3. Остров
Наконец-то, наконец-то, наконец-то, наконец-то.
Бумага.
Две ручки.
Вернее, фломастера – это чтобы я не поранился. И не поранил кого-то другого.
Очень трудно описать чувство, которое возникает в сжимающей фломастер руке. Я давно уже не держал ручку. На каждое слово у меня уходит по сто лет. Я отвлекаюсь, с таким напряжением следа за рукой, что она начинает смущаться и забывает, как выводить простейшие буквы.
Примерно то же было с голосом. Иногда я по целым дням не произносил ни слова. Боялся разговаривать сам с собой. А иногда до меня доносились какие-то чужие голоса, звучавшие, как голоса безумцев. И мне не хотелось, чтобы мой звучал так же.
Когда я решаюсь заговорить с собой, то стараюсь говорить упорядочение и разумно. «Сегодня я триста раз отожмусь до обеда и пятьсот раз после», – могу я сказать себе. Или: «Этим утром я повторю „Отче наш“, „Символ веры“, все известные мне гимны, а потом перечислю все столицы, какие смогу вспомнить». И вслух напоминаю себе, что, если какие-то из них забуду, отчаиваться не следует. Я уже понял: разочарование в себе, отчаяние – мои враги. Некоторое время назад я забыл столицу Индии. Глупо, конечно, но я очень долго визжал, плакал, бил себя в грудь и дергал за волосы с такой силой, что в руках оставались окровавленные пучки, – и все из-за того, что не мог вспомнить, какая в Индии столица. А потом, без всякой на то причины, я проснулся поутру со словами «Нью-Дели» на губах. Это название, вернее, его отсутствие в моей голове доставило мне столько страданий и боли, что я почти разозлился – и на то, что вспомнил его, и на то, что оно такое простое. Когда я что-нибудь забываю, даже на несколько дней, это не просто огорчает меня: все мое тело покрывается сыпью, я мучаюсь запором и впадаю в полное отчаяние. Я решил, что в дальнейшем, забыв даже самую простейшую вещь, буду только смеяться и улыбаться.
Был, к примеру, такой случай – год, что ли, назад, – я никак не мог припомнить имя моего школьного преподавателя биологии. И смеялся от удовольствия. Я действительно заставил себя смеяться от удовольствия при мысли, что мой мозг так глубоко похоронил доктора Сьюэлла. Да и с какой стати Нью-Дели или доктор Сьюэлл обязаны являться ко мне по первому зову? Такое отношение к памяти очень мне помогает. Теперь я не заставляю себя вспомнить то или это, не сужу о себе по способности вспоминать и в результате помню многие вещи куда более ясно. Пожалуй, надо будет завтра посидеть, перебрать в памяти все сданные мной когда-то экзамены. Правда, глянув на первые две исписанные страницы, я сказал себе, что за такой почерк любой экзаменатор счел бы меня никуда не годным. Кроме того, теперь я знаю, что доктор Сьюэлл не был моим учителем биологии. И он, и школа – все это плоды моего воображения.
Очень интересно было перечитать то, что я уже написал. Я заметил в себе склонность удваивать буквы. Я даже «годным» попытался написать с двумя «д». Мне кажется, это как-то связано с боязнью завершить то, что я делаю, слишком быстро. Я тут научился дважды обдумывать все, что собираюсь сделать. Каждую ложку еды, каждое отжимание, приседание и наклон, каждую прогулку по комнате я строжайшим образом планирую, все это – полностью продуманные поступки. О! Как красиво! Полностью продуманные поступки!
…Полностью продуманные поступки…
Боже! Какая красота! Я раньше не обращал внимания на то, как выглядят на странице слова того или иного языка. Иностранцу, наверное, показалось бы, что от этой фразы просто смердит английским. Я потратил целые века, пробуя слова на вкус, перекатывая в горле, чтобы насладиться их звучанием, но никогда, никогда прежде не приходило мне в голову, что слова могут, даже при моем жутком почерке, еще и выглядеть такими прекрасными, исполненными такого вечного изящества.
Кстати, слова «полностью продуманные поступки» и звучат прекрасно. По крайней мере, когда громко произносишь их в пустой комнате.
Думаю, то, что они означают, тоже прекрасно, особенно для человека в моем положении.
Ну вот, я смотрю на исписанные мной листы и все оттягиваю момент, когда придется связно и последовательно написать о себе и о своем положении, оттягиваю из боязни, что сделаю это слишком быстро, что может настать день, когда я обнаружу – написанное исчерпывает мое настоящее и больше мне сказать нечего.
Последовательно! Это ли я имел в виду? Я имел в виду «в исторической последовательности», и все же слово «последовательно» тут не годится.
Хронологически – вот как. Нужно только расслабиться, и слова возвращаются ко мне.
Думаю, если я стану описывать все случившееся хронологически, оно предстанет передо мной в другом свете. Я в этой комнате один, и в моем сознании в моей душе вся моя жизнь стала не чем иным, как странного рода игрой. Подобно любой игре, эта может быть забавной, а может – очень огорчительной. Подозреваю, что, если я перенесу ее на бумагу, получится что-то вроде отчета. И все обратится в правду, а я не уверен, что станет со мной, когда я осознаю: все это правда. Возможно, я действительно сойду с ума, возможно, обрету свободу. Стоит рискнуть и выяснить.
Начну со времени. На то, чтобы записать все это, у меня ушло, думаю, пять часов. Я основываю мои выкладки на движении теней, на появлении еды и на подсчетах. Я предполагаю, что завтрак приносят в восемь. Вообще-то, неважно – в восемь, в семь или в девять, важен ход часов, а не их обозначение. Когда я (незадолго до ломки голоса) состоял в школьном хоре, нас учили читать ноты по интервалам. Совершенно несущественно, какая нота пелась первой, «до» или «фа», важен был промежуток между первой и второй, интервал. Вот чему учила Джулия Эндрюс детей… ладно, я не могу припомнить их имен, но злиться не стоит… Она учила мальчиков и девочек петь «до-ре-ми». Примерно то же происходит и у меня со временем. У этого есть свое название. Тоническое что-то там…
Хорошо, завтрак, ну, скажем, в восемь. Если так, то обед – в половине первого. Я знаю это, потому что множество раз просчитывал промежуток времени, отделяющий завтрак от обеда. «Одна Миссисипи, две Миссисипи, три Миссисипи, четыре Миссисипи» и так далее. Это было очень тяжелое время: день за днем, неделю за неделей я где-нибудь да сбивался со счета и потом плакал от горя до самой ночи. Я начинал верить, что сбиваюсь намеренно, не желая больше быть хозяином времени. И все же настал день, когда я в совершенстве – «без сучка без задоринки», так я это назвал – овладел искусством счета и мог с уверенностью сказать, что между завтраком и обедом проходит четыре с половиной часа. Я установил, что результат (когда я не сбиваюсь) лежит между шестнадцатью тысячами и шестнадцатью тысячами пятьюстами Миссисипи. Шестнадцать тысяч двести секунд – это четыре с половиной часа, хоть вам и стало бы за меня стыдно, узнай вы, сколько мне потребовалось времени, чтобы обрести полную уверенность в правильности этого простого подсчета. Разделить на шесть, а потом еще на шесть не так уж и сложно, однако моему мозгу было трудно удерживать все цифры сразу.
16 200. В записанном виде это число не кажется таким уж большим. Шестнадцать тысяч двести. А если записать его словами – оно увеличится? Поверьте, когда подсчитываешь все Миссисипи одну за другой, кажется, что на это уходят часы. Так ведь они и уходят. Четыре с половиной часа.
В этой комнате только одно окно, под самым потолком, а за ним (я подпрыгивал на кровати) стоит дерево, которое я называю моей лиственницей. Вообще-то, я никогда толком не мог отличить лиственницу от дуба, но помню, что лиственницы высоки, а мое дерево тоже высокое, так что оно вполне может быть и лиственницей. Зимой, при низком солнце, я вижу, как ее тень ползет по потолку. Это могло бы сильно помочь мне в расчетах, да только я мало что знаю о Земле и о Солнце. Знаю лишь, что, когда появляется тень, значит, лето закончилось и вот-вот начнется долгая зима, а когда тень исчезает, стало быть, наступила весна и впереди бесконечное лето.
Я пытался, как вы легко можете себе представить, подсчитывать дни и недели, но что-то меня остановило. Как-то раз я попробовал отмечать дни на стене, царапая метки ногтями, однако ногти быстро сточились, и я не смог продолжать. Пластмассовую посуду после еды неизменно уносят, а если бы я попытался делать пометки на стенах фломастерами, у меня бы их наверняка отобрали. Теперь-то у меня есть бумага, и я мог бы рисовать, как делают заключенные, ряды солдатиков, каждую неделю разделяя их черточкой, но, по правде говоря, мне не хочется знать, сколько прошло времени. Не могу сказать, какое количество зим и лет уже миновало. Иногда я думаю, что тех и других было три, иногда – пять.
Одно время мне казалось, будто я знаю, когда наступает воскресенье. Свет снаружи становился более ярким, атмосфера в доме менялась. Эхо шагов в коридоре, казалось, звенело как-то иначе, – глупость, конечно. Я говорил тому, кто приносил мне еду обычно Рольфу или Мартину: «Приятного воскресенья!» – но ответа не получал. Только один раз Мартин, который казался мне – совсем недолго – человеком получше, чем Рольф, буркнул: «Сегодня среда», и я почему-то страшно расстроился.
Меня перевели в эту комнату, когда зажили плечи. Первую я почти забыл, в чем, наверное, есть своего рода милосердие. Меня там привязывали к кровати, и я почти совсем упал духом. Рольф со мной не разговаривал. Доктор Малло не приходил. Воспоминания мучили меня сильнее, чем боль. Я все еще верил, что скоро все закончится, понимаете? Думал, что снившийся мне отец придет и освободит меня, что все это ужасное недоразумение вот-вот разрешится. Теперь-то я знаю, что к чему. Доктор Малло объяснил мне, что мой дом здесь и другого у меня нет. Я был болен. Мой разум наполняли ложные воспоминания, рассеять которые способно одно только время. Если я потерплю, если не стану спешить, то смогу понять все гораздо яснее.
Я очень больной человек, хоть и молодой. Фантазер, выдумавший для себя жизнь, которой не было. Ощущение своей неадекватности заставило меня уверовать, будто когда-то я вел приятную, полную любви и уважения жизнь. Я вообразил, что был счастливым, уравновешенным, всеми любимым юношей, сыном знаменитого, занимающего важный пост отца, что учился в прославленной частной школе. Заблуждение, по-видимому, распространенное. Многие несчастливые дети предпочитают – вместо того чтобы глядеть реальностям своей жизни в лицо – перебираться в примерно такой же мир. Для меня все осложняется тем, что чрезмерная пылкость моих фантазий выжгла воспоминания о той жизни, которую я на самом деле вел. Я не могу припомнить или вообразить ее, как ни стараюсь. Выдуманная личность так срослась со мной, что даже сейчас, когда я уже знаю правду, мне не удается полностью избавиться от нее. Доктор Малло говорит, что моя болезнь одна из самых стойких и неподатливых, с какими он сталкивался за всю свою профессиональную жизнь, и эти его слова мне помогают. Тут поневоле хоть немного да возгордишься.
Чем больше я смиряюсь с правдой, тем легче становится моя здешняя жизнь. Бумага и фломастеры – это результат одержанной некоторое время тому назад «победы». Теперь я чаще вижусь с доктором Малло. Возможно даже, что мы встречаемся регулярно – раз в две недели или в десять дней, трудно сказать. Восемь или девять визитов назад я расплакался и признался ему, что знаю – никакой я не Нед и все, что я принимал за свои воспоминания, на самом деле ложь, как он и твердил мне давным-давно. Наверное, он решил, что я говорю это из желания порадовать его, потому что поначалу ничего не изменилось. Он даже был очень строг со мной, обвинил меня в том, что я притворяюсь, будто согласен с ним, – чтобы облегчить себе жизнь. Однако, навестив меня еще несколько раз, доктор сказал, что я одержал настоящую победу и, стало быть, мне можно доверять и кое-что мне разрешить. Я спросил, не означает ли это, что мне позволят читать книги. Книги – это потом, ответил доктор, книги могут быть опасны для человека, у которого связь с реальностью еще настолько слаба. Для начала будет неплохо, если я получу бумагу, ручку и запишу все, что чувствую. Если доктор Малло уверится в том, что я отношусь к своему положению с должной серьезностью, я смогу начать посещать библиотеку.
А как насчет других пациентов? Можно ли мне будет встречаться с ними? Я заметил, что после полудня и по вечерам наступает время, когда раздается электрический звонок, а потом где-то далеко открываются и закрываются двери, слышится шарканье ног и временами короткий смешок.
Доктор Малло похвалил меня за наблюдательность и выразил надежду, что когда-нибудь я стану настолько сильным и уравновешенным, что смогу общаться с другими людьми, не подвергаясь при этом опасности. Ему приятно, что мне присуще самоуважение, которое заставляет меня поддерживать физическую форму, он надеется, что я смогу заняться и умственными упражнениями, подобными наклонам и приседаниям, с помощью которых я укрепляю тело.
Так что теперь мне следует делать все очень медленно и не позволять себе чересчур возбуждаться. И не нужно преувеличивать мои кажущиеся достижения, потому что, если честно, во сне, а иногда и наяву тени ложных воспоминаний еще наполняют мой разум, словно духи-искусители. Если я буду слишком оптимистично оценивать свое состояние, это не принесет мне никакой пользы. Впереди у меня еще очень долгий путь.
Снаружи доносится поскрипывание тележки. Скоро время лечебных процедур и ужина. Я должен отложить ручку, аккуратно выровнять на столе пачку бумаги и сидеть выпрямившись. Совсем не нужно, чтобы доктор Малло узнал, что я слишком разгорячился или вел себя недисциплинированно.
Фон Трапп! Вот как звали детей в «Звуках музыки»! Вот видишь! Если расслабиться, все действительно возвращается. «Певцы семейства фон Трапп»…
Это был чудесный, обнадеживающий день.
– Ну-с, Нед, друг мой, как вы сегодня?
– Очень хорошо, доктор Малло, но только – можно кое о чем попросить?
– Разумеется. Вы же знаете, что можете попросить меня о чем угодно.
– Я думаю, это неправильно, что вы все еще называете меня Недом.
– Мы уже говорили об этом. Я с удовольствием стану звать вас так, как вам захочется. Попробуйте предложить мне другое имя. Имя, которое вам памятно.
Нед наморщил лоб.
– Ну, иногда мне кажется, что я, может быть, Эшли.
– Вы хотели бы, чтобы я называл вас Эшли?
– Нет, не думаю. Что-то тут не так. Я уверен, что помню одного Эшли, наверное, он был чем-то похож на меня. Имя Эшли связывается у меня с притворством, с попытками казаться не тем, кто ты есть, но все это немного запутано. Нет, вряд ли я – Эшли. Я надеялся, что, может быть, вы сами придумаете мне имя. Не исключено, что я скоро вспомню настоящее, а пока, как вы меня ни назовете, все будет лучше Неда. Имя Нед начинает меня раздражать.
– Очень хорошо. Я буду звать вас… – доктор Малло оглядел комнату, словно ожидая, что какая-то из находящихся в ней вещей подскажет ему подходящее имя. – Я буду звать вас Томасом, – сказал он после паузы, во время которой разглядывал картину, висевшую на стене за спиной Неда. – Как насчет Томаса? Имя, сколько я понимаю, английское, а вы у нас – молодой англичанин. Уж это-то нам известно.
– Томас… – Нед с удовольствием произнес это имя. – Томас… – повторил он счастливым тоном разворачивающего подарок ребенка. – Очень хорошее имя, доктор. Спасибо. Мне оно очень нравится.
– Итак, мы станем звать вас Томасом, – решил доктор Малло. – Однако я должен убедиться в том, что вы понимаете, в чем состоит значение имени. Это попытка бегства от Неда, символ, скажем так, нового начала. Важно, чтобы вы относились к нему реалистично, не воображали, будто у Томаса имеется прошлое, в которое вы можете отступить. Это имя, которое мы только что придумали вместе, – для удобства и для того, чтобы отметить ваш успех. Ничего более.
– Абсолютно!
– Итак. Томас, мой юный друг. Как вы себя чувствуете?
– Спасибо, очень хорошо, – ответил Нед. – В последнее время я чувствую себя очень счастливым.
Звучание нового имени казалось ему чудесным, порождало чувство, которое позже, в своей комнате, он еще разовьет в себе и станет хранить, как сокровище. «Привет, Томас»; «Томас, рад тебя видеть»; «О, смотрите, а вот и Томас!»; «Добрый старый Томас…»
– А я наконец, – сказал доктор Малло, бросая взгляд на лежащую перед ним на столе высокую стопку бумаги и чуть приметно улыбаясь, – начал без особых усилий разбирать то, что вы пишете.
– Я теперь лучше пишу, правда? – с энтузиазмом согласился Нед. – Мне стало гораздо легче выводить буквы.
– И лучше, и медленнее, надеюсь? С большим спокойствием?
– Более чем.
– У вас отросла изрядная борода. Она вам не мешает?
– Ну, – рука Неда поднялась к лицу, – чтобы привыкнуть к ней, потребуется время. Чешется, и, думаю, я выгляжу с ней довольно странно.
– Нет-нет. Почему же странно? Борода – вещь самая естественная.
– Ну…
– Вы хотели бы увидеть себя с бородой?
– А можно? Правда, можно? – Упирающиеся пальцами в пол ноги Неда начали подпрыгивать.
– Я никаких противопоказаний не вижу.
Доктор Малло выдвинул ящик письменного стола, извлек из него ручное зеркальце и через стол передал Неду, который опустил зеркальце на подергивающиеся колени и отвернул в сторону лицо.
– Боитесь взглянуть?
– Я… я не уверен…
– Упритесь ступнями в пол и сделайте несколько глубоких вдохов и выдохов. Раз-два-три. Раз-два-три.
Колени Неда замерли. Он повернулся к доктору Малло, поднял зеркальце, дважды сглотнул и открыл глаза.
– Ну, и как вам?
Нед смотрел на лицо, которого он не знал. Лицо с не меньшими изумлением и ужасом взирало на него. Изможденное, с острыми скулами и запавшими глазами. Длинные, прямые, соломенного цвета волосы свисали на уши, борода же казалась жестче и несколько отдавала в рыжину. Нед коснулся своего лица и увидел костлявые пальцы, погладившие подбородок лица в зеркале, подергавшие его за усы.
– Вам знакомо это лицо?
Нед старался не встречаться взглядом с глазами, глядевшими на него из зеркала. Глаза обиженно отливали холодной синевой. Похоже, он им не нравился.
– Кто это? – крикнул Нед. – Кто этот человек?
Я не знаю его!
По бороде в зеркале текли слезы. Лицо облизало растрескавшиеся губы. Поджало их, с отвращением глядя на Томаса.
– Довольно. Верните мне зеркало.
– Кто он? Он меня ненавидит! Кто он? Кто? Это не я! Это Томас? Это не Нед. Кто это?
Доктор Малло нащупал под столом кнопку звонка. Глупо было решаться на подобный эксперимент. Зрелище неприятное, но и завораживающее тоже. Такой прискорбный дистресс, такое полное вытеснение личности. Малло вспомнил свою диссертацию, посвященную работам Пиаже . Если бы в нем еще сохранилась энергия ученого, он мог бы написать об этом статью. Но дни профессионального честолюбия для доктора Малло давно миновали. Доктор смотрел, как Рольф входит в комнату, как с методичной распорядительностью, никогда его не покидавшей, отбирает у Неда зеркальце, как застегивает наручники на запястьях молодого человека.
– Успокойтесь, Томас. Теперь вы, надеюсь, понимаете, что вам еще предстоит проделать долгий путь. Пока же вас ожидает период покоя. Писать вы некоторое время ничего больше не будете, просто предавайтесь мирным размышлениям. Хлорпромазин, – прибавил он, обращаясь к Рольфу. – Семьдесят пять миллиграммов, я полагаю.
Глаза Неда не отрывались от зеркальца, стеклом вниз лежащего на столе. Он даже не замечал, что Рольф закатывает ему рукав. Разум его наполняло одно желание – снова увидеть этого изможденного человека и выдрать из глазниц его злые глаза.
Выпадали, очень нечасто, особые дни, когда еду на поднос Неда наваливали горой, а на столе появлялись вазы с цветами и свежими фруктами. В такие утра Мартин и Рольф выводили Неда из комнаты и ставили под душ, расположенный в конце коридора. Один держал его, другой отмывал дочиста губкой. Затем там же, под душем, но уже выключив воду, они стригли его и сбривали бороду. И комната, когда он возвращался, оказывалась тщательно вымытой. Ночной горшок исчезал, в воздухе витал сосновый аромат освежителя.
Во второй половине этих удивительных дней его посещал доктор Малло, а с ним еще два человека, мужчина и женщина, – на них не было белых халатов, они приносили с собой в комнату атмосферу внешнего мира. Сумочка женщины и кейс мужчины зачаровывали Неда. От этих людей исходили странные запахи – настораживающие, чарующие и пугающие одновременно.
Все трое разговаривали на неизвестном Неду языке – на котором говорили Рольф и Мартин и который Нед когда-то давно счел скандинавским. Он слышал, как в этих разговорах упоминалось его имя – теперь только «Томас», Недом больше никто его не называл.
Иногда женщина обращалась к нему. – Вы меня помните? – с сильным акцентом спрашивала она по-английски.
– Да, как поживаете? – отвечал Нед.
– Вы-то как поживаете?
– О, мне намного лучше, спасибо. Намного лучше.
– Вы всем довольны?
– Очень доволен, спасибо. Да. Я очень доволен. Как-то летом они появились опять, но на этот раз их было трое. К знакомой паре добавилась еще одна женщина, моложе и намного пытливее. Нед заметил, что доктор Малло напрягается при каждом ее вопросе и изо всех сил старается давать такие ответы, какие, по его представлениям, от него ожидали или хотели услышать.
– Как давно вы здесь, Томас? – Английский этой новой женщины был лучше, чем у доктора Малло, да и обращалась она прямо к Неду. Другие тоже задавали ему вежливые вопросы, но даже не пытались сделать вид, будто ответы их интересуют. Эта женщина, похоже, очень интересовалась Недом и с большим вниманием слушала то, что он говорил.
– Как давно? – Нед глянул на доктора Малло. – Я не очень уверен…
– Не смотрите на доктора, – предупредила женщина. – Я хочу узнать, сколько времени, по-вашему, вы здесь провели.
– Довольно трудно сказать. Возможно, года три-четыре. Или немного больше?
Женщина кивнула:
– Понятно. А зовут вас, насколько я знаю, Томасом?
Нед с энтузиазмом подтвердил:
– Да-да, именно.
– Но когда вы только попали сюда, вас звали Недом.
Нед обнаружил, что звук этого имени ему неприятен.
– Я тогда был немного не в себе, – объяснил он. – Много мусора в голове. Навоображал себе всякое.
– У вас есть друзья среди других пациентов?
Доктор Малло начал что-то объяснять молодой женщине, она выслушала его и быстро заговорила сама. Неду показалось, что некоторые из услышанных слов немного схожи с английскими – «лучше» и «истерия».
Странно было видеть, как словно уменьшившийся в размерах доктор Малло боится этой женщины. Доктор слушал ее, склоняя голову набок, кивал и улыбался, быстро проводил языком по губам, что-то записывал на листке, прикрепленном зажимом к пюпитру, который он принес с собой. Далеко не один только рост этой женщины, думал Нед, делает доктора маленьким рядом с нею, хоть она и была на целый фут выше его. Все поведение Малло напоминало Неду собственные потуги угодить Рольфу, а то и самому доктору.
Женщина опять обратилась к Неду:
– Доктор говорит, что вы с самого вашего появления здесь предпочитали не общаться с другими пациентами.
– Я… думаю, я не был к этому готов. Брови женщины приподнялись:
– Почему же?
Нед понимал, что ему не следует смотреть на доктора Малло, пытаться получить от него подсказку или ободрение. Доктору будет приятнее, если он проявит способность думать самостоятельно.
– Я хотел обрести побольше уверенности в себе, понимаете? Не хотел никому лгать о том, кем я был.
И еще, – добавил он, – я говорю только по-английски и мне не хотелось, чтобы у меня возникли проблемы, связанные с непониманием моих слов.
Последняя мысль возникла сама собой, и Нед надеялся, что доктор будет доволен его изобретательностью.
Последовал еще один быстрый обмен репликами, в котором приняли участие и вторая женщина, и ее спутник. Доктор Малло с энтузиазмом кивал и что-то записывал. Нед заметил, что он очень старается выглядеть довольным.
– Мы скоро увидимся, Томас, – сказала молодая женщина. – Надеюсь, общество говорящих по-английски людей вам поможет. Пообещайте, что постараетесь разговаривать с другими пациентами, хорошо? С одним или двумя для начала. На случай, если вы разнервничаетесь, за вами будут присматривать. Думаю, вам понравится.
Нед кивнул и постарался принять вид храбрый и решительный.
– Хорошо. – Она обвела взглядом комнату. – Я вижу, у вас тут совсем нет книг.
– Я теперь опять пишу, – сказал Нед тоном почти оправдывающимся. – Даже сочинил несколько стихотворений.
– Не сомневаюсь, что, если у вас появится возможность читать, стихи ваши только улучшатся. Книги полезны для здоровья. До свидания, Томас. Мы встретимся при следующем моем приезде, и я надеюсь увидеть в вашей комнате книги. Тогда мы поговорим о том, что вы прочитали и каких друзей завели.
Вечером того же дня, когда Мартин принес ужин и начал переставлять на тележку вазы с цветами и фруктами, Нед заговорил с ним плачущим тоном:
– Та женщина сказала, что мне придется разговаривать с другими людьми. Это правда? Я не хочу. Я хочу быть один. Передайте доктору Малло, что я не хочу ни с кем знакомиться. Особенно с англичанами.
– Ты делать, как говорить доктор. Если доктор хочет, чтобы ты знакомиться с другие люди, ты знакомиться с другие люди, – ответил Мартин. – Все равно, английский не английский. Не ты выбирай. Выбирай доктор. И вот, смотри, – Мартин уронил на пол у кровати толстенный том английской энциклопедии, – ты читать.
Этой ночью Нед улыбался во сне. К нему вернулось давно забытое воспоминание о добром старике, читавшем ему «Сказки дядюшки Римуса». Что-то такое про Братца Кролика, Смоляное Чучелко и терновый куст. Он не очень хорошо понимал, чем важна для него эта сказка, но понимал, что важна.
Когда Мартин через застекленную дверь ввел в освещенную солнцем комнату явно недовольного пациента, Бэйб поднял глаза от шахматной доски. Гладко выбрит после вчерашнего официального визита, отметил Бэйб. Судя по соломенным волосам и синим глазам, еще один чертов скандинав. Какие же у них испуганные глаза. Ты только помни, испуг может быть и поддельным. Насторожен и внимателен – под личиной уступчивости и пеленой торазина. Знакомый видок. Наш друг, как я погляжу, провел здесь немалое время. Во всяком случае, не рисковать по пустякам он научился. Но почему они держали его отдельно от нас? В чем состоит его большой секрет? – вот что нам интересно. И форму поддерживает самостоятельно, это тоже видно. Физические упражнения по полной программе. И кстати, о физических упражнениях, Мартин, сальная скотина, наверняка уже к нему подъезжал. Ничего ему не обломилось, судя по тому, как сердито стискивает его лапа плечо молодого человека. Ну-ну. Хоть будет о чем поразмыслить.
Бэйб опустил глаза к доске и заныл-загудел на высоких тонах:
– А, так вон что ты задумал, свинья распутная? Ну, с этим-то я управлюсь, есть у меня пара приемчиков…
«А здорово ты наловчился нести невразумительную чушь, Бэйб», – прибавил он про себя.
– Ты сидеть здесь, – сказал молодому человеку Мартин.
Иисус Христос, английский! Благословенный Господом английский язык. Искалеченный Мартином до смерти, согласен, но все же английский.
Бэйб едва не выдал любопытства, распрямившись и взглянув через стол на вошедших.
Спокойнее, Бэйб, спокойнее. Существует масса причин, по которым Мартин заговорил по-английски. Мальчишка все равно может оказаться финном, фламандцем или голландцем. Ниоткуда не следует, что он самый что ни на есть бритт из Бритландии. Не надо спешить с выводами. Английский – лингва франка всех шикарных международных заведений. На нем говорят в любом классном банке, борделе и сумасшедшем доме – отсюда и до Балкан.
Молодой человек, уже севший, попытался теперь встать.
– Я говорю – сидеть. – Мартин сердито придавил его плечи. – Ты сидеть, оставаться.
А ты-то почему ни слова не говоришь, мальчик?
Глаза Бэйба перебегали с одной шахматной фигуры на другую, пальцы подергивали за нижнюю губу. Никто бы и не подумал, будто он осознает существование мира за пределами лежащих перед ним шестидесяти четырех клеток, и уж совсем невозможно было догадаться, что все его внимание сосредоточено на нескладном госте, заявившемся в солнечную галерею.
Мартин прошелся по ней, оглядывая других пациентов, пока его собственный беспокойно ерзал на пластмассовом стуле.
– Пожалуйста, можно я уйду? – в конце концов проскулил молодой человек.
Да охранят нас ангелы Господни! Не просто бритт. Англичанин! Такой же английский, как майское дерево! Английский, как пытка! Английский, как ханжество, педерастия и парламент. Четыре коротеньких слова, но я могу провести их грамматический разбор, разложить их на части так же легко, как простое «спасибо».
«Пожалуйста, можно я уйду?» Частная школа. И хорошая к тому же, не какая-нибудь дыра. Одна из трех первоклассных – или я полный дурак, а таковым, свидетель мне Бог , я никогда не был.
«F3, слон g2, ладья отходит…»
Уинчестер, Итон, Харроу?
«Пешку с „с“ вперед, потом жертвуем ею, чтобы расчистить место на ферзевом фланге…»
Не Уинчестер, полагаю. Слишком вежлив.
«Меняем слона на коня и все черные квадраты мои…»
Итон? Не думаю. Не та осанка. Осанки у итонца не отнять, даже здесь. Остается Харроу. Semper floreat herba .
– Бэйб, я хочу с тобой кое-кого познакомить. Это Мартин, подойдя, заговорил уже по-шведски.
– Не хочу я ни с кем знакомиться, – на том же языке пробурчал Бэйб и так неуклюже произвел размен, что фигуры посыпались с доски. – Оставь меня в покое.
– Мало ли чего ты не хочешь, старик. Его зовут Томас. Можешь научить его играть в шахматы.
Нед наклонился и поднял с пола черную ладью. Бэйб, даже не взглянув на него, вырвал фигуру из руки Неда и хлопнул ею по доске.
– Сидеть и играть шахматы, – приказал Неду Мартин. – Это Бэйб. Наш самый старый гость. Здесь даже перед доктор Малло, так, Бэйб?
– Я попал сюда еще до того, как ты был капелькой семени, стекавшей по греховной ноге твоего папаши, ничтожный ты, извращенный, обгаженный пидер.
– Что? Что он говорит?
– Он говорит, что действительно провел здесь долгое время, – ответил Нед. – Послушай, Мартин, мне обязательно нужно с ним разговаривать? Нельзя ли мне вернуться в мою комнату? Пожалуйста. Или хотя бы побыть одному?
– Ты разговаривать, – приказал Мартин. – Я вернуть к обеду. Сидеть. Разговаривать. Играть шахматы. И не ссорить друг друга.
Почти минута прошла в молчании – Бэйб расставлял фигуры, а Нед сидел, старательно изображая недовольство.
За спиной Бэйба он видел лужайку, полого уходящую вниз, к веренице деревьев, стоявших так тесно, что это наводило на мысль о реке. За окном виднелись другие пациенты, сидящие на скамейках, прогуливающиеся. Нед никак не мог поверить, что все это стало возможным.
Яркий свет, запахи, исходившие от людей и мешавшиеся с кисловатым запашком нагретого солнцем винила, пьянили Неда. Он ощущал спиной подозрительный взгляд Мартина и потому не мог показать, как ему не терпится поговорить, – вместо этого он угрюмо сгорбился и уставился на шахматные фигуры с таким выражением, словно те были его врагами.
То, что этот старик, Бэйб, если Нед правильно расслышал, сказал прямо под носом Мартина, взволновало Неда невообразимо. Старик назвал его ничтожным, извращенным, обгаженным лидером, но говорил невнятно и быстро, чтобы значение сказанного до Мартина не дошло. Он, может быть, и безумен, и нехорош собой, но находиться с ним рядом определенно куда веселее, чем сидеть в пустой комнате.
– Ну вот, сынок, – произнес вдруг старик Взгляд его был прикован к доске, говорил он себе под нос, но Нед отчетливо слышал каждое слово. – Мартина ты облапошил. Чем более расстроенный у тебя будет вид, тем пуще ему это понравится. Сразу мне не отвечай, обопрись подбородком о ладонь, чтобы прикрыть губы, и сохраняй на лице раздраженное, недовольное выражение. Оно у тебя отлично получается.
Сердце Неда забилось быстрее. Он поставил локоть на стол, уткнулся ртом в ладонь.
– Вы англичанин?
– Черта с два!
– Мартин смотрит на нас?
– Стоит с чашкой кофе в руке и пялится на твой затылок, насупясь, как обозленная навозная оса. Ты отверг его амурные притязания, так, паренек? Нет-нет. Краснеть не надо. Он подъезжает с ними к каждому новому пациенту. Ты ход-то делать собираешься? Или хочешь сказать, что шахматам в Харроу не учат?
Нед ахнул и невольно поднял на старика взгляд.
Бэйб, выпятив губы, уставился на доску с таким видом, словно ничего и не говорил. Затем неторопливо произнес нараспев:
– Зря я так сразу тебя огорошил. Чертовски люблю повыпендриваться, ты уж меня прости. Но если профессор Хиггинс умел проделывать эти штуки, почему не попробовать Бэйбу? Опусти взгляд на доску и сделай ход, ты, изнеженный азиатский нефрит.
Нед двинул вперед пешку и сразу принял прежнюю позу, прикрыв ладонью рот.
– Как вы могли это узнать? Ну, то есть… не кто я такой, не что я здесь делаю. Вы заглядывали в бумаги доктора Малло? Или слышали наши с ним разговоры?
– Да успокойся же ты, юный Томас. Давай не будем спешить, как слоны, завидевшие посудную лавку. Или как любые другие слоны – бегущие к лавке, вбежавшие в лавку или выскакивающие из реки, дабы предаться насилию и разбою. Со временем ты привыкнешь к моему безумному обращению с метафорами и аллюзиями. Пока запомни одно: если сегодня и в следующие несколько дней мы будем вести себя правильно, Мартин оставит нас в покое и будет рад-радешенек. Меня он считает сумасшедшим стариком, стариком странным, безвредным, комичным, отвратительным, но тебе не доверяет, не нравишься ты ему. Он и Рольфи считают своим делом защиту этого заведения от последствий глупой либеральной доверчивости доброго доктора Малло. Если тебя выпустили на люди, так это из-за вчерашней новой девицы. Или я ошибаюсь?
– Нет, все верно! – выдохнул Нед.
– Ну вот… Господи Боже, юная обезьянка, тебе еще много чему предстоит научиться по части шахмат. Ты о «вилке» когда-нибудь слышал?.. Ну вот, я так и думал. Она у нас реформаторша с крепко притороченной к млечно-белым грудям новой метлой. Малло и его команда еще впадут по ее милости в буйство какое не снилось и самым буйным из нас. Если тебе до сих пор не позволяли разговаривать с нами, тому должна быть причина, а нашему начальству отнюдь не по вкусу ходить на поводу у либеральной дамочки с современными доктринами в голове. Кто засунул тебя сюда? Нед молчал.
– Не хочешь об этом говорить? Я тебя принуждать не стану, мальчик.
– Нет, дело не в этом. Я просто не знаю.
– Ладно, а давно ли ты здесь?
– Я… – Нед не знал, что сказать.
– Тут легко потерять счет времени. Но хотя бы отдаленные представления о последнем дне, в который ты еще был свободным человеком, у тебя имеются?
– Тридцатое июля. Только я был болен… придумывал всякие вещи. Вообще-то мне не следует думать о том времени. Доктор Малло говорит, что я должен забыть все те ассоциации, галлюцинации…
– Галлюцинация – это одна из немногих вещей, которым здесь можно доверять. Значит, тридцатое июля. А год?
– Восьмидесятый, – сказал Нед, чувствуя, как в душе его нарастает волнение. – Больше того, Томас – не настоящее мое имя. Меня зовут…
– Этого я знать не хочу. Пока. Если они сменили твое имя, не надо, чтобы кто-то слышал, как ты называешь мне прежнее. Давай, делай ход. Делай, делай. Попытайся вытащить эту бедную ладью из дерьма, если сумеешь.
Нед смотрел на плывшие перед его глазами фигуры.
– Вы позволите называть вас Бэйбом?
– Разумеется, ты можешь называть меня Бэйбом, и что за наслаждение откликаться на имя, произносимое голосом столь чистым и правдивым. И первое, что сделает Бэйб для Томаса, когда мы убедим нашу стражу, что заставить нас общаться была их идея, – научит его толком играть в schach, echeques, шахматы, chess, scacchi… называй как угодно, ибо в настоящий момент ты, юный балда, имеешь о них представление катастрофическое. А в довершение сказанного – шах и мат.
– Боюсь, все мои познания ограничиваются правилами.
– Я сейчас снова расставлю фигуры, а ты отвернись. И поникни этак истомленно, как безлистая лилия в Ленте. Тебе со мной скучно, ты находишь меня осмически омерзительным, иными словами, ты считаешь меня смердящим, как наивонючайшая из вонючек. Но, прежде чем отвернуться, ответь мне на один вопрос.
– Какой?
– Как долго, по-твоему, ты здесь пробыл?
– Ну, какой сейчас год, я не знаю, но что-то около… нет, не знаю. Три года? Четыре?
– Десять, друг мой Томас. В следующем месяце исполнится десять лет.
– Что?
– Не так громко! И держи глаза долу. Сегодня, милостью Божией, восемнадцатое июня тысяча девятьсот девяностого года.
– Но не может же… не может же быть так много! Тогда выходит, что мне двадцать семь. Это невозможно!
– Сожалею, что именно мне приходится говорить тебе это, Томас, но выглядишь ты лет на тридцать, а то и сорок семь. На висках у тебя седина, да и выражение глаз далеко не юное. Так, стоп, он опять ест нас глазами. Отвернись и смотри в сторону.
Мартин с подлой, саркастической улыбочкой на физиономии приближался к Неду.
– Быстро сыграли. Не умеешь шахматы? Позволяешь сумасшедшему старику бить тебя?
Нед покачал головой, указал на Бэйба:
– От него пахнет.
– Ты приходить играть и говорить с Бэйбом каждый день. Каждый день на час дольше. Вам обоим на пользу.
– Но…
– Не «но». Не «но». Ты жаловаться, и я делать вас вместе все время. Может, поселить вас вдвоем? Тебе нравится? Делить комнату с вонючим стариком?
– Нет! – гневно ответил Нед, – Не нравится! И ты не имеешь права меня заставлять!
В следующие два месяца Нед возвращался к себе в комнату со спрятанными на теле листочками бумаги. На них было расписано все, что Бэйб знал о теории шахмат, – атаки, защиты, гамбиты, комбинации и используемые в эндшпиле стратегии. Курс обучения Неда начался с партий, сыгранных Филлидором и Морфи, с шедевров века романтиков, с партий, которые, подобно живописным полотнам, носили собственные имена, такие, как «Вечнозеленая», «Два герцога» и «Бессмертная». От них Нед перешел к эпохе Стейница и современному стилю, затем к изучению так называемой сверхсовременной позиционной теории, от которой голова у него пошла кругом. Далее последовало введение в дебюты и контрдебюты, язык которых вызывал у Неда приступы смешливости. «Каро-Канн» и королевская индийская, сицилийская и французская защиты, Джиоко Пиано и Рюи-Лопец. «Вариант дракона», Тартаковер и Нимцович. Отказной королевский гамбит и королевский гамбит принятый. Атака Маршалла. Связка Мароши. «Отравленная пешка».
– Мы не подружимся, пока не сможем вместе играть в шахматы. В тебе есть качества приличного игрока. Они есть во всяком. Все дело лишь в памяти и в нежелании относиться к себе как к молокососу. Если человек умеет читать и писать, значит, ему по плечу и шахматы.
Неду хотелось расспросить Бэйба о столь многом, но любые вопросы, задаваемые поверх доски, Бэйбом отвергались.
– Шахматы, паренек. Впери свое недреманное око в доску и давай играть. Твой ход, да не забудь о задней линии.
В первую же неделю доктор Малло зашел в солнечную комнату и отправил Бэйба прогуляться по лужайке.
– Я хочу поговорить с моим другом Томасом. Фигур я трогать не стану, – заверил он Бэйба, и тот удалился, шаркая и бормоча в бороду ругательства. – Ну, как тебе здесь нравится, Томас?
– Немного непривычно, – неуверенно ответил Нед. – Он очень странный человек, к тому же я и половины того, что он говорит, не понимаю. Он бывает очень груб, но если я не разговариваю слишком много, то, похоже, против моего присутствия не возражает.
– А скажи-ка, с кем-нибудь еще из пациентов ты беседовал?
– Да попытался пару раз, – ответил Нед. – Только я не знаю, кто из них владеет английским. Вчера огорчил вон того мужчину – сел с ним рядом в кресло, а он обругал меня по-английски.
– Да, этот доктор Майклз очень несчастный человек. Боюсь, от него тебе никакого толка добиться не удастся. Неуравновешен, но не опасен. Я рад, Томас, что ты оказался способным бывать здесь. А Бэйб не… – доктор Малло окинул доску взглядом, который Нед инстинктивно определил как решительно ни аза не смыслящий, – Бэйб не проявлял любопытства к тебе? Не перегружал твой мозг вопросами?
– Он меня вообще ни о чем не спрашивает, – разочарованным тоном ответил Нед, – только собираюсь ли я ходить да почему дергаю коленями под столом.
– А! Видишь ли, я интересуюсь этим по одной лишь причине: крайне важно, чтобы тебя не подтолкнули опять к прежним фантазиям. Если кто-нибудь начнет расспрашивать, кто ты и какова природа твоей болезни…
– Так ведь я и не знаю, что им ответить, доктор. Ну, скажу, что зовут меня Томасом, что я выздоравливаю. Мне не хочется говорить о себе.
– И правильно. А в шахматы Бэйб хорошо играет?
Нед пожал плечами.
– Думаю, что нет. Будь ты повнимательнее, ты поставил бы ему мат в четыре хода. – Доктор Малло встал и, удовлетворенно кивнув, удалился.
– Мат в четыре хода, клянусь моей задницей и задницами всех, кто их здесь отсиживает! – шепотком прошипел Бэйб, когда Нед передал ему этот разговор. – Сколько же в нем дерьма, лживости и фальши. Если не уберешь пешку «h», так сам же мат и получишь, причем в один ход, о четырех не мечтай.
– Когда мы сможем поговорить о чем-нибудь, кроме шахмат, Бэйб?
– Когда ты меня обыграешь.
– Но я никогда не сумею!
– А ты в это не верь. На сегодня я записал для тебя «нимцо-индийскую». Тебе понравится.
Недели шли, и Нед обнаружил, что шахматы увлекают его все больше. Что ни ночь, он засыпал с диагональными линиями напряжения и энергетическими силовыми полями, создаваемыми в его уме каждой из фигур. Шахматы и власть человека над фигурами стали основой его внутренней жизни. Он научился легко прокручивать позиции в уме, не представляя себе доски в целом. Его вопросы, теперь целиком посвященные шахматам, начинали доставлять удовольствие Бэйбу.
– А, вон оно что. Тут ты перепутал стратегию с тактикой. Напоминает мне мою давнюю учебу в военной школе. Стратегия, видишь ли, это план сражения, Большая Идея. Мы выиграем сражение, если возьмем тот холм. Такова наша стратегия – взять холм. А как мы его возьмем? Вот тут наступает черед тактики. Мы можем обработать его артогнем, а затем двинуть вперед танки. Можем бомбить его с воздуха. Или сделаем вид, что разворачиваем наши силы вокруг другого объекта, и одурачим врага, внушив ему мысль, будто холм нам ни черта и не нужен. А ночью направим туда отряд диверсантов с ножами в зубах и сажей на физиономиях, чтобы они втихую заняли холм. Тактика может быть какой угодно, но служит она достижению одной стратегической цели. Ты все понял?
Лишь позже Нед, чей ум целиком захватили подробности партии, задумался над словами «моя давняя учеба в военной школе». При возрасте Бэйба он, вероятно, сражался на войне. На Второй мировой. Когда Нед при первом знакомстве спросил, не англичанин ли он, Бэйб ответил: «Черта с два!» – и Нед принял это за подчеркнутое отрицание. Однако голос Бэйба, его выговор, манера речи были очень и очень английскими – богатый, сочный, упоительно старомодный английский язык, чем-то напоминавший Неду давние радиопередачи. Хотя в том, как он говорил, в выборе слов, в странных поворотах, придаваемых обыденным фразам, было нечто отнюдь не английское. Нечто от сценического ирландца или голливудского пирата. Надо будет как-нибудь расспросить его поподробнее.
Тем временем с начала его обучения прошло уже два месяца, и Нед предвкушал восхитительную неделю. Он впервые сыграл вничью. Бэйб, а не он протянул над доской руку и сделал предложение, которое Нед, возбужденный, уже учуявший победу, отверг. После этого Бэйб принудил его к обмену ферзей и ладей, и партия завершилась вничью, на что и была обречена с самого начала. Однако Нед играл черными, а для черных ничья – результат всегда положительный. Равновесие в шахматной партии до того неустойчиво, объяснял ему Бэйб, что во время турниров преимущества первого хода достаточно, чтобы в большинстве случаев обеспечить победу тому, кто играет белыми. Поэтому Нед понимал: его ничья – это поворотный пункт.
На следующий день Бэйб легко выиграл черными, и в ту же ночь злой на себя Нед разработал скрупулезный план, который назавтра мог позволить ему взять верх.
Он заснул, думая о том, что стоит попробовать принадлежащий Винаверу вариант французской защиты, которой, как он успел заметить, Бэйб не любил. А проснулся с совершенно отчетливо сложившейся в голове идеей выигрыша. В состав плана входили не только шахматы в чистом виде, но и психология, так что когда дежуривший в этот день Рольф привел его в солнечную галерею, Нед выглядел недовольным и невыспавшимся.
– Я не должен был проиграть вчера, – начал он без обычного своего вежливого приветствия. – Вы заманили меня в западню. Жалкое было зрелище.
– Батюшки, – откликнулся Бэйб, выравнивая перед собой белые фигуры. – Мы нынче не с той ноги встали?
– Ладно, давайте играть, – хмуро буркнул Нед, в душе молясь, чтобы Бэйб двинул вперед королевскую пешку, но глядя при этом на пешку «с», словно надеясь на английский дебют или индийский с отсроченным королевским гамбитом.
Бэйб, пожав плечами, пошел на е-4, и Нед мгновенно повторил ход, двинув навстречу пешке Бэйба свою королевскую. Бэйб вывел коня на f-3, а Нед протянул руку к ферзевому коню, словно решившись на итальянскую или испанскую партию. Потом, неодобрительно хмыкнув, отдернул руку и погрузился в раздумья. Ему понадобилось пять минут, чтобы сделать второй ход – скучный, по видимости сверхопасливый любительский ход на d-б, характерный для французской защиты. Бэйб продолжал, пощелкивая фигурами, делать стандартные ходы, а Нед с заминками отвечал на них. Каждый ход ложился в рисунок, продуманный им ночью, выстраиваясь в ту самую линию Винавера, которую он замыслил, и сердце Неда билось все быстрее. Настал миг, когда Бэйбу пришлось начать играть с крайней точностью, чтобы избежать западни, которая, как знал Нед, будет стоить ему потери активной пешки. Бэйб играл уже не так быстро, очевидных ходов не делал, и Нед, сидевший уткнувшись носом в доску, краешком глаза заметил, что Бэйб поднял голову, чтобы взглянуть на него. Нед не шелохнулся, он по-прежнему хмурился над доской, ничем себя не выдавая, и тут Бэйб, избегая западни, сделал единственно правильный ход. Однако Нед и не ставил на дешевую тактическую ловушку, как непременно сделал бы две недели назад. Собственно, он был бы разочарован, попадись Бэйб в нее. Он знал, что позиция у него хорошая, – а только это и шло в счет.
После получаса озабоченной, совершенно безмолвной игры Бэйб остался без пешки и вынужден был передвигать разрозненные фигуры так, чтобы избегать разного рода тактических кошмаров. В выигрышной позиции перед игроком открываются дюжины атакующих комбинаций, ловушек, завораживающих жертв. Нед был занят обдумыванием эффектной жертвы ферзя, которая, как он считал, через пять-шесть ходов приведет к мату, когда Бэйб, пристукнув, положил короля набок и издал сдобный, низкий смешок.
– Переиграл по всем статьям, изворотливый сын горной шлюхи.
– Вы сдаетесь?
– Конечно, сдаюсь, пешенный ты бес и наоборот. Чудо, что доска еще не развалилась на части, – при стольких-то дырах в моей позиции. Ты ведь спланировал все это, так, мальчик? От недовольно надутых губ до приводящих в бешенство заминок. Да, силен. Силен, как Силен.
Нед с тревогой взглянул на него:
– Но ведь шахматы – это не просто смесь трюков и психологии, верно? Я к тому, что сама игра, в чистом виде, тоже была неплоха.
– Никакой игры в чистом виде не существует, паренек Есть игра хорошая и есть плохая. Хорошая игра – это не только умение проникнуть в сознание противника и в положение его коней, но еще и умение слышать, как он дышит, понимать, что варится в его котелке. То, как ты передвигаешь фигуру, для хорошей игры столь же важно, как клетка, на которую ты ее ставишь. Известно ли тебе, что ты только что изобразил «винт Смыслова»? Именно его. Самый что ни на есть «винт Смыслова».
– Что?
– Василий Смыслов, советский чемпион мира. Я однажды видел его игру. Мастер эндшпиля, хитрый, как лис, с которым теперь и тебя можно сравнить. Делая ход, он ставил фигуру и ввинчивал ее в доску, неторопливо вжимая и поворачивая, словно хотел закрепить навсегда. Фокус простенький, но на противников он нагонял страх. Ты, когда ставил сегодня ладью на седьмую клетку, проделал то же самое. Но что еще важнее, ты понял самый главный шахматный секрет. Лучший ход, который ты когда-либо сможешь сделать, играя в шахматы, вовсе никакой не лучший. Нет, лучший ход, который ты когда-либо сможешь сделать, играя в шахматы, это тот, которого твой противник желает меньше всего. И ты делал их раз за разом. Ты знал, что я терпеть не могу напыщенный тактический ад французской защиты, знал? Я тебе этого не говорил, но ты почувствовал. Ах, мальчик, я бы обнял тебя, до того я горд.
Нед увидел, что по лицу Бэйба текут слезы.
– Все это благодаря только вам, – сказал он.
– Тьфу на это! Сколько уже, девять… нет, восемь с половиной недель прошло, как ты впервые двинул в мою сторону пешку. И посмотри на себя, посмотри, что ты способен учинить с этими шестнадцатью кусочками дешевой древесины. Знал ли ты когда-нибудь, что твой мозг может думать так глубоко и играть так подло? Знал? Знал? Скажи Бэйбу, что ты и сам себя изумил.
– Бэйб, я и сам себя изумил, – сказал Нед. – Не понимаю, как мне это удалось. Поверить не могу. Просто не могу поверить. Это вы. Вы сделали меня таким.
– Ничего я не делал. Ничего вообще, только дал тебе ощутить силу твоего ума. Теперь в мире нет игрока, который смог бы назвать тебя любителем или молокососом. Великие тебя, конечно, побьют, но опозориться за доской ты уже никогда не опозоришься, даже если проживешь с мое. И это требует пышного тоста и выпивки.
Нед рассмеялся:
– Может, свистнуть Рольфа, а?
– Ты думаешь, я шучу. Залезь в свой разум и вытяни оттуда свой любимый напиток. Что это? Ты такой же поклонник виски, как я, или в Харроу тебе привили вкус к великим, глубоким винам Бордо? Или, быть может, тебя радует шепотливое шипение шампанского, напитка негодяев и уличных девок? Что до меня, я жажду маслянистой солености «Баннахэбхайна», загадочного порождения солодов острова Айлей. Сейчас у меня в руке странно приземистая бутылка, я подцепляю ногтями проволоку на горлышке… эй! Что из сказанного мною тебя так огорчило?
С подбородка Неда на шахматную доску капали слезы.
– Ничего, ничего… просто, понимаете, я, если честно, так и не успел попробовать ни одного напитка. Больше всего я люблю… любил… просто выпить стакан холодного молока.
Воспоминание об открывающем холодильник Оливере Дельфте мелькнуло в голове Неда, и горло его сжало рыдание.
– Тсс! – торопливо прошипел Бэйб. – Не позволяй никому видеть твое горе. Прости меня, Томас, правда, прости. Я ведь и не знал ничего. Все мой дурацкий язык, нравится ему забредать, куда сам он захочет. Женщины говорили, что я могу соблазнить одними словами, вот я порой и заигрываюсь в память о них. Это все, чем мне осталось тщеславиться в нашем доме разрушенных рассудков, и в вульгарной спешке моей я увлек тебя в места, которые ты не успел навестить. Но теперь пусть это тебя не заботит. Придет еще день, когда ты с удовольствием вернешься в них.
– Нет! – с силой сказал Нед. – Мне нельзя. Абсолютно нельзя. В моем прошлом есть вещи, которых я пока толком не понимаю, а доктор Малло говорит…
– «Доктор Малло говорит»! Пусть тебя утешает мысль, что он – человек, способный сказать: «Мат в четыре хода, если я не сильно ошибаюсь». Да доктор Малло дерьма от меда не отличит, и не делай вид, будто это не так. У него душа из гноя и гнилое говно в голове. Он неудачник, и не подпускай даже близко к себе ни единого сказанного им слова.
– Он неудачник? – задохнулся Нед. – Кто же тогда мы? Мы-то тогда кто такие?
– Это нам придется решать для себя самим, Томас. Ну вот, Рольф топает, давай-ка, запузырь в твой носовой платок великанский чих, как если бы в нос тебе запорхнула пылинка из тех, что витают здесь в солнечном свете.
Последним, что Нед сказал Бэйбу тем вечером, было:
– Вы научите меня, Бэйб? Всему, что знаете. Как научили играть в шахматы. Всему, чему можете, – науке, поэзии, философии. Истории и географии. Музыке, искусству, математике. Ладно? Вы знаете так много, а я так мало. Я должен был поступить в Оксфорд, но…
– Что ж, по крайней мере от этого тебя избавили, – ответил Бэйб, – так что надежда еще осталась. Да, я стану учить тебя, Томас. Мы пройдем широкой стезей философии, как прошли узкой стезей шахмат, и кто знает, что узнаем мы о себе по дороге?
Бэйб, которому дозволено было проводить в солнечной галерее или на лужайке столько времени, сколько он захочет, смотрел, как Неда уводят за стеклянные двери, и сам себе улыбался.
Очаровательную в своем негодяйстве партию разыграл сегодня парнишка.
Бэйб не то чтобы обладал комплексом Бога, но мозг его, который он сумел сохранить столь изворотливым и живым, жаждал заняться чем-то – что-то лепить и создавать. Он всегда сознавал, что рожден учителем: жизнь, полная действий и идеалов, не дала ему ничего, лишь привела сюда. Во внешнем мире он настоящее свое призвание отринул, а теперь ему предлагался шанс искупить этот грех, под конец жизни посвятив себя великому делу. Не бедным, бесправным, порабощенным, угнетаемым массам, но жизни разума и силе человеческой воли. Перед тем как Нед два месяца назад вошел в галерею, Бэйб почти уже готов был перестать цепляться за жизнь – сдать внутренние крепости, которые он так старательно строил и преданно обживал все эти годы. Нед о том не ведал, но игра в шахматы с ним стала для Бэйба спасением. Что бы они там ни творили с Недом, с Бэйбом сотворили намного больше. Мозг Бэйба представлял собой каприз Господа Бога, а Господь заслужил большего, чем просто смотреть, как каприз этот умирает вместе со стариком, в которого его поселили. Чудовищная, безупречная в своей полноте память Бэйба была даром, который, собственно, и заставил людей из разведки впервые обратить на него внимание. Однако без энергии, воли и цели память мало чего стоит, а Бэйб обладал и этими качествами тоже, причем в устрашающем избытке. Без них его мозг, сколь ни был он быстр и силен, ни за что не пережил бы жуткого режима наркотиков, одиночества и электрических конвульсии, который ему приходилось сносить долгие годы. В конце концов, мозг и память Бэйба были продуктом генетического везения, и он нимало ими не гордился, ибо давно уже обнаружил, что воля и одна только воля выделяет его из числа заурядных людей, а владению волей – в отличие от сноровистости мозга – можно научить, ее можно передать другому и тем обеспечить ей вечную жизнь.
За исключением «Универсальной британской энциклопедии» (под редакцией Ф. С. Доррингтона), все книги, к которым персонал допускал Неда, были на шведском, немецком и датском. И хотя труд Доррингтона, содержавший сведения обо всем на свете, от Аазена до Ящура, представлялся Неду вполне приемлемым, у Бэйба имелись на этот счет собственные соображения. Он отобрал у Неда книгу, открыл ее наугад и презрительно фыркнул, тыча сердитым пальцем в страницу.
– Нет, ты только взгляни. Ты видел двух этих Греев?
Нед заглянул через плечо Бэйба. Под именем Грея были помещены две статьи – первая, посвященная Джорджу Грею, начиналась словами: «Профессиональный спортсмен из Квинсленда, который всего в 17 лет произвел своей исключительно рискованной игрой сенсацию в мире бильярда…»; вторая была еще короче: «Томас Грей, английский поэт, похороненный в Сток-Поджес».
– А вот это, – продолжал Бэйб, отлистывая страницу назад, – «Граппа, гора в Италии, место жестокого сражения между итальянцами и австро-германцами во время Первой мировой войны». И ни слова о тяжелом, гнуснейшем напитке, обеспечившем этим местам бессмертие! Нет-нет-нет, не пойдет. Придется мне взять дело в свои руки. Мы начнем со шведских и немецких книг, и начнем сейчас же.
– Но, Бэйб, я не читаю ни по-шведски, ни по-немецки…
– Можешь ты назвать мне великую книгу, которая тебе хорошо знакома? Посмотрим, нет ли ее здесь на другом языке.
Нед, испытывая неудобство, поерзал.
– Великую книгу?
– Роман. Не хочешь же ты сказать, что не прочел до сей поры ни одного романа.
– Мы проходили в школе «Мэра Кэстербриджа».
И «Повелителя мух».
– Ах, вы проходили, бедный ты ягненок! А «Остров сокровищ», его ты когда-нибудь читал? Я точно знаю, что он здесь есть на немецком.
– О да! – с энтузиазмом воскликнул Нед. – Читал по меньшей мере шесть раз.
– Всего-то? Чем это он тебе так не угодил? Эта книга – шедевр.
– Будем читать вместе. Ты еще сам себе удивишься.
Прошло две недели, и они, поначалу с болезненной медлительностью, продрались через «Остров сокровищ». А после «Рождественского гимна», «Алой буквы» и «Графа Монте-Кристо» Нед обнаружил, что способен не только читать по-немецки, причем довольно бегло, но и составлять предложения. Через некоторое время он уже читал немецкие книги самостоятельно – да еще и быстрее, чем когда-то английские. За немецким последовали шведский, французский и латынь.
– Беглость равна необходимости, помноженной на уверенность в наличии времени, – любил повторять Бэйб. – Если пятилетний ребенок способен говорить на каком-то языке, таковая способность должна быть по плечу и пятидесятилетнему человеку.
– Но пятилетний ребенок может бегать несколько часов, спотыкаясь и падая, и ничуть не устать, – часто жаловался Нед, – отсюда не следует, что и пятидесятилетний способен на это.
– Вздорная болтовня. И слушать не хочу.
В летнее время Бэйб с Недом иногда прогуливались по лужайке, негромко беседуя на шведском (они наслаждались этой игрой – не дать никому из персонала узнать, что Нед выучил здешний язык и понимает теперь разговоры, которые ведутся в его присутствии), и Бэйб раз за разом подталкивал Неда к рассказам о прошлом.
– Чарли Маддстоун. Да что ты? Сам я его не знал, но у меня были друзья, служившие под его началом. Так он ушел в политику? Какая ошибка для человека вроде него. Он вообще-то и родился с опозданием на сто лет.
Для Неда возможность рассказывать о своей жизни стала великим облегчением, хоть он и без того чувствовал себя полным сил. Жажда знаний все возрастала в нем, и скоро они с Бэйбом начали беседовать на темы, о которых Нед в жизни своей не помышлял.
– Мы побеждаем время, ты понимаешь, Нед? – Теперь, если никто из персонала не мог их услышать, Бэйб называл его настоящим именем. – Скажи мне, что именно люди, живущие в настоящем мире – мире, который лежит за пределами этого гнусного острова, – считают самым драгоценным предметом потребления? Время. Время, старинный враг, так они называют его. Что мы слышим снова и снова? «Если бы только у меня было больше времени». «Коль Божий мир на больший срок нам щедрый выделил бы рок» . «Нам вечно недостает времени». «У меня никогда не было времени, чтобы заняться музыкой, насладиться жизнью, узнать названия небесных звезд, земных растений, птиц. Никогда не было времени выучить итальянский». «На размышления времени не осталось». «А где я возьму для этого время?». «Я так и не нашел времени, чтобы сказать, как любил ее». И все, что у нас есть, у тебя и у меня, так это именно оно, время, и если взглянуть на него как на величайший дар, пожалованный человечеству, мы поймем, что здесь, на острове, мы оказались наедине с Августином в его келье и Монтенем в его башне. Мы избранные, привилегированные люди. У нас есть то, чего богатейший на земле человек жаждет сильнее всего и никогда не сможет купить. То, что Анри Бергсон почитал величайшим орудием Божьим, орудием пыток, насылателем безумия. Время. Океаны времени для жизни и становления.
Выпадали дни, когда Нед, вспоминая эту речь, готов был подписаться под нею обеими руками и благодарил судьбу за свой арест и власть над временем, которую тот ему принес. В другие же минуты чем больше он узнавал, тем пуще злился и артачился.
– Вам известно, почему вы здесь, Бэйб? – спросил он однажды.
– Фу, Нед, это же так просто! Я здесь, потому что я сумасшедший. И все мы здесь по той же самой причине. Разве тебе не объяснили этого, когда привезли сюда?
– Нет, серьезно. Вы не сумасшедший, и я знаю, что я тоже, хотя благодарить за это могу только вас. Вы не настолько доверяете мне, чтобы рассказать о себе? Вы мне даже настоящего имени своего ни разу не назвали.
Они прогуливались по лужайке, но теперь Бэйб остановился и подергал себя за бороду.
– Я – отпрыск обедневшей ветви великого и древнего шотландского рода Фрезеров и получил при крещении имя Саймон. Поскольку я был младшим из шести детей, прозвище Бэйб так и пристало ко мне на всю жизнь. На службу меня взяли прямо из университета – из-за моей памяти. – Бэйб говорил, глядя поверх лужайки на далекие голые холмы. – В этой моей черепушке, которой Бог счел уместным проклясть меня, все застревает навеки. А в те дни застревало даже быстрее и крепче. Ум и целеустремленность никакого к этому отношения не имеют. Я помню время, показанное каждым победителем дерби, – так же, как помню постулаты Спинозы или категорические императивы Канта. Шла холодная война, и человек вроде меня был ценным капиталом. Но у меня была совесть, Нед, и потому настал день, когда я отправился повидаться с одним моим другом, писателем. Я сказал ему, что хочу написать вместе с ним книгу. Большую книгу, издать которую придется в Америке, потому что в Британии ей никогда не позволили бы увидеть свет. Книгу, способную положить конец всем грязным трюкам, всем ханжеским уверткам, всей мерзкой лжи, какая когда-либо произносилась на Западе в ходе отвратительной борьбы за превосходство над предполагаемым противником. Я не предатель, Нед, и никогда бы не стал им. Я любил Англию. Слишком любил, чтобы позволить ей пасть, в попытках вернуть утраченное величие, ниже уровня навозного жука. Ну вот, в итоге оказалось, что друг-писатель никакой мне не друг, и в конечном счете я попал сюда. Они используют это заведение, когда находят удобным. Когда какой-нибудь человек представляет для них опасность, понимаешь? У Советов имеются психиатрические тюрьмы и прочее, и, как мы с тобой обнаружили есть они и у нас. Наши психушки удается сохранять в большей тайне, это единственное различие, какое мне удалось отыскать. Нед немного помолчал.
– Да, наверное, что-то подобное я себе и представлял, – сказал он наконец. – Потому и хотел все услышать от вас. Если вы попали сюда по этой причине, значит, и я, наверное, тоже. Только вы знаете, почему вас посадили, а я нет. Какой-то… не знаю… какой-то заговор привел меня сюда, и мне необходимо понять, что он собой представлял.
– Мы теннисные мячики небес, Нед, они собирают нас вместе и лупят, как захотят.
– Вы сами в это не верите. Вы верите в волю. Так вы мне говорили.
– Как всякий, у кого остался хотя бы огрызок совести, я верю в то, что нахожу достойным веры, проснувшись поутру. Иногда я думаю, что нас целиком определяет то, что записано в наших генах, иногда – что это воспитание создает нас либо уничтожает. В лучшие же мои дни я искренне и убежденно полагаю, что мы и только мы одни обращаем себя во все то, чем мы стали.
– Натура, насыщение и Ницше, на самом-то деле.
– Ха! – Бэйб хлопнул Неда по спине и рявкнул так, что его услышала вся заполненная безумцами лужайка: – Ребеночек-то того и гляди народится! – И добавил уже тише, беря Неда под руку: – Послушай, если ты хочешь разобраться в своем положении, не могли бы мы хотя бы отчасти воспользоваться логикой, которой я обучил тебя, едва не истощив при этом мой мозг? Возьми бритву Оккама и отсеки все ненужное, напускающее туман. Оставь только то, что знаешь. Разве я не рассказывал тебе о Зеноне?
– О его парадоксе насчет Ахилла, которому никогда не удастся пересечь финишную черту? Рассказывали.
– Ага, но Зенон способен преподать нам еще один урок. Сейчас я тебе покажу.
Бэйб отвел Неда к высокой ели, косо стоящей на склоне у ограждающего лужайку высокого забора.
– Присядем под дерево. Великие мыслители всегда сидели под деревьями. К тому же это академично. Последнее слово происходит от Академии, рощи, в которой Платон наставлял своих учеников. Даже французский lycee поименован в честь сада Лицеум, в коем читал свои лекции Аристотель. На Будду с Ньютоном просветление, как уверяют, снизошло под деревьями, снизойдет оно и на Неда Маддстоуна. Теперь смотри. Я беру еловую шишку, immobile strobile , кладу ее перед тобой и задаю вопрос: это куча?
– То есгь?
– Это куча?
– Нет, конечно.
Бэйб добавил еще одну шишку.
– А теперь куча у нас уже получилась? Нет, разумеется, перед нами всего лишь две шишки. Кстати, тебе никогда не казалось странным, что на нашем языке еловая шишка, fir cone, – это анаграмма хвойного дерева – conifer? Ты мог бы счесть, что Господь в очередной раз напортачил. А посмотри на расположение чешуек. Три в ряд, затем пять, восемь, тринадцать. Ряд Фибоначчи. Какая уж тут случайность, верно? Господь Бог снова выдал себя с головой. Но это вопрос посторонний. Покамест у нас две шишки. Хорошо, добавляю третью. Теперь это куча?
– Нет.
– Добавляю четвертую.
Нед, прислонясь спиной к теплой коре сосны, следил, как Бэйб шарит вокруг, подбирая шишки и добавляя их по одной.
– Да, – наконец сказал он, скорее из жалости к Бэйбу, чем потому, что и вправду так думал. – Теперь я определенно назвал бы это кучей.
– У нас есть куча! – вскричал, хлопнув в ладоши, Бэйб. – Куча еловых шишек! Их семнадцать, голубушек. Итак, Нед Маддстоун поведал миру, что семнадцать предметов официально именуются кучей?
– Ну…
– Семнадцать еловых шишек образуют кучу, а шестнадцать не образуют?
– Нет, этого я не говорил…
– Вот здесь-то и возникает проблема. Мир полон куч вроде этой, Нед. Это хорошо, а это плохо. Это невезуха, а то ужасная несправедливость. Тут массовое убийство, а там геноцид. Это детоубийство, а то просто аборт. Это законное совокупление, а то, по закону, изнасилование. И все они рознятся на одну еловую шишку, не более, и порой одна-единственная, маленькая такая шишечка определяет для нас различие между раем и адом.
– Я как-то не вижу связи…
– Ты сам, Нед, ты сам сказал, что тебя привел сюда заговор. Это все равно что сказать, будто тебя привела сюда куча. Кто он, этот заговор? Почему он? Сколько людей в нем участвовало? Ради чего? Не говори мне, что то была куча, просто куча, не больше и не меньше. Скажи – семнадцать, четыре, пятьсот. Увидь вещь такой, какая она есть, во всей ее сути, сущности, с ее спецификой, с глубиною ее природы. Иначе ты никогда не поймешь и самой пустяковой подробности случившегося с тобой, не поймешь, даже если проведешь здесь тысячу лет и выучишь тысячу языков.
Стояла середина зимы, и весь остров искрился белизной под вечным саваном зимней пелены. Кресла перенесли из солнечной галереи в салон, находящийся в глубине здания. В одной из его арочных ниш Бэйб с Недом, сидя за пластиковым столом, играли в нарды.
Каменные арки, тянувшиеся вдоль стен салона, были единственным, что осталось от монастыря, в котором затем обосновалась лечебница, – пустые, романского стиля, аркады его давали редкий здесь предметный урок архитектуры. Только солнце и облака днем да звезды ночью, ну, и еще округлые холмы, которые летом было видно из окон, и предлагали Неду другие, схожие с этой, возможности использовать в ходе учебы не одно только воображение.
Нарды, в которые они играли, отличались своеобразием. Поскольку комплекта для этой игры в лечебнице не было, они сделали пять бумажных кубиков – и больше ничего. Доска и тридцать фишек существовали только в их воображении. Смехотворная нелепость игры потешала больничный персонал. Правда, однажды двое пациентов разволновались, попробовали вытащить из-под стола воображаемую доску и растоптать ее, – скорее всего, предположил Нед, потому что она угрожала их представлениям о реальном и невидимом. Гордость этих людей, гордость безумцев, способных видеть то, чего никто больше не видит, распалилась, когда они не сумели обнаружить того, что, судя по всему, не было тайной для других. Вследствие слишком сильного воздействия, которое игра оказывала на остальных пациентов, Бэйбу с Недом и разрешили занять эту нишу, удаленную от центральных столов, за которыми сидели все прочие.
Видеть расставленные перед ними фишки не составляло для Бэйба и Неда никакого труда. Они играли по сотне фунтов за очко, и к этому времени Бэйб задолжал Неду уже сорок два миллиона. Напрягаться, чтобы запоминать позиции, им не приходилось, так что они могли вести далеко не простые разговоры на языке, который находили для этого предпочтительным, даже не оспаривая представлений друг друга относительно того, где какая фишка стоит и сколько их остается под конец игры. Временами, как, например, этим вечером, Нед покручивал в пальцах плоский камушек. Бэйб обучил его фокусам с монетами и картами, и Неду нравилось, беседуя, практиковаться во французском сбросе, манипуляциях и так далее.
В последнюю неделю Нед и сам оказался в роли учителя – рассказывал Бэйбу о крикете, игре тому не известной.
Сейчас Бэйб говорил о сочинениях С. Л. Р. Джеймса, историка и социального мыслителя, которого он очень любил.
– Жаль, что больше мне его почитать не придется, Томас, – вздохнул Бэйб. – Я всегда пропускал его посвященные крикету лирические пассажи. Джеймс связывал эту игру с жизнью в Западной Индии, с колониализмом, Шекспиром, Гегелем – с чем ни попади. Я, в тогдашнем моем молодом пуританском невежестве, считал его рассуждения сентиментальным вздором.
– Знаете, я был хорошим игроком, – сказал Нед. – Думаю даже, что, обернись все иначе, я играл бы за Оксфорд, а то и за команду графства. Господи, какая нелепость говорить о крикете по-итальянски. Может, сменим язык?
– Определенно, – ответил Бэйб по-голландски. – Этот подходит намного лучше, тебе не кажется? В Голландии немного играют в крикет.
– Вроде бы. Отец преклонялся перед князем Ранжитсинжи. Я вам о нем не рассказывал? Золотой век крикета. Говорили, что следить за скольжением его ноги было все равно что любоваться Тадж-Махалом при лунном свете.
– Я как-то видел Тадж-Махал при лунном свете. Разочаровывающее зрелище, наподобие…
– Я знаю, – с ноткой нетерпения в голосе прервал его Нед, – вы рассказывали. Я плохо спал этой ночью, отец снова являлся мне во снах.
– К середине тутошних долгих зим мозг всегда обращается к прошлому, – заметил Бэйб, принимая дубль Неда и пододвигая к нему кубик. – Кости в плечах ноют, ты вертишься. Ничего, весна уже недалеко. Тогда тебе полегчает. – И Бэйб еле слышно насвистел мелодию.
– «Валькирии», – сказал Нед. – Акт первый, сцена третья. «Siehe, der Lenz lacbt in den Saal» Смотри, весна улыбается в окна.
– В самое яблочко. А это? – Бэйб посвистел еще.
– Да ну их совсем, – отмахнулся Нед, переходя на английский. – Я сегодня не в настроении подвергаться экзамену. Я все еще хочу знать, понимаете. Мне нужно знать.
– А осталось что-нибудь, чего ты не знаешь?
– Бэйб, вы уже поняли, полагаю, что я не дурак Мы с вами в частном сумасшедшем доме, или, как предпочитает называть его доктор Малло, «элитной международной клинике». За здорово живешь никто сюда не попадает. Кто-то заплатил за то, чтобы вы оказались здесь, и за то, чтобы здесь оказался я. И продолжает платить.
– Искусство хорошей разведывательной работы, Нед, не имеет ничего общего со шпионажем. В последнем главное – уметь манипулировать государственными служащими и министрами, которые распоряжаются Секретным фондом. Нюх на деньги у человечества острее нюха на все остальное. И если ты способен утаить свой банковский счет и регулярные платежи, если способен перекачивать и направлять потоки правительственных денег, а затем отмывать их, тогда и только тогда ты вправе назвать себя шпионом.
– Хорошо. Стало быть, никакой великой тайны в том «как» нет. Но в моем случае остается еще «почему». И это лишает его всякого смысла. Перед тем как я сюда попал, меня похитили. Однако похитители не тратят годами деньги на тех, кого они похищают. Поэтому через несколько лет я поверил тому, что твердил мне доктор Малло, – что я фантазер, подлинная жизнь которого оказалась закопанной так глубоко, что никаких воспоминаний о ней не сохранилось. Я знаю, это неправда, да, наверное, и всегда знал. Я знаю, что меня запихали сюда намеренно. Но кто и почему? Вот что по-прежнему от меня ускользает. Никто и на миг не подумал, будто я помогаю ИРА, а если бы и подумал, то уж точно не поволок бы меня сюда, в место, куда стараются запихать людей вроде вас.
– Как ты знаешь, Нед, сюда попадают и настоящие сумасшедшие. Мы с тобой единственные здешние обитатели, которые тешатся мыслью, будто они – политзаключенные. Ты продолжаешь отрицать это, но не задумывался ли ты о том, что, возможно, люди, определившие нас сюда, знали, что делают? А ну как я оказался здесь, потому что я действительно сумасшедший? Полный и окончательный сумасшедший.
– Да, – с улыбкой признал Нед, – естественно, задумывался. Надо полагать, вы сумасшедший, если считать сумасшедшим человека, разум которого подвергает сомнению и отвергает каждую норму цивилизованности. Солипсическое накопление богатств собственного «я» и высокомерная изоляция своей воли от могущественной власти человеческих установлений суть психопатологии, которые можно найти в любом учебнике. Психопатологии, являющиеся привилегией художника, революционера и любовника, впрочем, равно как и безумца. На этих основаниях вы можете признать себя сумасшедшим.
– Господи Боже, Томас, согласись также и с тем, что это я научил тебя разговаривать подобным образом.
– Я избрал данный дискурс, чтобы спровоцировать вас, и вам это отлично известно. Я снова и снова возвращаюсь к одной и той же проблеме. Каким-то образом я оказался помехой для британской Секретной службы или как она там называется. В этом, по крайней мере, вы можете со мной согласиться?
Бэйб кивнул, соглашаясь.
– Помните, мы сидели под picea abies и разбирали парадокс Зенона о куче?
– Помню.
– Вы хотели подтолкнуть меня к тому, чтобы я ясно увидел факты? Отделил реальное от умозрительного, действительность от ее восприятия?
– Не думаю, что я прибег именно к этим словам, однако – да, помню и это.
– Ну так вот, каждую ночь я перебираю то, что считаю пятью поворотными моментами моей истории, пытаясь удостовериться, что вижу их ясно. И ничего не понимаю.
– Расскажи мне об этих поворотных моментах.
– Они очевидны. Во-первых, я по неведению согласился доставить письмо, данное мне курьером ИРА. Во-вторых, меня арестовали за хранение наркотиков, которые мне кто-то подсунул. В-третьих, из-за письма, все еще находившегося при мне, меня забрали из полицейского участка и отвезли в некое место, бывшее, как я полагаю, конспиративной квартирой британской разведки, там меня допросили. В-четвертых, под конец допроса мне сказали, что я поеду домой. В-пятых, меня жестоко избили и привезли сюда, здесь я с тех пор и остаюсь. Вряд ли я ошибаюсь, считая эти факты существенными, так?
– Как скажешь.
– Что значит «как скажешь»? Я многие годы бьюсь головой об их стену.
– Из чего, вероятно, следует, – мягко произнес Бэйб, – что они для тебя бесполезны. Быть может, ты все еще подходишь к делу не с той стороны.
Правильный путь не должен неизменно приводить нас к неколебимой стене фактов, он должен раскрывать рисунок событий. Рисунок, который поддается расшифровке. А нумеруя факты – первый, второй, третий и так далее, – ты неявно подразумеваешь наличие между ними причинно-следственных связей, и это заслоняет от тебя сам рисунок.
– Да нет же никакого рисунка! Об этом я и толкую.
– Не спрашивай себя, почему это с тобой случилось. Спроси, почему это случилось с тобой.
– А это еще что такое?
– Ну, например, враги у тебя были? Ты ни разу не упоминал о такой возможности.
– Никогда, ни единого! – с горячностью отозвался Нед. – Я был самым популярным мальчиком в школе. Я должен был вот-вот стать ее старшиной. Я возглавлял крикетную команду. Я был влюблен. Собирался в Оксфорд. Как мог кто-то ненавидеть меня?
Бэйб рассмеялся.
– Что тут смешного?
– Прости, Сейчас попробую объяснить. Ты только что нарисовал портрет человека, у которого имелось достаточно причин, чтобы чувствовать себя счастливым, но разве ты ответил на мой вопрос? Это просто описание человека, благодаря которому и придумана классическая фраза: «Ну как такого не ненавидеть?»
– Не понимаю.
– Ты хочешь сказать, что никогда раньше не слышал следующего стандартного разговора: «Так он хороший спортсмен и работник? И красив в придачу? Только не говорите мне, что он еще и приятный малый, иначе я его точно возненавижу». Вот так говорят реальные люди в реальном мире, Нед, и ты наверняка это знаешь.
– Но я и был приятным малым…
– «Приятный» – это слово из кучи. Ты наваливаешь кучу приятных поступков и думаешь, что от этого становится приятной сама куча? Каким ты был в действительности? Как делал? Действие, вот что определяет человека, не качества.
– Да ничего я не делал.
– Ну, значит, бездействие.
– Вы хотите сказать, что кто-то меня ненавидел?
– Не обязательно ненавидел. Может, попробуем разобраться в этих твоих поворотных моментах по отдельности? Давай забудем о главном, о твоем появлении здесь, и начнем с самого начала. Предположим, что наркотик тебе подсунули, чтобы тебя опозорить. Кто мог от этого выиграть?
– Никто. Да и что можно выиграть на такой ерунде? Это просто огорчило бы тех, кто любил меня, вот и все.
– А, уже хорошо. Не исключено, что это весьма плодотворная мысль. Не исключено, однако, что кто-то получил бы и выгоду более осязаемую. Старшина школы, капитан команды любит красивую девушку и любим ею. Существует немало раздраженных юнцов, до безумия жаждущих любой из трех этих вещей. Кто, например, стал бы старшиной, если бы тебя выгнали из школы за хранение наркотиков?
– Откуда я могу знать?
– Какие-то соображения у тебя должны же быть.
– Ну, Эшли Барсон-Гарленд, возможно.
– Эшли Барсон-Гарленд. Расскажи мне о нем. Все, что вспомнишь. Только по порядку, не кучей.
И Нед рассказал Бэйбу все, что знал об Эшли, заключив рассказ словами: «Но он любил меня, я уверен…» – прозвучавшими не очень убедительно, даже для его ушей.
– Как по-твоему, он не подозревал, что ты просмотрел эти пять приватных страниц, заполненных самыми сокровенными его мыслями?
– Я страшно старался ничем себя не выдать. Нет, вряд ли он знал об этом.
– Ах, Нед. Бедный Нед. Подумай о том, каким ты тогда был. Об этом приятном, улыбчивом юноше. Много ли ты знал? Насколько способен был скрыть хоть что-то? Так ли уж был хитер? Ты что, не понимаешь, что искушенный, издерганный, ожесточенный и поглощенный собой человек вроде самозваного Барсон-Гарленда мог читать в твоей душе легче и яснее, чем ты в его дневнике? Снобы видят социальное унижение, куда бы они ни повернулись, мошенник с первого взгляда понимает, что разоблачен. Да если он и не знал наверняка, можно ли поверить, что не заподозрил!
Нед сердито пожевал нижнюю губу.
– Ладно, пусть так, но почему он должен был меня ненавидеть?
– Напряги воображение.
– Вы, помнится, сказали, чтобы я рассмотрел все бесстрастно. Если я навоображаю бог знает что, чем это поможет?
– Не следует путать воображение с фантазией. Воображение есть способность проецировать себя в разум другого человека. Это самая трезвая и точная способность, какой мы наделены. Прибегнув к услугам воображения, ты сможешь увидеть, что, с точки зрения Эшли, ты обладал всем тем, чем не обладал он. Мой же инстинкт, должен тебе заметить, подсказывает, что он был еще и влюблен в тебя, да только сам того не сознавал.
– Ой, ради всего святого!
– Обдумай еще раз то, что ты прочитал. С таким неистовством мастурбировать в канотье, которое он присвоил… Я не настаиваю, это только теория.
– Да все это только теория.
– Тогда почему она тебя так раздражает?
– Она меня не раздражает… – Колени Неда принялись подпрыгивать, чего давно уже не случалось. Нед придержал их руками. – Ладно, возможно, раздражает. Потому что она бесполезна. Потому что никуда нас не ведет.
– Она раздражает тебя, потому что она не бесполезна, потому что способна привести нас к истине. Истине, состоящей в том, что другие могли видеть тебя и не таким, каким, как ты считал, они тебя видят. Возможно, они находили тебя высокомерным, бездумным, несносным и тщеславным, до того самоуверенным, что даже твои вежливость и обаяние были словно кинжалы, вонзаемые в их бедные, сбившиеся с толку подростковые сердца. Но теперь-то ты взрослый человек и должен уметь воспринимать все это без боли.
– Хорошо, пусть даже так, – сердито сказал Нед. – Но не станете же вы утверждать, будто Эшли Барсон-Гарленд мог дойти до того, чтобы раздобыть наркотик с целью выжить меня из школы. Да он не имел ни малейшего представления о… Кейд! – Нед ударил кулаком по столу, расплющив бумажный кубик. – О господи, Руфус Кейд!
– Ладно, бог с ним, – сказал Бэйб, когда Нед попытался расправить кубик. – Руфус Кейд. Этого имени ты тоже прежде не называл.
– Да он просто пустое место. Я убрал его из сборной школы… нет, это смешно. Никто, никто не может быть таким злопамятным и мелочным, чтобы… хотя он курил марихуану, это я знаю. Постоянно.
– Ну вот, у нас вдруг появились двое юношей с мотивами, пусть даже тривиальными. А у одного из них еще и имелось то, что мы вправе назвать смертельным оружием.
– Вы знаете, – сказал, почти не слушая его, Нед, – если вдуматься, я всегда подозревал, что Руфус меня не любит. Не могу этого объяснить. Что-то такое присутствовало в том, как он отводил в сторону глаза, когда мы разговаривали. Собственно, груб он не был, но я помню, когда мне пришлось вести «Сиротку» обратно в Обан, после смерти Падди… Руфус был на борту и вел себя отвратительно. Думаю, он злился из-за того, что я взял на себя командование яхтой. Меня это по-настоящему удивило и расстроило. Возможно, я был высокомерен. Но вы хотите, чтобы я поверил, будто он и Эшли были этакими безумными Яго, замыслившими уничтожить Отелло? Господи, я же не был Отелло, я был всего-навсего школьником.
– А в чем состояло преступление Отелло? Он был большой, красивый, удачливый. И у него была Дездемона.
– Но Руфус Порцию и в глаза никогда не видел. Эшли познакомился с ней в один день со мной, однако Эшли… я к тому, что по школе вечно ходили слухи, будто он, может быть, ну, вы знаете, со странностями… Это не значит, что я согласен с вашими словами насчет его влюбленности в меня, – торопливо прибавил Нед. – В конце концов, не мог же он любить и ненавидеть меня одновременно.
– Только не говори, что забыл всего Катулла, которого я когда-то пытался втиснуть в твою башку, – сокрушенно сказал Бэйб.
– Odi et amo , да, понимаю. Но если вы скажете, что и Порция меня ненавидела, я просто уйду и никогда больше разговаривать с вами не стану. Я знаю, что это не так. Правда… – Нед замер, уставясь в стол; он лихорадочно размышлял.
– Новая идея, не так ли? – после долгого молчания спросил Бэйб. – Если бы существовало искусство чтения мыслей по лицу человека, я сказал бы, что твои мысли разбегаются, но в конце тоннеля забрезжил свет.
– Гордон. Гордон Фендеман, – медленно выговорил Нед. – Двоюродный брат Порции. Если подумать как следует, то… когда я встретил их в аэропорту… Они вместе отдыхали, и меня царапнуло что-то в том, как он стоял с ней рядом. Не то чтобы ревность, но, помню, мне это не понравилось. Неуютное какое-то было чувство. И Порция сказала после, что так и не прочитала последнюю мою открытку, потому что Гордон испортил ее. Случайно, объяснила она, но, может быть, и не случайно.
Бэйб внимательно выслушал все, что смог рассказать о Гордоне Нед.
– Давай посмотрим, верно ли я все понял, – предложил он. – В день, когда ты вернулся из Шотландии, а Порция с Гордоном из Италии, Эшли и Гордон вместе пошли осматривать палату общин, верно?
– Верно. Я, помню, еще подумал, что Гордону будет приятно увидеть Матерь парламентов.
– Господи, надеюсь, ты этого хотя бы не сказал? – с улыбкой спросил Бэйб.
– А что, собственно, дурного в этих словах?
– Ну, может быть, они напыщенны, совсем немного?
– Да, пожалуй… – Нед тоже улыбнулся. – Как бы то ни было, дело в том, что позже, когда мы с Порцией были еще… были еще наверху и любили друг друга, они вернулись. – Неожиданно Нед снова ударил кулаком по столу.
– Господи, вот оно! Вот оно!
– Гордон и Эшли вернулись?
– Да, но с Руфусом. Понимаете? Эшли, должно быть, нередко встречался с ним то в одном, то в другом пабе. Их было водой не разлить. Руфус вернулся из Шотландии в Лондон тем же поездом, что и я. Эшли повел Гордона в паб, чтобы познакомить его с Руфусом, и все они вернулись, пока мы с Порцией были наверху.
– Они что-нибудь сказали тебе?
– Они зашли всего на минуту. Эшли сказал… что же он сказал? Он крикнул мне: «А вы, молодые люди, наслаждайтесь обществом друг друга…» – да, точно. И… Бэйб, послушайте! Внизу на перилах лестницы висела моя куртка. Иисусе, они наверняка задумали все еще в пабе. Они даже знали, куда я направлюсь! Знали, что я собираюсь вместе с Порцией в Найтсбридж, чтобы…
– Успокойся, Нед. Успокойся.
– Я просто вижу, как они сидят за столиком паба, наливаются спиртным и жалуются друг другу на Неда, черт его подери, Маддстоуна и рассказывают один другому, до чего им хочется увидеть его крушение. Вот когда они решили погубить мою жизнь. Все, что им нужно было сделать, это позвонить, не назвавшись, в полицию. И они смеялись, подкладывая эту дрянь в мой карман. «А вы, молодые люди, наслаждайтесь обществом друг друга!» Именно это крикнул мне Эшли, и я слышал, как Руфус и Гордон давятся смехом. Я еще почувствовал себя тронутым, почувствовал гордость. Решил, что мои друзья хихикают, как испорченные школьники, при мысли о том, чем мы с Порцией занимаемся наверху, и возгордился. Они же смеялись потому, что знали – еще немного, и мне конец. И я вам вот что еще скажу! Они видели, как все произошло.
Колени Неда дергались, пока откровения одно за другим осеняли его.
– Я отчетливо помню хохот, доносившийся из дверной ниши напротив, пока полицейские заталкивали меня в машину. Они погубили меня и смеялись.
Лицо Неда побелело, слюна закипала в уголках рта – совсем как на губах настоящих безумцев, которых они с Бэйбом видели каждый день. Бэйб наклонился, чтобы коснуться его руки.
– Все в порядке, друг мой. Все в порядке. Не торопись. Возможно, ты действительно сумел подобраться к истине…
– Конечно, сумел! Так все и было! Какого дьявола я раньше-то не догадался?
– Ты знаешь какого. Я тебе уже говорил. Ты не догадался, потому что не туда смотрел. Теперь смотри повнимательнее. Четверка школьников, с одним из них сыграли дурацкую шутку – вот и все, о чем мы с тобой говорим. Шутка, возможно, гнусная, определенно гнусная, однако не позволяй себе…
– Они смеялись, Бэйб! Смеялись надо мной.
Голос Мартина прервал их:
– Что у вас тут происходит? Любовная ссора?
Нед едва не выдал свое знание шведского, вскочив, чтобы ответить гневной колкостью, но Бэйб его опередил:
– Не ссора, Мартин… он забыл счет. Счет забыл. – Бэйб бормотал это изумленно, уставясь на невидимую доску для нард.