15
Я часто думала о том, что было бы, если б я не переехала к Артуру, а осталась с Польским Графом. Возможно, я, толстая и довольная, сидела бы целыми днями дома в цветастом неглиже, вышивая, штопая, почитывая бездарные романчики и кушая шоколадки; по вечерам мы бы ужинали в клубе польского офицерства, где ко мне относились бы с уважением, как к признанной «содержанке Пола». Нет, ничего бы не вышло, он был слишком методичен. Его звали Тадеуш, но он предпочитал свое третье имя, Пол, в честь святого Павла, который тоже отличался редкой систематичностью и не терпел неопределенности. Хорошая жизнь представлялась Полу в первую очередь размеренной.
Даже переход через польскую границу был досконально просчитан. («Твою жизнь спас счастливый случай!» — восклицала я. «Ничего подобного, — отвечал он. — Если бы я все не просчитал, то непременно бы погиб».) Он точно вычислил маршрут и вышел из чащи ровно там, где нужно. Чтобы не спать и отогнать навязчивые галлюцинации, он, едва волоча ноги, брел по снегу во тьме (лыжи были отданы одному из обреченной шестерки) и без конца повторял таблицу умножения. Пол не поддавался панике, что обязательно случилось бы со мной; не обращал внимания на яркие геометрические фигуры, а потом — и страшные рожи, маячившие перед глазами. Я тоже видела нечто подобное, когда у меня было заражение крови, а потому знала, что на его месте — в непроходимом польском лесу, холодном, как само отчаяние, — просто села бы в снег и стала ждать смерти. Я бы отвлекалась на несущественное: огарки свечей, скелеты тех, кто погиб до меня; а в лабиринте непременно бросила бы нить и побежала за блуждающим огоньком, за позвавшим издалека голосом. В сказке я оказалась бы одной из двух глупых сестер, которые открыли запретную дверь и с ужасом обнаружили убитых жен, но никак не третьей, умной, рассудительной, той, что слушается голоса разума и изворотливо, последовательно, недоказуемо лжет. Я тоже лгала, но не отличалась последовательностью. «У тебя недисциплинированное сознание», — укорял иногда Артур.
И Пол тоже. Он был помешан на точности, уходил из дома ровно в восемь пятнадцать, а перед этим ровно десять минут, по часам, полировал ботинки и чистил костюм. Моя беспорядочность недолго казалась ему очаровательной; вскоре он стал читать лекции о том, насколько удобнее сразу вешать одежду в шкаф, а не сваливать ее на полу в кучу до утра. Многого он не требовал — в конце концов, я была только содержанка, — однако, настаивая на чем-то, ждал беспрекословного исполнения. Думаю, приучая меня к жизни с собой, он считал это нетрудным, но утомительным занятием, вроде дрессировки собаки: небольшой, но необходимый набор трюков, которые, хочешь не хочешь, надо отработать.
Не считая первой, удивившей меня, ночи, он отводил для секса выходные дни и предпочитал отдельные спальни. Я ночевала на раскладушке в библиотеке. Польский Граф не был от природы узколобым или жестоким человеком, но у него имелась миссия — и благодаря библиотеке я скоро узнала, какая.
В первый наш день он ушел в банк, а я спала до одиннадцати. Потом встала и принялась исследовать квартиру. Для начала пооткрывала кухонные шкафы — в поисках еды и чтобы побольше узнать о человеке, который меня, как говорится, обесчестил. Кухня может рассказать о своем владельце удивительно много. В шкафах Пола царил хорошо организованный порядок; в основном там были консервы, простые в приготовлении растворимые супы, нашелся и пакетик несладкого печенья. Вообще, продукты делились на две категории: самые обыденные и экзотические. Из последних помню кальмаров и тюленье мясо (которое мы вечером съели; оно оказалось вонючим и жирным). Дальше я осмотрела холодильник, безупречно чистый и почти пустой. Съев два-три печенья с сардинами из банки, я налила себе чаю и отправилась в комнату Пола изучать шкаф и комод — очень осторожно, чтобы ничего не потревожить. На комоде стояло несколько ретушированных фотографий: сизоватые губы, желтовато-серые волосы. Внутри лежали боксерские трусы, пижамы — все полосатые, за исключением одной пары, шелковой. Под трусами обнаружился револьвер, к которому я не притронулась.
Мне захотелось одеться, и я вернулась в библиотеку, но там мое внимание привлекли книжные полки. Книги были в основном старинные, как на лотках букинистов, в матерчатых и кожаных переплетах с мраморными форзацами; главным образом — на польском, но много и на английском языке: сэр Вальтер Скотт в избытке, Диккенс, Харрисон Эйнсворт, Уилки Коллинз. Помню именно их, поскольку впоследствии все это прочитала. Но одна полка меня озадачила — там стояли книги исключительно о медсестрах, типичные женские романы с медсестрой и врачом на обложках. Врач всегда стоял на заднем плане, не сводя с медсестры почтительного, заинтересованного, восхищенного взгляда, но ни в коем случае не выкатывая глаза от вожделения. Назывались книги примерно одинаково: «Дженет Холмс, медсестра-практикантка», «Хелен Кертис, старшая медсестра», «Анна Армстронг, младшая медсестра». Лишь немногие отличались более смелыми заглавиями: «Любовь в раю» или «Люси Гэллант, медсестра полевого госпиталя». Все эти творения принадлежали перу некой дамы с несусветным именем Мэвис Куилп. Пролистав парочку, я сразу уяснила себе их суть. Раньше, будучи толстой, я читала такие произведения десятками. Книги Мэвис Куилп имели стандартный сюжет с неизменным финалом — доктор и медсестра, спеленутые объятьями, как антисептическим бинтом, — и были написаны немного чудным языком, с нелепыми, чуть перевранными идиомами. Например, один человек говорил: «Они продаются как горячие порошки» вместо «пирожки», другой советовал «держать хвост картошкой», а младшая медсестра Анна Армстронг не трепетала, а «тропотала», когда доктор случайно касался ее, проходя мимо, — впрочем, это могла быть и опечатка. В остальном романы о медсестрах были ничем не примечательны, но казались настолько не к месту в библиотеке Пола, что я тем же вечером спросила, что это такое.
— Пол, — заговорила я, когда мы уселись друг напротив друга за кухонным столом. Перед нами стояло тюленье мясо и полбутылки шампанского, которую он принес, чтобы замолить свой грех. — Зачем ты читаешь эту Мэвис Куилп? Совершенно никчемные романчики.
Он улыбнулся странной, кривоватой улыбкой:
— Я не читаю никчемных романчиков Мэвис Куилп.
— Почему же тогда в твоей библиотеке их целых четырнадцать? — Может, Пол секретный агент, это объяснило бы наличие револьвера, а книжки Куилп— шифрованные послания?
Он продолжал улыбаться.
— Я их пишу.
Я выронила вилку.
— Ты хочешь сказать, что ты — Мэвис Куилп? —
Я рассмеялась, но осеклась, встретив его обиженный взгляд.
— У меня за железным занавесом мать и дочь, — сухо напомнил он.
И рассказал следующее. Едва приехав в Англию, он все еще мнил себя писателем и создал трехтомный эпос о жизни мелкопоместного дворянского семейства (своего) до, во время и после войны. Он трудился над ним со словарем между десятичасовыми сменами у чана с грязной посудой. Конечно, он предпочел бы писать по-польски, но понимал, что это никому не нужно. В романе было тринадцать главных героев, все родственники, причем каждый со своим антуражем в виде жен, содержанок, друзей, детей и дядюшек. Наконец книга была закончена. Пол отпечатал ее — самостоятельно, с великими муками — и отнес издателю. Ничего не зная об издателях, он случайно выбрал того, кто занимался исключительно вестернами, романами о медсестрах и историко-романтической литературой.
Роман, естественно, отвергли, но издателей поразило качество, а главное — количество его работы.
— Из тебя, приятель, может что-то получиться, — сказали Полу. — Вот тебе сюжет, раскрой его, главное, попроще. Сто фунтов. Идет? — Пол очень нужд алея в деньгах.
Пока трехтомная эпопея ходила по другим, более респектабельным издательствам — ее так нигде и не приняли, — Польский Граф штамповал никчемные романчики. Сначала он пользовался теми сюжетами, которые ему давали, потом стал выдумывать собственные. Он уже получал от двух до трех сотен за книгу, без авторских отчислений. На новой работе в банке ему платили достаточно для безбедного существования, поэтому дополнительный литературный заработок он посылал матери и дочери в Польшу. Там у него оставалась еще и жена, но она с ним развелась.
Издатель предлагал Полу перейти на вестерны и исторические романы, но он остался верен избранной специализации. Вестерны подразумевали необходимость использования чуждых ему слов вроде «дружище», а исторические романы огорчали, напоминая об аристократическом прошлом. (Эскапистская литература должна приносить утешение не только читателю, но и писателю, объяснил мне Пол.) Для медсестринских романов не требовалось никаких ученых слов, хватало двух-трех медицинских терминов из брошюр по оказанию первой помощи. Псевдоним был выбран, исходя из тех соображений, что Мэвис — архетипическое английское имя. Что же до Куилпа…
— А, Куилп, — вздохнул он. — Это персонаж из Диккенса, уродливый злой карлик. Таким я вижу себя здесь, в этой стране; я лишен статности и полон горьких мыслей.
Лишен статуса, подумала я, но промолчала. Я училась не поправлять его.
— А по-моему, шпионские истории тебе больше подходят, — сказала я. — Всякие интриги, международные преступники…
— Это чересчур жизненно, — опять вздохнул Пол.
— Наверно, медсестрам романы про них тоже кажутся чересчур жизненными, — заметила я.
— А медсестры их и не читают. Ими увлекаются женщины, которые думают — ошибочно, — что хотят стать медсестрами. Как бы там ни было, если медсестрам хочется забыть о профессиональных заботах, они Должны писать шпионские детективы, вот и все.
В лоб, да не по лбу — такова судьба. — Пол верил в судьбу.
В общем, своей карьерой я обязана Полу. Деньги тети Лу, несмотря на всю экономию, подходили к концу гораздо быстрее, чем я рассчитывала, а мысль о поиске работы страшно меня угнетала. Собственно, она никого не радует, об этом думают только в крайнем случае. Я умела печатать вслепую, но полагала, что заработаю быстрее, печатая что-то свое; к тому же чужие деловые письма невообразимо скучны. Кроме того, по будням, вечерами, мне было совершенно нечего делать — Пол безостановочно долбил по клавишам, работая над очередной книгой: «Джудит Моррис, медсестра арктической экспедиции». Он держал в зубах короткий золотой мундштук, курил одну за другой «Голуаз» и выпивал за вечер стакан рыжеватого портвейна. Презрение к читателю и самому себе витало над ним черной тучей, и его настроение после занятий литературой делалось противным и холодным, как смог.
Я попросила Пола принести из его издательства, «Книги Коломбины», сюжет исторического романа и взялась за дело. Записалась в местную библиотеку, набрала книг по истории костюма, составила список специальных слов: «фишю», «палантин», «ротонда». Целыми днями пропадала в зале истории костюма в музее Виктории и Альберта и, дыша запахом старины, полированного дерева и язвительных, желчных смотрителей, изучала собрания рисунков под стеклом. Казалось, достаточно правильно описать одежду, и остальное пойдет как по маслу. Так и вышло: герой, красивый, хорошо воспитанный, слегка лысеющий человек в безупречно скроенной твидовой накидке, как у Шерлока Холмса, хватал героиню в кабриолете и, припав губами к ее тубам, мял ее «ротонду». Злодей, не менее хорошо воспитанный и столь же безупречно одетый, проделывал примерно то же самое, с единственным исключением: он просовывал руку под «фишю» нежного создания. Под элегантным корсетом соперницы скрывалось гибкое хищное тело; как все подобные женщины, соперница плохо кончала. Тогда у меня было не так хорошо с плохими концами, как теперь, — и та особа, кажется, банально упала с лестницы, наступив на «палантин». Впрочем, мерзавка это заслужила — она пыталась толкнуть героиню на путь разврата, связав ее и оставив в публичном доме под надзором мадам, которой я подарила черты мисс Флегг.
Однако я слишком размахнулась. Мой первый опус вернулся с замечанием, что нельзя использовать слова «фишю», «ротонда» и «палантин», не объясняя их значений. Я внесла требуемые изменения и получила свои первые сто фунтов вместе с просьбой присылать новый материал. Материал — так это называлось, будто бы его отпускали ярдами.
Получив бандероль в коричневой бумаге — два экземпляра «Лорда Чесни-Чейза», — я пришла в восторг. На обложке красовались темноволосая женщина в сливовом дорожном плаще и мой писательский псевдоним белыми буквами: Луиза К. Делакор. Ибо я, конечно же, воспользовалась именем тети Лу — своеобразная дань ее памяти. Спустя несколько лет, когда я сменила издателя на американского, у меня попросили фотографию. Для личного дела, как они сказали, и для рекламы; я послала наш снимок с Выставки. Эта фотография ни разу нигде не появилась. Дамы, которые пишут подобные романы, обязаны иметь здоровый, подтянутый вид и элегантную проседь в волосах. Они в отличие от читательниц всегда удачливы, прямо держат плечи, не щурятся на солнце, не скалятся во весь рот и не держат в руках сладкую вату. Читательницам неприятно, если сказочные крестные, которые устраивают им удивительные ночные маскарады, оказываются толстыми неопрятными тетками. Им неприятен растянутый ворот, из-под которого высовываются лямки комбинации, как у тети Лу. Или у меня.
Вначале Пол меня поощрял, в частности — из-за денег. Да, ему нравилось иметь содержанку, но в действительности такая роскошь была ему не по карману. Когда прошло пять-шесть месяцев и я начала зарабатывать за книжку больше его, он даже стал брать с меня плату за проживание, хотя раскладушка в библиотеке не требовала никаких лишних расходов. Тем не менее я была благодарна Полу за его веру не то чтобы в мой талант — он не считал, что для подобной писанины нужны какие-либо способности, — но в мое упорство. Сюжеты я выдумывала почти с той же скоростью, что и он, а печатала лучше, поэтому в хороший вечер вполне могла соперничать с ним в производительности. Но поначалу он был ко мне отечески снисходителен.
Чем-то он напоминал человека с нарциссами, который так галантно и трогательно выставлял себя напоказ на деревянном мосту. Лицо Пола выражало ту же доброжелательную, но неуместную рыцарственность; они оба, несмотря на свою странность, были добры, беззащитны, ненавязчивы и почти ничего не требовали от партнера или наблюдателя. При этом оба, как мне кажется, оказались моими спасителями, хотя личность человека с нарциссами по-прежнему оставалась для меня загадкой.
Как и личность Пола, а он со временем изменился. Или я просто больше узнала о нем? Скажем, его отношение к моей девственности. Во-первых, он считал ее потерю исключительно своей виной — из-за чего теперь ему приходилось нести за меня ответственность, — а во-вторых, позором, навсегда лишавшим меня шансов стать женой, во всяком случае — его женой. То, что я не раскаивалась в содеянном, он считал признаком варварства. Всякий человек из-за Атлантического океана казался ему дикарем; да и англичане тоже вызывали сомнение — они живут слишком далеко на западе. В конце концов он начал злиться на меня: почему я не плачу, хоть я без конца повторяла, что, по-моему, это не повод для слез.
Далее — отношение к войне. Пол возлагал на евреев некую метафизическую вину за нее, а следовательно, и за то, что его семья лишилась фамильного замка.
— Но это смешно, — возмущалась я; как он может так думать? — Ты еще скажешь, что жертва сама виновата в изнасиловании или убитый — в том…
Он невозмутимо затягивался «Голуазом» и заявляя.
— Так и есть. Они сами навлекли на себя несчастье.
Я вспоминала о револьвере. Спросить про него, не выдав, что я рылась в вещах Пола, было невозможно; я уже понимала, что такого он не простит. Я начинала ощущать себя Евой Браун в бункере: как я оказалась рядом с этим сумасшедшим, в этой тюрьме, и как теперь отсюда выбираться? Ведь Пол исповедовал апокалиптический фатализм: цивилизация, по его мнению, рухнула либо вот-вот рухнет. Он считал, что скоро будет новая война, в сущности, даже надеялся на это. Он не ждал, что война что-то решит или улучшит, но хотел сражаться и совершать подвиги. Ему казалось, что во время Второй мировой он мало сопротивлялся; был слишком молод и не понимал, что надо остаться в том лесу и погибнуть вместе со всеми. Бежать и выжить было бесчестьем. Но только под «войной» Пол подразумевал не танки, бомбы и ракеты, нет — он видел себя на коне, с саблей, смело бросающимся навстречу опасности.
— Женщины такого не понимают, — говорил он, впиваясь зубами в мундштук. — Думают, жизнь — это дети и шитье.
— Я шить не умею, — напоминала я, но он отвечал:
— Научишься. Ты еще так молода, — и продолжал изрекать мрачные пророчества.
Я цитировала чьи-то призывы к надежде. Тщетно; он лишь кривовато улыбался и говорил:
— Вы, американцы, такие наивные, у вас нет истории. — Я уже перестала объяснять, что я не американка. — Это ведь одно и то же, правда? — заявлял он. — Какая разница, какой истории кому недостает.
Наши коренные различия были таковы: я верила в настоящую любовь, а он — в жен и содержанок; я верила в счастливые концы, а он — в катаклизмы; я думала, что люблю его, а он, старый циник, знал, что это не так. Меня вводила в заблуждение имен но вера в настоящую любовь. Как иначе я могла спать с этим странным человечком, отнюдь не телефонным Меркурием, если не любя его? Только настоящая любовь оправдывала подобное дурновкусие.
Поскольку Пол знал, что я его не люблю, и считал меня своей содержанкой, а содержанок — неверными по природе, то начал ревновать. Пока я слонялась по квартире, читала, писала «Костюмированную готику» и выходила из дома исключительно вместе с ним, все шло более или менее нормально. Он даже не возражал, чтобы я посещала «Викторию и Альберта» — он почти не замечал этого, поскольку я всегда возвращалась домой раньше него, а по выходным в музей не ходила. Нашей разлучницей стала Портобелло-роуд. Пол сам нас познакомил, и я быстро воспылала к ней безумной страстью. Я могла часами стоять перед витринами, где были выставлены старинные ожерелья, позолоченные ложки, сахарные щипцы в форме куриных ножек или ручек гнома, неработающие часы, фарфор в цветочек, зеркала в пятнах старости, громоздкая мебель — хлам былых столетий, куда я почти уже переселилась. Никогда раньше я не видела ничего подобного; меня окружало время, волны времени. Я плыла, Раздвигая их руками, и очень подробно все запоминала; и нефритовую табакерку, и эмалевый флакончик из-под духов, и многое другое, во всей подлинности и достоверности, чтобы ощутить, выловить, как бриллианты из кадушки с тестом, зафиксировать в памяти расплывчатые эмоции моих костюмированных героинь.
Меня поражало изобилие вещей, этих останков чьих-то жизней, изумляли пути, по которым они перемещались. Люди умирали, а их имущество — нет; вещи кружились и кружились в медленном водовороте вечности. Все то, что я видела и чего вожделела, видели и вожделели другие, до меня; эта красота прожила несколько человеческих жизней и проживет еще столько же, постепенно изнашиваясь, но от этого становясь лишь драгоценнее, обретая алмазную твердость, будто напитываясь страданиями своих владельцев. Как, должно быть, трудно от них избавиться, думала я; они стоят, пассивные, незаметные, как овца-вампир, и ждут, пока их купят. Лично я не могла себе позволить практически ничего.
После таких прогулок я возвращалась обессилевшая, выпитая до дна — между тем как кораллово-розовые броши, топазовые заколки, камеи цвета слоновой кости и профили на них тускло светились в темноте своих витрин, как насытившиеся вши. Немудрено, что Пол стал подозревать, будто я тайно встречаюсь с любовником. Однажды он даже следил за мной и, думая, что я его не вижу, то выпрыгивал, то скрывался за рядами поношенных бальных платьев и боа из перьев, как нелепый частный детектив. Открыто обвинить меня было, разумеется, ниже его достоинства, но он устраивал жуткие сцены, если я хотела пойти на Портобелло-роуд в субботу — день, который, как полагал Пол, должен целиком принадлежать ему. Начались нападки и на мои романы. Пол называл их развесистой клюквой, и его бесило, когда я любезно с ним соглашалась. Конечно, клюква, отвечала я, но мне в голову не приходило строить из себя серьезного писателя. Пол считал это камнем в свой огород. Наверно, ему было бы легче, если б выяснилось, что у меня действительно есть любовник. Это было бы менее унизительно.
Я стала его бояться. Он поджидал моего возвращения после оргий на Портобелло-роуд, стоя наверху лестницы неподвижно, как колонна, и, пока я подымалась, молча сверлил меня обвиняющим, злым взглядом.
— Видела сегодня такую замечательную викторианскую табакерку с чертиком, — говорила я, но и сама слышала фальшь в собственном голосе. Чужая интерпретация действительности всегда на меня очень сильно влияла, и я уже начинала думать, что, может быть, Пол прав и у меня в самом деле есть любовник? А главное — мне уже хотелось, чтобы он был, ибо секс с Полом стал слишком сильно напоминать битву двух акул. Он больше не был нежен; он щипался, кусался и приходил ко мне в библиотеку даже по будням. Все бы ничего, когда б не мрачные взгляды, давящее молчание — и револьвер, от которого становилось совсем не по себе.
И еще: Пол известил меня, что польское правительство дало его матери разрешение на выезд за границу. Он долго копил на это деньги, и вот наконец свершилось; стариков вывезти проще, чем молодежь. Но мне вовсе не хотелось, чтобы с нами жила Польская Графиня — где она будет спать? — объединялась против меня с Полом, мыла мне косточки по-польски и гладила его боксерские трусы, от чего я наотрез отказывалась. Он обожал свою мать, а это можно терпеть только на расстоянии. Но когда я завела разговор о том, чтобы съехать и освободить место, Пол ничего не пожелал слушать.