ЧИТАЕМ ВОЛЬТЕРА, НЕГОДУЕМ НА ПАВЛА…
В то время существовали в России люди, известные под именем мартинистов. Мы еще застали несколько стариков, принадлежавших этому полуполитическому, полурелигиозному обществу. Странная смесь мистической набожности и философского вольнодумства, бескорыстная любовь к просвещению, практическая филантропия ярко отличали их от поколения, которому они принадлежали.
А. С. Пушкин
Вот уже четвертый год я не только не получаю за труды мои, но и за издержки мои никакой уплаты, будучи в самых горьких обстоятельствах…
Д. Г. Левицкий — А. А. Безбородко. 1791
Как недавно еще ничто не предвещало такого конца! 25 января 1780 года Совет Академии художеств за недостаточностью числа присутствующих членов определяет Левицкому присутствовать на своих собраниях одновременно с профессором исторической скульптуры Ф. Гордеевым, и это решение поддержано Бецким. 4 августа 1782 года «протчим не в пример» художник награждается двойным окладом «в рассуждении его долговременной службы и по классу его оказанной пользы» решением академического Совета. А ровно через пять лет, 1 августа 1787 года, следует личное прошение Левицкого об отставке по болезни и полной физической немощи, и уже на следующий день тот же Совет удовлетворяет его — редкая при существовавших бюрократических препонах поспешность.
Положим, Левицкий действительно заболел (за месяц до отставки никакие документы не свидетельствовали о его недомоганиях — художник брал один заказ за другим) и, не дожидаясь исхода болезни, почему-то заторопился уйти в отставку. Но тогда чем объяснить все те меры и способы ущемления его законных прав, к которым прибегает и академическое начальство и вчерашний покровитель А. А. Безбородко? Руководитель одного из ведущих академических классов, член Совета, после семнадцати лет самого успешного преподавания получает худшую из всех возможных в Академии форм обеспечения, наравне с канцеляристами и вдовами технических служащих, — пенсию в размере половинного оклада. Существование на двести рублей в год с семьей, предполагая невозможность частных заказов, означало плохо прикрытую нужду.
Дирекция Академии не забывает урезать заработок художника и в отношении уже выполненных работ. В журнале директорских определений за 1788 год появляется запись: «За писанные для Академии художеств два портрета почетных любителей за первой его высочества государя цесаревича и великого князя Павла Петровича 50 рублей. За второй его светлости князя Григория Александровича Потемкина Таврического 25 рублей. Итого 75 рублей господину Академику и Советнику Дмитрию Григорьевичу Левицкому выдать». Полное перечисление титулов художника в противопоставлении с ничтожно малыми суммами само по себе говорило о том, как резко и неотвратимо изменилось положение Левицкого.
Дирекция уверена, что оспаривать ее издевательской оценки художник не будет (не сможет?). Недаром вчерашний его патрон Безбородко и вовсе откажется оплачивать законченные для него заказы. Еще в 1787 году Левицкий выполнил заказанный Безбородко портрет Екатерины — 27 ноября 1790 года он денег еще не получил. Не получает он их и в апреле следующего года. Безбородко проводил заказ через Кабинет и теперь явно не хочет, чтобы имя художника всплывало в платежных ведомостях, а Академия, в отличие от спора с Дебрессаном, и не думает встать на защиту прав Левицкого. Совсем непросто независимому нравом портретисту заставить себя написать: «Сиятельнейший граф, милостивый государь, все мастеровые и художники получали, а другие получают оплату за труды свои, один только я забыт милостию вашего графского сиятельства. Вот уже четвертый год как я не только не получаю за труды свои, но и за издержки мои никакой уплаты, будучи в самых горьких обстоятельствах при старости моей, и всего только за работу мою, по поданным к вашему сиятельству щетам, следует получить 2000 рублей. Заступите, сиятельнейший граф, своим покровительством человека, который служил и служить вашему сиятельству за честь почитает». Две тысячи рублей — десять лет отныне назначенного пенсиона.
Левицкий не преувеличивает. До 1776 года связанные с двором заказы исходили в основном от Бецкого, затем от Завадовского, но с начала восьмидесятых годов исключительно от Безбородко. Но при новых обстоятельствах последняя фраза письма явно неуместна. Безбородко не станет пользоваться услугами художника, может быть, «подозрительного», скорее крамольного, иначе мгновенно изменившееся отношение к живописцу вряд ли удастся объяснить. А что касается сочувствия или совести Безбородко, то остается вспомнить слова дольше и ближе всех знавшего его Семена Воронцова. В интригах при дворе Безбородко умел многие годы противостоять самому Потемкину — это ли не высший аттестат его жизненных принципов.
И еще одна подробность отставки художника. Совету достаточно одного дня, чтобы ее принять, но вот окончательная резолюция президента оттягивается без малого на год. Лишь в мае 1788 года следует распоряжение Бецкого отставку принять и «на место уволенного от Академии господина Советника Дмитрия Григорьевича Левицкого для обучения живописного портретного класса вступить господину назначенному (всего лишь!) Степану Семеновичу Щукину…».
Ученик. Один из лучших. Занимавшийся под руководством Левицкого с первого и до последнего дня в стенах Академии. Для Левицкого всегда стояла на первом месте благодарность тем, кто учил, помог пусть даже отдельными советами, пусть совместной работой. Портреты Козлова и Антропова в качестве академических программ — даже такая возможность используется для того, чтобы оставить в стенах Академии имена мастеров. Если сам Левицкий еще в 1769 году напишет портрет Козлова и его жены, то в 1786 году на вершине официального признания он предложит портрет Козлова в качестве программы на звание академика живописи портретной Л. Миропольскому.
Щукин так не поступил. Может быть, не смог? Но ничто не говорит о том, чтобы подобная попытка была им когда бы то ни было сделана. Все в практике портретного класса выглядит так, будто именно с него, с Щукина, класс и начал свое существование.
Но все-таки — с чем же была связана затяжка? Надеялся ли Бецкой задержать художника, или наоборот — кто-то задерживал руку Бецкого от последней решающей подписи в надежде изменить создавшееся положение? И кстати, о роли Бецкого. Как разительно отличается она от того, как стало принятым ее представлять. Бецкой — президент и единовластный правитель Академии художеств, а между тем недовольство им Екатерины приводит к тому, что с начала фавора Завадовского, то есть с 1776 года, Завадовский становится неизменным посредником в их отношениях, которыми императрица все более откровенно тяготится.
С 1782 года Завадовский возвращается в столицу хотя и не в прежнем своем качестве, но отныне все распоряжения императрицы по ведомству Бецкого передаются только через него. С этого же года Бецкой перестает получать награды, больше того — приглашения во дворец (но кому же в таком случае обязан повышением своего оклада «протчим не в пример» Левицкий?). Чтобы сохранить за собой хотя бы номинальное положение, Бецкой готов клясться Завадовскому, которого не выносил, в вечной дружбе и верности: разве не стоят высокие должности и унижений и откровенной лжи! Бецкой твердит своему неожиданному опекуну об «отличной любви» к нему. «Сие я сам знаю, — отвечает Завадовский, — а только того не ведаю, за что вы меня ненавидели?» — «Сие было не от сердца, а пар политик (из соображений дипломатических)», — ничтоже сумнящеся, отвечает президент.
Завадовский, по поручению Екатерины и вопреки отчаянному сопротивлению Бецкого, осуществляет в 1783 году реформу Смольного института, в системе которого вводится новая административная должность помощницы начальницы. Эту должность занимает генеральша А. Ф. Монахтина, и тогда же Левицкий пишет ее портрет. Восторги же по поводу воспитанниц института становятся теперь ненужными, как и их новые портреты.
Но ведь не исключено, что затяжка была связана с какой-то предысторией вопроса, с ситуацией, начавшей складываться много раньше разразившейся грозы.
Когда все началось? С появлением «Екатерины-Законодательницы» и вызванного ею чрезмерного энтузиазма зрителей, усматривавших в картине именно то, что хотел, но чего не должен был хотеть показывать художник. Впервые произведение портретиста воспринимается в своем гражданском звучании наравне с полотнами мастеров исторической живописи.
Или началом стал 1784 год, когда при дворе разражается, тщательно, впрочем, скрываемый от посторонних, скандал, связанный с постоянными покровителями Левицкого Воронцовыми? Племянница Е. Р. Дашковой, Елизавета Петровна Дивова, вместе с братьями Бутурлиными и широким кругом других родственников оказывается, и притом с полным основанием, заподозренной в сочинении снабженного карикатурами памфлета на любимцев Екатерины и самую императрицу. Если Екатерина и допускает в свой просвещенный век сатиру, то, пожалуй, только вышедшую из-под собственного пера. Дивова с мужем, Воронцовы, Бутурлины немедленно высылаются из столицы. С 1801 года Дивова окажется в Париже и не где-нибудь — при дворе первого консула, сдружится с самыми известными просвещенными женщинами Франции — мадам Талейран, Жюно, Рекамье. Постоянная гостья Мальмезона станет ближайшей подругой и императрицы Жозефины.
Или первыми грозовыми раскатами прозвучал 1785 год, когда начинает определяться «дело» Н. И. Новикова. Годом раньше Комиссия народных училищ предъявляет ему претензии за перепечатку нескольких учебников. Подтвердить невиновность Новикова мог бы предложивший ему эту перепечатку московский главнокомандующий Захар Чернышев — речь шла о возможно более широком распространении и удешевлении книг, тогда как сам издатель не получал на этом никакой прибыли, — но З. Г. Чернышев только что скончался, и Новиков вынужден выплатить огромную компенсацию, которая должна подорвать финансовую основу его деятельности. Когда эта цель остается недостигнутой, в 1785 году назначается полная ревизия издательской деятельности Новикова, а сам он подвергается испытанию в «прочности веры», которое проводит по личному поручению императрицы митрополит Филарет. И даже Филарет не сознает, что его благожелательный в конечном счете отзыв ничего не может изменить в линии, намеченной правительством Екатерины. Новикова необходимо обезвредить, лишить возможности деятельности и сделать это в пример другим, не останавливаясь ни перед какими мерами жестокости, не соотносясь ни с какими законами. И хотя в марте 1786 года Новиков получает разрешение продолжать торговлю книгами, но часть из них изъята и на издателе уже лежит клеймо неблагонадежности.
А чиновники все еще не понимают желаний самодержицы, хотя она столько раз под разными предлогами указывает на необходимость лишить упрямого «мартиниста» хотя бы типографии, не понимают, что следствие все равно состоится. Что же касается Левицкого, то ни для кого не секрет его дружба с Новиковым и близость со всем окружением издателя, тянувшиеся с начала 1760-х годов связи с московскими «мартинистами». Но теперь игра в вольтерьянство для Екатерины подошла к концу, и она без колебаний применяет всю силу самодержавной власти против той «смуты рассуждений и мнимого здравого смысла», которую насаждает Новиков со своими единомышленниками. Екатерина великолепно сознает, какова их роль в возникновении все более и более ощутимого и дающего о себе знать общественного мнения.
Подозрение в политической неблагонадежности — его круги все шире и шире расходятся, а страх перед «мартинистами» достигает апогея, когда в 1787 году они делают попытку непосредственно связаться (а может быть, и устанавливают этот контакт) с «малым двором» — Павлом. Это ли не сигнал для перехода к самым решительным действиям, особенно в отношении тех, кто расположился в непосредственной близости от дворца и наиболее влиятельных политических игроков и фрондёров. Безбородко фрондирует. Это несомненно. Он не хочет выделяться из общих тенденций либерально настроенного дворянства, во всяком случае, противостоять ему — это тоже так. И пытаясь смягчить и повернуть на другие рельсы подозрительность Екатерины в отношении Новикова и его окружения, не думает ли он при этом и о себе, о собственной безопасности? Достаточно императорскому гневу накопиться, а Безбородко уяснить себе, насколько серьезна позиция Екатерины в этом вопросе, как он отступается ото всех тех, кто был связан непосредственно и с главным «мартинистом» и со всем «мартинистским» делом.
Наконец, именно 1787 год ознаменовывается для Левицкого событиями, затронувшими самым непосредственным образом его преподавательскую деятельность и положение в Академии художеств. Речь шла о «потемкинских деревнях» и путешествии Екатерины в Тавриду.
В начале 1787 года из Петербурга выехал грандиозный кортеж — сама Екатерина в окружении своего двора и дипломатического корпуса. Желание увидеть недавно обретенные Российской империей земли, узнать их особенности, масштабы, потребности. Нет, такой любознательностью Екатерина не отличалась никогда. По собственному признанию, ее вполне удовлетворяют словесные описания и рисованные планы. Зато политическая демонстрация — об этом в Петербурге думают не первый год.
Отношения с Оттоманской Портой продолжают ухудшаться. Турецкая война висит в воздухе. Надо демонстрировать расцвет государства, его успехи, силу и будущим врагам и возможным союзникам. Возможным — потому что их еще предстоит убедить. Отсюда царские почести, оказанные послам Франции и Англии, которых приглашают участвовать в поездке. Отсюда заранее намеченная встреча с австрийским императором Иосифом II и согласие дать по дороге аудиенцию Станиславу-Августу Понятовскому. Екатерина уже не играет в нежную дружбу с теряющим былую силу польским королем, но все же в большом дипломатическом розыгрыше лишний монарх может пригодиться.
Впрочем, внешне все выглядит совсем иначе. Идут усиленные разговоры о необходимости проверить состояние новых земель — Екатерина всегда умела слыть рачительной хозяйкой. Дать возможность подданным увидеть обожаемую монархиню — Екатерина просто не вправе лишить их такого законного счастья. И даже — кто бы мог подумать! — подвергнуть ревизии наместника Новороссии всесильного Потемкина. Якобы до императрицы дошли наконец о нем неблагоприятные слухи. Якобы наконец-то стало истощаться ее многомилостивое терпение. А если европейские дворы и не склонны верить во все это — их дело. Камуфляж — неизбежная дань дипломатическим условностям — им хорошо знаком и понятен.
И Новороссия поражает участников поездки порядком, благоустроенностью, размахом строительства — уже завершенного! — цветущими городами и селами — уже существующими! Что там успехи в освоении нового. Никакого сравнения со старыми, коренными землями Российской империи! Да что говорить, когда едва не опальный, по слухам, князь Потемкин за несравненные свои заслуги в управлении землями здесь же, на обратном пути, получает знаменательный титул Таврического и в честь него выбивается медаль. «А твои собственные чувства и мысли тем наипаче милы мне, что я тебя и службу твою, исходящую из чистого усердия, весьма весьма люблю и сам ты бесценной» — строки из письма Екатерины «светлейшему», наспех набросанные перед возвращением в Петербург.
«Как будто какими-то чарами умел он преодолевать все возможные препятствия, побеждать природу, сокращать расстояния, скрывать недостатки, обманывать зрение там, где были лишь однообразно песчаные равнины, дать пищу уму на пространстве долгого пути и придать вид жизни степям и пустыням». Очевидцы не слишком заблуждались. Кто-то останавливал коляску в неположенном месте и выходил на непредусмотренную никакими планами прогулку. Кто-то, проснувшись ни свет, ни заря, оказывался на палубе галеры до появления на берегах обещанных чудес. Кто-то и вовсе, отстав от кортежа, пускался в путь рядом, чуть в стороне. И другой очевидец записывает: «Города, деревни, усадьбы, а иногда простые хижины были так изукрашены цветами, расписанными декорациями и триумфальными воротами, что вид их обманывал взор, и они представлялись какими-то дивными городами, волшебно созданными замками, великолепными садами».
Определения свидетелей не нуждались в уточнениях: «чары», «декорации» и, значит, исполнители. Потемкину в своем «секрете» без них было не обойтись, но они-то и оставались главной и на протяжении почти двухсот лет неразрешимой загадкой: ни имен, ни самого факта их существования не удавалось установить. Обвинения против «светлейшего», как и утверждения очевидцев оставались одинаково голословными. Тем не менее разгадка существовала и, как оказалось, была связана с Академией художеств.
За год до крымской поездки, в сугубо личном письме Потемкин просит президента немедленно прислать ему большую группу художников. Бецкой и не думает обращаться к помощи подведомственных ему академистов. В этом отношении существовал строжайший запрет императрицы, соблюдению которого Екатерина придавала совершенно исключительное значение: академисты должны были только учиться. Другой, окружной путь обеспечивает президенту и «светлейшему» более надежную тайну. Президент повторяет от своего имени просьбу в Канцелярии от строений. Делопроизводство фиксирует, что большая группа живописцев действительно направляется в распоряжение Бецкого. Как он использует их, администрация Канцелярии не обязана ни знать, ни отмечать.
Потемкину и его помощнику не нужно много времени, чтобы убедиться, как недостаточна эта поддержка. Почти сразу по приезде художников. Бецкой сразу же отвечает — Потемкин не тот человек, новой аналогичной просьбой: нужны художники, много, очень много художников. Бецкой сразу же отвечает — Потемкин не тот человек, с просьбами которого можно медлить, да и президент рассчитывает обойти докучливый надзор ненавистного Завадовского. Факт ответа делопроизводством отмечен, факт отписки — копия в архивах отсутствует. Во всяком случае, его содержание и принятые Бецким меры полностью удовлетворили «светлейшего»: никаких просьб о художниках больше не повторялось.
Выпуски в Академии после пятнадцатилетнего курса обучения происходили раз в три года. И Потемкин еще до установления точных сроков крымской поездки обращался к Бецкому за содействием: уже тогда ему нужны были художники. У Академии всегдашние хлопоты с устройством своих питомцев — первые шаги вольнопрактикующего мастера без заказчика и заказов всегда трудны, — и предложение «светлейшего» принять к себе на службу большую их группу было бы встречено академической администрацией восторженно. Тем не менее формально администрация не узнает ни о чем. Своеобразная сделка между «командиром» Новороссии и президентом, против которой, конечно же, стали бы интриговать и Безбородко и Завадовский, совершается на личной почве, безо всякой огласки. Причем Бецкой выбирает не случайных, а лично ему обязанных своей подготовкой учеников. Это либо дети подчиненных президента, либо прямые его пенсионеры, то есть учившиеся на его средства. От них скорее, чем от кого бы то ни было другого, можно было ждать полного подчинения и необходимого молчания.
В первом «потаенном списке» находятся «живописцы зверей и птиц», пейзажисты и воспитанники Левицкого — портретисты, как, например, «краскотера Академии художеств сын» Андрей Егорович Емельянов. Все они не претендуют на золотые медали — медалистов, получающих вместе с отличием право на шестилетнюю заграничную поездку, и так не удалось бы скрыть, — но они лучшие после будущих пенсионеров, чьи работы и сегодня можно найти в музейных фондах.
Та же картина повторяется и в 1787 году. Только теперь за отсутствием времени для работ Бецкой умудряется переправить к Потемкину будущих выпускников Академии почти всех специальностей. Там будет видно, какой ценой или способом удастся добиться молчания. Ни Бецкой, ни Потемкин не сомневались, что удастся.
Действительно, все выпускники 1787 года, работавшие в Новороссии, так и остаются на службе у Потемкина — род неволи, которой почти невозможно было не подчиниться. Их искусство больше не нужно «светлейшему», но здесь он не жалеет денег на идущее впустую жалованье. А непокорство может привести начинающих безвестных художников к конфликту не только с Потемкиным. События покажут, что к сохранению «секрета» не останется безразличной и сама императрица.
«Потемкинские деревни» существовали. Спустя двести лет нарицательное понятие стало документально установленным историческим фактом. Но вот современники — насколько обманул их и обманул ли вообще потемкинский театр?
Непосредственное окружение Екатерины. Супруга коронного гетмана Польского русского генерал-аншефа, Александра Браницкая, малограмотная, без памяти влюбленная в дядю племянница Потемкина. Принц де Линь — при всей звучности своего титула подобострастный, хотя и в рамках придворной благопристойности, искатель расположения Екатерины. Иосиф де Рибас — муж побочной дочери президента Академии, сумевший за время крымской поездки сойтись с Потемкиным. Еще один принц — Карл Нассау-Зинген, прославившийся по всей Европе искатель приключений и богатств, наглый и удачливый дуэлянт. Сомнительность его репутации не мешает Потемкину пригласить его к себе, представить Екатерине, добиться приема Нассау-Зингена на русскую службу начальником гребной флотилии русского флота на Черном море. Метаморфоза, случившаяся во время крымской поездки.
И полная противоположность предыдущим — В. П. Кочубей. Известный своими либеральными убеждениями, он станет со временем одним из «молодых друзей» Александра I, впрочем сумевшим удержаться и при Аракчееве и при Николае I. В. П. Кочубей не скрывает, что считает крепостное право «гигантским злом», но не скрывает и своей боязни «потрясений», с какими могла быть связана его отмена. Его оценка происходящего никогда не нарушала принципа «ни в чем не ослаблять существующего порядка».
С совсем иной ступени социальной лестницы В. С. Попов, ближайшее доверенное лицо Потемкина, секретарь, ведавший всей перепиской «светлейшего». Он получает доступ к Екатерине, сумеет завоевать расположение и Павла и Александра I и при этом издать «Заметки для рассказов между друзьями» о подробностях своей придворной жизни. В. С. Попов не поспешит ни с какими разоблачениями, разве что будто случайно запишет слова одного из послов: «Маленькая лгунья, — сказал, задумавшись, Фицгерберт, увидя Славу, трубящую над триумфальной колесницей Екатерины II».
Имен множество, известных во всех подробностях происходившей на виду, на чужих глазах жизни, усилий честолюбия, властолюбия, алчности. Кому из них и зачем нужна была правда? Каждый мог и имел случай говорить о правде, если бы — если бы эта правда могла войти в расчеты императрицы. В конце концов, игра «светлейшего» была настолько крупной и дерзкой, что в ней ничего не стоило сорваться. Или Потемкин не был в ней одинок. За его спиной существовало решение, иначе как объяснить ту поспешность, с которой строители должны велением Екатерины заканчивать для «светлейшего» дворец в Петербурге. Будущий Таврический, дворец был задуман еще в 1783 году, и И. Старов в немыслимой спешке заканчивает его к началу 1788 года. Оказавшись в Петербурге, Потемкин должен сразу же иметь роскошнейшую резиденцию. Это ли не спланированный триумф, из которого «светлейший», кстати сказать, сумеет извлечь двойную, пересчитанную на золотые рубли выгоду. Сразу по приезде в столицу он, опять-таки с разрешения Екатерины — иначе с царским подарком нельзя! — продает подаренный, дворец в казну за астрономическую сумму в 450 тысяч рублей, чтобы через год с небольшим второй раз быть награжденным им же. Только в этой части награда за «потемкинские деревни» составила около миллиона рублей.
В начале июля 1787 года Екатерина возвращается из крымской поездки, 1 августа следует прошение Левицкого об отставке, на следующий же день удовлетворенное. Временное совпадение? Но перемены происходят в жизни всех так или иначе связанных с поездкой лиц.
Левицкий не пользуется поддержкой Потемкина. Нужно ли большее доказательство: сколько лет он пишет портреты Екатерины, не получив ни одного сеанса с натуры, но достаточно Потемкину протянуть руку помощи художнику М. Шибанову, не имеющему вообще никакой известности, не представленному при дворе, чтобы императрица согласилась ему позировать. Памятью ее пребывания в Киеве, где происходили сеансы, останутся портреты ее самой в дорожном костюме и меховой шапке и ее тогдашнего фаворита Дмитриева-Мамонова. Больше того — Екатерина отдает распоряжение эти портреты гравировать, для чего привлекается такая знаменитость, как Уокер, и императрица постоянно интересуется судьбой заказа. Ни на что подобное за всю свою жизнь Левицкий рассчитывать не мог.
К тому же после триумфа «потемкинских деревень» слишком заметно падают шансы у неуязвимого Безбородко. Потемкин — его открытый враг, давний, непримиримый. «Места священные облег дракон ужасный», — отзывается Безбородко словами Ломоносова о появлении Потемкина при дворе. И если теперь Екатерина показывает ему свое неудовольствие именно в связи с поездкой, то не сделал ли Безбородко попытки выяснить императрице характер производившейся подготовки. Эта подготовка могла остаться незамеченной опекуном Бецкого Завадовским, но не ушла от глаз находившегося в Академии Левицкого — ведь брали воспитанников его класса! — который был к тому же, в отличие от большинства академических преподавателей, связан и с Канцелярией от строений. Почему бы художник стал молчать в кругу близких ему людей, тем более, что в силу своих убеждений не мог согласиться с подобным ремесленническим использованием получивших превосходную подготовку художников, остаться безразличным к тому отношению, которое они встретили в Новороссии и которое мало чем отличалось от отношения к крепостным.
Для Безбородко подобная информация представлялась хорошим козырем в той ежечасной игре, которую ему приходилось вести в придворных кругах. «Много в нем остроты, — отзовется он о своем противнике, — много замыслов на истинную пользу; но сие исполнять надо бы другим». Только в данном случае авантюра Потемкина как нельзя более совпадала с планами самой Екатерины. Безбородко же неточность его расчета обходится в три года ощутимого охлаждения императрицы: с 1787 по 1791 год он перестает получать привычные денежные подачки, исчислявшиеся большими суммами в десятки тысяч рублей.
Произошедшее не сойдет безнаказанно с рук и Бецкому. Екатерина немедленно расправится с ним не за то, что нарушил ее собственный запрет и распорядился воспитанниками Академии, а за то, что не сумел сохранить этого в надлежащей тайне. В Петербурге, да и за рубежом начинаются нежелательный шумок, пересмеивания, открытые обвинения. В том же 1787 году Екатерина рубит последнюю соединявшую ее с Бецким «семейную» нить — лишает его функций опекуна ее сына А. А. Бобринского, которые переходят к Завадовскому. Будут приняты еще более строгие меры против появления Бецкого при дворе, а годом позже ему вообще перестанут присылать приглашения во дворец. Екатерина не сумеет скрыть своего годами накапливавшегося раздражения даже в момент смерти президента. Времена идиллических часов вдвоем с «гадким генералом» отошли безвозвратно. Остался ненужный назойливый старик, освободивший императрицу от своего существования всего-навсего за год до ее собственной смерти. Как напишет Екатерина в 1795 году Д. Гримму, «этого 31 августа пополудни скончался господин Бецкой, два часа назад, в возрасте 93 лет; вот уже семь лет как он впал в полное детство и частично в сумасшествие; десять лет как он ослеп. Когда кто-нибудь приходил к нему, он говорил: скажите императрице, что я работаю со своими секретарями. Он прятался от меня главным образом из-за потери зрения, чтобы я не лишала его должностей».
Гримм слишком далеко, чтобы проверять объективность объяснений Екатерины, да и кто бы стал ставить под сомнение — хотя бы на словах! — правдивость ее утверждений. Екатерина не собирается преодолевать себя в отношении Бецкого. И как в свое время, уже будучи императрицей, Екатерина не пожелала уплатить долгов своей умершей матери, так и здесь она утвердит более чем выразительную эпитафию на надгробии «гадкого генерала»: «Что заслужил при жизни, то получил навеки».
Из близких Левицкому людей в немилость попадает Капнист.
За два года до поездки в Тавриду он стал предводителем киевского дворянства, так или иначе должен был участвовать в подготовке поездки и, конечно же, находился в курсе всех предпринимаемых Потемкиным шагов. Одобрял ли он их, мог ли с ними согласиться поэт, только что написавший оду «На истребление рабства»:
«На то ль даны вам скиптр, порфира,
Чтоб были вы бичами мира
И ваших чад могли губить?
Воззрите вы на те народы,
Где рабство тяготит людей;
Где нет любезные свободы
И раздается звук цепей…»
Позиция Капниста — она выявлена к этому времени совершенно ясно. В 1783 году, одновременно с «Екатериной-Законодательницей», он пишет «Оду на рабство», поводом для которой стало прикрепление императрицей крестьян к землям Киевского, Черниговского и Новгород-Северского наместничеств. В печати эти строки покажутся лишь в 1806 году, но и без печати они расходятся среди той части дворянства, для которой очевидна необходимость изменения самодержавного строя. Да автор и не думает их скрывать. Как раз в эти годы Левицкий особенно тесно сходится с Капнистом, пишет портрет его жены. Непосредственно перед поездкой в Тавриду Капнист заканчивает другую оду — «На истребление в России звания раба». Формальный повод — запрещение Екатериной подписывать официальные бумаги словом «раб», которое следовало заменять выражением «верноподданный», — становится новым предлогом для разговора поэта о свободе.
Но вся поездка в Тавриду в каждой своей подробности была противопоставлением тому, за что ратовал поэт: торжество самодержавия в его слепой, нерассуждающей и всеподавляющей силе. Назначение Капниста предводителем дворянства в Киеве носило черты ссылки поэта и, во всяком случае, удаления его из столицы. Но после пребывания Екатерины в течение нескольких месяцев в Киеве (с 29 января до 22 апреля 1787 года) — вынужденное ожидание времени, когда вскроется Днепр для продолжения путешествия водным путем, в действительности было необходимо Потемкину для окончания постановки грандиозного спектакля, — Капнист не остается и на этой должности. Он назначается главным надзирателем Киевского шелковичного завода. Не таврическими ли впечатлениями будет порождено ставшее крылатым ироническое замечание Капниста: «Правители все святы, / Лишь исполнители лихие супостаты». И это в виду декораций, заменявших несуществующие и прикрывавших подлинные деревни, в виду бутафорских мешков с житом, наполнявших раскрытые вдали от проезжей дороги амбары, в виду вековых деревьев, вырванных из земли и воткнутых «для благородства вида», тысяч крестьян, согнанных в праздничных одеждах со всех концов Новороссии, скота, пригнанного от самого Ростова-на-Дону, чтобы составить вдоль дорог картину жизни «благоденствующих поселян».
Зато с Державиным происходит прямо противоположная метаморфоза. Он недавний заклятый враг Потемкина, не щадивший едких насмешек для описания образа жизни и характера деятельности «светлейшего», превращается в его панегириста. Совсем недавно Петербург смеялся строкам из оды «К Фелице»:
«А я, проспавши до обеда,
Курю табак и кофе пью;
Преобращая в праздник будни,
Кружу в химерах жизнь мою:
То в плен от Персов похищаю,
То стрелы к Туркам обращаю;
То возмечтав, что я Султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг прельщаюся нарядом,
Скачу к портному по кафтан».
Но теперь нет таких восторженных слов, каких бы не обратил Державин к Потемкину: «Потемкин ты! — С тобой, знать, бог велик». Посвященные «светлейшему» оды следуют одна за другой — «Победителю», «Осень во время осады Очакова», «Водопад», и превращенное в настоящий гимн Потемкину описание фантастического по богатству и выдумке праздника, который дал тот в Таврическом дворце (вторично ему преподнесенном!) в 1791 году в честь императрицы.
Праздник в Таврическом дворце для Потемкина — это отчаянная попытка уничтожить или хотя бы ощутимо ослабить направленное против него влияние очередного фаворита Екатерины, Зубова. Но Екатерина уже слишком стара, Зубов по сравнению с ней слишком молод, а Потемкин, как бы ни были велики его тайные и явные заслуги перед императрицей, относится для нее к далекому прошлому.
Растрогавшись до слез широким жестом Потемкина, Екатерина тем не менее сохранит верность Зубову и его желаниям. «Светлейший» на этот раз проиграл, свидетельством чему могут служить русские газеты. В то время как западная печать посвящает необыкновенному празднику без преувеличения сотни восторженных страниц, в то время как Петербург, а за ним и вся Россия переживают рассказы о нем, распевают приобретший исключительную популярность полонез Я. Козловского на слова Державина «Гром победы раздавайся, веселись державный Росс», русские газеты хранят полнейшее молчание. Неудовольствие Зубова — слишком опасная перспектива. По словам Завадовского, «все тянут по его дудке. Одному все принадлежит, прочие генерально его мыслям прилаживают».
Только не были ли в таком случае неумеренные восторги Державина по поводу Потемкина не реакцией на «потемкинские деревни», а своеобразным фрондерством относительно фаворита? Державин издевался над Потемкиным, пока тот играл подобную роль. Зато теперь «светлейший» становится противовесом достигшему своего апогея фаворитизму, тем более, что Зубов не отличался никакими способностями, но терроризировал своими желаниями и дворец и государственную жизнь.
Наконец, самый близкий для Левицкого человек — Н. А. Львов. Львов не писал никогда в своей жизни панегирических сочинений. Он ничем не выдает и на этот раз своего отношения к происходящему. Но он участник поездки в Тавриду и участник, далеко не пассивный. Это ему поручает Екатерина проектирование и строительство собора в Могилеве — памятник встрече с австрийским императором. Здесь же, при несомненной поддержке Львова, получает работу В. Л. Боровиковский: ему заказывается роспись иконостаса и рисунки статуй апостолов. Кстати, впервые представляет Екатерине Боровиковского Капнист в путевом дворце Кременчуга. И когда Боровиковский появляется в конце того же, 1787 года в Петербурге, он находит приют в доме Львова на Почтамтской улице, где и остается долгих двенадцать лет, чтобы потом занять мастерскую виднейшего придворного портретиста Лампи на Миллионной улице, в непосредственном соседстве Зимнего дворца. Нет никаких признаков, чтобы Львов изменил свое отношение к Левицкому. Боровиковский, со своей стороны, отнесется к прославленному и заслуженному мастеру с полным пиететом. И все же то место, которое он силой обстоятельств займет в кружке Львова, это часть, и немалая, места, столько лет принадлежавшего безраздельно Левицкому. Тень «потемкинских деревень» легла между старыми друзьями.
Значит, двухсотрублевая пенсия, выплаченные гроши за написанные портреты, недоплаченные тысячи и свобода. Не болезнь, не старость — перед художником еще тридцать девять лет деятельной жизни, именно свобода от чиновничьих обязательств, вицмундиров, присутствия и чувство непреходящей опасности. Продолжающееся «дело» Новикова, которое вскоре перейдет в стадию тюремного следствия. Надо бы отступиться, постараться уйти в тень, может быть, даже уехать из Петербурга — разве не крыл в себе прямой угрозы первоначально вынесенный императрицей смертный приговор «мартинисту». Заменившие казнь пятнадцать лет заключения в крепости — милосердие, которое перед лицом пробужденного при участии того же Новикова общественного мнения Екатерина вынуждена проявить.
Даже не знающий колебаний в своих верноподданнических усердиях князь Прозоровский, который сменяет в ведении дознания Безбородко, не в силах скрыть недоумения: откуда такая ярость? А между тем, когда уже следствие ведется в Шлиссельбургской крепости, Екатерина бросает одному из сановников, что «всегда успевала управляться с турками, шведами и поляками, но, к удивлению, не может сладить с армейским поручиком!» Ничего удивительного — за армейским поручиком Новиковым стоит само время, голос истории. И тот же голос выражается в действиях бывшего преподавателя Академии Левицкого.
Далекие потомки, увлеченно, хотя и со слишком большим опозданием занявшиеся биографией своего знаменитого родственника, рассуждают, что разумнее всего было бы хотя на время скрыться на той же Украине. Они готовы верить, что так и было. Обывательский здравый смысл — когда он был путеводной звездой Левицкого! Во время пребывания Новикова в крепости Левицкий и не думает порывать с ним связи, пытается оказывать какую-то помощь и услуги. Освобожденный Павлом в день прихода нового императора к власти, Новиков немедленно уезжает в село Тихвинское. Это происходит 18 ноября 1796 года, а 27 февраля 1797 года он пишет оттуда своему молодому последователю А. Ф. Лабзину: «Любезного и сердечного друга Дмитрия Григорьевича и Настасью Яковлевну увидьте и поблагодарите за все». Осенью того же года Новиков будет специально благодарить Лабзина, что тот «полюбил его любезного Дмитрия Григорьевича». И не во время ли заключения Новикова Левицкий выполняет у себя в мастерской несколько повторений его портрета — форма протеста, которую подхватывают многие их единомышленники, развешивая портреты «мартиниста» в своих домах.
Это одно из самых популярных и известных полотен художника — портрет Н. И. Новикова. Он известен в нескольких экземплярах, ни один из которых не несет подписи художника, — причина для постоянных сомнений и дискуссий по поводу принадлежности каждого отдельного холста кисти мастера: портреты Новикова несомненно копировались и не только самим Левицким. Значительность человеческой личности — это первое, что привлекает и подчиняет себе зрителя в портрете. Художник повторяет, казалось бы, привычные композиционные приемы — обращение портретируемого к зрителям, рисующийся на фоне пейзаж. Однако все здесь приобретает новый смысл.
Само по себе построение портрета, написанного в несколько необычной для Левицкого коричнево-зеленой гамме, подчинено выражению душевного мира писателя. Срез фигуры и кажущаяся смещенность ее относительно центра создают известное впечатление фрагментарности. Но они же подчеркивают интимность портрета, которая достигается удивительной естественностью и живостью позы Новикова, а главное — его внутренней сосредоточенностью и увлеченностью, очень точно переданными художником. Писатель представлен как бы в ходе оживленного разговора, весь поглощенный ходом своих мыслей, когда слово готово сорваться с губ, а рука уже обращается к собеседнику с разъясняющим жестом. Пейзаж за плечом Новикова становится своеобразным символом, подчеркивая значительность, условно говоря, масштабность изображенного человека. Человек в этом портрете трактуется Левицким не как лишенный личных качеств и свойств член общества, чья жизненная деятельность сводится к выполнению определенных сословных функций, а как индивидуальность. Его значение для общества зависит от взглядов и собственных убеждений, от склада характера, то есть личной значимости. Новый человек — мыслитель, деятель.
…Они оба теперь одинаково далеки от двора — словно уступивший Левицкому свое место в Петербурге Рокотов и сам Левицкий, ровесники по возрасту, академики по званию. В 1787 году исповедные росписи церкви великомученика Никиты на Старой Басманной в Москве сообщают, что у академика Федора Степанова сына Рокотова есть здесь свой дом, что не имеет Рокотов ни жены, ни детей, что живут с ним четверо его крепостных, из них двое престарелых и двое учеников — двадцатисемилетний Петр Андреев и двадцатипятилетний Иван Андреев. Существует художник по-прежнему на частные заказы, в которых все также охотно помогает ему Москва.
«…Тетка моя, графиня Скавронская, будучи в Москве, пожелала иметь портреты сестер своих родных, матери моей и Ржевской, заказала их вместе с своими славному тогда живописцу Рокотову и уехала в Италию. Рокотов списал, ждал денег и присылки за портретами, но, не дождавшись ни того, ни другого, подарил их одному из учеников своих, который продал их как работу известного художника, помянутому Крымову, охотнику до картин. Однажды, шедши мимо его двора летом, я удивился, приметя весьма похожий портрет матушкин в доме человека нам незнакомого; стал доискиваться, как он туда попал и, узнав всю историю, выкупил матушкин портрет у него за 50 рублей, цена самого Рокотова тогдашняя; а матушка уже изволила, стыда ради, выручить портреты своих сестриц». Это рассказ И. М. Долгорукова из его книги «Капище моего сердца, или словарь всех лиц, с коими я был в разных отношениях в течение моей жизни».
Левицкий остается в своем доме в Кадетской (Съездовской) линии. Живет вдвоем с женой. Первый сын художника, родившийся в 1770 году, Григорий, умер в месячном возрасте. Его крестными родителями были жена Г. И. Козлова и А. П. Антропов. Связь с обоими старшими мастерами оставалась у Левицкого и впоследствии очень тесной. Второй сын, Алексей, родившийся в 1774 году, также умер. Единственная дочь Агафья в 1785 году вышла замуж. У Левицких несколько человек крепостных. В 1788 году один из них, Мина Иванов, женится на их же крепостной девушке Прасковье Андреевой, а позднее жена художника крестит у молодой семьи детей. Левицкому помогал в работе, скорее всего, кто-то из крепостных, но и частные ученики. Художник не отказывается от них, и 1792 годом отмечен очень любопытный рисунок с портрета Екатерины в меховой шапке, несущий обстоятельную подпись: «Рисовал Ака[демии] Худо[жеств] Советника Д. Левицкого ученик Федор Филиппов». Возможно, в дальнейшем питомец портретиста пользовался фамилией, ограничившись в данном случае одним отчеством. Во всяком случае, пока никаких следов его самостоятельного творчества обнаружить не удалось, как, впрочем, и рокотовских учеников тех же лет.
И как же быстро, почти мгновенно после отставки из Академии начинают происходить изменения в составе заказчиков Левицкого! Известные или безвестные, среди них нет случайных лиц — невидимые нити, связывающие художника с теми, кого он пишет, все более определенно дают о себе знать.
А. И. Борисов, купец из города Гороховца, вчерашний крепостной князей Черкасских, от которых его семья немногим больше двадцати лет назад откупилась на волю. Написанный Левицким в 1788 году портрет сохранил на обороте любопытную надпись о том, что якобы слух о красоте его дошел до самой Екатерины, императрица пожелала увидеть работу Левицкого и даже оставить у себя в Кунсткамере. Художник должен был сделать для купца повторение портрета, но Борисов сумел настойчивыми просьбами добиться возвращения себе оригинала. Впоследствии портрет был приобретен Казанским музеем, собственность которого составляет и поныне. Еще одна надпись на обороте холста свидетельствовала, что «С.Р.К.Х. Андрея Ивановича Борисова 1789 года выдан 21 сентября 12 часу ночи».
Что и в какой мере здесь соответствовало действительности? Разница между авторской датой — портрет датирован и подписан художником — и датой возвращения портрета откуда-то подтверждает, что холст на самом деле был на целый год задержан в Петербурге. Интерес императрицы именно к этому произведению художника, никогда не представлявшего для нее ценности, тем более после событий предшествующего года, слишком мало вероятен. Понятие же «красоты» портрета по сравнению с другими холстами Левицкого звучит и вовсе не убедительно. Скорее, можно предположить другое — интерес к самому А. И. Борисову, вызванный его связью с Типографической компанией Н. И. Новикова. По существу, речь могла идти о своеобразном аресте портрета и выяснении личности купца.
Исследователям творчества Левицкого было известно, что сын Андрея Борисова, не оставляя торговли, увлекался историей и оставил некоторое число исторических исследований, связанных преимущественно с городом Шуей и Владимирской губернией. Но все дело в том, что интерес к истории сын целиком унаследовал от отца. А. И. Борисов положил начало большому собранию древних грамот. В 1786 году он собственноручно переписал два древних хронографа, которые, как и другие обнаруженные Борисовым материалы, были использованы Новиковым в его исторических публикациях. А. И. Борисова особенно интересовали древние исторические сочинения, описания путешествий, но он охотно готов был содействовать и современной деятельности Типографической компании.
Для Борисова Левицкий отказывается от ставших для него привычными композиционных схем. Погрудное изображение дано в фас, безо всякого намека на движение, со спокойно устремленным на зрителя прямым взглядом умных и чуть мечтательных глаз. Глубокое синее пятно кафтана разбивается только откинутой полой, приоткрывающей край шелковой подкладки и нарядной атласной поддевки. Все внимание художника сосредоточено на бледном, почти иконописном по характеру черт лице. Левицкий, кажется, нарочно придерживается той простоты построения изображения, которая распространена в это время в «купеческих» портретах и здесь позволяет ему особенно внимательно всмотреться в подробности человеческого характера.
Рядом с А. И. Борисовым появляются портреты супругов Губаревых, не облеченных никакими титулами и положением при дворе, очень средних, но связанных с теми же «мартинистами» дворян, наконец, целая серия портретов Воронцовых.
О них отзывались как о фрондирующих дворянах, в чем-то предпочитавших, а в чем-то вынужденных предпочесть Петербургу старую столицу — Москву.
Один из них — Артемий Иванович Воронцов — двоюродный брат Е. Р. Дашковой. Он достаточно богат, чтобы позволить себе вести жизнь по собственному вкусу, и достаточно независим по своим взглядам, чтобы постараться избежать всякого воздействия или требований двора. И Левицкий подчеркивает склад характера Артемия Воронцова уже в самом построении портрета. Непринужденная и чуть небрежная поза удобно усевшегося в кресле человека, будто участвующего в разговоре. Широкие складки замявшегося камзола подчеркивают внутреннее движение, скрытую энергию, которой дышит лицо Воронцова, до времени располневшее, но с живым острым взглядом умных глаз. О том же движении говорят и складки модной, свободно открывающейся на шее сорочки с накипью тончайшего кружевного жабо.
Совсем юным мальчиком в мундире с золотым шитьем и пудреными волосами, перехваченными черным атласным бантом, писал Артемия Воронцова в середине 1760-х годов Рокотов. И разница этих двух портретов не только в пережитых человеком годах — в удивительной в своей явственности особенности ви́дения своей модели двумя большими портретистами. Рокотов — это настроение, эмоциональный строй, который был свойствен самому художнику и который он искал и умел найти в каждой своей модели, подчас обогащая портретируемого той полнотой реакции на жизнь, которой в действительности человеку недоставало. У Левицкого — это установка на характер модели, на ее реальную внутреннюю жизнь, разгадывание и выражение которой всегда составляет для него увлекательнейшую задачу. В Артемии Воронцове Левицкого вместилась душевная жизнь, даже, вернее, трепетность, которую уловил в мальчике Рокотов, но которая приобрела большую сложность и конкретность в отношении зрелого человека к событиям окружающей действительности, мира.
Рядом с мужем Прасковья Федоровна Воронцова, урожденная Квашнина-Самарина, кажется особенно мягкой, женственной, почти безвольной со своей смущенной полуулыбкой. И эти черты родителей в совершенно неожиданных сочетаниях возникают снова в детях — четырех портретах девочек Воронцовых, едва ли не лучших в творчестве Левицкого детских портретах. Одинаковые платья, прически, размеры холстов и характер композиционных построений (овал внутри прямоугольника) позволяют предположить, что писались все четыре портрета одновременно. Вряд ли можно принять версию, что портреты относятся к разным годам. В таком случае платья девочек отличались бы по фасонам — мода в конце XVIII столетия мимолетна, и одевать девочек, тем более старше десяти лет, в устаревшие платья никто бы не стал.
Девочки очень похожи друг на друга, и все же художник находит неповторимые черты в каждой из них, угадывая, какими станут со временем их характеры. Это не маленькие взрослые, но определенная заявка на складывающийся в формирующемся человеке внутренний мир.
Крошечная Прасковья, самая младшая и единственная среди сестер в детском платьице с широким розовым кушаком. Все в ней полно неистощимого детского любопытства, пытливости, изумления. Ее словно задержали на бегу, в движении, в потоке непрекращающихся вопросов, заинтересовали, но ненадолго, на мгновенье. Портрет удивительно красив по своему цветовому решению в переливе оливково-желтых теплых тонов, в котором звучным цветовым пятном встает личико с ярким румянцем щек, полных губ, васильково-синих глаз.
Но веселой радостности Прасковьи нет и следа в портрете Маши Воронцовой, темноглазой, темпераментной и очень независимой: смуглянки. Она немногим старше сестры по возрасту и значительна определенней по характеру. То же, что и у Прасковьи, движение согнутой в локте правой руки становится у нее сильным, волевым, вытянувшаяся стрелкой тоненькая фигурка полна внутреннего достоинства, взгляд — почти суровости. И не эта ли независимость нрава станет причиной неудавшейся личной жизни Марьи Артемьевны — она так и не устроит ее, прожив очень долгий одинокий век. Прасковья предпочтет брак с незнатным тамбовским помещиком. А. У. Тимофеевым, сыном богатейшего откупщика.
Впрочем, судьбу Марьи Артемьевны разделила и Катерина Артемьевна. У Левицкого она больше всех сестер напоминает молодого отца, с рокотовского портрета. С более мелкими чертами лица, яркими, черными, широко расставленными глазами, она самая женственная, мягкая, легче других девочек может расплакаться и рассмеяться. Она куда менее энергична, вряд ли способна к той собранности и настойчивости, которой дышит облик старшей из сестер. Но наиболее значительным и своеобразным рисуется характер второй по старшинству Воронцовой — Анны Артемьевны. Так случилось, что после нее осталась целая живописная летопись. Около 1790 года ее пишет Левицкий, в 1793 году, непосредственно после выхода замуж — родители поторопились с браком еще не достигшей шестнадцати лет дочери, — ее вместе с мужем, Д. П. Бутурлиным, пишет Рокотов, а в конце девяностых годов — Боровиковский, миниатюры которого дошли до наших дней в копиях Ф. И. Яненко. А все же нигде своеобразный характер Анюты Воронцовой не схвачен так: точно и живо, как в самом раннем изображении кисти Левицкого. Странноватая, живая дикарка в портрете Рокотова, романтическая мечтательница в варианте Боровиковского, в полотне Левицкого она предстает достойной подругой такого человека, как Д. П. Бутурлин, — темпераментная и внутренне собранная, способная к серьезным увлечениям искусством, литературой и далекая от внешней стороны светской жизни, которой всегда будет сторониться. В ней уже есть та непосредственность, серьезность и простота, которые будут так высоко цениться современниками. По-своему необычен и супружеский союз Анюты.
Крестник Екатерины II, внук знаменитого фельдмаршала времен Елизаветы Петровны, Дмитрий Бутурлин, рано потеряв родителей, оказался на попечении своего дяди, Александра Романовича Воронцова, еще одного родного брата Е. Р. Дашковой. Дядя устроил его в Сухопутный шляхетный корпус, а по окончании корпуса помог получить место адъютанта при Потемкине. Но здесь вольтерьянское воспитание дало неожиданные результаты. Бутурлин пробыл в новой и такой недосягаемой для большинства молодых людей его круга должности не больше шести недель, оставил место и начал всеми силами добиваться освобождения от военной службы, вышел в отставку и уехал в Москву. Впрочем, переезд в Москву был связан с известным делом его двоюродной сестры, Елизаветы Дивовой.
Бутурлин оказался за границей вместе с Е. П. Дивовой, скорее всего, по той же причастности к нашумевшему делу «пасквиля с рисунками» на императрицу и ее фаворитов. В 1787 году все они находятся в Париже, и приказчик А. Р. Воронцова, приставленный присматривать за его питомцем и племянником, не может не сообщить хозяину о совершенно нежелательных увлечениях молодого фрондера: «По милости вашего сиятельства ко мне, осмелился предложить. Казалось бы, недурно изволили сделать, ежели бы поскоряе во град святого Петра отозвали графа Дмитрия Петровича. Он истинно пренежного сердца и склонен очень к добродетели, остроты же разума не достает. Прилеплением, сколько я заметил, к итальянцам и французам певцам, скрипачам и танцмейстерам пользы его немного составит. Опасаюсь я такова честнейшего человека чужестранный люд ученый да и зятек [А. И. Дивов] огасконят, после самому вам будет жаль».
Бутурлину, как и его двоюродной сестре, не занимать фантазий. Живя в Москве, он может посылать свое белье стирать в Париж и одновременно поражать воображение аристократического круга тем, что ест зеленый лук на улице прямо с лотка разносчика. Он распевает басовые партии итальянских опер, обожает французские романсы и сочинения Я. Козловского, но не брезгает и шансонетками, и при всем том это настоящий ученый библиофил — в его библиотеке находится уникальное собрание всех книжных изданий от 1470 года до конца XVI века. Но это увлечение разделяет и его юная жена. Английский путешественник Кларк писал о московском доме Бутурлиных, находившемся в Немецкой слободе на берегу Яузы: «Библиотека, ботанический сад и музей графа Бутурлина замечательны не только в России, но и в Европе». Кларка удивили и редкие познания Бутурлина в части выращивания и ухода за тропическими растениями. Граф хорошо разбирается в ботанике, и он превосходный знаток живописи. То время, когда он является директором Эрмитажа, оставляет очень заметный след в упорядочении и пополнении эрмитажного собрания. Только достаточно появиться на горизонте назначенному президентом Академии художеств А. Н. Оленину с его чиновничьей непререкаемостью, как Бутурлин, сказавшись больным, снова оставляет государственную службу и уезжает в Италию, где они с Анной Артемьевной проводят остаток своих дней.
Семейным художником семьи Воронцовых с шестидесятых годов был Рокотов. Он пишет три их поколения вплоть до 1793 года, к которому относятся портреты четы Бутурлиных. Тем неожиданнее было обращение Артемия Воронцова к Левицкому в то время, когда тот оказывается за стенами Академии художеств и без заказов. Целая серия воронцовских портретов возвращала художнику и внутреннее и материальное равновесие, и, почем знать, не явилась ли она еще одним проявлением характерного для Артемия Воронцова фрондерства, но и солидарности с московскими «мартинистами». Говоря об этой категории живо интересовавших его людей, Пушкин, в конце концов, имел в виду и Артемия Воронцова, который был его крестным отцом.
Но в то самое время, когда Левицкий работает над воронцовскими портретами, в его жизни намечается новый перелом. Очередной розыгрыш в дворцовых кулуарах приводит к полному краху надежд Потемкина. «Потемкинские деревни» сработали на Екатерину и не дали настоящего выигрыша «светлейшему». Потемкин остается руководить военными действиями с Портой, но делает это нерешительно, недостаточно умело, и блистательные действия А. В. Суворова не могут скрыть от двора действительных просчетов и бездарности главнокомандующего, которые с готовностью подчеркивают вместе с набирающим все большую силу Зубовым. В 1791 году Потемкин решается на последнюю отчаянную попытку. Он добивается разрешения приехать в столицу, устраивает нашумевший на всю Европу праздник, но через четыре месяца после его приезда следует приказ императрицы возвращаться в армию — фактическая ссылка, на этот раз окончательная. И как неизбежный противовес — восстанавливает свои пошатнувшиеся позиции Безбородко. Какие только отличия не сыплются на него по случаю мира с Портой в том же году! Здесь и орден Андрея Первозванного — высшая государственная награда, и масличная ветвь миротворца для ношения на шляпе, и более существенные поощрения в виде пятидесяти тысяч рублей серебром, пяти тысяч душ крестьян в Подольской губернии и ежегодного пенсиона в десять тысяч рублей. Это был выигрыш по всей линии, и Безбородко торопится его закрепить привлечением своих сторонников и ставленников. Только что он не обращал никакого внимания на просьбы Левицкого — теперь передает ему ряд заказов государственного значения. Когда-то, еще в 1782 году, Левицкому было поручено написать всех кавалеров вновь учрежденного ордена святого Владимира. Серия эта затянулась, но что такое владимирские кавалеры по сравнению с дочерями Павла, великими княжнами, которых предстоит использовать правительству в большой политической игре. Их портреты и предстоит выполнить Левицкому.
Перемены происходят и в положении Державина. Поэт сближается с кружком Львова — Левицкого в 1778–1779 годах и под влиянием критики своих новых друзей наконец-то, по собственному признанию, определяет свой оригинальный путь в поэзии. Однако содержание державинских произведений на первых порах навлекает на себя откровенное недовольство Екатерины. Сначала появившаяся в 1780 году изумительная по смелости и гражданскому чувству ода «Властителям и судиям». Написанная тремя годами позже ода «К Фелице» развивала ту же тему, набрасывая одновременно образ идеального монарха, которого Державин противопоставляет прочим властителям.
Но то, что было допустимо в известной степени в поэтических рассуждениях, не могло иметь места в действительности. Попытка Державина раскрыть грандиозные злоупотребления в Сенате, где он работал, приводит к его отставке в феврале 1784 года, и императрица не подумает оказать поддержку бунтарю. Правда, вскоре Державин получает новое назначение — олонецким губернатором в Петрозаводск. Но недруги поэта правы: он и там не останется равнодушным к существующим порядкам, значит, лишится места и там. В возникающем конфликте с местными властями Сенат принимает сторону врагов поэта, а сам Державин отстраняется от должности. В таком «нерешенном состоянии» он остается до 1791 года, который приносит ему место статс-секретаря императрицы — самое почетное и самое неудачное для него назначение. Державин принимает свои обязанности всерьез, пытается по существу разобраться в наплыве дел, втянуть в их решение императрицу и вместе с тем не выполняет того главного, на что рассчитывала Екатерина, — не собирается писать ей гимнов, хотя на это ему неоднократно намекают приближенные. Новый вид службы закончится в 1793 году полным взаимным охлаждением. Для Державина слишком очевидна неприглядная изнанка действий и жизни «Фелицы», былая «Фелица» убедилась в невозможности сделать из «Мурзы» придворного слагателя гимнов. Но все же на первых шагах Левицкий может рассчитывать на поддержку не одного Безбородко.
Екатерина, освободившись от Потемкина даже ценой выплаты ему его совершенно фантастических долгов (праздник в Таврическом дворце обошелся в 85 тысяч рублей, которые пришлось оплатить казне — «светлейший» не был в состоянии покрыть собственного размаха), готова тем не менее прислушаться к его советам. Потемкин к этому времени становится сторонником более мягкой политики в отношении Швеции и Пруссии, Екатерина учитывает его соображения и намеревается их реализовать привычным для монархов матримониальным путем. Нужны портреты наличных невест — внучек Екатерины. Заказ на первый портрет старшей дочери Павла, Александры Павловны, оценивается придворным ведомством по былым расценкам Левицкого в тысячу рублей: как будто и не было перерыва в деятельности художника, как будто не платили ему только что по двадцать пять рублей за парадный портрет. Все забыто, все продолжается по-старому.
Вслед за первым портретом великой княжны, за который дворцовая казна расплачивается в первой половине 1791 года, к февралю следующего года готовы еще два ее портрета. Наряду с ними Левицкий возвращается и к портретам самой императрицы. К 1792 году относится рисунок композиции «Екатерина-Законодательница в храме богини Правосудия», отмеченный блистательным мастерством опытного и легко пользующегося самыми разнообразными материалами графика. Сочетанием карандаша, угля и белил художник достигает и пространственности изображения и превосходной передачи освещения, фактуры разнообразных материалов. Но эти работы, по-видимому, не получают продолжения. Левицкий остается с портретами великих княжон.
Сегодня известны четыре изображения Александры Павловны кисти Левицкого. В первом она представлена в рост на лестнице Камероновой галереи Царского Села в пышном парадном платье со всеми полагавшимися ей орденами и знаками царственного происхождения — маленькая хозяйка, приветливо обращающаяся к невидимым гостям широким приветственным жестом. Профильное положение и головы и фигуры делает это изображение достаточно статичным, к тому же невыразительный профиль плохо читается на фоне архитектурного задника и прорыва в открытое небо, подчеркивающих торжественность композиции. Великой княжне всего семь лет, хотя художник и старается придать ей больше взрослых черт. Впрочем, особенностью старшей внучки Екатерины всегда была преждевременная взрослость, которую отмечает сама бабка. Александра не кажется даже придворному окружению красавицей — всего лишь миловидной. У нее, по определению Екатерины, другие достоинства: «Она говорит на четырех языках, хорошо пишет и рисует, играет на клавесине, поет, танцует, понимает все очень легко и обнаруживает в характере чрезвычайную кротость».
Конечно, в этом рекламном описании мысль о возможно более скором браке. Перед правительством Екатерины разворачиваются события французской революции со всеми ее последствиями, встает во весь рост фигура Наполеона. И отсюда острейшая необходимость заключения союзов, поиски и укрепление отношений с возможными союзниками. В отношении Александры Павловны существует проект брака с совсем юным королем Швеции Густавом IV Адольфом. И какой же разной возникает Александра на всех написанных одновременно холстах Левицкого. Девочка, играющая во взрослую в Камероновой галерее. Девочка, внутренне повзрослевшая, — из Павловского дворца. Наконец, самое взрослое, словно предугадывающее будущую внешность Александры лицо портрета в Киевском музее.
Семь лет — не возраст для свадьбы, но уже в 1793 году, спустя два года после написания портретов, начинается официальное сватовство со шведским королем, а в 1796 году оно приводит к назначению свадьбы, которая должна состояться тогда же в Петербурге. Все распалось буквально перед самым венчанием, и какими бы дипломатическими причинами ни объяснять случившееся, Павел прав, говоря, что его дочь оказалась «жертвой политики». Неудача вызывает взрыв отчаяния у великой княжны — как же она мечтает вырваться из нарочитой идиллии своего многочисленного семейства! — и легкий апоплексический удар у Екатерины — предвестие наступившего вскоре конца. Но Александра и останется жертвой дипломатии. Уже отец выдаст ее в 1799 году за австрийского эрцгерцога Иосифа в надежде закрепить отношения России с Австрией против Наполеона. Брак оказывается неудачным. И дело не в характере супругов. Перед лицом разворачивающихся событий венский двор слишком быстро приходит к выводу, что поторопился связать себя с Россией, и когда Александра Павловна умирает в 1801 году от родов в Пеште (ее муж носил титул палатина венгерского), ее смерть воспринимается австрийским правительством с откровенным облегчением.
Вряд ли позже 1793 года Левицкий пишет следующую дочь Павла — Марию: на портрете ей около семи лет. Девочка перенесла в детстве оспу, сильно огрубившую черты ее лица, и только в юности облик Марии исправился настолько, что стало возможным говорить о миловидности ее внешности. В отличие от сестер у нее к тому же мальчишеский нрав и замашки. Екатерина напишет о четырехлетней внучке: «Она настоящий драгун, ничего не боится; все ее склонности и игры напоминают мальчика, и я не знаю, что из нее выйдет; самая любимая ее поза подпереться руками в бока и так прогуливаться». И даже в парадном портрете Левицкий приметит эти черты ребенка.
У Марии твердая посадка головы, резкий поворот, лишенный той мягкости, которая была в старшей сестре, чуть косящие глаза без тени улыбки. За условной позой с отведенной в сторону рукой — Левицкий одинаково ее использует и у девочек Воронцовых и у великих княжон — грубоватая живость и независимость нрава. Они сохранятся у Марии Павловны и в будущем. В 1804 году она станет женой наследного принца Саксен-Веймарского и совершенно неожиданно для женщины ее положения начнет брать уроки у профессоров Иенского университета. Ее знаменитые на всю Европу литературные вечера привлекут Шиллера, Гердера, Виланда, ставшего ее близким другом Гёте. Со временем она создаст в Веймаре музей связанных с городом литераторов. Ей же будет принадлежать идея привлечения в Веймар Франца Листа. Сдержанный на похвалы Шиллер отзовется, что у нее «большие способности к музыке и живописи и действительная любовь к чтению», а Гёте назовет Марию Павловну одной из наиболее выдающихся женщин своего времени.
Левицкий пишет не всех дочерей Павла и даже не по старшинству, если не считать Александры. Выбор моделей для портретов неожидан с точки зрения «большого двора», но он вполне объясним, если предположить, что в нем принимал участие «малый двор». Если Александра была потенциальной невестой и речь шла о скорейшем сватовстве, то Мария не следующая за ней по возрасту. Зато Мария — любимица отца так же, как следующая модель Левицкого, Екатерина, — любимица матери и старшего брата, будущего Александра I. Самая живая из детей Павла, веселая, общительная, она никак не сторонилась и придворной жизни и государственной политики, в чем ее поддерживал старший брат. На портрете Екатерина ближе всего к Прасковье Воронцовой — в том же возрасте, почти в таком же платье, еще не украшенном никакими придворными регалиями. Живое детское личико, которому придает необходимую значительность главным образом пейзажный фон — художник берет девочку в перспективе клубящегося облаками неба — и в какой-то мере улыбка, которую можно назвать условной, не относящейся ни к настроению, ни к характеру ребенка.
Сейчас трудно себе представить, в какой мере личная жизнь этой девочки могла бы оказаться связанной с судьбами всех европейских государств, но Екатерина Павловна — одна из первых кандидатур, которую намечает для своей повторной женитьбы после развода с Жозефиной Наполеон. Во время свидания императоров в Эрфурте в 1808 году Талейран осторожно делает подобное предложение Александру I — такого рода брачный союз положил бы прочную основу союзу государственному. Кому принадлежала инициатива отказа? Одни историки и современники утверждают, что самой невесте и ее матери, другие — одной матери, вдовствующей императрице Марии Федоровне. Но есть и иные свидетельства современников — Екатерина Павловна никак не возражала против перспективы переселения в Париж. Она не отличается в этом отношении от Александры, стремясь вырваться из характерного для семьи Павла почти бюргерского (мещанского?) круга отношений, и охотно предпочла бы столицу Франции Твери, куда она попадает, наспех выданная замуж в начале 1809 года за живущего в России принца (по титулу!) Георга Ольденбургского.
Правда, Екатерина Павловна сумеет и в Твери создать интересный литературный салон, привлечь в него многих культурных деятелей тех дней, начиная с Ю. А. Нелединского-Мелецкого и кончая особо опекаемым ею Н. М. Карамзиным. Почти сразу овдовев, она будет сопровождать Александра I в походах после отступления Наполеона из России и сыграет определенную роль в событиях Венского конгресса. Только вторичное и, кстати сказать, крайне неудачное замужество уведет ее из России. Она умрет в Штутгарте в 1819 году.
В этих портретах гораздо больше светской условности, чем в предыдущих работах Левицкого, но разве можно хоть в одном из них угадать то физическое увядание мастера, которое якобы вынудило его оставить Академию художеств! Все они написаны легко, с блестящим артистизмом, который помогает художнику одинаково совершенно и передавать внешнее сходство, и намечать черты характера, и воспроизводить все бесконечное многообразие материалов, которыми словно любуется Левицкий и которое создает своеобразный цветовой букет каждого отдельного портрета.
Вместе с портретами дочерей Павла Левицкий получает заказы и на другие монаршьи портреты. В 1794 году он пишет портрет Екатерины в рост с оригинала Лампи, который находился над царским местом в соборе Александро-Невской лавры. Для той же лавры он пишет и портрет Петра I с оригинала Амикони, отказавшись от изображенной на нем фигуры Славы, — живописные его достоинства отмечает такой знаток искусства, как бывший польский король Станислав Понятовский. Размер обоих холстов был необычайно велик для художника — около трех метров высоты на два метра ширины. Еще один заказ на портрет Екатерины исполняется им для Государственного банка — императрица на фоне занавеса около колонны с бюстом Петра I и надписью «Начатое совершает» — официозный триумф состарившейся самодержицы.
Портретист «малого двора» — разве не стал им Левицкий после серии великих княжон? Пусть такого звания никогда не вводилось, но по существу именно Левицкий оказался тесно связанным с семейством Павла и от восшествия последнего на престол мог с полным основанием ждать перемены своих жизненных обстоятельств. Так выглядит все с позиций сегодняшнего дня, но события тех далеких лет никак не укладывались в подобную логичную схему.
Заказ на портрет Павла получает Боровиковский. Левицкий в числе других достаточно многочисленных портретистов приглашается Академией художеств для срочного выполнения портретов остальных членов царской семьи: для Павла это форма утверждения своих прав, с которым он очень спешит. Впрочем, на этот раз речь шла не об императорском дворце, а всего лишь о вновь образованном Департаменте уделов. Но даже здесь портрет императора достается не Левицкому — Щукину, который запрашивает за него 2 тысячи рублей. Боровиковского ограничивают портретом великой княжны Елены Павловны, Левицкий берется за портрет новой императрицы, Марии Федоровны, и назначает за него цену 2500 рублей. Цены для Департамента оказываются слишком высоки, и в результате затянувшихся переговоров следует заключение художников, «что есть ли воля его императорского величества есть повелеть им написать вышеупомянутые портреты, то они полагают никакой своим трудам цены. А поелику предоставлена им свобода от Департамента Уделов объявить такую цену, какую каждый из них за труды свои полагает, то и не соглашается из них никто взять менее просимой цены».
Трудно себе представить подобное единомыслие и решительность со стороны безукоризненно исполнительного Щукина, слишком молодого для высказывания собственных взглядов Угрюмова или и вовсе не известного при дворе Жданова. Зато весь эпизод слишком напоминает историю с иконостасами московских церквей Екатерины и Кира и Иоанна, выигранную непреклонностью позиции Левицкого. После стольких лет славы и признания Левицкий снова оказывается одним из исполнителей группового заказа и остается неизменным в своем умении отстоять права художников перед заказчиком.
В конце октября того же года Совет Академии просматривает девять представленных эскизов. Три из них утверждаются, остальные возвращаются на доработку. Но ни в этот раз, ни позже Левицкий не примет участия в выполнении портрета императрицы. Скорее всего, художник решил не подвергать себя унижению, которое ждало его в Совете Академии.
Да, немедленно по вступлении на престол, в первый же день, Павел отдает приказ освободить Новикова из крепости. Над просветителем формально не тяготеет больше никаких обвинений, и если он отправляется на жительство в свое крохотное родовое сельцо Авдотьино, не следствие ли это всего лишь расстроенного здоровья. Современники не скрывают тяжелейшего впечатления: сорокашестилетний полный сил и энергии мужчина через четыре с половиной года выходит из крепости «стар, дряхл и согбен», хотя его заключение добровольно разделял врач, последователь новиковских идей. Пребывание в Авдотьине выглядело естественным. Но ведь новый император, со своей стороны, не выказал никакого желания привлечь Новикова к какой бы то ни было деятельности, просто видеть его в Петербурге. Освобождение как одно из многих: Павел спешил избавить двор от былых приспешников Екатерины, он должен был не соглашаться с нею и во всех ее политических приговорах — обязательный залог новой политики нового монарха.
Но уже с Радищевым все выглядит иначе. Он возвращается из илимской ссылки не сразу (предписание Павла последовало только в конце ноября 1796 г.) и с какими же строгими ограничениями. Бывшему ссыльному назначено для жительства сельцо Немцово Калужской губернии. За его переписку и поведение несет личную ответственность калужский губернатор, и нужно высочайшее разрешение, чтобы Радищев мог съездить в Саратовскую губернию навестить больных и престарелых родителей. Для Екатерины Новиков хуже Радищева. Павел почти игнорирует деятельность Новикова — лишь бы он сидел в своем сельце! — и безошибочно сосредотачивает свое внимание и подозрительность на Радищеве. Понадобится еще одна смена царствования, чтобы Радищев получил наконец действительную свободу. Павел признавал, что обвинения, выдвинутые против Радищева в 1790 году, имели первостепенное значение и опасность тем более после событий французской революции. Эти обвинения гласили, что Радищев преступил должность подданного изданием книги, «наполненной самыми вредными умствованиями, разрушающими покой общественный, умаляющими должное к властям уважение, стремящимися к тому, чтобы произвести в народе негодование противу сана и власти царской».
В 1798 году Капнист непредусмотрительно выступит со своей комедией «Ябеда», с ее образами взяточничества, лихоимства, попрания всех человеческих прав и законов, с вошедшей в поговорку песенкой одного из главных героев — Хватайко:
«Бери, большой тут нет науки.
Бери, что только можно взять.
На что ж привешены нам руки,
Как не на то, чтоб брать».
Комедия выдерживает всего четыре представления и не просто снимается со сцены — Капнисту грозит ссылка в Сибирь со всеми теми мерами строгости, на которые было способно правительство Павла. И нужны чрезвычайно влиятельные и самоотверженные покровители и друзья, чтобы дело ограничилось простым запрещением пьесы. Направление действий правительства Павла не вызывало никаких сомнений: никакого «вольтерьянства», «мартинизма», никаких «умствований» вне границ государственной официальной догмы. Но в этих границах места для Левицкого и его единомышленников не оставалось. Положение мастера со всеми его убеждениями, связями, совместными с друзьями «умствованиями», несмотря на состоявшиеся придворные заказы, не только не улучшилось — оно становилось безнадежным.
Левицкий не порывает с Новиковым, встречается с сыновьями Радищева — разве это не сигнал опасности для его бывших покровителей вроде Безбородко. Скорее всего, заказ на портреты великих княжон был организован именно им, тем более, что он играл немаловажную роль и в выборе женихов для царственных невест. О его продолжающихся контактах с художником свидетельствует то, что Левицкий пишет портрет зятя Безбородко, Г. Г. Кушелева, к которому вскоре перейдет знаменитая галерея смотрителя и реставратора этого собрания живописца Иоганна Гауфа. В отличие от других царедворцев Екатерины, Безбородко не только не утрачивает былого положения при дворе, наоборот — он наконец-то назначается канцлером, знак особого доверия и признательности нового императора.
Молва — опять молва! — утверждала, что именно Безбородко Павел был обязан престолом. Екатерина якобы передала будущему канцлеру завещание в пользу старшего своего внука, будущего Александра I, но Безбородко никак не склонен рисковать. Должность одного из опекунов при малолетнем императоре явно не стоила в его глазах расположения настоящего императора: завещание было им передано Павлу еще тогда, когда Екатерина доживала свои последние минуты. Впрочем, даже не передано. Считалось, что должность канцлера была куплена одним выразительным жестом: Безбородко бросил на глазах Павла бумагу в горевший камин и тут же по его поручению сел писать манифест о вступлении на престол нового императора. Все вместе взятое не заняло и нескольких минут.
Но Безбородко и раньше умел не раздражать Павла. Он не относился к числу тех, кто строил свои жизненные расчеты на одной Екатерине. В 1785 году Екатерина дарит Безбородко московский дом А. П. Бестужева-Рюмина, приобретенный в казну от его наследников. Но достаточно Павлу двумя годами позже выразить желание обладать именно этим дворцом, как Безбородко безоговорочно передает его великому князю, несмотря на все стоившие немалых денег усовершенствования и переделки. Предусмотрительная уступчивость увенчивается историей с завещанием. Но даже такая услуга не могла уверить Безбородко в прочности его положения при дворе. Ему легко убедиться, что старые слуги все равно доверием не пользовались, да и особенности характера Павла, его полнейшая неуравновешенность никому никаких гарантий не давали. Безбородко не склонен помогать никому из старых друзей. Очень скоро он начинает искать способа удалиться от двора и избавить себя от рискованных перемен настроения самодержца. Существовала ли здесь прямая связь, но и Левицкий больше не получает никаких связанных с царским двором заказов.
В непосредственной близости к императору стоит еще и Нелидова. Но она, вспоминая о художнике, если бы даже и захотела, ничем помочь Левицкому не могла. Кстати, после смолянок Левицкий писал ее еще один раз, в 80-х годах. Но дни слишком давней фаворитки при новом дворе сочтены. Романтика старой дружбы никак не устраивает наконец-то дорвавшегося до власти Павла, и он тем охотнее меняет ее на открытый роман с молоденькой Лопухиной.
Никаких перспектив не открывается перед Левицким и в отношении Академии художеств, хотя его имя как мастера приобрело настолько безусловный вес, что из русских портретистов его одного называют все справочники по Петербургу, все первые появлявшиеся в печати 90-х годов обзоры культурной и художественной жизни столицы. В 1790 году Георги в немецком издании «Опыта описания русского столичного города Санкт-Петербурга» называет Левицкого среди проживающих в столице художников (лишнее доказательство ошибочности предположения, что художник уезжал после отставки на Украину) как «профессора Академии и прославленного портретиста». Во втором издании книги, появившемся четыре года спустя уже на русском языке, автор с претензией на исчерпывающую полноту приводит всех сколько-нибудь значительных подвизающихся в Петербурге художников. Здесь Гине, Гонзаго, Грот, Губерти, Гутт, Михаил Иванов, Кнапп, Майр, Миттенлейтер, Тишбейн, Карл и Петр Скотти, из портретистов миниатюрист Гутт, Крейцингер, Лампи, Деляпьер и «Дмитрий Левицкий, профессор Академии художеств, славный живописец портретов». Георги добавляет, что произведения Левицкого находятся на почетном месте в музее Академии художеств и в собрании портретов Екатерины II в Эрмитаже наряду с Росленом и Лампи. Для всех характерно «изящнейшее письмо», а Левицкий к тому же «отличается наиболее прекрасной живописью платья».
Появляющееся в том же году в Риге «Описание Петербурга» на немецком языке Г. Шторха свидетельствует, что «нелегко найти род живописи, в котором бы Санкт-Петербург не имел одного или нескольких первоклассных мастеров». К их числу Шторх относит Грота, Гине, Кнаппе, Мейса, Тишбейна, Майра, Миттенлейтера, Гонзаго и Левицкого — «русского, профессора Академии, прославленного портретиста», а также «рано умершего исторического живописца Козлова».
Они уходят один за другим, может быть, и не связанные с Левицким таким духовным родством, которое объединяло художника с Новиковым, но все равно очень близкие, отметившие своей дружбой и сердечным отношением целые куски его жизни. В мае 1791 года не стало Гаврилы Ивановича Козлова — профессору живописи исторической не успело исполниться пятидесяти трех лет. В «Санкт-Петербургских ведомостях» появляется объявление, что вдова коллежская советница Козлова продает с аукциона в собственном доме на Васильевском острове под номером 53 в Седьмой линии «живописные картины оригинальные и копии, гравированные, для чтения служащие книги, также от прежнего аукциона оставшиеся вещи». Последнее было явным преувеличением. Назначенный на 11 октября первый аукцион вообще не состоялся из-за отсутствия народа. Наследие одного из первых профессоров русской исторической живописи в девяностых годах уже никого не могло заинтересовать. Коллежской советнице Козловой остается возлагать все надежды на следующие аукционы, назначенные на всякий случай сразу на два дня подряд — 17 и 18 октября.
Четырьмя годами позже не станет и Антропова — в июне 1795 года. Его похороны состоятся на том же ставшем некрополем русских художников Смоленском кладбище. С наследством Антропова все обстоит гораздо проще. Еще в 1789 году он предоставит Приказу общественного призрения свой дом для устройства сиротского училища. По завещанию художника, этот дом переходит в собственность Приказа: у Антропова были очень ясные представления о своих гражданских обязанностях и обязательствах по отношению к осиротевшим детям своих товарищей по мастерству.
Ушли в далекое прошлое времена, когда первые питомцы Академии были еще только ремесленниками, для которых очень постепенно открывался мир знаний и сознание собственной значимости как художника и гражданина. Но это Академии времен Козлова и Левицкого обязаны своей увлеченностью не просто миром литературы и истории, но и живейшими политическими интересами те, кто занимается в академических классах в девяностых годах. В 1798 году только что переведенный в старший, пятый, возраст А. И. Ермолаев пишет своим товарищам, будущему академику Востокову и книжному иллюстратору и архитектору А. И. Иванову, адресуясь к последнему: «Политическая твоя статья весьма хорошо написана, и я тебя за нее весьма благодарю, а особливо за выписку об экспедиции и характера генерала Буонапарте. Я никак не могу всему верить, что о нем пишут в Лондонских известиях, и для многих причин. Мне нет времени представить тебе их по порядку, а скажу только то, что если бы Буонапарте не имел тех талантов, чрез которые он сделался столь известен, то я уверен, что Директория Французская не поручила бы ему главного начальства над такою армиею, какова Итальянская, на которую Директория положилась в произведении главнейших своих планов против Римского императора; притом Буонапарте должен был бы во всем следовать советам Бертье; но мы напротив того знаем, что во время баталии при Лоди Буонапарте не послушался и — одержал победу. Стало быть Буонапарте имеет таланты, которые доставляют ему верх над неприятелем, в то время когда Бертье не находит в себе и столько искусства, чтоб хоть не проиграть батальи».
Подобному разбору событий внешнеполитических не уступают разборы явлений в современной литературе, авторами которых выступают те же пятнадцатилетние юноши. «Ты хвалишь Нарежного, — пишет в одной из своих записок А. И. Иванов, — а я похвалю тебе князя Долгорукова, коего я читал недавно две или три пиесы в стихах весьма прекрасные, по моему мнению. Штиль его не разнится от Фонвизинова. Его ода к слову авось весьма замысловата… другая пиеса Я, там он с любезною откровенностию себя описывает. Еще недавно узнал я одного, весьма непоследнего из русских авторов Хемницера, хотя я сие имя и знал, что он автор, но не знал, что он русской… Львов собрал и издал его басни, которые мне кажутся весьма прекрасными». Иными словами, весь круг друзей и единомышленников Левицкого прекрасно и во всех подробностях их действительных стремлений известен академистам, причем эта общность взглядов не оставляет молодых художников в бездействии.
Именно в их среде в те же годы образуется кружок, занятый вопросами «устройства политического бытия России», по существу первый политический кружок в стране. Но характерно и само упоминание имени Нарежного. В. Т. Нарежный еще остается студентом Московского университета, и речь идет о его самых первых публикациях в «Приятном и полезном препровождении времени» и «Ипокрене» — свидетельство того, насколько внимательно будущие художники следили за развитием родной литературы. И если в дальнейшем Нарежный станет одним из непосредственных предшественников Гоголя, то в последние годы XVIII столетия он выступает под сильнейшим влиянием «звукописи» Державина в стихах и прозе. В начале девяностых годов будущий академик-филолог А. X. Остенек-Востоков переходит из Сухопутного шляхетного корпуса в Академию художеств, которая поражает его широтой интересов и увлечений своих воспитанников. «Эти товарищи, — напишет он в воспоминаниях, — настроили мой ум на особенные мечтания: согласно с книгами, которые мы читали, занимали нас попеременно приключения Жилблаза, открытие Америки, подвиги Кортеса и Пизарро, Робинзон Крузье и другие подобные предметы». Все это относится к так называемому третьему возрасту, предшествовавшему переходу в специальные классы.
Формально замена одряхлевшего и не способного ни к каким полезным для Академии действиям Бецкого, до конца поглощенного единственной мыслью удержать за собой все те многочисленные административные должности, которые когда-то так щедро отдавала ему Екатерина, А. И. Мусиным-Пушкиным открывала достаточно радужные перспективы. Не столько сановник и чиновник, сколько увлеченный и знающий археограф, знаток древнерусской литературы и источников, новый президент не мог не сознавать ответственности предложенного ему дела и, во всяком случае, обладать необходимым пониманием его специфики. Его речь при вступлении в должность вполне подтверждает это понимание: «Пламенеет сердце желанием и усердием к ревностному звания прохождению; но не равносильны оному ни сведения, ни способности». Правда, резкая самокритичность подобных слов не помешает Мусину-Пушкину уже через несколько месяцев войти в открытый конфликт с Советом Академии. Сами ученики отмечают начавшиеся изменения, подчас и не оставлявшие в академических документах следа. Один из них со временем напишет: «В конце того года умерла Екатерина II и пошли новые преобразования. Между учениками Академии завелась игра в солдаты». «Игра» не имела отношения к настроениям будущих художников и, напротив, способствовала рождению в них внутреннего протеста и самосознания.
Перемены наметились со всей определенностью и до смерти Екатерины, что заметно сказалось не только на среде Академии художеств, но и на ближайших знакомых Левицкого. Из братьев Храповицких остается все тем же Михаил, но Александр после удачно поднесенных императрице стихов, прославлявших ее путешествие в Тавриду, становится статс-секретарем монархини и уже советует Державину воздержаться от критических замечаний в ее адрес — совет безусловно дружеский и имевший в виду пользу Державина. В 1794 году поэт ответит недавнему другу посланием:
«Товарищ давний, вновь сосед,
Приятный, острый Храповицкий!
Ты умный мне даешь совет,
Чтобы владычице Киргизской
Я песни пел
И лирой ей хвалы гремел.
Так, так! за средственны стишки
Монисты, гривны, ожерелья,
Бесценны перстни, камешки
Я брал с нее бы за безделья.
И был гудком,
Давно Мурза с большим усом».
Это еще не основание для исчезновения былой близости, но дороги обоих литераторов явно разошлись, как разошлись они у Храповицкого и с Левицким. Спустя всего четыре года после первого послания Храповицкому Державин напишет другое, еще более откровенно утверждающее незыблемость взглядов поэта:
«Извини ж, мой друг, коль лестно
Я кого где воспевал:
Днесь скрывать мне тех бесчестно,
Раз кого я похвалил».
«Обстоятельства чувствительно увеличивают круг моих познаний», — отмечает в дневнике середины девяностых годов один из воспитанников Академии. Обстоятельства, к которым относилась и атмосфера самой Академии, и политические реформы в стране, и события во Франции. Сама по себе учебная программа их не может удовлетворить. «Предавшись ремеслу архитектурному, я прозябал», — признается один академист. Поэтому к размышлениям о существе искусства присоединяется увлечение только что вышедшей первой книжкой «Аглаи» Н. М. Карамзина, коллективная работа над переводом романа Ж. Дюлорана «Отец Матье», представлявшего острую сатиру на общественные нравы и особенно духовенство. Академисты ограничиваются рукописными экземплярами, тогда как в русском переводе роман будет издан лишь шесть лет спустя. Они увлекаются Оссианом и русской историей.
«…Новгород Великий виделся только из дали. Подъезжая к нему за несколько верст еще открывается золотая глава Софийского собора… Въехав в город, я почувствовал что-то такое, чего тебе описать не умею. История Новгорода представилась моему воображению; я думал видеть наяву, что я знаю по описанию; при виде каждой старинной церкви приводил я себе на память какое-нибудь деяние из Отечественной истории. Воображение мое созидало огромные палаты на всяком месте, которое представлялось глазам моим. Где теперь хоромы посадника Добрыни? думал я сам в себе и сердце мое сжималось; какая-то тоска овладевала оным. Наконец, представилась мне старинная стена крепости (по старинному детинца или тверди). Какой прекрасный вид! Стена уже получила цвет, подобный ржавчине, который гораздо темнее наверху, нежели внизу; и весьма походит на архитектурное построение. Зубцы по большей части обвалились, а на их месте растет трава и небольшие березовые кустики… в некотором расстоянии внутри крепости есть башня, которая по уверению некоторых людей составляла часть княжеских теремов. Не знаю, правда ли это, однако же когда мне о том сказали, то старинная башня сделалась для меня еще интереснее. Здесь может быть писана Русская Правда… Удалось мне окинуть глазом внутренность Софийского собора и найти, что славные медные двери, привезенные Владимиром из Херсона, которые нам столько рекомендовал граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин, не суть важны, как говорит Михайлов, потому что они деревянные и сделаны при царе Иване Васильевиче в 1560 году, каким-то Псковитянином и каким-то Белозерцем, это я увидел из подписи, вырезанной на самих дверях…». Строки из частного письма питомца Академии любопытны не только тем, насколько серьезно занимались академисты отечественной историей и искусством ее прошлого, — в этом отношении Мусин-Пушкин неожиданно нашел здесь для себя на редкость благодарную, но и очень требовательную аудиторию, — не менее важен акцент, который делает будущий художник на идее вольности Древней Руси, существовавших в ней законов.
Но что вызвало быстрый уход Мусина-Пушкина с президентского поста — собственное ли желание (он был назначен сенатором), или желание Павла видеть в этой должности человека иных, более определенных политических устремлений? Мусина-Пушкина волнуют древнерусские рукописи, летописи. Свое положение обер-прокурора Синода он сумел использовать для того, чтобы пересмотреть неисчерпаемые в этом отношении сокровищницы отдельных монастырей и епархий. Отказа при своей должности ему опасаться не приходилось, не говоря о том, что духовенство и не дорожило никакими письменными памятниками. К тому же Мусин-Пушкин организовал целую сеть комиссионеров, которые приобретали ему документы в разных городах. Можно по-всякому оценивать подобный способ составления знаменитого собрания, но, так или иначе, именно Мусину-Пушкину принадлежит открытие «Слова о полку Игореве», древнейшего списка Лаврентьевской летописи, новых списков «Русской Правды», о которой с таким волнением пишет молодой художник, и «Завещания Владимира Мономаха». Мусин-Пушкин не останавливается и перед тем, чтобы скупить у Сопикова все бумаги о Петре I.
Его завязавшиеся связи с академистами вряд ли могли устраивать нового императора, хотя административные распоряжения президента вполне укладывались в намечавшуюся схему официального искусства. Мусин-Пушкин начинает с назначения директора Академии по своему усмотрению, хотя этот вопрос всегда составлял прерогативу Совета. Бюрократизация художественной школы сказывается и на изменении взаимосвязи учебных классов. Вместо той самостоятельности, которой каждый из них в большей или меньшей степени обладал, отныне все живописные классы передаются в руководство профессора живописи исторической, тогда как все остальные — профессору исторической скульптуры. В этом новом методическом соотношении частей обучения Левицкому рассчитывать на былое его место не приходилось.
И все-таки несомненно выбор кандидатуры для заместителя Мусина-Пушкина не носил характера случайности. Граф Шуазель-Гуфье, еще недавно видный французский дипломат, с 1791 года живет в России, укрываясь от событий французской революции. Он вернется на родину через одиннадцать лет, когда революционные волны окончательно уступят место упорядоченности наполеоновской империи. А пока Павел намеревается использовать его действительно недюжинные познания в области искусства древности. Около пятнадцати лет граф совмещал свои дипломатические обязанности с художественными увлечениями, совершал поездки по Греции, гомеровским местам вместе с археологами, художниками, сам участвовал в раскопках и написал широко известную трехтомную «Живописную историю Греции». У него широкий круг знакомых среди французских художников, и директор Французской академии в Риме Ф.-Г. Менажо, которого он хочет пригласить для руководства классом исторической живописи и, значит, практически всей живописью в Академии, обладает европейской известностью. На сопротивление Совета Шуазель-Гуфье отвечает знаменательными словами ведомственного самодержца: «Я есмь и буду впредь лично порукою во всех данных мною приказаниях». Подобная категоричность позиции в отношении подчиненных нисколько не мешает ему безоговорочно выполнять в академических мастерских заказ супруги Павла — фиговые листки, которыми затем были обезображены находившиеся в Павловске античные статуи. Правда, Шуазель-Гуфье помогает Совету Академии осуществить чрезвычайно важную реформу — ввести институт вольноприходящих учеников, сказавшийся на всей системе академического обучения, но в остальном конфликтная ситуация лишала всякой свободы действий и Совет, и назначенного в 1799 году (впрочем, почти сразу умершего) В. И. Баженова — вице-президента, и конференц-секретаря А. Ф. Лабзина, не обладавшего к тому же сколько-нибудь ясным представлением о делах и положении Академии.
Появление Лабзина на горизонте Академии еще во время президентства Шуазель-Гуфье никак не свидетельствовало о проявлении императором либерализма. Лабзин с давних пор, еще со времени своих занятий в Московском университете, знаком с Новиковым, несомненно испытал на себе его влияние и долгое время сохранял уважение к деятельности замечательного просветителя. Но практические выводы, которые он делает из этих уроков лично для себя, слишком далеки по существу от действительных стремлений Новикова. Поэтому для Новикова его издательская и просветительская деятельность кончается заключением в крепости, Лабзину увлечение Новиковым не мешает в те же самые годы, без малейшего пятна на его политической репутации, стать высоким чиновником в секретной экспедиции Петербургского почтамта. Последующее недолгое пребывание в Коллегии иностранных дел послужило последней ступенькой перед назначением его конференц-секретарем Академии. Павел не видит в нем сотрудника и единомышленника Новикова, как то случилось с Левицким, но человека доверенного, которому он может поручить написать «Историю ордена святого Иоанна Иерусалимского» — мальтийских рыцарей, этих крестоносцев вольтерьянства и просветительства. Лабзину нисколько не повредит и продолжающаяся после выхода Новикова из крепости переписка с освобожденным, но не избавленным от подозрений просветителем. И не было ли своеобразной формой контроля то, что основная переписка и пересылки от Новикова к Левицкому и обратно производились именно через руки Лабзина? Лабзин своим именем гарантировал их безопасность для обеих сторон, но, может быть, и для императора.
При всех своих возможностях Лабзин не вступится за Новикова, не приложит усилий к тому, чтобы вернуть Левицкого в Академию и тем самым обеспечить ему официальное положение. Конечно, можно думать о том, что Академия и ее дела в действительности слишком мало занимают Лабзина. Он мало поднимается по служебной лестнице, и былое доверие Павла нисколько не помешает совершенно исключительному к нему доверию Александра I: в 1804 году Лабзин, никогда не имевший никакого отношения к армии, назначается директором Департамента военных и морских сил, и это в преддверии становящейся день от дня все более реальной войны с Наполеоном. Годом позже серьезность его назначения подтверждается тем, что он назначается еще и членом Адмиралтейской коллегии. В свою очередь, все эти назначения не лишили Лабзина места конференц-секретаря Академии художеств, не помешали и его оживленной издательской деятельности.
Лабзин совсем не простой человек и в личном общении. Суровый до жестокости, не знающий снисхождения к человеческим слабостям и вместе с тем толкующий эти слабости только по-своему, не допуская никаких иных точек зрения, кроме его собственной. Он резок в обращении до грубости, и эта резкость истолковывается его сторонниками как проявление откровенности и прямоты, не мешающей ему, впрочем, в эти ранние годы быть угодным коронованным особам. И при всем том Лабзина действительно трудно заподозрить в неискренности мистических увлечений, стремлений к усовершенствованию духовного мира человека ценой отказа от мирских благ.
Непосредственно после портретов дочерей Павла Левицкий пишет одну из своих интереснейших работ — двойной портрет супругов Митрофановых. Историки относили его к середине и даже первой половине восьмидесятых годов, но эта датировка опровергается фасонами костюмов. Наброшенная на плечи Митрофановой шаль с топкой лиственной каймой характерна для английского производства середины девяностых годов, когда в России вообще впервые появилась мода на шали. О том же времени говорит и покрой платья и прическа «а ла Титус» с мелкими кудряшками на лбу и широкой лентой — парафраз на римские мотивы.
Насколько фиксированы позы в детских портретах Левицкого, настолько портрет Митрофановых производит впечатление случайно бросившегося в глаза художнику кадра. Немолодая женщина непринужденно остановилась, доброжелательно приглядываясь к художнику, ее супруг случайно вошел в кадр, заинтересованный объектом внимания жены. В этой непринужденности движения, поз есть та подсмотренная художником непосредственность человеческого поведения и чувств, к которым обращается в эти годы сентиментализм. Такими можно себе представить героев Карамзина — мыслящими, чувствующими и обращенными к окружающему миру в своем непреходящем ощущении живого контакта с ним.
Кем были эти люди, явно внутренне близкие художнику? Семейное предание готово предположить, что существовала родственная связь между ними и женой Левицкого, как всегда, ничем не доказанная. Скорее, здесь можно говорить о том круге лиц, с которыми особенно тесно сходится Левицкий после своей отставки из Академии. И не один ли это из тех портретов, которые художник писал по договоренности с Новиковым и пересылал ему по мере того, как их удавалось закончить, — загадочный заказ, тайны которого не выдал ни Новиков, ни сам портретист. «Ежели есть у него еще оконченные портреты, то он бы весьма бы утешил меня присылкою их» — из письма Новикова Лабзину от 27 марта 1798 года.
Портрет Митрофановых не несет ни подписи Левицкого, ни указаний на изображенных на нем лиц. Определение последних — традиция, берущая свое начало в конце прошлого века, когда портрет, находившийся постоянно в частных собраниях, начал появляться на выставках русского исторического портрета. В нем много необычного — и композиционное построение и возрастное соотношение супругов. Женщина намного старше мужчины и занимает более значительное, чем он, место в изображении: не она дополняет портрет мужа, как то было принято в XVIII веке, а он сопутствует ей. В ее немолодом и некрасивом лице гораздо больше воли и определенности, чем в облике настороженного и, скорее, капризного ее спутника.
Но есть и еще одна особенность в этом двойном портрете Левицкого. По чертам лица изображенный на нем молодой человек напоминает А. Ф. Лабзина, которого пишет в эти годы для конференц-зала Академии художеств Боровиковский. Есть сходство с А. Е. Лабзиной и у его спутницы. Кстати, Лабзин был на десять лет моложе своей жены. Поженились они в 1794 году и познакомились с Левицким, насколько можно судить по письмам Новикова, в конце 1796 — начале 1797 года. Впрочем, знакомство Левицкого с Лабзиной могло возникнуть и гораздо раньше. Отец Лабзиной был тесно связан с семейством Воронцовых, и в частности с Семеном Воронцовым. Сама она со своим первым мужем, известным специалистом по горнорудному делу Карамышевым, жила в доме М. М. Хераскова в Петербурге, пользовалась особой симпатией и покровительством последнего, через мужа знала и Львова и Хемницера. Овдовевшую Лабзину сблизило с ее вторым мужем увлечение «мартинизмом» в его мистическом варианте — она была одной из немногих, если не единственной женщиной, пользовавшейся полной их доверенностью и даже присутствовавшей на собраниях ложи, что в принципе было для женщин категорически запрещено. Эта серьезность, увлеченность общим делом, полнейшее пренебрежение к условностям светской жизни резко отличали Лабзину от ее современниц. Так не они ли были изображены Левицким — ошибка в именах здесь тем более возможна, что карьера Лабзина закончилась «жестокой ссылкой» и полной опалой. Пока всего лишь предположение, но позволяющее прочитать еще одну страницу в жизни художника.