать надо было дня за два, требовались хотя бы две репетиции перед концертом. Все эти отлучки следовало утрясать в оркестре, и Сеня уже несколько лет утрясал. Жаль было бросать истовых и страстных провинциалов. Вот и на сей раз он отпросился на три дня у Джейкоба Ринга, артистического директора. Тот обладал каким-то виртуозным умением отменить все невзгоды, погасить ссоры, уважить претензии и создать в оркестре настроение в общей тональности «обнимитесь, миллионы!». Впрочем, Сеня уже сам договорился о подмене с приятелем, фаготистом. Тот был только доволен: и заработок, и престиж. Так что все уладилось.
Джейкоб спросил:
– А ты что, на машине едешь? Сеня ответил:
– Нет, на роликах.
– Я к тому, что завтра обещают какую-то неслыханно раннюю снежную бурю, серьезно.
Оба, как по команде, глянули в окно, где на фоне синего неба пунцовый канадский клен любовно приникал к тонконогому золотому барашку-ясеню, и Сеня сказал по-русски:
– Буря мглою небо кроет.
– Что?
– Ничего, – сказал он. – Синоптикам бы задницы начистить этой их снежной бурей.
Рано утром заправился горючим под завязку и выехал.
За городом деревья тоже занялись пунцовой, желтой, медной, багряной и палевой листвой. Холмы пузырились, вскипали, курчавились кустарником – пестротканый ковер, золотое руно Новой Англии…
По склонам вдоль дороги мелькали косые ломти черного сланца: карьер, распахнутый, как выпотрошенный кошелек. Он вспоминал, как однажды в Альпах на такой вот дороге она прошивала один тоннель за другим, вскрикивая: «Ай, браво!» – всякий раз, когда после тьмы их оглушало солнце. И гнал машину с необычной для него, почти Анниной скоростью – чтобы не думать. Не думать. Не думать!
…Минут через сорок погода стала киснуть. Яркую синеву беспредельной выси там и тут прогрызал небесный жучок, волоча за собою коросту темных облаков, и как-то панически быстро темнело. Сеня сбавил скорость, протер очки и внимательней глянул в небо. Странно, подумал он. Слишком стремительно тучи натягивает: Аllegro маеstoso…
Еще полчаса ветер наглел и стервенел, стаскивая к центру неба всю тяжесть пастозных фиолетовых, с гнойно-желтым брюхом, грозовых туч; скоро над головой уже лежала низкая крыша из асфальтовых пластов.
Так в первой части Четвертой Чайковского сначала взвихривается трагический вальс, и кружит, и гаснет – затем густыми бемолями параллельного мажора выпевает кларнет. И тогда пространным речитативом ему отвечает фагот: забудь… забудь… забудь…
Вдруг громыхнуло. Еще и еще… Мгновенно померк божий свет, как бывает только в горах под вечер. И через пять-шесть томительных, словно пощады молящих минут, грянул ливень.
Этого еще не хватало мне на Второй дороге, подумал Сеня. Она и так норовистая. А главное, осталось-то каких-то несчастных сорок пять миль!
Когда он свернул на Вторую и стал с нею петлять, то и дело сползая на обочину, чтобы переждать грандиозный обвал небесных вод, совсем стемнело. Не верилось, что сейчас десять часов утра, что лишь сегодня он размышлял, что надеть – взять легкую куртку или ну ее, достаточно одного свитера. И куртки не взял.
Дождь хлестал и хлестал, будто спятивший пожарник закостенелыми руками сжимал бесперебойный брандспойт.
В ближайшие минут двадцать Сеня все же пытался продвигаться малой скоростью по скользкой дороге, но дождь вскоре перешел в мокрый и хлесткий, а потом в крупный, грозно-праздничный снег: «Синоптики, сукины дети, не подкачали!»
Порывы штормового ветра швыряли на стекла машины снежных призраков-духов в таких припадках ярости, что Сеня все чаще благоразумно съезжал на обочину в надежде переждать. Ну сколько может продолжаться это безобразие? В октябре? Чепуха какая…
Вскоре по сторонам раздался треск: еще полные листвы деревья, не выдержав тяжести снега, падали на дорогу. Сеню чудом не прихлопнула великолепная… береза вроде бы, черт ее разберет в этой мгле. Она упала прямо перед машиной, долго еще содрогалась на земле всем трепещущим телом, и уже ее жадно пожирал белый метельный зверь. Дорога была наглухо перекрыта. Снег валил в самых причудливых направлениях, полоскал над землей белую мятежную массу. Похоже было на атакующую стаю белых гусей…
Очень стремительно, очень красиво наваливало вокруг парафиновые сугробы.
Хорошо, что бак заполнил, подумал он, включая отопление.
Через час ветер слегка угомонился, но снег продолжал валить, засыпая машину.
Раза два в своем легком свитерке Сеня выскакивал наружу – разгребать выхлопную трубу. Ледяная рвань хлестала по щекам, залепляла рот и глаза, он плевался, щурился, задыхался от ветра и вновь возвращался в машину.
Вокруг расстилалась роскошная матовая зима, чрезвычайно опасная для его вишневого фагота, для драгоценного фагота работы мастера Питера де Кёнига, да будут благословенны руки его.
А ведь я уже часа полтора сижу в этой расчудесной неожиданной буре, подумал он. Не потрескался бы мой парень… Сейчас, сейчас, сказал ему Сеня. Сейчас мы тебя согреем, дружище! Сейчас мы сыграем-согреем… Щелкнул замочками на футляре, открыл его, распеленал и достал инструмент.
Бархатным обволакивающим голосом – чуть в нос – проговорил его фагот начало «Рассказа Календера-царевича»: мечта и забвение…
И еще часа полтора Сеня перебирал подряд все свои партии из концертов Вивальди, из симфоний Шостаковича, Первой симфонии Малера… И то место в первой части Пятой Чайковского, где душа мечется по кругу и нет спасения…
Очевидно, из-за такой невероятно ранней бури снегоочистительные машины не были готовы к выезду. Мобильник, который Сеня забыл зарядить с утра, да еще и оставил зарядку дома, мирно усоп. Деваться было некуда. Только ждать, когда очнутся болваны в каком-нибудь дорожном управлении, или кто там ведает этим хозяйством.
Время от времени он выключал отопление, чтобы не задохнуться. Снег все валил мерным плавным ходом, покрывая машину. Сеня играл и играл весь свой репертуар, один в целом мире посреди внеурочной оглушительной зимы, посреди хрупкой фарфоровой тишины, в которой горько-медлительным, вкрадчивым, сладостным голосом искал кого-то, молил кого-то вернуться его фагот…
Сеня уже устал играть, прерывисто дышал и не помнил, сколько так сидит в ослепительной зиме, в ленивом снегопаде, окутанный долгими сокровенными выдохами своего фагота…
В очередной раз он выбрался наружу – разгрести снег вокруг выхлопной трубы. Вернулся в машину, вытирая заледеневшие руки полой свитера.
Взял фагот и мельком кинул взгляд в зеркало заднего обзора.
В левом углу, на фоне забеленного снегом окна, уютно подвернув под себя ноги, сидела Анна.
Сердце его остановилось и закачалось все быстрее, быстрее, погружаясь в пучину неистового метельного вихря.
– Ты… давно здесь? – спросил он, не оборачиваясь. И она сказала просто:
– А я все время тут. Играй, играй… Это что было? Чайковский?
– Это Стравинский, чудище! – ласково проговорил он, задыхаясь. – Колыбельная из «Жар-Птицы».
– Ну, играй нам колыбельную.
– А гармошка с тобой? – спросил он.
– А как же.
– Тогда, дитя мое, сбацаем «Лили Марлен».
– Есть ли что круглей моих колен?
– Колен твоих, ихь либе дихь…
Она вытянула из кармана джинсов свой поцарапанный трофей, приложила к губам, напрягла их, дунула для примерки: зеленые глаза вытаращены, носогубные складки сарафаном…
«Есть ли что банальней смерти на войне И сентиментальней встречи при луне, Есть ли что круглей твоих колен…»
Гармошка ее сипела, кашляла, задыхалась.
Сеня блаженно засмеялся и поднес к губам фагот.
…Часа через три из ближайшего городка добрался наконец бульдозер дорожной службы.
Приметив на обочине автомобиль, рабочий спрыгнул на землю и бросился руками сгребать со стекол тяжелую мокрую кашу.
Внутри, откинув голову на спинку сиденья, с каким-то огромным саксофоном в руках непринужденно сидел человек, словно только что отнял губы от инструмента и прислушивается к замирающим звукам. И, видать, то были сладостные звуки, ибо сеть морщинок у глаз еще удерживала странную мечтательную улыбку.
Все поняв с первого взгляда, рабочий вызвал по рации полицейских. И до прибытия амбуланса и полиции сидел на ступенях своего бульдозера, выкуривая сигареты одну за другой, не в силах отвернуться от бокового зеркальца автомобиля, в котором отражались впалый висок музыканта, седая щетина скулы и серый улыбчивый глаз.
Он неотрывно смотрел ввысь, этот мертвый музыкант – как смотрят вслед любимому существу.
А там, вверху…
…там глубокими синими зеркалами распахнулись два небесных озера, чарующе медленно меняя линии берегов…
Иерусалим, 2007–2008
Горячо благодарю всех моих друзей и тех, кто стал друзьями за время работы над книгой.
Прежде всего – блистательную артистку цирка Лину Никольскую, которая вела меня по канату над бездной этого романа, не давая оступиться,
каскадера Дмитрия Шулькина,
киевлян Сергея Баумштейна, Сашу Ходорковскую, Светлану Блаус и Елену Мищенко,
«зеркальных женщин» Ларису Герштейн и Лену Котляренко,
Марину Дудиловскую,
Рафаила Нудельмана,
фаготиста Александра Файна,
Александра Крупицкого,
мою сестру скрипачку Веру Рубину,
карильонистку Елену Садину,
Евгения Терлецкого,
Жанну Прицкер,
Машу и Юлю Шухман,
Якова Шехтера,
Соню Чернякову,
попугаев – жако Шурочку и амазона Маню из семьи Лины и Николая Никольских,
а также мою семью – за бесконечное терпение.
Дина Рубина
notes