23. 25 июля 1610
Сегодня утром Перетта вернулась как ни в чем не бывало. О ее отсутствии никто не обмолвился даже на капитуле — вот что с нами сотворило великое обновление. Или дело в самой Перетте и любую другую сестру стали бы искать? Ни настоящей монахиней, ни даже послушницей маленькая дикарка не считалась. Что ни говори, она девочка странная, такая замкнутая, что не подступиться. Даже я из-за всех своих бед не сразу ее хватилась. Бедняжки словно и не было в монастыре: быстро и незаметно она исчезла из нашей жизни. Исчезла, а сегодня утром снова появилась. Невозмутимая, как мраморная статуя, она заняла свое обычное место, ни на кого не взглянув.
Что-то в ней изменилось. Таким отрешенным лицо бывает только у Перетты, глаза с золотым ободком блестят не хуже надалтарных украшений, но девочка словно притихла. Встревоженная, я хотела с ней поговорить и спросить, где же она пропадала целых три дня, но, увы, не успела. Сестра Маргарита уже позвонила к вигилии, не оставив времени на вопросы, даже если бы Перетта захотела ответить.
Лемерль появился лишь на приме. Он настоящая «сова» и даже в бытность лицедеем вставал часов в восемь-девять, а потом читал до полуночи, транжирил свечи, не дешевые сальные, а восковые, когда нам едва на еду хватало. Лемерль всегда так себя вел, а мы принимали как должное, точно он хозяин, а мы — слуги. Самое ужасное, нам это нравилось — мы прислуживали ему с готовностью, почти безропотно. Мы лгали ради него, воровали ради него, оправдывали его неоправданный эпатаж.
— Таким он родился, — сказал мне Леборн, когда я не смогла сдержать возмущения. — Одним это дано, другим нет.
— Что «это»?
— Харизма, милочка, или то, что нынче за нее сходит, — криво улыбнулся карлик. — Она вроде блеска, иные с ним рождаются. Этот особый блеск и ставит его выше меня.
Я ничего не поняла и честно в этом призналась.
— Нет, милочка, поняла, — заверил Леборн, в кои веки спокойный и доброжелательный. — Ты знаешь, что Лемерль — ничтожество, что он всех презирает и однажды предаст, но все равно хочешь ему верить. Он как те статуи в церкви: снаружи сверкающая позолота, внутри гипс. Мы знаем, из чего они, но обманываем себя, потому что лучше верить в бога-обманку, чем жить в безбожии.
— Но ты все равно за ним следуешь, да? — спросила я.
Леборн косо на меня взглянул.
— Верно, — отозвался он. — Только я же шут. Нет шута — нет цирка.
«Ну, Лемерль, сегодня у тебя шутов хоть отбавляй», — подумала я, наблюдая, как все взгляды, словно намагниченные, устремляются к нему. Вот он переступил порог часовни, и я отметила, что ночные утехи вреда ему не принесли. Свежим и отдохнувшим казался Лемерль в своем черном облачении. Волосы аккуратно собраны на затылке, поверх сутаны, как полагается, расшитый наплечник, в холеных белых руках неизменный серебряный крест. Будто случайно Лемерль встал под уцелевшим витражным окном, в которое уже стучались длинные розово-золотистые пальцы зари. Я сразу поняла: он что-то затеял.
Рядом с Лемерлем стояла Альфонсина. После ее приступа в монастыре болтали всякое, хотя большинство сестер знали Альфонсину достаточно хорошо, чтобы отринуть самые нелепые слухи. Однако, появившись в часовне вместе с Лемерлем, она привлекла к себе немало внимания, чем не преминула воспользоваться: бросала на нас затравленные взгляды, спотыкалась, кашляла в кулачок. Альфонсина держалась так, словно истерика в склепе не опозорила, а возвысила ее над нами, и с обожанием смотрела на Лемерля. Другие сестры — Антуана, Клемента, Маргарита, Пьета — тоже смотрели на него, кто с надеждой, кто с восхищением, кто со страхом. Правда, не все взгляды светились обожанием. Жермена, например, старательно изображала равнодушие, но в ее глазах читалось нечто иное. Лемерль — глупец, если не узнал угрозу: получи Жермена хоть полшанса, ему не поздоровится.
Лемерль дождался тишины и заговорил.
— Дети мои! Последние дни принесли нам великие испытания — колодезь наш осквернен, обычные службы прерваны, великое обновление под угрозой. — По часовне прокатился негромкий ропот одобрения. У Альфонсины, казалось, вот-вот случится новый обморок. — Но теперь испытания позади, — объявил Лемерль, делая шаг от кафедры к алтарю. — Мы пережили их и стали сильнее. В знак силы нашей, веры и надежды нашей… — Лемерль выдержал эффектную паузу, и сестры замерли в ожидании, — да примем мы причастие. Да свершится таинство, которое так долго не свершали в этих стенах! Quam oblationem tu, Deus, in omnibus quaesumus, benedictam…
Сестра Пьета, отвечающая за ризницу, медленно прошла к комнатке, где хранятся наши малые сокровища, достала потир и священные сосуды для причастия. Мы ими почти не пользуемся. Сама я за пять лет в монастыре причащалась лишь раз. Мать Мария в благоговейном страхе пред сокровищами доминиканцев велела их беречь и даже смотреть на них редко позволяла. Лемерль нарушил это правило, как и все остальные. В глубине ризницы была каменная печь для приготовления облаток; если мне не изменяет память, к ней не прикасались лет двадцать. Откуда облатки у Лемерля, оставалось только догадываться: то ли сам испек, то ли мать Изабелла кому-то из сестер поручила. Сестра Альфонсина поднесла Лемерлю гостию, а он налил вино в украшенный самоцветами потир из потускневшего серебра.
Мать Изабелла первой подошла к алтарю и преклонила колени. Лемерль положил длань ей на лоб и взял облатку с серебряного блюда.
— Hoc est enim Corpus Meum .
Я вдруг покрылась гусиной кожей и сделала пальцами рогатку, чтобы отогнать лихо. Что-то сейчас случится, я чувствовала это, как приближение грозы.
— Hic est enim calyx Sanguinis Mei…
Теперь черед потира, слишком большого для маленьких ручек Изабеллы. Края потемнели, неограненные самоцветы тусклее гальки… Захотелось вскочить и предупредить девчонку, пусть не пьет, не доверяет Лемерлю, не принимает ложное причастие… Нет, это полное безумие. Я и так в немилости, и так наказана. Я снова сделала рогатку. Нет мочи смотреть, как Изабелла приоткрывает рот, подносит потир к губам и…
— Аминь!
Потир двинулся дальше. Теперь пред алтарем преклонила колени Маргарита. Ее левая нога безудержно дергалась под подолом рясы. За Маргаритой Клемента. Потом Пьета, Розамунда и Антуана. Неужели я ошиблась? Неужели предчувствие подвело?
— Сестра Анна!
Перетта стояла рядом со мной. От незнакомого имени и строгого оклика бедняжка вздрогнула. Мать Изабелла позвала ее чересчур резко, и все чудесное, что причастие могло открыть в Перетте, спряталось за семью замками. Бедная дикарка шагнула назад, забыв, что за нами сестры. Кто-то из сестер заворчал: Перетта голой пяткой наступила ей на ногу.
— Сестра Анна, пожалуйста, подойди к алтарю, тебе нужно причаститься, — попросил Лемерль.
Перетта умоляюще взглянула на меня и покачала головой.
— Не бойся, Перетта, иди к алтарю, — шепнула я так, чтобы слышала лишь она. Только дикая девчонка мешкала и не сводила с меня умоляющих обведенных золотом глаз. — Ну, ступай, ничего не бойся!
Перетта в своей белой послушнической рясе преклонила колени, раздувая ноздри, как испуганная собачонка. Она жалобно поскуливала, когда Лемерль положил облатку ей в рот, потом опасливо взяла потир и взглянула на меня, словно в надежде на поддержку. Вот она пригубила вино.
Сперва мне снова показалось, что я ошиблась. Подрумяненный зарей воздух огласило звонкое Лемерлево «Аминь!». Он протянул руку, чтобы помочь Перетте встать, и тут она кашлянула.
Внезапно мне вспомнился монах из эпинальской процессии. Толпа тогда отпрянула с таким же подавленным ропотом, монах рухнул наземь и выронил потир.
Перетта снова кашлянула, подалась вперед, и — вот ужас! — ее вырвало. Повисла тишина. Юная дикарка подняла голову, точно пыталась успокоиться, но ее снова скрутила рвота. Как ни зажимала она рот, отвратительная красная жижа хлынула на белый подол ее рясы.
— Кровь! — застонала Альфонсина.
Перетта снова зажала себе рот. Перепуганная, она вот-вот сбежит… Я двинулась к ней, да на дороге встала Альфонсина.
— Она опорочила святое причастие! Осквернила его! — вопила Альфонсина и вдруг, согнувшись пополам, сама зашлась в кашле. Я снова попала в Эпиналь, смотрела, как толпа несется прочь от упавшего инока, слушала рев людского потока, сметающего все на своем пути. Я едва дышала, когда попятившиеся монахини оттеснили меня к стене трансепта.
Лемерль выступил вперед, и вопли сестер стихли до тревожного ропота. Альфонсина все кашляла, на впалых щеках алел лихорадочный румянец. Вот она тоже сложилась пополам, содрогнулась, и под ноги ей упал мерзкий кровяной сгусток, разбившись о мраморный пол.
Вместе со сгустком разбились все надежды образумить сестер. Тщетно я напоминала, что сестра Альфонсина и прежде харкала кровью, у нее ведь чахотка: толпа отпрянула так же, как в Эпинале, и началась паника.
— Кровавая чума! — верещала Маргарита.
— Проклятье! — вторила ей Пьета.
Всеобщее безумие захлестнуло меня, и я, как отчаянно ни сопротивлялась, тонула в нем. Мамин наговор — изыди, дух злой, изыди! — немного меня успокоил, только я знала: безумие это затеял не дух, а сын человеческий. Вокруг метались сестры: лица перекошенные, глаза дикие. Маргарита прикусила язык, перемазав себе губы кровью. Клемента так бешено махала руками, что попала Антуане по лицу, теперь та ругалась, зажав ладонью расквашенный нос. В парижской церкви видала я большую картину голландца по имени Босх. На одной ее части души грешников раздирают друг друга точно с таким же диким сладострастием. Та часть называется «Музыкальный ад».
Тут по часовне раскатился громоподобный глас Лемерля. Казалось, его устами глаголет Божий гнев.
— Во имя Господа, будем же чтить святость этого места!
В часовне воцарилась тишина, нарушаемая лишь слабым ропотом.
— Если это знамение и дьявол посмел напасть на нас… — Ропот усилился, и Лемерль жестом успокоил сестер. — Если сатана покусился на нас в святых стенах храма Божьего, если он посягнул на святое причастие, я… я искренне тому возрадуюсь. — Лемерль умолк. — И вам должно возрадоваться! Ибо если волк грозит стаду крестьянина, крестьянину след волка изгнать. А если волк, в угол загнанный, скалит зубастую пасть, что должно делать крестьянину?
Зачарованные, мы не сводили с Лемерля глаз.
— Сбежать?
— Нет! — Одинокий вопль напоминал шелест пены на гребне приливной волны.
— Рыдать и рвать на себе волосы?
— Нет! — Сей раз ответ прозвучал увереннее: кричали больше половины сестер.
— Воистину нет! Крестьянин схватит то, что попадется под руку, — палицу, вилы, кол поострее, кликнет соседей да младых своих сынов и затравит того волка. Затравит и изничтожит. Коль затаился дьявол в святом храме нашем, пора затравить его и изничтожить! Да уползет он в преисподнюю, поджав свой мерзкий хвост!
И снова сестры ели у него из рук, всхлипывая от восторга и облегчения. Лишь миг Черный Дрозд упивался их обожанием — точь-в-точь как в эпинальском суде! — потом перехватил мой взгляд и ухмыльнулся.
— Теперь посмотрите на себя, — негромко продолжал он. — Коли дьявол проник в твердыню души вашей, спросите себя, как сумел он подобрать к ней ключи? Какими грехами неотпущенными и пороками тайными прикармливали вы его? Какими деяниями нечестивыми тешили все эти годы безбожия?
И опять сестры ответили ему, уже с новым чувством:
— Укажи нам путь истинный! — роптали они. — Научи!
— Лукавый затаится где угодно, — зашептал Лемерль. — Хоть в святых дарах храма нашего. Хоть в воздухе. Хоть в камнях. Присмотритесь к себе! — Шестьдесят пять сестер дружно обменялись косыми взглядами. — Присмотритесь друг к другу! — Лемерль отвернулся от кафедры, и я поняла: спектакль окончен. Это же его излюбленная манера: прелюдия, динамическая часть, эффектный монолог, финал, а потом к делу. Видала уже я такие представления, не упомню, сколько раз.
Где тот проникновенный чарующий голос? Теперь Лемерль говорил холодно и сухо, как чиновник, отдающий распоряжения.
— Немедля освободите часовню! Никаких служб, пока скверну не изгоним. Сестра Анна, — он повернулся к Перетте, — идет со мной. Сестра Альфонсина возвращается в лазарет, остальные — к молитвам и своим обязанностям. Хвала Всевышнему!
Ну как не восхититься Лемерлем? С самого начала он держал сестер в узде, умело гнал из крайности в крайность, а ради чего? Мотив у него якобы высокий, мол, привычные кражи и махинации тут ни при чем. Только что за корысть привела Лемерля в наш забытый Богом монастырь? Я пожала плечами. У него моя дочь. Мне важно только это, остальное — забота Церкви.