Глава LXXIII
Как только граф Годиц остался наедине со своими музыкантами, он почувствовал себя свободнее и стал очень разговорчив. Самой большой его страстью было корчить из себя капельмейстера и разыгрывать роль импресарио; а потому он пожелал немедленно заняться обучением Консуэло.
– Иди сюда и садись, – сказал он ей. – Мы здесь одни, а слушать внимательно нельзя, когда находишься на целое лье друг от друга. Садись и ты, – обратился он к Йозефу, – и извлекай пользу из урока.
– Ты не умеешь вывести ни одной трели, – продолжал он, снова обращаясь к знаменитой певице. – Слушайте оба хорошенько, вот как это делается.
И он пропел простейшую фразу, прибавив к ней самым вульгарным образом несколько трелей.
Консуэло, забавляясь, повторила фразу, намеренно пропев трель совсем не так, как он показал.
– Не то! – закричал граф громовым голосом, ударяя кулаком по столу. – Вы не слушали!
Он снова пропел фразу, а Консуэло еще более нелепо и безнадежно плохо оборвала трель, сохраняя серьезность и притворяясь, будто старается изо всех сил. Йозеф задыхался от судорожного смеха и нарочно кашлял, чтобы скрыть его.
– Ла-ла-ла-трала-тра-ла, – пел граф, передразнивая своего неумелого ученика и подпрыгивая на стуле, якобы в страшном гневе, на самом деле он его вовсе не испытывал, но считал необходимым такое проявление своего сильного характера и педагогического рвения. Консуэло потешалась над ним добрых четверть часа, а затем вдруг проделала трель со всею чистотой, на какую была способна.
– Браво! Брависсимо! – воскликнул граф, откидываясь на спинку стула. – Наконец-то! Чудесно! Я знал, что заставлю вас это проделать. Дайте мне первого попавшегося мужлана, и я за один день так поставлю ему голос, так научу его, как другим, пожалуй, не удастся и за целый год! Ну, повтори еще раз эту фразу и оттени все ноты, но легко, будто не касаясь их… А, вот так еще лучше! Превосходно! Да, мы кое-что из тебя сделаем!
И граф отер себе лоб, хотя на нем не было ни единой капельки пота.
– А теперь, – проговорил он, – перейдем к трели на одном дыхании. – И он пропел ее с той шаблонной легкостью, какую приобретают заурядные хористы, все время слушающие первых исполнителей; восхищаясь только их техническими трюками и подражая им, они начинают считать себя не менее искусными певцами.
Консуэло еще раз позабавилась, вызвав у графа вспышку напускного гнева, который он считал должным проявлять, когда садился на своего любимого конька, а закончила такой совершенной и длительной трелью, что Годиц вынужден был закричать:
– Довольно! Довольно! Вышло! Наконец-то ты понял! Я был уверен, что открою тебе, в чем тут секрет. Ну, теперь займемся руладой. Ты усваиваешь все с удивительной легкостью, хотел бы я всегда иметь таких учеников.
Консуэло, которую уже начали одолевать сон и усталость, намного сократила урок. Она покорно проделала все рулады, какие приказывал ей великий педагог, какого бы дурного вкуса они ни были, и даже дала голосу зазвучать естественно, не боясь больше выдать себя, раз граф был склонен приписывать себе все ее успехи, не исключая внезапно появившихся силы и ангельской чистоты ее голоса.
– Насколько яснее становится тон по мере того, как я показываю ему, каким образом должно открывать рот и подавать звук! – с торжеством воскликнул граф, обращаясь к Йозефу. – Четкость в преподавании, настойчивость и пример – вот три условия, следуя которым можно в короткий срок создать певца и декламатора. Завтра мы опять займемся, так как надо пройти десять уроков, после чего вы научитесь петь. Придется проделать целый ряд сложных вокальных упражнений. А теперь ступайте отдыхать, я велел приготовить для вас комнаты во дворце. Пробуду я здесь по делам до полудня. Вы позавтракаете и поедете со мной в Вену. Отныне считайте, что вы у меня на службе. Для начала, Йозеф, пойдите и скажите моему камердинеру, чтобы он пришел посветить мне до моей комнаты. А ты, – обратился он к Консуэло, – останься и повтори последнюю руладу. Я не вполне доволен ею.
Не успел Йозеф выйти, как граф, взяв обе руки Консуэло в свои и очень выразительно глядя на нее, попытался привлечь ее к себе. Остановившись на прерванной руладе, Консуэло посмотрела на графа с большим удивлением, думая, что он хочет заставить ее отбивать такт, но, увидев его загоревшиеся глаза и похотливую улыбку, она резким движением вырвала руки и отодвинулась к концу стола.
– Вот как! Вы желаете разыгрывать недотрогу! – сказал граф, возвращаясь к своему беспечно-надменному тону. – Значит, милочка, у нас имеется сердечный дружок?! Бедняга, он очень неказист, и я надеюсь, что с сегодняшнего дня вы откажетесь от него. Судьба ваша будет обеспечена, если вы не станете колебаться, ибо я не люблю проволочек. Вы прелестная девочка, умная, кроткая, и очень мне нравитесь – я с первого взгляда увидел, что вы не созданы для того, чтобы шататься по дорогам с этим плутишкой. О нем я все-таки позабочусь. Отправлю в Росвальд и устрою там его судьбу. А вы останетесь в Вене, я поселю вас в прелестной квартирке, и, если вы будете благоразумны и скромны, даже введу вас в светское общество. Научившись музыке, вы станете примадонной моего театра, и, когда я отвезу вас в свою резиденцию, вы снова увидитесь со своим случайным дружком. Ну как, решено?
– Да, господин граф, – ответила Консуэло очень серьезным тоном, отвешивая глубокий поклон, – конечно, решено!
В эту минуту Йозеф вернулся с камердинером, несшим два канделябра, и граф вышел, слегка потрепав по щеке Йозефа и многозначительно улыбнувшись Консуэло.
– До чего же он смешон! – сказал Йозеф своей спутнице, как только остался с ней наедине.
– Даже более смешон, чем ты полагаешь, – задумчиво отозвалась Консуэло.
– Но все это не так важно, – продолжал Йозеф, – а человек он прекраснейший и в Вене будет мне очень полезен.
– Да, в Вене сколько тебе угодно, Беппо, но в Пассау этому не бывать, предупреждаю тебя. Где наши вещи, Йозеф?
– На кухне. Сейчас схожу за ними и снесу в отведенные нам комнаты – мне сказали, что они прелестны. Наконец-то вы сможете отдохнуть!
– Какой ты добрый, Йозеф, – проговорила Консуэло, пожимая плечами. – А теперь, – прибавила она, – иди поскорей за вещами и простись со своей красивой комнатой и хорошей кроватью, где ты собирался так славно выспаться. Мы сейчас же уходим из этого дома, слышишь? Торопись, а то, вероятно, скоро запрут двери.
Йозефу все это показалось сном.
– Вот тебе и раз! – воскликнул он. – Неужели эти знатные вельможи тоже вербовщики?
– Годица я еще больше боюсь, чем Мейера, – с нетерпением ответила Консуэло. – Ну, беги, не раздумывая, а то я брошу тебя и уйду одна.
В тоне и выражении лица Консуэло было столько решимости и энергии, что растерянный и взволнованный Гайдн немедленно повиновался. Через три минуты он вернулся с дорожной сумкой, где были его тетради и пожитки, а еще через три минуты они, никем не замеченные, вышли из дворца и уже шагали по дороге в предместье.
Здесь они зашли на какой-то жалкий постоялый двор и сняли две маленькие комнатки, уплатив за них вперед, чтобы иметь возможность без всякой задержки уйти как можно раньше утром.
– Не скажете ли вы мне хотя бы причину этой новой тревоги? – спросил Гайдн Консуэло, желая ей покойной ночи на пороге ее комнаты.
– Спи спокойно, – ответила она, – скажу тебе в двух словах, что теперь нам особенно бояться нечего. Господин граф своим орлиным взглядом разглядел, что я женщина, и оказал мне честь, сделав признание, удивительно польстившее моему самолюбию. Доброй ночи, друг Беппо. Удираем мы до света. Я постучу в твою дверь, чтобы разбудить тебя.
На другой день восходящее солнце озарило наших юных путешественников, когда они уже плыли по Дунаю, быстро спускаясь вниз по течению, охваченные такой же чистой радостью и с сердцем таким же покойным, как воды этой красавицы реки. Их за плату взял на свое суденышко старый лодочник, везший товары в Линц. Славный старик очень пришелся им по душе и не мешал их разговору. Он не понимал ни слова по-итальянски, а так как его лодка была порядком нагружена, то он не взял других пассажиров, и потому Консуэло и Гайдн почувствовали себя, наконец, в безопасности и отдыхали телом и душой, в чем очень нуждались, чтобы по-настоящему насладиться чудесными видами, ежеминутно мелькавшими перед их глазами. Погода стояла великолепная. В лодке был маленький, очень опрятный трюм, куда Консуэло могла спускаться, чтобы дать отдохнуть глазам от ослепляющего блеска вод. Но за последние дни она так привыкла быть под открытым небом и на солнцепеке, что предпочитала проводить почти все время, лежа на тюках с товарами и глядя на прибрежные скалы и деревья, словно убегавшие от нее назад. Ничто не мешало им с Гайдном заниматься музыкой, а забавное воспоминание о меломане Годице – Йозеф называл его маэстроманом – вносило много веселья в их беспечную болтовню. Йозеф чудесно копировал графа и со злорадством думал о его разочаровании. Их смех и песни веселили и восхищали старого лодочника, который, как всякий немецкий простолюдин, страстно любил музыку. Он тоже спел им свои песни: от них словно веяло речным простором, и Консуэло тут же выучила их слова и мелодию. Окончательно же они завоевали сердце старика, щедро угостив его на первой же пристани, где накупили съестных припасов на целый день. Этот день был самым мирным и самым приятным за все время их путешествия.
– Что за прелесть барон фон Тренк! – воскликнул Йозеф, разменивая один из блестящих золотых, полученных от вельможи. – Ему я обязан тем, что, наконец, в состоянии избавить божественную Порпорину от усталости, голода, опасностей – словом, от всех зол, которые влечет за собою нищета. А ведь мне сперва не понравился этот благородный, доброжелательный барон!
– Да, – сказала Консуэло, – вы предпочли ему графа. Я рада, что он ограничился одними посулами и не загрязнил наших рук своими благодеяниями.
– В конце концов, мы ровно ничем ему не обязаны, – продолжал Йозеф. – Кому первому пришла мысль сразиться с вербовщиками и кто решился на это? Барон. Графу это было совершенно безразлично, и он последовал за бароном только из любезности и честолюбия. Кто рисковал жизнью и кому пуля пробила шляпу у самого черепа? Опять-таки барону. Кто ранил, а быть может, и убил гнусного Пистолета? Барон. Кто спас дезертира, быть может, в ущерб себе и подвергая себя гневу своего страшного повелителя? Кто, наконец, отнесся к вам с уважением и сделал вид, будто не догадывается, что вы женщина? Кто постиг красоту ваших итальянских арий и прелесть вашей манеры петь?
– А также талант маэстро Йозефа Гайдна? – прибавила, улыбаясь, Консуэло. – Барон! Все тот же барон!
– Конечно! – продолжал Гайдн, желая отплатить девушке за ее лукавый намек. – И, быть может, к большому счастью для некоего дорогого отсутствующего, который кому-то дорог и о котором я кое-что слышал, объяснение в любви божественной Порпорине было сделано комичным графом, а не храбрым, обворожительным бароном!
– Беппо! – ответила с грустной улыбкой Консуэло. – Отсутствующих забывают только люди с неблагодарным, низким сердцем. Вот почему великодушному, искреннему барону, влюбленному в таинственную красавицу, не могло прийти в голову ухаживать за мной. Спросите самого себя: пожертвовали бы вы так легко любовью к своей невесте и верностью к ней ради первого случайного увлечения?
Беппо тяжело вздохнул.
– Вы ни для кого не можете быть первым случайным увлечением, – сказал он, – и барону было бы вполне простительно, увидя вас, забыть все свои и прошлые и настоящие привязанности.
– Вы что-то становитесь, Беппо, слишком галантным и слащавым! Видно, общество господина графа не прошло для вас даром, но желаю вам никогда не жениться на маркграфине и никогда не узнать, во что превращается любовь, когда женятся на деньгах!
Добравшись к вечеру до Линца, молодые путники, наконец, уснули без страха и без забот о завтрашнем дне. Как только Йозеф проснулся, он тотчас побежал купить обувь, белье и некоторые изысканные мелочи мужского туалета для себя и главным образом для Консуэло, чтобы она, превратившись в молодца и красавца, как она называла себя в шутку, могла осмотреть город и окрестности. Старик лодочник обещал, если найдет груз для доставки в Мелк, снова забрать их к себе на борт и провезти по Дунаю еще с двадцать лье. Они провели день в Линце, взбирались на холм, осматривали укрепленный замок у его подножия и другой – на вершине, откуда могли созерцать излучины величественной реки среди плодородных равнин Австрии. Отсюда же они увидели нечто весьма их развеселившее – карету графа Годица, торжественно въезжавшего в город. Они узнали карету и ливрею слуг и, поскольку граф, за дальностью расстояния, не мог их заметить, забавлялись, насмешливо кланяясь ему до земли. Наконец, вечером, спустившись на берег, они застали свою лодку нагруженной товарами для доставки в Мелк и с радостью договорились со старым кормчим относительно переезда. Отплыли они из Линца до рассвета; ясные звезды еще горели над их головами и отражались на зыбкой поверхности реки, разбегаясь по ней серебряными струйками. Этот день был не менее приятен, чем предыдущий. Одно только огорчало Гайдна – мысль о том, что они приближались к Вене и что путешествие, о муках и опасностях которого он успел позабыть, помня только его восхитительные минуты, должно было скоро прийти к концу.
В Мелке им не без сожаления пришлось расстаться со своим славным кормчим. На других судах, которыми они могли бы воспользоваться, не было ни такого уединения, ни такой безопасности. Консуэло чувствовала себя отдохнувшей, свежей, готовой ко всяким неожиданностям, а потому предложила Йозефу продолжать путь пешком до нового подходящего случая. Им оставалось до Вены еще с двадцать лье, и этот способ передвижения был не из быстрых. Дело в том, что, хотя Консуэло и уверяла себя, будто жаждет снова облечься в женское платье и вернуться к жизненным удобствам, связанным с ее положением, надо признаться, в глубине души она, как и Йозеф, совсем не стремилась так скоро завершить свое путешествие. Она была слишком артистической натурой, чтобы не любить свободы, случайностей, возможности проявить мужество и ловкость, картин природы, постоянно сменяющих друг друга и по-настоящему доступных только для пешехода, и, наконец, всей бурной романтики, присущей бродячей и уединенной жизни.
Я называю эту жизнь уединенною, читатель, стремясь выразить то сокровенное и таинственное чувство, которое, пожалуй, вам легче понять, чем мне объяснить. Мне кажется, что для выражения этого состояния души в нашем языке не найдется определения, но вы поймете его, если вам приходилось путешествовать пешком где-нибудь далеко одному, или со своим вторым «я», или, наконец, подобно Консуэло, с приветливым товарищем, веселым, услужливым и мыслящим с вами заодно. В такие минуты, если у вас не было на душе какой-нибудь неотложной заботы или повода для тревоги, вы, без сомнения, испытывали странную, быть может, даже несколько эгоистическую радость, говоря себе: вот в этот час никто не беспокоится обо мне, и я ни о ком не беспокоюсь! Никто не знает, где я! Те, кто властвуют над моею жизнью, тщетно станут меня искать – они не найдут меня в этом никому не ведомом, новом для меня самого уголке земли, где я нашел приют. Те, кого моя жизнь затрагивает и волнует, отдыхают от меня, как и я от них. Я всецело принадлежу себе – и как повелитель и как раб. Ибо нет среди нас, о читатель, ни единого человека, который по отношению к некоторым лицам не был бы попеременно и одновременно и немного рабом и немного повелителем, волей-неволей, не сознавая этого и не стремясь к этому.
Никто не знает, где я! Такое чувство одиночества, несомненно, имеет свою прелесть, невыразимую прелесть, жестокую на первый взгляд, законную и сладостную по существу. Мы рождены для взаимного общения. Путь долга длинен и суров, горизонтом ему служит смерть, которая, может статься, короче одной ночи отдыха. Итак, в путь! Вперед, не жалея ног! Но если нам представится один из тех редких удачных случаев, когда отдых может быть безобидным, а уединение не вызывает угрызений совести, и перед нами откроется утопающая в зелени тропинка – воспользуемся несколькими часами одиночества и созерцания! Такие часы безделья необходимы деятельному и мужественному человеку для восстановления сил. И я утверждаю, что чем ревностнее стремится ваше сердце служить дому Божию (то есть человечеству), тем более вы способны оценить немногие минуты уединения, когда вы всецело принадлежите себе. Эгоист всегда и везде одинок. Его душа никогда не бывает утомлена любовью, муками, постоянством; она безжизненна и холодна и нуждается во сне и покое не больше, чем мертвец. Тот же, кто умеет любить, редко бывает одинок, а если бывает, то он рад этому. Душа его может наслаждаться перерывом в деятельности, и перерыв этот будет подобен крепкому сну здорового организма. Такой сон – красноречивое свидетельство прошедших трудов и предвестник новых испытаний. Я не верю ни в искреннюю печаль тех, кто не стремится развеять ее, ни в безграничную самоотверженность тех, кто никогда не нуждается в отдыхе. Либо их печаль – это упадок духа, свидетельствующий о том, что они надломлены, измождены и уже не имеют сил любить то, что ими утрачено, либо под неослабевающей и неутомимой самоотверженностью скрывается какое-нибудь постыдное вожделение или эгоистический и преступный расчет.
Эти размышления, быть может слишком длинные, не являются неуместными в повествовании о жизни Консуэло с ее беспримерно деятельной и самоотверженной душой, хотя люди, не сумевшие понять ее, и могли бы порой обвинить ее в эгоизме и легкомыслии.