ХVI. Мытарство
Я должен был идти по освещенным вечерними огнями улицам. Мои руки были скованы, шедший за мною жандарм нес ружье с надетым штыком.
Уличные мальчишки справа и слева бежали толпами и кричали, женщины открывали окна и грозили мне ложками, посылая вдогонку ругательства.
Уже издали я увидел большие каменные очертания суда с надписью на фронтоне:
«Карающее правосудие – защита всех честных»
Через раскрывшиеся предо мною огромные ворота я попал в коридор, в котором пахло кухней.
Бородатый человек с саблей, в форменном сюртуке и фуражке, босой, в длинных, завязанных у щиколотки кальсонах поднялся, поставил кофейную мельницу, которую он держал между колен, и велел мне раздеться.
Затем он обшарил мои карманы, вынул все, что нащупал там, и спросил, нет ли на мне клопов.
Когда я ответил отрицательно, он снял у меня с пальцев кольца и сказал, что все готово и что я могу одеться.
Меня повели на несколько этажей выше по лестницам и коридорам, где в нишах стояли – то тут, то там – большие, серые, запертые сундуки.
Вдоль стены шли непрерывной вереницей железные двери с засовами и маленькими решетчатыми вырезами, с газовым огоньком над каждым из них.
Огромный, солдатской наружности надзиратель – первое честное лицо за все эти часы – открыл одну из дверей, втолкнул меня в темное, похожее на шкаф, зловонное помещение и запер за мной дверь.
Я стоял в совершенной темноте и ощупывал стены.
Наткнулся коленом на жестяной чан.
Наконец, я нашел – было так узко, что я едва мог повернуться – дверную ручку. Я в одиночной камере.
У стен находились парные нары с соломенными мешками.
Проход между ними был не шире одного шага.
Оконная решетка в квадратный метр, высоко вверху на косой стене, пропускала неясный свет ночного неба.
Невозможная жара, удушливый запах старого платья висели в воздухе.
Когда мои глаза освоились с темнотой, я увидел на трех нарах – четвертая была свободна – людей в серых арестантских халатах; они сидели, уставив локти в колени и закрыв лица руками.
Никто не сказал ни слова.
Я сел на свободную постель и стал ожидать. Ждал. Ждал.
Прошел час.
Два, три часа!
При звуке шагов снаружи я вздрагивал.
Вот, вот идут за мой, отвести меня к следователю.
Но каждый раз это оказывалось обманом. Шаги замирали в коридоре.
Я сорвал с себя воротник… казалось, я задыхаюсь.
Я слышал, как арестанты, кряхтя, один за другим укладывались спать.
– Нельзя ли открыть здесь окно? – бросил я в отчаянии вопрос в темноту. При этом я испугался моего собственного голоса.
– Нельзя, – раздался угрюмый ответ с одного из мешков.
Я все же стал шарить рукою вдоль стены: на высоте груди торчала доска… две кружки… корки хлеба.
Я с трудом вскарабкался на доску, ухватился за прутья решетки и прижался лицом к оконным щелям, чтоб вдохнуть хоть немного воздуха.
Так я стоял, пока у меня не задрожали колени. Однообразный черно-серый ночной туман расстилался перед глазами.
Холодные прутья решетки запотели.
Очевидно скоро полночь.
Я услышал позади храпение. Только один из арестантов не мог заснуть, по-видимому: он метался на соломе и время от времени тихо стонал.
Придет ли наконец утро?! Вот. Бьют часы.
Я считал дрожащими губами.
– Раз, два, три! – Слава Богу, еще несколько часов, и начнет светать. Часы продолжали бить.
– Четыре? Пять? Пот выступил у меня на лбу. – Шесть… семь!!! – Было только одиннадцать часов.
Только час прошел с тех пор, как я слышал бой городских часов в последний раз.
Постепенно мои мысли стали проясняться.
Вассертрум подсунул мне часы исчезнувшего Цоттмана, чтобы навести на меня подозрение в убийстве. Значит, очевидно, он сам убийца; в противном случае, откуда бы у него были эти часы? Если бы он нашел где-нибудь труп и только ограбил его, он бы, без сомнения, потребовал тысячу гульденов награды, объявленной за за открытие пропавшего без вести. Этого не могло быть: объявления еще до сих пор висят на всех углах, я ясно видел их по дороге в тюрьму…
Старьевщик донес на меня – это было очевидно.
Ясно было одно: в том, что касалось Ангелины, он был заодно с советником полиции. Иначе, к чему был допрос о Савиоли.
С другой стороны, из этого вытекало, что Вассертрум еще не имел в руках писем Ангелины.
Я задумался…
Сразу вдруг все стало для меня так ужасающе ясно, как будто все произошло при мне.
Да, только так могло быть: Вассертрум, обыскивая мою комнату вместе с полицейскими, тихонько присвоил себе мою железную шкатулку, подозревая в ней доказательства… но он не мог ее тотчас же открыть, потому что ключ был при мне, и… может быть, как раз в эту минуту он взламывает ее в своей берлоге.
В безумном отчаянии рвал я железную решетку, видел Вассертрума перед собой, видел, как он роется в письмах Ангелины…
Ах, если бы я мог заблаговременно известить Харусека, чтоб он, по крайней мере, мог предупредить Савиоли.
На мгновение я предался надежде, что известие о моем аресте облетит еврейский квартал, и я уповал на Харусека, как на ангела-спасителя. Старьевщик не спасется от его чертовской хитрости. Харусек уже сказал однажды: «Я его схвачу за горло как раз в тот момент, когда он захочет убить доктора Савиоли».
Но в следующую минуту я снова отбросил все это, меня охватил дикий ужас: что, если Харусек придет слишком поздно.
Тогда Ангелина пропала…
Я до крови кусал себе губы, сердце разрывалось у меня от отчаяния, что я тогда же немедленно не сжег писем… я давал себе клятву уничтожить Вассертрума, как только окажусь на свободе.
Умереть от собственной руки или на виселице – какая разница?
В том, что следователь поверит мне, когда я ему правдиво расскажу всю историю с часами, расскажу ему об угрозах Вассертрума – в этом я не сомневался.
Без сомнения, завтра я уже буду на свободе, по меньшей мере, заставлю арестовать по подозрению в убийстве и Вассертрума.
Я считал часы, молился, чтобы они скорее прошли, смотрел в черную мглу.
После невыразимо долгих часов стало, наконец, светать; сначала мутным пятном, потом все яснее и яснее стало выделяться из тумана медное огромное лицо: циферблат старинных башенных часов. Но стрелок на нем не было – новая мука.
Вскоре пробило пять.
Я слышал, как проснулись арестанты и, зевая, стали беседовать по-чешски.
Один голос показался мне знакомым, я обернулся, спустился с доски и увидел против себя рябого Лойзу на нарах. Он сидел и удивленно смотрел на меня.
Остальные арестанты были парни с нахальными лицами; они оглязывали меня пренебрежительно.
«Контрабандист? Что?» – спросил один другого вполголоса, толкнув его локтем.
Тот презрительно пробормотал что-то, порылся в своем мешке, вытащил оттуда кусок черной бумаги и положил на пол.
Затем он полил его водой из кувшина, стал на колени и, смотрясь в него, как в зеркало, стал причесываться пальцами.
Затем он с заботливой осторожностью высушил бумагу и снова спрятал ее в мешок.
– Пан Пернат, пан Пернат! – непрерывно шептал Лойза, вытаращив на меня глаза, как будто пред ним было привидение.
– Товарищи знают друг друга, как погляжу, – с удивлением сказал, заметив это, непричесанный на невозможном говоре чешского венца, причем он отвесил мне иронический полупоклон. – Разрешите представиться: меня зовут Воссатка, Черный Воссатка… Поджог… – с гордостью прибавил он, одной октавой ниже.
Причесавшийся сплюнул, одну минуту презрительно посмотрел на меня, ткнул себя пальцем в грудь и сказал кратко:
– Грабеж…
Я молчал.
– Ну, а вы-то по какому делу сюда попали, господин граф? – спросил венец после паузы.
Я на секунду задумался, затем спокойно сказал:
– Убийство.
Они были поражены, презрительная улыбка на их лицах сменилась выражением беспредельного уважения; они воскликнули единодушно:
– Важно! Важно!
Увидав, что я не обращаю на них никакого внимания, они отодвинулись в угол и начали беседовать шепотом.
Только один раз причесанный подошел ко мне, без слов пощупал мускулы на моей руке и, покачивая головой, вернулся к приятелю.
– Вы здесь по подозрению в убийстве Цоттмана? – осторожно спросил я Лойзу.
Он кивнул головой:
– Да, уже давно.
Снова потекли часы.
Я закрыл глаза и притворился спящим.
– Господин Пернат! Господин Пернат! – услышал я вдруг шепот Лойзы.
– А.? – Я сделал вид, что проснулся.
– Господин Пернат, пожалуйста, простите меня… скажите… скажите, вы не знаете, что с Розиной?.. Она дома? – лепетал несчастный мальчик. Мне было бесконечно больно видеть, как он впился горящими глазами в мои губы и судорожно сжимал руки от волнения.
– У нее благополучно. Она теперь кельнерша, в «Старом Бедняке», – солгал я.
Я видел, как он облегченно вздохнул.
Два арестанта безмолвно внесли на доске жестяные миски с горячим колбасным отваром и три из них оставили в камере. Через несколько часов снова заскрипели засовы, и смотритель повел меня к следователю.
У меня дрожали колени от неизвестности, когда мы шли вверх и вниз по лестницам.
– Как вы думаете, возможно ли, что меня сегодня же освободят? – тревожно спросил я смотрителя.
Я видел, как он сострадательно подавил улыбку.
– Гм. Сегодня? Гм… Боже мой… все возможно.
Меня бросило в озноб.
Снова прочитал я на фарфоровой дощечке:
Барон Карл фон-Лейзетретер
Следователь
Снова простая комната, два пульта с грудами бумаг.
Старый, высокого роста, человек, с седою, разделенной надвое, бородкой, в черном сюртуке, с красными мясистыми губами со скрипучими ботинками.
– Вы господин Пернат?
– Да.
– Резчик камей?
– Да.
– Камера № 70?
– Да.
– По подозрению в убийстве Цоттмана?
– Прошу вас, господин следователь…
– По подозрению в убийстве Цоттмана?
– Вероятно. По крайней мере, я думаю так. Но…
– Сознаетесь?
– Нет.
– Тогда я начну следствие. – Караульный, отведите.
– Выслушайте меня, пожалуйста, господин следователь, – мне необходимо сегодня же быть дома. У меня неотложные дела…
За вторым столом кто-то хихикнул.
Барон улыбнулся.
– Караульный, отведите.
День уползал за днем, неделя за неделей, а я все сидел в камере.
В двенадцать часов нам ежедневно полагалось сойти вниз на тюремный двор и попарно, вместе с другими подследственными и арестантами, в течение сорока минут ходить по сырой земле.
Разговаривать воспрещалось.
Посреди двора стояло голое, умирающее дерево, в кору которого вросла овальная стеклянная икона Божьей Матери.
Вдоль стен росли унылые кусты с листьями, почти черными от оседающей на них копоти.
Кругом – решетки камер, за которыми порою мелькали серые лица с бескровными губами.
Затем полагалось идти наверх, в свои камеры, к хлебу, воде, к колбасному отвару, по воскресениям – к гнилой чечевице.
Еще один только раз я был на допросе.
– Были ли свидетели при том, как «господин» Вассертрум подарил вам часы?
– Да, господин Шемайя Гиллель… то есть… нет (я вспомнил, что при этом он не был) …но господин Харусек… (нет, и его не было при этом).
– Короче говоря: никого не было.
– Нет, никого, господин следователь.
Снова хихиканье за пультом и снова:
– Караульный, отведите.
Мое беспокойство об Ангелине сменилось тупой покорностью: момент, когда надо было дрожать за нее, прошел. Либо мстительный план Вассертрума уже давно осуществился, либо Харусек вмешался в дело, говорил я себе.
Но мысли о Мириам положительно сводили меня с ума.
Я представлял себе, как с часу на час она ждет, что снова произойдет чудо, – как рано утром, когда приходит булочник, она выбегает и дрожащими руками исследует булку, как она, может быть, изнывает от беспокойства за меня.
Часто по ночам я вскакивал с постели, взлезал на доску у окна, смотрел на медное лицо башенных часов и исходил желанием, чтоб мои мысли дошли до Гиллеля, прозвучали ему в ухо, чтоб он помог Мириам и освободил ее от мучительной надежды на чудо.
Потом я снова бросался на солому и сдерживал дыхание так, что грудь у меня почти разрывалась. Я стремился вызвать образ моего двойника и послать его к ней, как утешителя.
Раз как-то он появился перед моей постелью, с зеркальными буквами на груди: «Chabrat Zereh Aur Bocher», и я хотел вскрикнуть от радости, что теперь все хорошо, но он провалился сквозь землю раньше, чем я успел приказать ему пойти к Мириам…
Никаких известий от моих друзей не было.
– Не запрещено посылать письма? – спросил я товарищей по камере.
Они не знали.
Они никогда не получали писем, да и некому было им писать.
Караульный обещал мне при случае разузнать об этом.
Ногти я свои обгрыз, волосы были спутаны, ножниц, гребенки, щетки здесь не было.
Не было и воды для умыванья.
Почти непрерывно я боролся с тошнотой, потому что колбасный отвар был приправлен не солью, а содой… таково предписание тюремной власти для «избежания половой возбудимости».
Время проходило в сером, ужасающем однообразии.
Оно тихо вращалось, как колесо пытки.
Были моменты, всем нам уже знакомые, когда то один, то другой из нас внезапно вскакивал, часами метался по камере, как дикий зверь, затем утомленно падал на свою доску и опять тупо ждал – ждал – ждал.
Вечером по стенам, точно муравьи, рядами ползали клопы, и, недоумевая, я задавал себе вопрос, почему это господин, при сабле и в кальсонах, так старательно выведывал у меня, нет ли на мне паразитов.
Не опасался ли окружной суд смешения чуждых паразитных рас?
По средам, обыкновенно с утра, являлась поросячья голова в мягкой шляпе и с трясущимися ногами: тюремный врач, доктор Розенблат; он удостоверялся в том, что все пышут здоровьем.
А когда кто-нибудь на что-либо жаловался, то он прописывал цинковую мазь для натирания груди.
Однажды с ним пришел и председатель суда – высокий, надушенный «великосветский» негодяй, на лице которого были написаны всевозможные пороки, – осмотреть, все ли в порядке: не повесился ли еще кто-нибудь, как выразился господин с прической.
Я подошел было к нему, чтоб изложить просьбу, но он, обернувшись назад, сказал что-то караульному и наставил на меня револьвер. – Чего он хочет?
– закричал он.
Я вежливо спросил, нет ли мне писем. Вместо ответа я получил пинок в грудь от доктора Розенблата, который вслед за этим немедленно же улетучился. За ним вышел и председатель, язвительно бросив мне через окошечко насмешливый совет признаться скорее в убийстве. А то не получить мне в этой жизни ни одного письма.
Я уже давно привык к спертому воздуху и к духоте и постоянно чувствовал озноб. Даже когда светило солнце.
Вот уже два арестанта сменились другими: меня это мало трогало. На этой неделе приводили карманного воришку или грабителя, на следующей – фальшивомонетчика или укрывателя.
То, что вчера переживалось, сегодня забывалось.
Мое беспокойство за Мириам делало меня равнодушным ко всем внешним событиям.
Только одно происшествие задело меня, преследовало даже во сне.
Я стоял на доске у окна и смотрел на небо. Вдруг я почувствовал, что нечто острое колет меня в бедро. Нащупав, я нашел напильник, который пробуравил карман и лежал за подкладкой. Очевидно, он уже давно торчал там, иначе коридорный наверно заметил бы его.
Я вытащил его и бросил на нары.
Когда я затем слез, его уже не было, и я ни на секунду не усомнился, что только Лойза мог взять его.
Через несколько дней его перевели в другую камеру.
Не полагалось, чтобы два подследственных, обвиняемых в одном преступлении, сидели в одной и той же камере; так объяснял мне это тюремный сторож.
Я от всего сердца пожелал, чтобы бедному мальчику удалось выйти на свободу при помощи напильника.