Глава LXXII
Синьор Пистолет – мы не можем называть этого человека иначе, чем окрестила его Консуэло, ибо не находим его настолько интересным, чтобы наводить о нем более подробные справки, – видел из своего убежища, как карета, при криках беглецов, остановилась. Другой неизвестный, прозванный Консуэло Молчальником, стоя на вершине холма, сделал те же наблюдения и те же выводы. Поэтому он побежал к Мейеру, и они вместе стали обсуждать, как спастись. Прежде чем барон переправился через ручей, синьор Пистолет успел забежать вперед и притаиться в чаще леса. Он дал всадникам проехать, а потом пустил им вслед две пули: одна пробила шляпу барона, а другая слегка задела лошадь слуги. Барон круто повернул коня, увидел бандита, поскакал прямо на него и одним выстрелом свалил на землю. Затем, предоставив раненому с проклятиями кататься среди колючек, сам последовал за Йозефом, подоспевшим к карете Мейера почти одновременно с графской каретой. Граф успел уже спрыгнуть на землю. Мейер и Молчальник исчезли вместе с лошадью, не тратя времени на то, чтобы спрятать свою карету. Первым делом победителей было взломать замок у ящика, где находился узник. Консуэло с жаром помогала разрезать веревки и вынуть кляп изо рта несчастного, а тот, как только почувствовал себя свободным, бросился в ноги своим избавителям и стал благодарить Бога. Но едва он взглянул на барона, как решил, что попал из огня да в полымя.
– Ох! Да это господин барон фон Тренк! – воскликнул он. – Не губите меня, не выдавайте! Сжальтесь, сжальтесь над несчастным дезертиром, отцом семейства! Ведь я пруссак не более, чем вы сами, господин барон, ведь я, как и вы, австрийский подданный; умоляю вас, не арестовывайте меня. Ох, смилуйтесь надо мной!
– Простите его, господин барон фон Тренк! – воскликнула Консуэло, не зная, ни с кем она говорит, ни о чем идет речь.
– Я тебя милую, – отвечал барон, – но с условием, что ты самой страшной клятвой поклянешься никогда не говорить, кому ты обязан жизнью и свободой.
С этими словами барон вынул из кармана носовой платок и тщательно закрыл им лицо, оставив на виду только один глаз.
– Вы ранены? – спросил граф.
– Нет, – ответил он, надвигая шляпу как можно ниже на лоб, – но попадись нам эти мнимые разбойники, мне не очень хотелось бы, чтобы меня узнали. Я и так не на слишком хорошем счету у своего милостивого монарха. Только этого мне еще недоставало!
– Понимаю, – заметил граф, – но будьте покойны: я беру все на себя.
– Это может спасти дезертира от розог и виселицы, но не спасет меня от немилости. Да все равно, почем знать, что может случиться, – надо, рискуя всем, оказывать услуги ближнему. Но, горемыка, можешь ты держаться на ногах? Что-то не очень, как видно. Ты ранен?
– Правда, меня страшно били, но теперь я ничего не чувствую.
– Короче говоря, ты в силах удрать?
– О да, господин адъютант!
– Не называй меня так, болван! Молчи и убирайся! Да и нам, любезный граф, не мешает сделать то же самое. Мне не терпится поскорее выбраться из этого леса. Я убил вербовщика, и, дойди это только до короля, мне бы не поздоровилось! Хотя в конце концов все это пустяки! – прибавил он, пожимая плечами.
– Увы! – сказала Консуэло, в то время как Йозеф протягивал свою фляжку дезертиру. – Если вы бросите его здесь, его сейчас же заберут снова. Ноги у него распухли от веревок, руками он с трудом владеет. Взгляните, как он бледен и изнурен.
– Мы не бросим его, – заявил граф, не сводивший глаз с Консуэло. – Спешься, Франц, – приказал он своему слуге и, обращаясь к дезертиру, сказал: – Садись на эту лошадь, я дарю ее тебе. И вот еще в придачу, – прибавил он, бросая ему кошелек. – А хватит у тебя сил добраться до Австрии?
– Да, да, ваше сиятельство!
– Хочешь ехать в Вену?
– Да, ваше сиятельство!
– И снова поступить на службу?
– Да, ваше сиятельство, только не в Пруссии.
– Так отправляйся к ее величеству королеве-императрице – она всех принимает раз в неделю, – скажи ей, что граф Годиц шлет ей в подарок красавца гренадера, в совершенстве выдрессированного на прусский лад.
– Лечу, ваше сиятельство!
– Но смотри, не смей упоминать о господине бароне, а то я велю своим людям схватить тебя и отправить обратно в Пруссию.
– Да лучше мне умереть на месте! Ох! Если б негодяи не связали мне рук, я убил бы себя, когда они меня снова захватили!
– Проваливай!
– Слушаю, ваше сиятельство!
Он дочиста опорожнил фляжку, возвратил ее Йозефу, обнял его, не подозревая, что тот оказал ему гораздо более важную услугу, и бросился в ноги графу и барону, но, остановленный на полуслове нетерпеливым жестом последнего, истово перекрестился, поцеловал землю и взобрался на лошадь с помощью слуг, так как еле шевелил ногами. Однако, очутившись в седле, он сразу приободрился, почувствовал прилив сил, пришпорил коня и умчался по дороге, ведущей на юг.
– Если когда-нибудь обнаружится, что я не удержал вас от этого поступка, – сказал барон графу, – то моя песенка спета. А впрочем, все равно, – добавил он, заливаясь смехом. – Идея подарить Марии-Терезии фридриховского гренадера просто великолепна. Этот плут, который стрелял в уланов императрицы, теперь будет стрелять в кадетов прусского короля! Нечего сказать, верные солдаты! Прекрасные войска!
– Государям от этого живется не хуже, – проронил граф. – А что же нам делать с этими мальчуганами? – добавил он.
– Мы можем только повторить то, что сказали о гренадере, – ответила Консуэло. – Если вы покинете нас здесь, мы пропали!
– Мне кажется, до сих пор мы не давали вам повода сомневаться в нашей гуманности, – вымолвил граф, произносивший каждое слово с какой-то рыцарской рисовкой. – Мы довезем вас до места, где вам нечего будет опасаться. Мой слуга, оставшийся без лошади, сядет на козлы, – сказал он барону и, понизив голос, прибавил: – Разве вы не предпочитаете общество этих мальчиков обществу слуги, которого нам пришлось бы взять в карету, что гораздо больше стеснило бы нас?
– Да, конечно, – ответил барон, – артисты, как бы бедны они ни были, везде желанные гости. Кто знает, не окажется ли вот этот самый музыкантик, нашедший в кустах свою скрипку и схвативший ее с такой радостью, будущим Тартини? Ну, трубадур, – сказал он Йозефу, только что в самом деле подобравшему на поле боя свою сумку, скрипку и рукопись, – едем с нами, и на первом же привале вы нам воспоете это славное сражение, где не с кем было сражаться.
– Можете сколько угодно потешаться надо мной, – промолвил граф, когда оба удобно расположились на заднем, а мальчики – на переднем сиденье и карета быстро покатилась в сторону Австрии, – ведь вы, а не я подстрелили этого негодяя.
– В том-то и дело, что я не уверен, убил я его наповал или нет, и боюсь когда-нибудь встретить его у дверей кабинета Фридриха. Охотно уступил бы вам честь этого подвига.
– А я, хоть мне не удалось даже видеть противника, искренне завидую вам, – возразил граф. – Я уже начал было входить во вкус приключения и с радостью наказал бы мерзавцев, как они того заслуживают. Подумайте только! Хватать дезертиров и набирать рекрутов в самой Баварии, верной союзнице Марии-Терезии! Неслыханная наглость!
– Вот вам готовый повод для войны, не будь мы утомлены сражениями и не живи в такое мирное время. Итак, вы очень обяжете меня, граф, если не станете разглашать это происшествие, не только из-за моего государя, который был бы крайне недоволен, узнав о моей роли в этой истории, но и ввиду поручений, данных мне к вашей императрице. Она приняла бы меня весьма недоброжелательно, явись я к ней тотчас после дерзкого поступка, совершенного моим правительством.
– Можете быть совершенно спокойны, – ответил граф, – вы знаете, что я не особенно ревностный подданный, ибо во мне нет честолюбия царедворца.
– Да какие же еще честолюбивые чувства вы могли бы питать, дорогой граф? И любовь и богатство увенчали все ваши желания. А вот я… Ах! Как различна до сих пор наша судьба, несмотря на кажущееся на первый взгляд сходство!
Говоря это, барон вынул спрятанный на груди портрет, усыпанный бриллиантами, и стал нежно глядеть на него, тяжело при этом вздыхая, что показалось несколько смешным Консуэло. Она нашла, что столь открытое проявление чувства отнюдь не является показателем хорошего тона, и в глубине души посмеялась над манерами знатного вельможи.
– Милый барон, – проговорил граф, понизив голос (Консуэло сделала вид, будто ничего не слышит, и даже искренне старалась не слушать), – умоляю вас, не удостаивайте никого доверия, каким вы почтили меня, а главное – никому, кроме меня, не показывайте портрета. Вложите его обратно в футляр и не забывайте, что этот мальчик так же хорошо понимает французский язык, как и мы с вами.
– Кстати, – воскликнул барон, пряча портрет, на который Консуэло постаралась не бросить ни единого взгляда, – что, черт возьми, собирались делать с этими мальчуганами наши вербовщики? Скажите, что они вам предлагали, уговаривая ехать с собой?
– В самом деле, – сказал граф, – я как-то об этом не подумал, да и теперь не могу объяснить себе эту их выходку: зачем людям, вербующим лишь мужчин зрелого возраста и богатырского сложения, понадобились двое детей?
Йозеф рассказал, что мнимый Мейер выдавал себя за музыканта и, не переставая, говорил о Дрездене и об ангажементе в капелле курфюрста.
– А! Теперь понимаю! – сказал барон. – Готов поручиться, что знаю этого Мейера. Это, должно быть, некий Н., бывший капельмейстер военного оркестра, а ныне вербовщик музыкантов в прусские полки. Наши соотечественники туповаты, они играют фальшиво и не в такт, а у его величества слух потоньше, чем у его батюшки, покойного короля, и потому он вербует своих трубачей, флейтистов и горнистов в Чехии и в Венгрии. Милейший профессор трескотни и бренчания вздумал сделать хороший подарок своему властелину – привезти ему, помимо дезертира, пойманного на вашей земле, еще двух музыкантов со смышлеными рожицами. А соблазнять вас Дрезденом и придворными прелестями было совсем неплохо придумано для начала. Но вам бы Дрездена и в глаза не видать, дети мои, и вы волей-неволей были бы зачислены до конца дней своих в оркестр какого-нибудь пехотного полка.
– Теперь я себе ясно представляю ожидавшую нас участь, – ответила Консуэло. – Я слыхал рассказы об ужасах этого военного строя, об обманном и жестоком похищении рекрутов. По тому, как обошлись негодяи с несчастным гренадером, я вижу, что в рассказах этих не было преувеличений. О, великий Фридрих…
– Да будет вам известно, молодой человек, – проговорил барон с несколько иронической напыщенностью, – что его величеству неведомы средства для достижения цели, он знает только результаты их.
– Которыми и пользуется, не заботясь об остальном, – продолжала Консуэло, охваченная неудержимым негодованием. – О! Я прекрасно знаю, господин барон, короли никогда не бывают виноваты, они неповинны во всем том зле, что совершается им в угоду!
– А плутишка не так глуп! – смеясь, воскликнул граф. – Но будьте осторожны, мой милый маленький барабанщик, и не забывайте, что говорите со старшим офицером полка, куда вы должны были, по-видимому, попасть.
– Умея молчать, господин граф, я никогда не сомневаюсь в скромности других.
– Слышите, барон! Он обещает вам свое молчание, о чем вы и не помышляли просить его. Ну, право, прелестный мальчик!
– И я вполне полагаюсь на него, – проговорил барон. – Граф, – продолжал он, – вам следовало бы завербовать его и предложить в пажи ее высочеству.
– Хоть сейчас, если он согласен, – смеясь, сказал граф. – Хотите занять эту должность, гораздо более приятную, чем прусская служба? Да, дитя мое, тут не придется ни дуть в медные трубы, ни бить утреннюю зарю еще до зари, ни получать удары шпицрутенами, ни есть хлеб из толченого кирпича, а только поддерживать шлейф и носить веер красивейшей и изящнейшей дамы, жить в волшебном замке, забавляться, смеяться и выступать в концертах, не уступающих концертам великого Фридриха. Что? Вас это не соблазняет? Уж не принимаете ли вы меня за второго Мейера?
– А кто же это высочество? Кто эта блестящая и прелестная дама? – спросила, улыбаясь, Консуэло.
– Вдовствующая маркграфиня Байрейтская, принцесса Кульмбахская, а ныне моя прославленная супруга и владетельница замка Росвальд в Моравии, – ответил граф Годиц.
Сотни раз слышала Консуэло рассказы канониссы Венцеславы фон Рудольштадт о генеалогии и брачных союзах княжеских и дворянских родов, а также анекдотическую хронику их, больших и малых, как в Германии, так и в соседних с нею странах. Некоторые из биографий поразили Консуэло, и среди них биография графа Годица-Росвальда, богатейшего моравского вельможи. Изгнанный и отвергнутый отцом, возмущенным его распутством, этот авантюрист был известен всем европейским дворам; в дальнейшем он стал обер-шталмейстером и любовником вдовствующей маркграфини Байрейтской, потом тайно обвенчался с ней и увез ее сначала в Вену, а затем в Моравию, где, унаследовав состояние отца, сделал свою супругу обладательницей огромного богатства. Канонисса часто возвращалась к этой истории, находя ее весьма скандальной, ибо маркграфиня была владетельной принцессой, а граф – простым дворянином; для канониссы это был лишний повод обрушиться на неравные браки и на браки по любви. Консуэло, стремившаяся понять и узнать предрассудки аристократической касты, делала свои выводы из этих разоблачений и не забывала их. Когда граф Годиц впервые назвал себя, у нее сразу возникли какие-то смутные воспоминания: теперь же перед ней ясно встали все обстоятельства жизни и романтического брака этого знаменитого авантюриста. Что до барона фон Тренка – для него тогда только начиналась его достопамятная опала, и ему не дано было предугадать свое ужасное будущее, – то о нем она прежде ничего не слыхала. Итак, она слушала рассказы графа, не без хвастовства рисовавшего картину своего недавно полученного богатства. Осмеянный и презираемый при маленьких надменных дворах Германии, Годиц не раз краснел, чувствуя, что на него смотрят как на бедняка, разбогатевшего благодаря жене. Унаследовав огромные имения и выставляя напоказ царскую роскошь своего моравского графства, он отныне считал честь свою восстановленной и любил подчеркивать свои новые преимущества, в назидание или на зависть мелким, далеко не столь богатым владетелям. Проявляя утонченное внимание и нежную заботливость по отношению к маркграфине, он, однако, не считал необходимым хранить верность женщине, бывшей намного его старше. А принцесса – потому ли, что она обладала здравыми взглядами и тактом, свойственными ее эпохе и заставлявшими закрывать глаза на многое, или потому, что считала невозможным, чтобы возвеличенный ею супруг мог когда-либо заметить увядание ее красоты, – не препятствовала его похождениям.
Через несколько лье доехали до подставы, где заранее было приготовлено все для приема знатных путешественников. Консуэло и Йозеф хотели сойти здесь и распроститься со своими избавителями, но те воспротивились, ссылаясь на возможность новых покушений со стороны снующих в этой местности вербовщиков.
– Вы не знаете, – сказал им Тренк (и он нисколько не преувеличивал), – до чего это ловкий и страшный народ. В какое бы место просвещенной Европы вы ни попали, если вы бедны и беззащитны, но притом у вас есть физическая сила или какие-либо способности, то хитростью или насилием, а они уж попытаются захватить вас. Им известны все переходы через границу, все горные тропинки, все проселочные дороги, все подозрительные притоны, им знакомы все мошенники, на чью поддержку и помощь они могут рассчитывать в случае надобности. Они знают все языки, все наречия, так как побывали во всех странах и перепробовали все профессии. Они превосходно ездят верхом, бегают, плавают, перепрыгивают через пропасти, как заправские бандиты. Они почти все поголовно смелы, неутомимы, лживы, ловки, бесстыдны, мстительны, изворотливы и жестоки. Это подонки рода человеческого, и из таких-то подонков военные заправилы покойного короля Вильгельма Толстого и набрали самых ценных пособников своего могущества, лучших столпов своей дисциплины. Они настигнут дезертира в дебрях Сибири, разыщут его под пулями вражеских войск ради одного удовольствия доставить его обратно в Пруссию, чтобы там его повесили в назидание прочим. Они вытащили из алтаря священника, служившего обедню, только потому, что он был ростом пять футов и десять дюймов; выкрали врача у супруги великого курфюрста; десятки раз приводили в ярость старого маркграфа Байрейтского, угоняя его войско, состоявшее из двадцати – тридцати человек, причем он не смел даже открыто выразить свой протест; одного французского дворянина, ехавшего в окрестности Страсбурга на свидание с женой и детьми, они обратили в пожизненного солдата. Они хватали русских у царицы Елизаветы, улан – у маршала Саксонского, пандуров – у Марии-Терезии, венгерских магнатов, польских вельмож, итальянских певцов и, наконец, женщин всех национальностей – новых сабинянок, которых они насильно выдавали замуж за солдат. Они берут все, что попадется; помимо жалованья и щедро оплачиваемых путевых издержек, они получают премию с каждой головы, да нет, что я говорю – с каждого дюйма роста, с каждой десятой дюйма.
– Да, – проговорила Консуэло, – они поставляют человеческое мясо по столько-то за унцию! Ах, ваш великий король – настоящее чудовище! Но будьте покойны, господин барон, можете говорить, не стесняясь: вы совершили доброе дело, освободив бедного дезертира, и я предпочел бы вынести пытки, предназначенные ему, чем вымолвить слово, могущее вам повредить.
Тренк, человек по натуре горячий, не признавал осторожности; в то время он уже был озлоблен непонятной суровостью и несправедливостью к нему Фридриха и находил горькое удовольствие, разоблачая перед графом Годицем беззакония того самого государственного строя, преступлений которого он был свидетелем и соучастником в дни своего благоденствия, когда взгляды его не были еще столь справедливы и строги. Теперь же, тайно преследуемый, хотя по видимости облеченный доверием короля и получивший важное дипломатическое поручение к Марии-Терезии, он начинал ненавидеть своего повелителя и слишком откровенно выказывал свои чувства. Он обрисовал графу страдания, рабство и отчаяние многочисленной прусской армии, неоценимой на поле боя, но настолько опасной в мирное время, что приходилось для обуздания ее прибегать к системе беспримерного террора и жестокости. Рассказал и об эпидемии самоубийств, свирепствующей в армии, и о преступлениях, совершаемых солдатами, даже честными и набожными, с единственной целью добиться смертного приговора и избавиться таким путем от ужасов жизни, на которую их обрекли.
– Поверите ли, – говорил он, – что они особенно стремятся попасть в ряды так называемых поднадзорных? Надо вам сказать, что эти поднадзорные пополняются за счет рекрутов-иностранцев (главным образом похищенных) или за счет прусской молодежи. В начале своего военного поприща, кончающегося для них только вместе с жизнью, все они предаются безмерному отчаянию. Их выстраивают рядами и, как в мирное, так и в военное время, заставляют маршировать впереди шеренги солдат более покорных или более решительных, получивших приказ стрелять в каждого идущего перед ним при малейшей попытке к бегству или неповиновению. Если эта шеренга не выполнит приказа, то следующая за ней, составленная из людей еще более бесчувственных и более жестоких (а такие встречаются среди старых, очерствелых вояк и добровольцев, почти сплошь негодяев), обязана стрелять в обе передние; если же оплошает и третья, то следующая за ней, и так далее. Таким образом, каждый солдат имеет во время боя врага перед собой и врага позади себя, но равных себе – товарищей или братьев по оружию – нигде. Повсюду насилие, смерть и ужас. Только таким способом, говорит великий Фридрих, создаются непобедимые солдаты. Так вот именно в первых рядах и домогается места прусский рекрут, а добившись его и потеряв всякую надежду на спасение, он бросает оружие и бежит, чтобы навлечь на себя пули своих товарищей. Этот отчаянный порыв спасает некоторых; ценою крайнего риска и невероятных опасностей им порой удается бежать, а иногда и перейти к врагу. Король прекрасно знает, с каким ужасом относятся в армии к его железному игу. И вам, быть может, известна острота, которую он сказал своему племяннику, герцогу Брауншвейгскому, присутствовавшему на одном из его больших парадов и не перестававшему восхищаться прекрасной выправкой и блестящими маневрами войск.
«Вас удивляет, – обратился к нему Фридрих, – такое сборище стольких молодчиков и их единодушие, а меня несравненно больше удивляет нечто другое».
«Что же?» – спросил молодой герцог.
«Да то, что мы с вами находимся среди них в полной безопасности», – ответил король.
– Барон, дорогой барон! – возразил граф Годиц. – Это оборотная сторона медали. Чудес в человеческом обществе не бывает. Как мог бы Фридрих быть величайшим полководцем своего времени, если бы отличался голубиной кротостью?.. Знаете что? Не говорите больше о нем. А то, пожалуй, вы вынудите меня, естественного врага Фридриха, вступиться за него против вас, его адъютанта и любимца!
– Из того, как он обращается со своими любимцами в те минуты, когда на него найдет каприз, можно судить о том, как он поступает со своими рабами. Но вы правы: не будем больше говорить о нем, а то у меня является дьявольское желание вернуться в лес и собственными руками передушить его усердных поставщиков человеческого мяса, которых я пощадил из-за глупой и трусливой осторожности.
Великодушная горячность барона пришлась по сердцу Консуэло. Она с интересом слушала его живые рассказы о прусской военной жизни и, не зная, что к смелому негодованию барона примешивается доля личной досады, видела в нем человека редкого благородства. Тренк в самом деле обладал благородной душой. Гордый молодой красавец не был рожден для низкопоклонства. Этим он резко отличался от своего случайного дорожного приятеля, надменного богача Годица. Последний, в детстве приводивший в ужас и отчаяние своих воспитателей, был в конце концов предоставлен самому себе, и, хотя теперь он уже вышел из возраста буйных шалостей, все же в его манерах и разговорах оставалось что-то мальчишеское, противоречащее его исполинской фигуре и красивому лицу, немного поблекшему за сорок лет постоянных треволнений и излишеств. Поверхностные знания, которыми он подчас любил прихвастнуть, были почерпнуты им исключительно из романов, модных философских сочинений и посещения театров. Он называл себя знатоком искусства, но и в этом, как во всем остальном, ему не хватало тонкости и глубины понимания. Однако его величественный вид, изысканная любезность и веселые остроты пленили воображение юного Гайдна, и граф нравился ему гораздо больше, чем барон, быть может, еще потому, что к последнему с явным интересом относилась Консуэло.
Барон, напротив, получил хорошее образование. И хотя блеск придворной жизни и кипучая молодость часто заставляли его забывать об истинной ценности человеческого величия, в глубине души он сохранил ту независимость чувств и твердость убеждений, которые даются серьезным чтением и развитием благородных задатков. Его гордая натура могла очерстветь под влиянием лести и угодничества, порождаемых властью, но не согнулась настолько, чтобы при малейшей несправедливости не проявить себя вновь запальчивостью и гневом. Красавец паж Фридриха омочил губы в кубке с ядом, но любовь – любовь безграничная, смелая, восторженная – вновь воскресила в нем отвагу и твердость. Пораженный в самое сердце, он поднял голову и бросил вызов тирану, желавшему поставить его на колени.
В то время, о котором мы повествуем, ему было на вид не больше двадцати лет. Густые темные волосы, которыми он не хотел жертвовать ради нелепых установлений Фридриха, осеняли его высокий лоб. Великолепно сложенный, с искрящимися глазами, черными как смоль усиками и белыми, как алебастр, но сильными, как у атлета, руками, он обладал голосом не менее свежим и мужественным, чем его лицо, мысли и любовные упования. Консуэло все думала об этой таинственной любви, о которой он не переставал говорить, но это чувство уже не казалось ей смешным с той минуты, как она подметила в порывах и недомолвках барона смесь прирожденной пылкости и, увы, вполне обоснованной недоверчивости, что заставляло его непрестанно бороться с самим собой и со своей участью. Консуэло, помимо воли, с любопытством спрашивала себя, кто же владычица дум юного красавца, и ловила себя на том, что самым искренним образом желает успеха двум романтическим влюбленным. День показался ей не столь длинным, как она ожидала, боясь тягостного пребывания с глазу на глаз с двумя незнакомцами из чуждого ей круга. В Венеции она узнала, а в замке Исполинов усвоила вежливое обращение, скромные манеры и изысканную речь, бывшие приятной особенностью того общества, которое в те времена принято было называть избранным. Не забывая об осторожности и не вступая в разговор, пока к ней не обратятся, она спокойно обдумывала на свободе все, о чем ей приходилось слышать. Ни барон, ни граф, по-видимому, не заметили, что она переодета. Первый не обращал никакого внимания ни на нее, ни на Йозефа: если он и бросал им несколько слов, то делал это между прочим, продолжая начатый разговор с графом; но вскоре, увлекшись, он забывал даже и о нем, беседуя, казалось, с собственными мыслями, как человек, чей ум питается внутренним огнем. Что же касается графа, он был то важен, как монарх, то резв, как французская маркиза. Он вынимал из кармана таблички из слоновой кости и что-то наносил на них с сосредоточенным видом мыслителя или дипломата; затем, напевая, перечитывал написанное, и Консуэло видела, что это французские слащаво-любовные стишки. Порой он декламировал их барону, который, не слушая, находил их чудесными. Иногда граф покровительственным тоном обращался к Консуэло, спрашивая ее с деланной скромностью:
– Как вы находите эти стихи, мой юный друг? Ведь вы понимаете по-французски, не правда ли?
Консуэло надоела притворная снисходительность Годица, по-видимому, желавшего ее поразить; она не удержалась и указала ему на две-три ошибки в его четверостишии «К красоте». Мать научила ее правильной фразировке и произношению на тех иностранных языках, на которых сама пела с легкостью и даже с некоторым изяществом. Консуэло, трудолюбивая и музыкальная, а потому во всем искавшая гармонию, меру и ясность, впоследствии успела глубже изучить по книгам правила и основы различных языков. С особым старанием изучила она просодию, упражняясь в переводе лирических стихов и приноравливая иностранные слова к народным мелодиям, чтобы лучше понять ритм и ударения. Таким путем она хорошо усвоила особенности стихосложения некоторых языков, а потому ей не стоило большого труда указать моравскому поэту на его погрешности.
Восхищенный познаниями Консуэло, но будучи не в силах усомниться в своих собственных, Годиц обратился к барону, и тот оказался настолько сведущим в данном вопросе, что согласился с мнением маленького музыканта. С этой минуты граф занялся исключительно Консуэло, не подозревая, по-видимому, ни ее настоящего возраста, ни пола. Он только спросил, где он получил образование, что так хорошо усвоил законы Парнаса.
– В бесплатной певческой школе в Венеции, – кратко ответила Консуэло.
– Видно, в этой стране преподают лучше, чем в Германии. А где учился ваш товарищ?
– В школе при венском соборе, – ответил Йозеф.
– Дети мои, – продолжал граф, – вы оба кажетесь мне и умными и способными. На первой же остановке я проэкзаменую вас по музыке, и, если оправдается то, что обещают ваши лица и ваши манеры, я приглашу вас в свой оркестр или в театр в Росвальде. Я в самом деле хочу рекомендовать вас маркграфине. Что вы на это скажете? А? Это было бы большой удачей для таких мальчуганов, как вы.
Консуэло едва удержалась от смеха, услышав, что граф собирается экзаменовать по музыке ее и Гайдна. Она лишь почтительно наклонялась, делая неимоверные усилия, чтобы оставаться серьезной. Йозеф же, чувствуя, как велики для него выгоды нового покровительства, поблагодарил и не отказался. Граф снова взялся за свои таблички и прочел Консуэло половину маленького, удивительно скверного и полного грубых ошибок либретто итальянской оперы, к которому он сам собирался написать музыку; оперу эту он хотел поставить в день именин жены на собственном театре, с собственными актерами, в собственном замке, вернее – в собственной резиденции, ибо благодаря браку с маркграфиней он считал себя принцем и иначе не выражался.
Консуэло время от времени подталкивала Йозефа локтем, желая обратить его внимание на промахи графа, и, изнемогая от скуки, говорила себе, что если знаменитая красавица, владелица наследственного маркграфства Байрейтского и княжества Кульмбахского, дала увлечь себя подобными мадригалами, то, невзирая на свои титулы, любовные похождения и годы, она, должно быть, особа крайне легкомысленная.
Читая и декламируя, граф ел конфеты, чтобы смягчить горло, и то и дело угощал ими своих юных спутников, а те, не имея со вчерашнего дня во рту ни крошки и умирая от голода, поглощали, за неимением лучшего, и эту пищу, способную скорее обмануть голод, чем удовлетворить его, и говорили про себя, что и леденцы и стихи графа весьма безвкусны.
Наконец, уже под вечер, на горизонте показались укрепления и шпили того самого Пассау, куда, как Консуэло думала еще утром, ей никогда не добраться. После пережитых опасностей и ужасов она почти так же обрадовалась этому городу, как в другое время обрадовалась бы Венеции. Когда они переправлялись через Дунай, она не удержалась и радостно пожала руку Йозефу.
– Он ваш брат? – спросил граф; до сих пор ему не приходило в голову задать подобный вопрос.
– Да, ваше сиятельство, – не задумываясь, ответила Консуэло, чтобы как-нибудь отделаться от расспросов любознательного графа.
– Однако вы совсем не похожи друг на друга, – заметил он.
– А сколько детей не похожи на своих отцов! – весело возразил Йозеф.
– Значит, вы не вместе воспитывались?
– Нет, ваше сиятельство. При нашем кочевом образе жизни воспитываешься где и как придется.
– Не знаю почему, но мне кажется, – сказал граф Консуэло, понижая голос, – что вы не простого происхождения. Все в вас самих и в вашей речи говорит о прирожденном благородстве.
– Я совсем не знаю, какого я происхождения, ваше сиятельство, – ответила, смеясь, Консуэло, – но, должно быть, мои предки были музыкантами, потому что я больше всего на свете люблю музыку.
– Отчего вы одеты моравским крестьянином?
– Да потому, что в пути платье мое износилось, и я купил на местной ярмарке то, что вы на мне видите.
– Так вы были в Моравии? Пожалуй, еще и в Росвальде?
– Да, ваше сиятельство, в его окрестностях, – шаловливо отвечала Консуэло, – я издали видел, не дерзнув приблизиться, ваше роскошное поместье, ваши статуи, ваши каскады, ваши сады, ваши горы и еще Бог весть что! Настоящие чудеса, волшебный дворец!
– Вы все это видели? – воскликнул граф, удивляясь, что не знал этого раньше, и не догадываясь, что Консуэло, после того как он два часа подряд описывал прелести своей резиденции, могла со спокойной совестью повторить вслед за ним все слышанное. – О! В таком случае вы должны страстно желать вернуться туда, – сказал он.
– Просто горю нетерпением – особенно теперь, когда я имел счастье узнать вас, – ответила Консуэло, которой хотелось поиздеваться над графом, чтобы отомстить ему за чтение его либретто.
Тут она легко выпрыгнула из лодки, на которой путники переправились через реку, и воскликнула с утрированным немецким акцентом:
– О Пассау! Приветствую тебя!
Карета подвезла их к дому богатого вельможи, друга графа. Он сам находился в отсутствии, но все было приготовлено для временного пребывания гостей. Их ждали, и слуги хлопотали над ужином, который вскоре был подан. Граф, находивший особенное удовольствие в разговорах со своим маленьким музыкантом (так он называл Консуэло), охотно посадил бы его за свой стол, но побоялся, что подобное нарушение приличий может не понравиться барону. Консуэло же и Йозеф были очень рады, что поужинают в людской, и охотно уселись рядом с лакеями. Гайдну вообще до сих пор не оказывали большого почета у вельмож, допускавших его на свои празднества. И хотя искусство и сделало его настолько чувствительным, что он прекрасно понимал, как обидно такого рода обращение, он без ложного стыда всегда помнил, что его мать когда-то была кухаркой у графа Гарраха, владельца их деревни. И позднее, когда талант его достиг своего расцвета и вся Европа высоко ценила его как композитора, покровители его обращались с ним не лучше. Он прослужил двадцать пять лет у князя Эстергази, и, говоря «прослужил», мы имеем в виду не только службу его как музыканта. Паэр видел его с салфеткой под мышкой и при шпаге: он стоял, согласно обычаю того времени и той страны, за стулом своего хозяина и исполнял обязанности дворецкого, то есть, попросту говоря, старшего лакея.
Консуэло с тех самых пор, как она ребенком бродила по дорогам с матерью-цыганкой, не приходилось есть в людской. Ее очень забавляли важные слуги знатного дома: считая себя униженными обществом двух юных фигляров, они посадили их отдельно, на конце стола, и оделяли самыми плохими кусками; однако благодаря хорошему аппетиту и привычке к умеренности молодые люди все нашли превосходным. Своей веселостью они покорили надменные души слуг, и те попросили их за десертом развлечь музыкой господ лакеев. Йозеф в отплату за их презрение с большой готовностью сыграл на скрипке, а Консуэло, почти оправившаяся от своих утренних волнений и мук, начала было петь, как вдруг пришли сказать, что граф и барон требуют музыкантов к себе для собственного увеселения.
Отказаться было невозможно. После помощи, которую оказали им вельможи, Консуэло сочла бы всякую отговорку неблагодарностью, а сослаться на усталость или хрипоту было нельзя, ибо хозяева уже слышали ее пение, доносившееся из людской.
Она пошла вслед за Йозефом, который, так же как она, готов был с одинаковым благодушием относиться ко всем перипетиям их странствования. Войдя в роскошный зал, где при свете двадцати свечей оба вельможи, положив локти на стол, допивали последнюю бутылку венгерского, Консуэло и Йозеф остановились, как подобало скромным музыкантам, у дверей и приготовились исполнить маленькие итальянские дуэты, разученные ими в горах.
– Подожди! – лукаво сказала Консуэло Йозефу. – Вспомни, что господин граф собирается экзаменовать нас с тобой по музыке. Постараемся же не провалиться!
Граф был очень польщен этим замечанием. Барон положил на перевернутую тарелку портрет своей таинственной Дульцинеи и, казалось, совсем не был расположен слушать.
Консуэло старалась не обнаруживать ни своего голоса, ни своего умения петь. Ее мнимый пол не допускал бархатистых оттенков тембра, а в том возрасте, какой ей можно было дать в мальчишеском платье, она не могла иметь законченного музыкального образования. Консуэло пела детским голосом, несколько резким и как бы преждевременно разбитым благодаря частым выступлениям на открытом воздухе. Ей казалось забавным подражать наивной, неумелой манере и смелым коротким фиоритурам уличных мальчишек, которых она так часто слышала в Венеции. Но как ни чудесно разыгрывала она эту музыкальную пародию, в ее шутливом исполнении было столько прирожденного вкуса, дуэт был пропет с таким огнем и так дружно, а народная песня была так свежа и оригинальна, что барон, прекрасный музыкант и тонкий ценитель искусства, спрятал портрет на груди, поднял голову и, наконец, не в силах более сидеть спокойно, громко захлопал в ладоши, восклицая, что никогда в жизни не слыхивал такой настоящей, прочувствованной музыки. Графу же Годицу, напичканному произведениями Фукса, Рамо и других классических авторов, гораздо меньше понравились и самый жанр песни и исполнение. Он нашел, что барон – северный варвар, а оба опекаемые им мальчика – довольно смышленые ученики, но ему придется при помощи своих уроков вытаскивать их из мрака невежества. У него была мания самому обучать своих артистов, и он проговорил наставительным тоном, качая головой:
– Недурно, но придется многое переучивать. Ну, ничего! Не беда! Все это мы исправим!
Граф уже воображал, что Консуэло и Йозеф – его собственность и входят в состав его капеллы. Он попросил Гайдна сыграть на скрипке, и, так как у того не было никаких оснований скрывать свои способности, он чудесно исполнил небольшую, но удивительно талантливую вещь собственного сочинения. На этот раз граф остался весьма доволен.
– Ну, тебе место уже готово, – сказал он, – будешь у меня первой скрипкой, ты мне вполне подходишь. Но тебе придется также играть на виоле д’амур. Это мой любимый инструмент, и я сам выучу тебя игре на нем.
– Господин барон доволен моим товарищем? – спросила Консуэло Тренка, снова впавшего в задумчивость.
– Настолько доволен, – ответил барон, – что, если когда-нибудь мне придется жить в Вене, я не пожелаю иметь иного учителя, кроме него.
– Я сам буду учить вас на виоле д’амур, – предложил граф, – не откажите мне в предпочтении.
– Я предпочитаю скрипку и вот этого учителя, – ответил барон, проявлявший, несмотря на всю свою озабоченность, бесподобную откровенность.
Он взял скрипку и сыграл на память с большой чистотой и выразительностью несколько пассажей из только что исполненной Йозефом пьесы; потом, возвращая инструмент, сказал с неподдельной скромностью:
– Мне хотелось показать, что я гожусь вам только в ученики, но могу учиться прилежно и со вниманием.
Консуэло попросила его сыграть еще что-нибудь, и он согласился без всякого жеманства. У него были и талант, и вкус, и понимание. Годиц рассыпался в преувеличенных похвалах самой вещи.
– Она не очень хороша, – ответил Тренк, – ибо это мое собственное сочинение. Но все-таки я люблю ее, так как она понравилась моей принцессе.
Граф скорчил ужасную гримасу, как бы желая сказать, что барон должен взвешивать свои слова. Но Тренк не обратил на это никакого внимания и, глубоко задумавшись, в течение нескольких минут продолжал водить смычком по струнам, потом, бросив скрипку на стол, встал и зашагал по комнате, потирая рукою лоб. Наконец, он подошел к Годицу и сказал:
– Желаю вам доброй ночи, дорогой граф. Я должен уехать отсюда до зари, так как заказанная карета прибудет за мной в три часа. Раз вы думаете провести здесь все утро, мы, по всей вероятности, увидимся только в Вене. Счастлив буду снова встретиться с вами и еще раз поблагодарить за приятное путешествие, которое вы дали мне возможность совершить в вашем обществе. Всем сердцем предан вам на всю жизнь.
Они несколько раз пожали друг другу руки; барон, выходя из комнаты, подошел к Йозефу и, протягивая ему несколько золотых, сказал:
– Это аванс за уроки, которые я попрошу вас давать мне в Вене. Вы найдете меня в прусском посольстве.
Затем, слегка кивнув Консуэло, он прибавил:
– А ты, если когда-нибудь окажешься барабанщиком или трубачом в моем полку, так мы вместе с тобой сбежим, слышишь? – И, еще раз поклонившись графу, он вышел.