Книга: Смятая постель
Назад: Глава 19
Дальше: Глава 21

Глава 20

Разумеется, на следующий день Беатрис ни о чем таком не говорила. День был монотонный, бесцветный, и Эдуар в конце концов стал думать, уж не приснились ли ему ее слова, а может быть, Беатрис проговорила их во сне. Эта мысль утешала его и мучила. Только к полуночи, после спектакля и тихого ужина с друзьями, они остались одни. Раздеваясь, они шутили, но, когда Эдуар встал рядом с ней в ванной, она застыла и посмотрела на него в зеркало. «Какой я лохматый», – подумал он, и их двойное отражение показалось ему вдруг нелепым.
– Что ты чувствуешь теперь, когда тебя наконец любят? – спросила она.
Не дожидаясь ответа, она прошла мимо него и села на кровать. Взяла пилочку и стала подпиливать на ногах ногти. Тихонько что-то мурлыкая. Смущенный, он тоже вошел в комнату, сел рядом с ней на кровать и попытался взять такой же тон.
– Это очень приятно, – сказал он, улыбаясь, – но трудно поверить…
Он чувствовал себя глупым, неловким и не владеющим ситуацией. На самом деле – а он ненавидел, когда она так делала, – он ждал, что она рассмеется ему в лицо, как после удачной и роковой шутки.
– А как ты думаешь? – спросил он. – Тебе почему так кажется?.. – Он запутался. Беатрис на секунду оторвалась от маникюра.
– Что я люблю тебя? – переспросила она. Она засмеялась и покачала ногой. – Это очень просто: я задала себе вопрос.
– Раньше ты этого не делала? – спросил он.
– Нет, – сказала Беатрис. – Странно, правда? Я жила с тобой, не думая об этом, то есть не думая о том, что я тебя люблю. Но вот я стала размышлять и поняла, что на этот раз я люблю тебя.
Ее тон был по-прежнему шутливым, она снова взялась за пилочку для ногтей.
– Но тогда что же мне делать? – спросил Эдуар.
В голосе было удивление. Беатрис посмотрела на него тоже с удивлением, потом улыбнулась.
– Но это не должно мешать тебе любить меня, – сказала она. – Это будет то, что называют взаимной любовью; то есть счастьем. Черт побери, Эдуар, я ненавижу слова! Пожалуйста, оставь эти манеры новобрачного, снимай свою рубашку и изнасилуй меня, ты ведь хочешь этого? Изнасилуй меня скорее, – добавила она, положив руку ему на бедро, – торопись, я хочу тебя, я хотела тебя на протяжении всего ужина.
Он опрокинул ее на постель. Они обрели друг друга, отдаваясь друг другу с силой и страстью. Это был поединок без снисхождения, что-то вроде ритуала изгнания злых духов. Будто они вместе совершили убийство и пытались забыть об этом. Обессиленные, они лежали на ковре, в метре один от другого, оба прерывисто дышали, но были уже спокойны. Беатрис повернула голову к Эдуару, улыбнулась ему краешком губ и тихо-тихо прошептала:
– Скажи мне, Эдуар, когда все так, как сейчас, какое значение имеет, люблю я тебя или нет?
– Не знаю, – честно признался он.
– Я тоже, – задумчиво заключила Беатрис.
Но на этот раз она лгала ему и лгала себе, лгала из робости. С ощущением безнадежности она подвинулась, перевернулась на живот и склонилась над Эдуаром.
Итак, его лицо, такое знакомое, успокаивающее, а иногда и тревожащее, стало лицом любви. Она зажмурилась, потом наклонилась и стала целовать глаза, виски, шею Эдуара с целомудренной и почтительной неторопливостью, ей совершенно не свойственной. Впервые в жизни она целовала своего победителя, ощущая, как из победы Эдуара рождается ее поражение, и, чувствуя, что победитель переполнен своей победой, она ощутила страх. Впрочем, меньше всего ей казалось, что она сделала подарок Эдуару: себе, а не ему открыла она этой ночью правду. Она признала, что его страсть разрушила ее безразличие, его преданность – ее высокомерие, его нежность – ее жестокость. Что она тоже полюбила его, и сказать ему о своей любви было только справедливо. «Просто для того, чтобы ощутить счастье, чтобы он был счастлив», – повторяла она себе, и ее удивляло, что счастье было куда ощутимее для нее, почувствовавшей вокруг себя сотни опасностей, чем для Эдуара, который с ними наконец распрощался.
Итак, она любила Эдуара и не скрывала этого. Ее друзья, разумеется, не хотели в это верить. Никола припомнил ей ее бесчисленные увлечения, Кати казалась выбитой из колеи, а Тони находила совершенно неприличным, то есть глупым и нарочитым то, что Беатрис кичится своей любовью. Беатрис находила совершенно естественной и ревность друзей, и их инстинктивную настороженность, она понимала, как трудно им примириться с новой, полной значимости ролью Эдуара, привыкнув к его незначительности. Перемена раздражала Тони и в профессиональном смысле тоже. Ей было чрезвычайно трудно оценить, а значит, и одобрить отсутствие сентиментальности, твердость и здоровье Беатрис в те времена, когда в моде были одиночество, некоммуникабельность и сексуальные комплексы, когда повсеместно взывали к человечности, требуя ее от всех и даже от актеров. Действительно, Беатрис рядом с другими знаменитостями кино и театра казалась случайно забредшим в стадо голодных овец сытым волком; и полное отсутствие в ней какого-либо чувства неловкости часто вызывало неловкое чувство в других. Парижане не понимали, с чего она вдруг взялась трезвонить на всех углах о своей великой любви, несколько запоздалой, с их точки зрения, пусть даже в ее представлении такая любовь была чем-то совсем новым. Им все это казалось смешным и на нее непохожим. Если бы так думала только Тони и ей подобные, Беатрис и внимания бы не обратила, но был еще Эдуар: он, казалось, тоже не верил ей и словно бы злился, будто она дала и не сдержала своего слова.
Как-то они сидели днем у себя в садике, Эдуар искоса поглядывал на нее, и она вышла из себя:
– В конце концов, то, что я люблю тебя и сказала тебе об этом, кажется тебе извращением или ненужным признанием?
– Извращением? Ни в коем случае! – запротестовал Эдуар.
– Но совершенно ненужным признанием, – продолжала Беатрис. – Ты привык к своей роли; плохое обращение тебе не мешает…
– О да, – сказал он, – да, я страдал как проклятый. Ты сама знаешь. Я терпел это, потому что причиной была ты. И терпел бы и дальше.
– Но, черт тебя возьми, я же люблю тебя! – раздраженно сказала Беатрис.
И она так властно крикнула: «Кати!», что ее камеристка тотчас показалась на пороге комнаты с перепуганным видом, спрашивая, что случилось.
– Случилось то, что я люблю этого господина, – сказала Беатрис, – и что я беру вас в свидетели. Кати, вы знаете меня десять лет, не так ли?
– Двенадцать, мадам, – машинально уточнила Кати.
– Хорошо, двенадцать; и вам случалось видеть здесь и других мужчин, не так ли?
На лице Кати одно выражение мгновенно сменялось другим, и смотреть на нее было очень забавно; сначала лицо ее выразило глубокую печаль оттого, что подобные грустные заблуждения в самом деле имели место; потом – покорность судьбе человека, положившего себе за правило не судить прошлое других; наконец, задумчивость, даже озабоченность – Кати вдруг углубилась в долгие и непредвиденные подсчеты. Это последнее выражение, кстати наиболее выразительное, подстегнуло Беатрис:
– Итак, Кати, вы слышали когда-нибудь, чтобы я говорила кому-нибудь из этих мужчин среди бела дня и натощак: «Я тебя люблю»?
Кати с очень скромным, но решительным видом ответила:
– Даже если мадам это и говорила, то я не слышала.
Посмотрев на разгневанную Беатрис, она добавила:
– …И меня бы это крайне поразило.
Она любезно улыбнулась Эдуару, и тот глуповато улыбнулся ей.
– Спасибо, Кати, – сказала Беатрис.
И как только та удалилась, раздраженно повернулась к Эдуару:
– Ты видишь, до чего я дошла? Выставлять Кати в роли Юноны! Какая нелепость… Мне кажется, что я держу в руках собственное сердце, вместе с «фруктами, цветами и ветвями», как у Верлена, но никому оно не нужно или уже слишком поздно!
– Да нет же, – сказал Эдуар, – нет, вовсе не поздно…
Он говорил с нежностью, но Беатрис уже не могла остановиться.
– Значит, слишком рано, так, что ли? – спросила она. – Хотя для меня жизнь стала восхитительной, теперь все в ней исполнено смысла: если я мою голову, мою для тебя, если ты опоздал, мне страшно. И потом, мне хочется рассказать тебе, как прошел у меня день, и я хочу тебе нравиться.
– Ты мне нравишься, – сказал Эдуар.
– Да, именно так, мне нравится, что я тебе нравлюсь, и я нравлюсь себе за это, понимаешь?
Он поколебался и поднял глаза на нее.
– А я, – сказал он, – я тебе нравлюсь?
– Нравишься? – переспросила она. – Куда хуже – я люблю тебя; уходя, мне хочется привязать тебя к ножке кровати и умащать сандалом, когда возвращаюсь. Я хочу, чтобы ты был счастлив и свободен, и одновременно мне хочется, чтобы здесь (она показала рукой на середину груди) у тебя что-то переворачивалось, когда ты думаешь обо мне. А тебе все равно, что я люблю тебя?
– Мне? Но, бог мой, именно этого я и хотел! – сказал Эдуар и упал в кресло.
Так оно и было. Он хотел этого с самого начала. И не знал, сейчас уже не знал, когда решил или смирился с тем, что будет любить ее, не будучи любимым. Почему же желанная взаимность кажется ему сейчас предательством или фарсом? Потому что он не верит Беатрис? Нет, он ей верит. В ней появился страх быть покинутой, нежность, уступчивость. Теперь по ночам он иногда притворялся, что спит и не видит ее, а она, приподнявшись на локте, такая красивая, по-новому красивая, смотрит на него, охраняя его сон. Он не хотел открывать глаза, он боялся. Он почти спрашивал себя, чего же хочет от него эта преданная незнакомка?
Они стали нарасхват, поначалу каждый в отдельности: Эдуар был преуспевающим автором – пусть славу его утвердили не в Париже, а в Америке, но и это было престижно; а Беатрис – популярной личностью: жесткость и неуступчивость, которые были так долго ее недостатками, благодаря телевидению стали ее главным обаянием. Потом их захотели видеть вместе, потому что они любили друг друга – а взаимная любовь в Париже всегда вызывает ревность, любопытство и, разумеется, желание ее разрушить. И вот они порхали от огня к огню, как ночные бабочки, и всегда казалось, что между ними светится таинственный, невидимый другим свет, благодаря которому они тянутся друг к другу, независимо от величины гостиной и несмотря на сумятицу празднеств. По ночам они оставались одни и удивлялись этому. Всеобщее признание их как пары, аура, их окружавшая, немного смущали обоих, когда они оставались наедине, будто им надо было продолжать играть пьесу, но уже без текста, – пьесу, которая только что имела бурный успех. По крайней мере, это смущало Эдуара, привыкшего следовать за…, быть вторым, ведомым и всегда только надеяться, что домой он вернется не один; публичное и официальное признание его пугало. И он с ужасом спрашивал себя, не стал ли он из-за привычки быть несчастным и вечно тревожиться одним из тех безнадежных и отчаявшихся людей, для которых слово «счастье» всегда звучит фальшиво.
Беатрис чутьем угадывала его смятение, но объясняла его тем, что Эдуар удивлен, – и сама всему удивлялась. В первую очередь тому, что любила, любила мужчину, большого грустного ребенка, которого бросила пять лет назад и которого могла бросить уже десять раз в течение этого года. А теперь, когда он входил в комнату, когда она слышала его смех, когда он смотрел на нее, она чувствовала эту любовь с такой очевидностью, что невольно даже смущалась. Давным-давно она стала говорить о любви, слышала, как о ней говорят другие, вызывала любовь в других, притворялась, будто чувствует ее сама, и вот теперь ей довелось пережить любовь. Благодаря этому Беатрис испытывала к себе невероятное, почти мистическое почтение: еще бы, оказалось, что она способна Любить! Изумление Эдуара мешало превратить ей свое счастье в торжество, и она сознательно подчеркивала его нелепость. Вместо того чтобы говорить ему и себе: «Это прекрасно, я люблю тебя», она говорила: «Это же нелепо, я люблю тебя». Вместо того чтобы сказать: «Я мечтала о том, чтобы это произошло», она говорила, пожимая плечами: «Рано или поздно со мной должно было это случиться». И если она улыбалась от счастья, то из одного только уважения к Эдуару добавляла к своей улыбке малую толику иронии. Она не хотела досаждать и тревожить его своей любовью. Она хотела, чтобы он был счастлив.
Зато другим – Тони, Никола и прочим – она объявляла о своей любви к Эдуару без всякой сдержанности и скромности. Казалось, это придает ей больше ответственности, риска, даже респектабельности. Она говорила им: «Я люблю Эдуара» – так же, как молодая женщина могла бы сказать: «Я беременна». К несчастью, друзья давно уже считали ее бесплодной, во всяком случае, в области чувств, и объясняли растущей славой Эдуара эмоциональную беременность, которую так смехотворно раздували речи Беатрис. Она была женщиной до мозга костей, и ее чувства били теперь через край, как раньше била через край бесчувственность. Беатрис сложила оружие, каким еще недавно пользовалась с оглушительным шумом и звоном, но ее погруженность в любовь, ее капитуляция меньше изумляли ее друзей, чем свойственная ей жестокость. Влюбленных женщин, слава богу, не так уж мало, зато женщины независимые, жестокие и гордые своей жестокостью встречаются гораздо реже. Друзьям казалось, что Беатрис сменила блестящую роль на заурядную и пошловатую, и они невольно досадовали, но вместе с тем были и довольны. Однако если жестокость имеет право быть оглушительной, то любовь должна быть скромной, и, нескромно афишируя свою, Беатрис лишала ее достоверности. Потому что от таких, как она, от жестоких хищниц, от таких Беатрис ждут, чтобы они любили тайно, против своей воли, против своей природы, и прятали свои чувства, как кожную болезнь. И только когда все уже кончено, все убеждаются, что и они способны были любить, но убеждаются «после», когда уже слишком поздно, когда все кончилось бедой, когда разорвалось их жестокое сердце. Тогда все говорят: «А ведь она и в самом деле была привязана к своему Эдуару, и привязана куда больше, чем признавалась. Она дорожила им и даже очень». И смотрят насмешливо или сочувственно, а несчастная жертва прячется, издевается над собой или плачет где-нибудь в уголке.
Но Беатрис, как обычно, опять отступала от правил. Стоило Эдуару исчезнуть минут на десять, как она бледнела, искала его глазами и спрашивала о нем метрдотеля, и многие вполне расположенные к ней люди считали это наигранным, неприличным и, уж во всяком случае, неуместным. Но Беатрис не играла: она уже видела Эдуара под автобусом, худое, длинное, такое знакомое тело раздавлено, ясные карие глаза затуманены, и нет больше той нескончаемой любви, которой он ее одарил. Беатрис сотрясала дрожь, и, когда появлялся Эдуар, она спрашивала: «Где же ты был? Я так переволновалась» – таким дрожащим голосом, что и он невольно вздрагивал от удивления, что покупка пачки сигарет может иметь такое значение. В такие минуты он никак не мог поверить в любовь Беатрис. Не мог понять, что, застигнутая врасплох потоком чувств, Беатрис будет в своем поведении нелогична и необузданна без всякой меры. Просить ее хотя бы притвориться на минуту равнодушной было бесполезно, все равно что просить человека, умирающего от жажды, подождать возле ручья, пока ему принесут стакан. Именно из-за отсутствия всякой жеманности она казалась жеманной, когда, например, уходила потанцевать, целовала сидящего за столиком Эдуара в лоб долгим поцелуем и не замечала, что он сидит, закрыв глаза, испытывая и физическое удовольствие, как всегда от ее прикосновений, и смущение. Беатрис же казалось, что любое ее движение наполняет его восторгом. Сколько раз он молил ее о поцелуе, о нежном взгляде? Теперь она была счастлива, что может дарить их без счета и невольно, и ничто на свете не могло ее остановить. Да ее и не останавливали, ночью рядом с ней был все тот же обезумевший от страсти мужчина, ненасытный волк, преданный пес, кому она говорила: «Я люблю тебя», а он просил ее тысячу раз повторить это признание; он говорил: «Повтори, повтори, что ты меня любишь, поклянись мне, повтори еще раз», и так всю ночь напролет. И она видела, как встает светлая заря счастья, утомления и роковой неизбежности.
О роковой неизбежности думал и Эдуар, когда вспоминал признание Беатрис две недели тому назад. Ни на одну секунду и вопреки намекам, его удивлявшим, он не думал, что Беатрис полюбила его за новоиспеченную славу, за возникшую известность. Он уважал Беатрис, он в ней не сомневался – его сомнения распространялись только на отношение Беатрис к нему. И он был по-прежнему уверен, что живет на вулкане, ожидая, что в один прекрасный день она сбросит его оттуда с шумом и грохотом. Но теперь, после ее признания в любви, его отставка, их разрыв покажутся ему предательством, противным, заурядным, а не стихийным бедствием, какого он ждал. Беатрис нарушила правила игры, сделав свою ставку, она смошенничала, спутав ему карты. Он досадовал на нее не потому, что она лгала ему, а потому, что, вполне может быть, говорила правду. «Я не в силах вынести ни правды, ни счастья», – думал он о себе, и эта мысль только удваивала его презрение к себе, удваивала его сомнения и сожаления. «Куда исчез его великолепный палач? Откуда взялась влюбленная в него женщина?» И когда Беатрис приникала к нему, заботясь теперь о его наслаждении даже больше, чем о своем, Эдуар, хоть и покоренный и очарованный ее неумолимым искусством, чувствовал странную ностальгию по той, иной женщине – той же самой, конечно, – но в которой было больше эгоизма, властного и бесстыдного… Беатрис могла быть неотразимой и в своих требованиях, и в своем послушании, и она это знала. Но она не знала, до какой степени готов ей покоряться Эдуар. И до какой степени он любил ее, когда она, по-королевски, в любой миг могла позвать его в спальню и, даже не дав времени раздеться, без всяких предварительных прикосновений, давала ему четкие указания, потом грубые приказы и, наконец, оскорбляла самыми последними словами. Когда, забыв о нем, будто он был предмет или случайность, она откидывала голову, утыкалась, заглушая крики, в подушку. Вот тогда она сливалась с мифом, созданным Эдуаром, не отличалась от его воспоминаний. Этой свирепой жрице он и отдал всего себя. С первой же ночи, проведенной с ним, она приобщила его к своему кощунственному и огневому культу, сделав из умеренного приверженца удовольствий, каким он был до тех пор, слепого фанатика.
Назад: Глава 19
Дальше: Глава 21