Гаршин. «Кочегар» и «Глухарь»
Те, кто говорило «безобразии» «Кочегара», по-своему правы (хотя беспристрастный взгляд тотчас схватывает и особую его привлекательность). Но «безобразие» — не самоцель, не прихоть художника, не средство усилить впечатление. «Кочегар» не сам по себе «безобразен» — он обезображен «страшно громадным» трудом. Сутулые плечи, раздавленная грудь, руки, как бы превратившиеся в орудия производства — рычаги, зажимы, клещи, созданы в «процессе труда».
Громадность труда и ужасы быта заводских рабочих (таких «кочегаров») Ярошенко знал не по литературе, не по исследованиям статистики. Читая статьи о том, как быстро освоила российская промышленность новое патронное производство, о том, что наши гильзы теперь лучше заграничных, Ярошенко знал (видел!), каким напряжением сил, каким потом даются победные сводки. На заводах артиллерийского ведомства (и на некоторых других тяжелых производствах) рабочий день был ограничен десятью часами: это не человеколюбие — после десяти часов работы производительность резко падала; к тому же, при большей длительности смены рабочий, уже обученный, умелый, невыгодно быстро уничтожался, сжевывался производством. В отчетах человеколюбивых комиссий, назначенных для изучения быта рабочих людей в Петербурге, говорилось: «При самых вредных для здоровья промыслах организм, как известно, страждет преимущественно только вначале, а потом привыкает к окружающей его атмосфере»; или короче: «Простой народ и дома не привык к лучшему…»
«Кочегар» тревожил взор и сердца зрителей, открывая перед ними громадный труд тех,
«…чьи работают грубые руки,
Предоставив почтительно нам
Погружаться в искусства, в науки,
Предаваться мечтам и страстям».
Прахов писал, охваченный неотразимым впечатлением: «У меня не было долгов, а тут мне все кажется, как будто я кому-то задолжал и не в состоянии возвратить моего долга. Ба, да это „Кочегар“ — вот кто твой кредитор, вот у кого ты в неоплатном долгу: всем твоим преимуществом ты пользуешься в долг».
Литератор Неведомский, после смерти художника подводя итог его деятельности, назвал «Кочегара» «самой лучшей и характерной из картин жаления» («жаление», объяснял он, нерв той эпохи: это и жалость, и сострадание, и любовь, от крестьянского «жалеть» — любить). В глазах «Кочегара» Неведомский читал упрек: «Вот до чего вы довели, низвели меня!» (до степени придатка машины, объяснял критик); ему даже слышался из уст «Кочегара» перифраз Михайловского: «Господа! Уделите мне, человеку, вывариваемому в котле капитализма, милостыню вашего внимания».
В суждениях первых зрителей картины много «жаления» и призывов уделить ее герою «милостыню внимания». На суждения зрителей влияет не только то, что хотел сказать художник, но и общественный «фон» — события, волнующие общество, и преобладающие в обществе настроения.
(Вполне благополучное академическое полотно Семирадского «Светочи христианства» — о казни первых христиан в Древнем Риме, — написанное в 1877 году, многие зрители осмыслили под впечатлением преследований и казней народовольцев.)
«Мы поняли, что сознание общечеловеческой правды и общечеловеческих идеалов далось нам только благодаря вековым страданиям народа…» — определял общественное настроение Михайловский. «Мысль, что мы должники народа», он предлагал поставить «во главу угла нашей жизни и деятельности»: «Долг лежит на нашей совести, и мы его отдать желаем». Мучившая совесть мысль о долге была немаловажной в тогдашней поэзии, прозе, публицистике, но тогдашние читатели обнаруживали ее и там, где она не была ведущей, где ее вовсе не было, обнаруживали и ставили «во главу угла».
Через год после появления ярошенковского «Кочегара» в «Отечественных записках» был напечатан рассказ Гаршина «Художники». Повествование в рассказе ведется поочередно от лица двух художников — Дедова и Рябинина. Сталкиваются две исповеди. Рябинин — представитель «мужичьей полосы в искусстве»; Дедов предпочитает «компоновать закаты, восходы, полдни, начала и концы дождя, зимы, весны и прочее». Но столкновение не от различия в жанре: выбор жанра определяется отношением к жизни, к искусству, взглядами на роль искусства в жизни. На фоне спора двух художников развивается рассказ о работе Рябинина над картиной, изображающей убиваемого непосильным трудом заводского рабочего. Картина — долг, который художник отдает народу. Мысль о неоплатности долга в конце концов подвигает Рябинина отложить живопись, чтобы учительствовать в деревне (Дедов отправляется в заграничное путешествие).
Может быть, творческую историю рассказа следует начать с написанной двумя годами раньше статьи Гаршина «Вторая выставка Общества выставок художественных произведений». Общество, созданное для борьбы с Товариществом, «задумало удивить мир», но… «грустная выставка, бедное Общество». «Розовенькое, голубенькое, красивенькое» небо, прозрачная водица, «искусно приготовленная из цветного стекла», гладкие портреты господ и дам, кейфующих в гостиных… Пустые, покрытые лаком картинки, осторожные — только бы не изумить, не вызвать ни гнева, ни слез, не поранить память; пустые картинки, пролетающие мимо души… «Весною на передвижной выставке картин было вчетверо меньше… но, обойдя картины, я развеселился: такое свежее и отрадное впечатление произвела эта выставка, крохотная, но составленная из образцовых произведений». Гаршин вспоминает Пятую передвижную: «Семейный раздел» Максимова, «Получение пенсии» Владимира Маковского, «С квартиры на квартиру» Васнецова, «Чернолесье» Шишкина и «Украинскую ночь» Куинджи, портреты литераторов Григоровича и Потехина, исполненные Крамским и Ге, «Сумерки» Ярошенко.
Статьи Гаршина в Товариществе, конечно, знали, передвижники сами побуждали его выступать в качестве критика, со многими художниками Гаршина связывали личные отношения — с Ярошенко он был очень близок. Суждения Ярошенко несомненно попали в исповедь Рябинина.
За три недели до открытия Шестой передвижной Гаршин послал Крамскому письмо: он увидел «Христа в пустыне», выставленного перед отправкой на Парижскую выставку, и просил художника растолковать суть картины. Для Гаршина Христос, написанный Крамским, — «выражение громадной нравственной силы, ненависти ко злу, совершенной решимости бороться с ним»; Крамской ответил Гаршину длинным письмом. Он писал о «симпатиях и антипатиях, крепко осевших на дно человеческого сердца под впечатлением жизни и опыта», о живущей в художнике «страшной потребности рассказать другим то, что я думаю». Впечатления жизни складываются в зрительный образ, он стоит перед глазами художника, потребность запечатлеть его на холсте неотвратима. Отзвуки письма Крамского слышатся в монологе Рябинина, но образ, не дающий покоя герою рассказа, — не Христос, а рабочий-клепальщик, «глухарь».
«Глухарь» — не выдумка Гаршина. Автор очерка «На литейном заводе», помещенного в «Отечественных записках», рассказывал: «Так называемые „глухари“ — последний сорт заводских рабочих, обреченный на самым тяжкий, почти нечеловеческий труд и получающий за этот труд самое ничтожное вознаграждение. В котлах они, как оказывается, играют роль подпорок… Котлы составляются из отдельных железных листов, которые по краям скрепляются между собой железными гвоздями… Котельщик влезает внутрь котла, вкладывает гвоздь острым концом в отверстие, проходящее сквозь оба листа, и затем плотно прижимает головку гвоздя к стенкам котла особым инструментом вроде рукоятки. Другой работник в это время тащит раскаленную добела заклепку и щипцами накладывает ее на наружный конец гвоздя, а третий работник тут же начинает пудовым молотом с размаху наколачивать эту заклепку на гвоздь. В это время работник, находящийся внутри котла, должен напрягать все силы, чтобы гвоздь от ударов не только не выскочил из отверстия, но даже не сдвинулся с места… Напряжение сил должно быть неимоверное; тут грудь человеческая должна иметь крепость и стойкость железа, потому что она прежде всего должна вынести все те удары, которые сыплются на заклепку, — мало того, вынести: даже не дрогнуть… В эти минуты несчастный „глухарь“ имеет такой страдальческий и измученный вид, что, глядя на него, делается „за человека страшно“»… Но, — толково объяснял автору очерка заводской служащий, — «убить человека не так-то легко, как вы думаете, а наш русский работник на это особенно живуч. Сначала-то, конечно, поломает его немного, а потом пообколотится, пообтерпится… Вот глохнут только, да ведь и это мужику небольшая беда, не в оперу же ему ездить».
Что-нибудь похожее мог слышать и Гаршин. Очерк в «Отечественных записках» появился шестью годами раньше рассказа «Художники» — вряд ли он был толчком к созданию рассказа, но память о давно прочитанном подсказала Гаршину сюжет картины Рябинина (писатель не удовлетворился статьей, ездил на завод и видел там своего «глухаря»; Репин сделал рисунок к «Художникам» — Рябинин на заводе; у Рябинина, нарисованного Репиным, очевидное сходство с самим Гаршиным).
Начало работы Гаршина над «Художниками» непосредственно связано с появлением «Кочегара» Ярошенко, с впечатлением, произведенным картиной на писателя.
Короленко, близко знавший и писателя и художника, свидетельствует совершенно определенно: «Известна история этого замысла. Гаршин был дружен с покойным художником-передвижником Ярошенко… На Гаршина картина произвела сильное впечатление. Его чуткое воображение, пройдя через разные ассоциации образов, остановилось на „Глухаре“».
Короленко приводит взятое из рассказа описание картины Рябинина: «Вот он сидит передо мною в темном углу котла, скорчившийся в три погибели, одетый в лохмотья, задыхающийся от усталости человек. Его совсем не было бы видно, если бы не свет, проходящий сквозь круглые дыры, просверленные для заклепок. Кружки этого света пестрят его одежду и лицо, светятся золотыми пятнами на его лохмотьях, на всклокоченной и закопченной бороде и волосах, на багрово-красном лице, по которому струится пот, смешанный с грязью, на жилистых надорванных руках и на измученной широкой и впалой груди…»
«Эти черты — точное воспроизведение фигуры ярошенковского „Кочегара“», — замечает Короленко.
Но воспроизведение не точно. Есть, конечно, сходство в колорите, в подробностях, даже в настроении, но в рябининском «Глухаре» настроение ярошенковского «Кочегара» доведено до безысходного отчаяния.
«Постоянно повторяющийся страшный удар обрушивается на котел», — следует дальше у Гаршина.
Изобразить такое на холсте невозможно, живопись тут бессильна, но великая совесть Гаршина требует, чтобы мир слышал эти бесконечно повторяющиеся удары, чтобы содрогался и корчился с каждым ударом, чтобы каждому перед картиной Рябинина стало «за человека страшно».
«Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком! — взывает Рябинин к своему созданию. — Убей их спокойствие, как ты убил мое…».
В гаршинском «воспроизведении» ярошенковской картины сострадание и неоплатный долг становятся преобладающей, пожалуй, единственной мыслью, единственным чувством произведения.
Рассказ «Художники» увидел свет, когда впечатление от «Кочегара» еще не улеглось, Гаршин выразил в словах общественное настроение, с которым была встречена картина Ярошенко. Тогдашние читатели «Художников» и зрители «Кочегара» — одни и те же люди. Они дополнили впечатления от картины впечатлениями от рассказа, совместили впечатления. Рассказ воспринимался как описание картины, а картина как иллюстрация рассказа.
В статье «Смерть В. М. Гаршина» Глеб Успенский писал о гаршинских «Художниках»: «А вот вам простой кочегар, которого также общие условия жизни терзают и молотом, и огнем, и горем, и бедностью». Глеб Успенский — близкий друг и Ярошенко и Гаршина, он великолепно знал и картину и рассказ; его обмолвка примечательна.
Главное не в том, что отличает «Кочегара» от «Глухаря»; главное в том, что объединяет их.
«Нельзя не мучить себя сознанием, что все это страшный грех человека против человека, — писал Глеб Успенский, — и что этот ужасный грех — наша жизнь, что мы привыкли жить среди него, что мы не можем жить именно так, чтобы нашей страдающей от собственных неправд душе не приносились эти бесчисленные жертвы».