2
К этому времени Коляня оглянулся, — оглянувшись же, увидел, что он, вместе со своим Якушкиным, далеко не одинок. На народную медицину возникала мода. Газеты непременно отводили колонку, журналы — статью, и даже по телевидению в пользу трав и иных дремучих средств выступали самые титулованные медики. Становилась иная пора. На службе и дома, в застолье и в городском транспорте люди все больше говорили о здоровье.
Однако хваленое чувство локтя оборачивалось, кажется, противоположностью, и уже сотня собратьев по перу, публиковавшихся там и здесь, теснила, пусть невольно, Коляню.
Старый знахарь мог взлететь именно на волне; Коляня, торопящийся, допускал теперь разделение: пусть Якушкин, постыдно прохлопавший главинжа, врачует своих несчастненьких старух, Коляня же сам собой и в параллель будет делать ему имя, вкрапляя в статейки хотя бы фразу-две. Присутствуя на всякого рода симпозиумах, коллоквиумах, конференциях, Коляня непременно заговаривал о народной медицине — Коляня считал, что именно он (у него оспаривали три собрата) выкопал ходкое это выражение в старой, полуистлевшей брошюре; он ввел его в обиход заново. Он повторял и фамилию, чтобы въедалась в их мозги: Якушкин… Якушкин… Якушкин… Коляня выступал, где только просили. И где не просили, он тоже выступал: хочет выступить журналист такой-то — и Коляня выходил бодрым шагом, а люди, сидящие, лениво вперялись и лениво думали: чего это он? Коляня же говорил, увлекающийся и азартный; при этом о них, сидящих вокруг, слушающих, он вовсе не думал, ни о них, ни о себе, ни о последствиях, это и называлось — гнать волну.
Каплей в море, Якушкин мог остаться незамеченным — кругом уже кишели платные йоги, доморощенные иглоукалыватели, наложители рук, телепаты, и к ним, их оправдывая, люди ходили, интересовались, платили рубли. Пора, как и всякая пора, сопровождалась модой. Узости своей и отчасти якушкинской побаиваясь, ревнуя, Коляня бегал от знахаря к знахарю — отсеивая (мысленно) шарлатанов. Он отыскивал достойных. Он отыскал троих.
Микробиолог Суханцев, лечивший сердечнососудистые заболевания.
Сращиватель костей ног и рук Шагинян, врач-гомеопат.
Караваев, без образования, врач-самоучка, якушкинского типа.
Все трое, собирая людей у себя на дому, врачевали бесплатно, что для выискивающего Коляни казалось признаком пусть внешним, но немаловажным. Все трое были говоруны. Все трое проповедовали добро и чуткость к людям как подоснову исцеления. Именно их Коляня стал посещать. Сменивший ревность на интерес, Коляня вел записи, следя за их практикой, — теперь и о них он, торопливый, говорил всюду.
Особенно же следил он за врачеванием Якушкина: старик пахал в поте лица, как никогда много. Знахарь, надо полагать, находился на самой вершине своей судьбы. Одни только июльские записи Коляни выглядели так:
«Колесов М. Т. — полиартрит. 1912 г. рождения. Недельное говорение Якушкина (ночью тоже). Растирки… Полное исцеление к концу третьего месяца…
Ляховская А. К. — одышка; ночные страхи; нервные приступы; коронарная недостаточность… 5 суточная непрерывная беседа. Голодание… Больная приведена в норму. Продолжает посещать…
Жуков Л. А. — трофические язвы. Потрясение организма неожиданным и длительным голоданием по якушкинскому графику… Язвы закрылись. Продолжает посещать…
Игушев М. М. — астма… Полное исцеление».
Ночной гений — более определенно назвать и выразить Коляня, пожалуй, не сумел бы, знахаря из знахарей (других) выделяя. Это относилось исключительно к Якушкину. Не исчерпывая, это было якушкинской особенностью — никак не характеристикой.
Спустившиеся — этаж за этажом — вниз, якушкинцы после шестичасовой беседы пока еще шли гурьбой, горсткой, как бы опасаясь и боясь отойти от старика хотя бы и на шаг. Но, конечно, прощались, рассасываясь понемногу в ночи: этот вправо, тот влево. Их оставалось трое, ну, четверо, стиснувшаяся и поредевшая горстка, и в середине старик, тихо бормочущий себе под нос, как бормочут придурки. Иссякая, он что-то еще бубнил, неиссякший, вышевеливая невнятно губами обрывочные слова. Пустеющая улица. Одинокие прохожие. Вдруг став посреди пустой улицы, старик бормотал: «Ребенок где-то плачет…» — и вел глазами по ночным окнам высоких домов, как бы всматриваясь. Однако никто не слышал — только листья скреблись в тишине по асфальту, подгоняемые дохленьким ветерком. И конечно, становилось неловко за старика, за его такие вот многозначительные вдруг остановки и озиранье домов — все тоже приостанавливались, трое, ну, может, четверо, как бы веря ему на слово. Приостановившись, вслушивались. Кто-нибудь из них говорил, вежливый, или просто кивал: да, мол, плачет… Проехал троллейбус — скрылся, и шорох шин, надолго оставшийся в ушах, означил именно ночь и тишину. Постояв из вежливости, вся горстка страгивалась с места и двигалась дальше. И тут только в затаенности ночной улицы явственно слышался плач ли, крик ли детский. «Аа-ааа…» — пронеслось и стихло. Где-то вверху. В одном из высоких домов. Оторопь, охватив, отпустила, старик же пробормотал: большой, мол, город и частые слезы, — бормотал, бубнил, шел дальше, и они рядом, локоть к локтю, все трое или четверо.