Книга: Слезинки в красном вине (сборник)
Назад: Мелодия сцены
Дальше: Примечания

Третье лицо единственного числа

На следующий день после свадьбы Люка Амбриё встревожился за свое будущее. Хотя его счастье было для всех очевидно, его собственной измученной душе оно таковым не представлялось. Он поклялся родителям Лоранс, всей ее семье, ее друзьям, ей самой, даже ее прежним воздыхателям, что сделает ее счастливой. Но не видел, не слышал, чтобы и Лоранс сделала то же самое перед его близкими. Семьи, конечно, у него уже не было, но он имел верных друзей и нежных подружек. А им Лоранс ни в чем таком не поклялась. Однако что означала для нее фраза Мари-Клер, например, дорогой старушки Мари-Клер, свидетельницы Люка на его свадьбе?
«Вы ведь немного приструните этого повесу, Лоранс? – сказала она ей. – Заставите повзрослеть, надеюсь?.. Не слишком, конечно». Что же это означало для мало-мальски изощренного уха, если не: «За ним глаз да глаз нужен. Однако вам не стоит заставлять его прикидываться крупным буржуа или принимать себя всерьез. Просто позвольте ему быть счастливым, точнее, пусть он и дальше им остается». Но когда Жером, его друг детства, застонал со смехом: «Мне так полегчало, когда я доверил вам этого старого волокиту, Лоранс… Осточертело неделями терять его в ночных кабаках», это, конечно, ясно означало: «Любите его, хольте и лелейте, потому что он необычайно сентиментален. И достаточно уважайте, чтобы он считал себя свободным».
«Да, да, я этим займусь. Не знаю, удастся ли мне это, но сделаю все, что смогу», – ответила Лоранс, тоже смеясь. Люка не понравилась эта последняя фраза: «Сделаю все, что смогу». Словно у сил Лоранс, у сил влюбленной женщины был предел… Хотя влюбленной-то она точно была. Сама захотела этого брака, практически силой навязала его своей семье, плакала, когда он предложил ей отступиться. И в самом деле, никто и поверить не мог, что она это всерьез: Люка был всего лишь рекламщиком, мелким рекламщиком, чье дело, правда, шло не так уж и плохо, но ведь отец-то Лоранс был одним из самых крупных производителей муки во Франции. Да, она его любила. Готова была посвятить ему «прекраснейшие годы своей жизни». Но были ли эти «прекраснейшие годы» такими же и для Люка? Из своих сорока пяти лет он до сих пор лучшими своими годами считал шестнадцать – когда по окончании средней школы открыл для себя Женщину. Потом тридцать два, когда, женившись, открыл женщину. И наконец, сорок, после развода – когда открыл женщин. Лоранс же исполнилось всего двадцать пять, он был ее первым мужчиной. То бишь ее первым любовником.
Тем не менее становилось ясно, что, несмотря на ее любовь, счастье Люка отнюдь не было главной целью Лоранс (впрочем, в двадцать пять лет это обычно и не является целью влюбленных женщин). С другой стороны, пусть бы ее целью было собственное счастье, что в ее возрасте было бы вполне понятно (человеку в возрасте Люка), так ведь нет же: опять неверно! Ничуть! Лоранс, очевидно, подчинялась другим законам, нежели законы любви. Часто, уходя к своему портному или на какой-нибудь светский ужин, она напускала на себя какой-то особый, решительный и спокойный вид, выражение того упрямого спокойствия, которое придает исключительно исполнение долга. (Или безнадежность – но этого она еще не знала.) Однако, слава богу, супружеский долг для нее долгом, то есть тяжкой обязанностью, отнюдь не был! Ведение дома тоже, поскольку все тут восхитительно велось Мелиндой, надежной женщиной, которой дистанционно управляла с авеню Фош теща Люка. И не те несколько часов, которые Лоранс проводила в Луврской школе. Так что же ей тогда придавало – и в вечернем платье у Режины, и во фланелевом пальто в Лоншане (скачки она посещала только там, к великому отчаянию Люка), и даже в джинсах у них дома, в этом большом доме с маленьким садиком, который она нашла у моста Альма, – этот вид удовлетворенной добродетели? Люка-то его замечал, но никто другой не смог бы ни заметить, ни четко обозначить (кроме разве что Мари-Клер, но та уехала на год в Мексику), тем более что его можно было приписать уверенности, счастью, веселости, кокетству, характеру, даже иронии. Но его причина – уж он-то это знал – была в чем-то другом, в чем-то очень близком к самодовольству, однако, слава богу, таковым не было, поскольку (иначе он бы на ней не женился) она порой стыдилась самой себя, своей внешности, нрава и так далее.
Вот с этими-то мрачными вопросами, блуждавшими по усталым извилинам его мозга, Люка вернулся к себе домой, закрыл ворота сада за своей машиной и направился к крыльцу. Приходящий садовник, также нанятый с авеню Фош, подрезал неизвестные Люка цветы. Поскольку его познания в ботанике ограничивались маками, розами и тюльпанами, он собирался пройти мимо с простоватой и восхищенной улыбкой, но тут человек выпрямился. Был он маленький, старый, со славной физиономией комедийного садовника. Теща Люка всегда выбирала карикатурную прислугу, на грани с сатирой, и не только прислугу, подумал Люка: и друзья, и все окружение родителей Лоранс (за исключением ее самой, конечно), казались жестокой пародией на буржуазию.
– День добрый, – поздоровался садовник, снимая кепку. Ему впору было добавить: «Хозяин вы наш».
– Добрый день, – отозвался Люка дружелюбно. – Как дела?
– Да так себе, – сказал садовник раздосадованно.
Люка перенес упор на правую ногу и поощрительно осведомился:
– Могу я чем-нибудь вам помочь?
– Ну да, это он может, – услышал вроде бы Люка и насторожился. – Он как считает, это красиво?
Люка обернулся: они были одни.
– Кто? – спросил он.
– Ну, он…
И садовник ткнул землистым пальцем в сторону «хозяина».
– Я? – переспросил удивленный Люка. – Да, я доволен, очень мило…
«У этого славного малого тоже с головой не в порядке. Даже такое мирное, дедовское копанье в земле не уберегает от стресса…»
– Я тут вот чего думал… – продолжил садовник. – Ежели он дорожит кустами, я их оставлю, а ежели предпочитает клумбы, то по-быстрому ему переделаю.
Люка сменил ногу, поколебался.
– Послушайте, – сказал он ласково, – если вы… если вы говорите обо мне, то лично мне все цветы нравятся, все. Не то чтобы я был без ума от кустов, но это пусть моя жена решает. Так что повидайтесь с ней.
И он повернулся, пока тот нахлобучивал свою кепку, бормоча:
– Ну тогда ладно, завтра у его жены спрошу…

 

Люка улыбался. Он бы рассказал Лоранс об этом недавнем собеседовании, если бы она не заперлась в ванной, откуда выпорхнула через десять минут и осыпала его поцелуями. Они поужинали у ее друзей, убийственно скучных, но модных американцев, которым, впрочем, Люка рассчитывал продать один сногсшибательный рекламный проект. И только позже, уже ночью, когда она, нагая, лежала подле него, он заговорил с ней о садовнике.
– А! – сказала она потухшим голосом. – Филибер? Бедняга Филибер…
– Так он к тому же еще и Филибер? – восхитился Люка.
– Он из деревни. Я велела его жене втолковать ему, что к нам надо обращаться в третьем лице. Но до него это не совсем дошло: третье-то лицо он употребляет, но вместо «месье» и «мадам» говорит «он», «она».
– Ах, вот как, – сказал Люка. – Вот оно что!.. А зачем тебе так надо, чтобы они говорили с нами в третьем лице?
Он задал свой вопрос просто так, для поддержания разговора, чтобы еще не расставаться с этим телом, к которому столь безмерно привязался после их недавних яростных и упоительных схваток.
– Как говорит моя мать, – ответила Лоранс сонно, но не без семейной гордости в голосе, – если хочешь сама мыть свою посуду, «тыкай» себе в зеркале сколько угодно, но если кормишь кого-то и платишь ему за работу, то не для того, чтобы он тебе «тыкал».
– Между «ты любишь тюльпаны» и «мсье любит тюльпаны»… – начал было Люка, но она уже спала, судя по дыханию.
Он тоже заснул, немного недовольный. Ему не нравились эти фальшиво здравомысленные изречения, которые Лоранс приписывала своей матери, чьи приступы криводушия так охотно смягчала.

 

Через несколько дней, совершенно забыв о садовнике, Люка был изрядно удивлен, увидев, что тот открывает ему дверцу, опустив голову и мусоля берет в руках – наверняка слишком заскорузлых.
Люка, проведя тяжелый день с одним лишенным вкуса фабрикантом, бросил на беднягу враждебный взгляд, от которого тот поник и хребтом, и глазами. Люка сделал над собой большое усилие.
– Ну как, дорогой мой Филибер… – вспомнил он чудом, – все в порядке? Тут наверняка будет красиво.
– Неужто она ему не сказала?
Загадочность вопроса была подкреплена драматизмом интонации. Это вполне могло бы быть: «Неужто Андромаха ему не сказала, что Гектор пал?»
– Она ему… в общем, чего она мне не сказала? И кто, впрочем? Мад… моя жена?
Люка покраснел: он сам чуть не сказал «мадам».
– Его жена, ага, – подтвердил садовник, который в конечном счете довольно ловко справлялся со всеми этими грамматическими лицами. – Так она ему ничего не сказала?
– Нет, – ответил Люка осторожно, – нет.
– А ведь должна была, – продолжил садовник с неожиданной вескостью в тоне. – Потому как ежели он землю внизу не сменит, им и смотреть не на что будет нынче весной. На его компост я ему разве что плющ смогу посадить…
– Ну так смените ее ему, – сказал Люка, которого разбирал неудержимый смех, и удалился.
Он вошел в комнату Лоранс со слезами на глазах и попытался объяснить ей причину своей веселости, но, когда ему это удалось, она совсем не смеялась и даже казалась крайне раздраженной. Люка быстро успокоился, но тем не менее успел заметить сузившиеся ноздри, поджатые губы своей жены и ее внезапное, пугающее сходство с матушкой.
– Это не смешно, – сказала она. – Знаешь, мне и без того довольно непросто вдолбить несколько понятий в голову этим людям… Если бы его жена так божественно не готовила, я уже выгнала бы этого идиота вон.
– Ну что ж, выгони, – засмеялся он, сочтя это шуткой. – Так я по воскресеньям смогу сам подстригать розовые кусты!
– В одной рубашке, пристроив на крыльце литр красного, так, что ли? Чтобы наши соседи любовались, какой ты демагог?
– Но… но… – промямлил ошарашенный Люка, – что на тебя нашло?
Немного погодя она сорвалась, расплакалась, призналась, что ей было тоскливо, потому и нервничала, и они помирились на подушке. Но в ушах Люка уже звенел похоронный звон. Он понял. Нашел ответ на все вопросы: Лоранс была заражена снобизмом.

 

Несколько месяцев спустя Люка вернулся домой затемно, поскольку был ноябрь. В доме светилось одно только кухонное окно, но Люка насвистывал. Ему следовало бы продать этот дом, слишком большой для одинокого мужчины, хотя слово «одинокий» стало синонимом «наслаждения» после месяцев взаимного раздражения. О! На авеню Фош его имя наверняка поминали с тихим шипением!..
Садовый чудак был здесь, как и каждые вторник, четверг и субботу, перекапывал землю без всяких усилий. И тоже казался помолодевшим после ухода Лоранс.
– Вот он и вернулся, – приветствовал он Люка. – Эх! То-то недоволен будет… Я тут хотел было убрать ее бегонии, которые ему не нравятся, да ненароком вырвал саженцы японской яблони… Надо бы пару других прикупить, но ему за них платить не придется…
– Ерунда, – сказал Люка. – Он все же заплатит.
– Ишь ведь… я-то думал… вот он небось разозлится… Они ведь недешевые, эти японские яблони! Весь день все голову ломал: «Что-то он мне скажет?..»
Он последовал за Люка к крыльцу и с теплотой крикнул: «Марта! Это он!»
Из дома пахло жареным цыпленком и сигарой. Люка накануне вечером сыграл со своими приятелями забавную партию в покер…
– Так он точно на меня серчать не будет?.. – не унимался Филибер.
– Все просто, – твердо заявил Люка. – Пусть он только посмеет сказать вам что бы то ни было, вы сразу мне говорите; я его живо за дверь выставлю. – И, обернувшись к растерянному садовнику, добавил: – Что тут неясного?.. Нельзя, чтобы они нас доставали… и он, и она, верно?..
После чего вошел в свой большой, тихий и чудесный дом, посмеиваясь про себя.

notes

Назад: Мелодия сцены
Дальше: Примечания