Глава 2
— Вот это все, по-моему, для беженцев, — сказала Энн, — а это я могла бы предложить Нэнси Боушот. Вы как думаете?
Они разбирали вещи Фанни. Энн настояла на том, чтобы заняться этим не откладывая, и Хью с ней согласился, но, когда дошло до дела, это оказалось невероятно тяжело. На похоронах Энн рыдала, он же испытывал чувство нереальности, отрешенности. Сейчас, когда ему хотелось хоть немножко предаться горю, она была спокойна, деловита, практична. Вот они, женщины. И все же он был от души благодарен Энн, благодарен за то, что она непременно захотела взять Фанни в Грэйхеллок, непременно захотела сама за ней ухаживать. Если бы не Энн, последние шесть месяцев обернулись бы для него почти невыносимой пыткой.
Было утро воскресенья, они уже три дня как вернулись в Грэйхеллок. Светило бледное солнце, намокший сад блестел, от пружинящей под ногой, теплой на ощупь лужайки поднимался пар. Подальше, за буками, уходили круто вниз по склону тоскливые ряды колючих розовых кустов, обсыпанных, как конфетти, разноцветными бутонами, а ещё ниже, ещё дальше тянулось к невидимому морю плоское бледно-зеленое пространство Ромнейских болот, расчерченных дамбами, испещренных овцами, и в голубой дали, у самого горизонта, виднелось неожиданно много окруженных деревьями разнообразных колоколен. Было ещё только начало июня.
— И потом, я думаю, нужно подарить что-нибудь Клер, — сказала Энн. — На память. Она так много сделала для Фанни.
— Пожалуйста, на твое усмотрение. А тебе самой, а Миранде?
— Мне почему-то ничего не хочется брать для себя. Миранде можно бы, вероятно, отдать какую-нибудь безделушку подешевле. Вы не против? Я помню, было ожерелье из крашеных бус…
— Почему это я должен быть против? — сердито сказал Хью. — Все принадлежит семье. Я так и считал, что драгоценности останутся тебе. Не посылать же их Саре.
— Но там есть очень дорогие вещи…
— Ах, боже мой, Энн, не делай ты из мухи слона!
Все связанное с деньгами и собственностью ему претило. Он знал, что Энн не способна на зависть. Но какая она все-таки бестактная. Сейчас не время для меркантильных расчетов.
Он сел на кровать. Странно было снова войти в эту комнату, знакомую до мелочей, из которой он наблюдал, как зиму сменяла весна, и увидеть ту же кровать пустой, аккуратно застеленной. Бывало, он входил сюда по утрам со страхом — а вдруг Фанни уже умерла? Ее старый уютный халат до сих пор висел на двери. Для переезда в Лондон Энн купила ей новый. Разумеется, он любил свою жену. Если ему и померещилось что иное — это нелепые романтические бредни. Они-то и есть голый остов. А брак его при всех своих несовершенствах был не пустой оболочкой, а чем-то живым и реальным. Он воображал, что теперь, когда все кончено, может наступить какое-то облегчение. А вместо этого им овладело совсем новое горе, ужасное чувство, что Фанни нет. Он тосковал по ней, искал её. Но её уже не было нигде.
Энн все перебирала кучи одежды, проверяла карманы. Эта её работа, наводившая на мысль о мародерстве, странно не вязалась с печальным, смиренным выражением, которое она сочла нужным придать своему лицу. В карманах почти ничего не нашлось. Почти ничего не нашлось и в письменном столике. У бедной Фанни не было секретов. Она была женщиной без загадок, без таинственной глубины. И Хью, глядя, как трудится Энн, бледная простенькая Энн с прямыми, заправленными за уши прядями коротких тускло-желтых волос, подумал, что в этом отношении она, пожалуй, похожа на Фанни. И он, и его сын женились на женщинах без таинственной глубины.
— Только бы Рэндл не обиделся, что мы все решаем без него, — сказала Энн.
— Посмотрел бы я, как он обидится.
По возвращении в Грэйхеллок Рэндл удалился в свою комнату и пребывал там, словно сам себя подвергнув осаде. Нэнси Боушот, жена старшего садовника, подавала ему в комнату еду; Миранда сообщала, что каждое утро, на заре, он выходит из дому, вооруженный садовыми ножницами — срезать французские и бурбонские розы. Энн, судя по всему, ни разу его не видела. Хью, который и раньше бывал свидетелем их семейных неполадок, воздерживался от каких-либо замечаний.
— Он, надо полагать, не надумал все-таки поехать в Сетон-Блейз? — спросил Хью.
Сетон-Блейз было имением Финчей, расположенным милях в десяти от Грэйхеллока. Накануне Милдред по телефону пригласила их всех на воскресенье к обеду. Рэндл наотрез отказался ехать, и Нэнси Боушот, давясь от смеха, передала с его слов, что он обойдется без покровительства этой лошади в образе человеческом. Так он назвал полковника Мичема. Выслушав это, Энн сообщила Милдред, что к обеду они приехать не могут, и тогда Милдред взяла с неё слово привезти семейство в любом составе на коктейль, к шести часам.
— Нет, — ответила Энн. Она поддернула юбку и стала складывать вещи. Потом добавила: — Я рада, что Пенн побывает в Сетон-Блейзе. Он ведь до сих пор не видел настоящего английского поместья. Жаль, что Милдред и Хамфри только теперь сюда приехали. Пенн мог бы там отдохнуть от здешнего хаоса.
— Для него наш хаос — придворный этикет, — сказал Хью. — И представь себе, Грэйхеллок кажется ему до крайности романтичным.
Как же основательно они общими силами испортили мальчику пребывание в Англии! Намечалось, что Пенн проучится один триместр в английской школе, но они вовремя не записали его, а потом приема уже не было, и он как приехал в апреле, так с тех пор сидел дома, помогал Энн мыть посуду, был на побегушках у всех, кто дежурил около Фанни, вообще играл довольно-таки жалкую роль в недавно завершившемся долгом, невеселом представлении.
— Он дурного не видит, это верно, — сказала Энн.
Она вздохнула, и мысли Хью обратились на минуту к более серьезным сторонам того хаоса, о котором она упомянула.
Она прервала свою работу и продолжала:
— Бедный мальчик, я очень боюсь, как бы он не почувствовал, что мы все время сравниваем его со Стивом…
Хью поднялся. Его всегда болезненно поражало, что Энн может вот так совсем просто упоминать о Стиве.
— С чего бы ему это чувствовать? Насколько я знаю, никто ему специально о Стиве не рассказывал. — Нет у него больше внука по мужской линии. Теперь фамилия его будет жить только в названии розы.
— Все равно, дети очень чувствительны к таким вещам. Он забавный мальчуган. Мне будет скучно, когда он уедет.
Да, подумал Хью, одинока ты, одинока, бедная Энн. Он увидел желто-зеленые глаза Энн, широко раскрытые, затуманенные печальными мыслями. Он сам знал, что испытывает к ней лишь равнодушную жалость, лишь неопределенную симпатию: бедная Энн, живет здесь как в тюрьме с ушедшим в себя, озлобленным Рэндлом, и не с кем душу отвести — рядом только её врагини Нэнси Боушот и Клер Свон. Он стал прикидывать, когда можно будет, не обидев её, вернуться в Лондон.
Ощущение, что в Грэйхеллоке все несчастны, с самого приезда невыносимо угнетало его. Дом и в лучшие-то времена был мрачноватым и, как ему всегда казалось, относился к Рэндлу и Энн если не враждебно, то, во всяком случае, равнодушно. Дом никогда не принимал их всерьез. Он знавал совсем иных обитателей, и порой, особенно по ночам, так и чувствовалось, что он о них вспоминает. Грэйхеллок, порождение двух разных эпох, был домом без особых притязаний на красоту, а его притязания на величественность казались теперь наивными и немного нелепыми. Длинная центральная часть дома, выкрашенная в желтый цвет, с высокими окнами и широким полукругом открытого крыльца, была построена в начале восемнадцатого века. В девятнадцатом веке дом купил богатый владелец полотняных заводов из графства Тирон, который и придумал для него теперешнее название, а также две зубчатые башни по бокам. Кроме того, он соорудил затейливый стеклянный навес над крыльцом, большой зимний сад в форме гриба и кухонную пристройку из красного кирпича — наросты, которые Энн и Рэндл, несмотря на увещевания Хью, так и не сочли нужным удалить. Внутренние же помещения, сходившиеся, как к просторному атриуму, к холодной, с каменным полом прихожей, полной намокших плащей и заляпанных глиной сапог, всегда казались Хью сырыми и темными.
— Ну вот и все, — сказала Энн. Она положила последнюю сложенную вещь на аккуратную стопку и похлопала её ладонью. — Теперь пойду искать Миранду, надо послать её переодеться — пора идти в церковь. Большое спасибо, что помогли мне, Хью.
Христианское благочестие Энн, пусть и не подкрепленное четкой доктриной, было неколебимо и, как подозревал Хью, совершенно бездумно. Рэндл, чуждый религиозности, терпел её в Энн, гораздо менее терпимо он относился к тому, что его дочь, как он выражался, тоже „приобщают к богу“. Однако Миранда, вообще-то скорее папина дочка, к удивлению многих, пока что твердо держалась материнской веры. Сам Хью, недемонстративно и опять-таки бездумно, в бога не верил. Религия осталась где-то далеко позади, среди многого другого, тоже забытого.
Теперь он с облегчением направился следом за Энн в сторону гостиной. Выйдя в коридор, он, как дуновение холодного ветра, ощутил присутствие в доме Рэндла. И, ощутив в этом дуновении предвестие грядущих бед, он подумал, с какой же леденящей силой оно, должно быть, коснулось сейчас робкой, незащищенной души Энн.
Гостиная была длинной комнатой с тремя большими окнами, ниши которых заполняли встроенные диванчики, крытые выцветшим кретоном. Окна выходили на парадное крыльцо и на ту же окаймленную буками лужайку. Розы, спускавшиеся под уклон, отсюда не были видны, и между высокими буками сквозило только белое с голубым стремительно летящее небо, которое резкий северо-западный ветер гнал вниз, через бледные разлинованные болота и дальше, на двадцать миль, к мысу Данджнесс и к морю. Гостиная была единственной, кроме спальни Рэндла, „серьезной“ комнатой во всем доме, довольно, впрочем, приятной: блекло-зеленая обивка стен, изящная, хоть и обветшалая мебель — разнокалиберные „находки“ из второстепенных антикварных лавок. По толстому светло-коричневому ковру разбросаны были неяркими пятнами потертые коврики, которые „в идеальном состоянии“ ценились бы на вес золота, однако находились в состоянии далеко не идеальном. В большом книжном шкафу розового дерева помещалась семейная библиотека, куда теперь редко заглядывали: младшее поколение Перонеттов не увлекалось чтением.
Миранда устроилась в одной из оконных ниш, посадив перед собой трех кукол. Одной из них она укоризненно грозила пальцем и на вошедших не обратила внимания. Хью не знал, что думать о своей внучке. Он не мог, например, решить, как воспринимать её ребячливость. Миранда всегда казалась моложе своих лет, однако же ей как-то удавалось сочетать наивность Питера Пэна с таким лукавством, что Хью порой готов был усмотреть во всем этом некий маскарад. Но он тут же отгонял эту нелепую мысль. В конце концов, девочка в этом отношении — копия своего отца. Рэндл — тот настоящий Питер Пэн, и несправедливо было бы осуждать в Миранде эту затянувшуюся любовь к куклам, когда её отец до сих пор держит у себя в спальне игрушечных зверей своего детства. Оба они сродни всякой сказочной нечисти.
По внешности Миранда, конечно, живой портрет Энн, да, вот именно „живой“, поскольку те же черты у неё наделены жизнью, почему и сходство ускользает от невнимательного взгляда. Бледность Миранда унаследовала от матери, но в лице её чувствовалась прозрачность мрамора, а в лице Энн — тусклая плотность воска. И волосы у Миранды красиво ложились на плечи, обрамляли лоб и глаза прямыми блестящими прядями, точно шапка из золотых и красных нитей, в то время как неухоженные волосы Энн при точно такой же линии лба были какие-то мертвые, мочальные, их только и оставалось что небрежно отбрасывать с лица. И все-таки, размышлял Хью, Энн до сих пор хороша — сильное лицо и этот её прямой зеленый взгляд, если б только её можно было увидеть как следует, а этого, пожалуй, уже никто не может. И ещё он подумал, что Энн сама виновата в том, что стала невидимой.
— Где Пенни? — спросила Энн.
— Понятия не имею, — отвечала Миранда, по-новому рассаживая кукол.
Миранда училась и жила в школе недалеко от Грэйхеллока, а субботу и воскресенье проводила дома. В эти дни она, по наблюдениям Хью, не делала ровно ничего. Она даже утратила интерес к лошадке Свонов, после того как два года назад упала с неё и сильно расшиблась.
— Он у себя?
Пенни жил в одной из башен, над спальней Энн. Миранда жила в такой же комнате, в другой башне, над спальней Рэндла.
— Раз я не знаю, где он, то и не знаю, у себя он или нет, — сказала Миранда, по-прежнему обращаясь к куклам. В такие-то минуты Хью становился в тупик.
— Ну ладно, — сказала Энн.
Ее философское отношение к дочери тоже вызывало у Хью недоумение и досаду. Его и теперь ещё иногда подмывало дать Миранде хорошего шлепка — когда она была поменьше, он, случалось, поддавался этому желанию и сейчас нисколько об этом не жалел.
— Я просто хотела его попросить вытереть посуду, пока мы будем в церкви.
— Я вытру, — услышал Хью свой собственный покорный голос. Он терпеть не мог хозяйственные дела, в которых Энн бессовестными намеками призывала его участвовать. Пенни и так уже делал больше того, что ему полагалось, а Миранда, по мнению Хью, — меньше.
— Вот спасибо-то! — сказала Энн. — Там ужас сколько её набралось. А Пенни, если появится, пусть тогда накроет на стол.
Пенни, разумеется, не заставляли ходить в церковь, поскольку его отец и мысли не допускал, что в наше время хоть один нормальный человек ещё может верить в бога. Хотя, в общем, о Джимми ничего плохого не скажешь.
Энн объясняла Миранде, что пора идти переодеваться, а Миранда, поджав под себя длинные ноги в клетчатых штанах, продолжала общаться с куклами.
Хью побрел прочь через длинную комнату, виновато нащупывая в кармане толстое письмо от Сары — он получил его третьего дня и все ещё не заставил себя толком прочесть. Оно было отправлено до того, как Сара узнала о смерти матери. Пробежав его глазами, Хью понял, что дома у них все в порядке и что Сара опять ждет ребенка, но в подробности вчитываться не стал. Сара писала длиннейшие, бесконечные письма — непонятно, как она находит на это время при том, что у неё четверо детей и пятый на подходе. Более того, она твердо рассчитывала на такие же содержательные ответы и жаловалась, когда не получала их, так что волей-неволей отвечать приходилось. Хью очень любил дочь, но замужество её так до конца и не принял. Сара познакомилась с Джимми Грэмом во время войны, когда он был летчиком-истребителем в военно-воздушных силах Австралии, а она служила там же в женских вспомогательных частях. Теперь Джимми работал на заводе Имперского химического концерна в Аделаиде. Что он там делал, Хью представлял себе весьма смутно. Брак их, несомненно, оказался счастливым. И все же…
Хью засунул письмо поглубже и вынул руку из кармана. Мимоходом он взглянул на рабочий столик Энн. Здесь лежали стопки карточек, на которых было напечатано, что Розарий Перонетт из-за нехватки работников, к большому сожалению, не сможет этим летом принимать посетителей. Хью не понимал, как Энн в последние годы вообще справлялась с питомником. Создан он был, конечно, талантом Рэндла. Это он терпеливым трудом вывел новые, в большинстве получившие широкую известность сорта роз, благодаря которым имя Перонетт не будет забыто. В молодости Рэндл был поразительным садоводом. Он и с Энн познакомился, когда изучал садоводство в Рэдингском университете, где она занималась английской литературой. Он передал ей свои знания, но огонька своей неповторимости передать не мог. В Рэндле — больше от художника, чем от ученого, а уж коммерческой жилки нет и в помине. Хью вспомнил, как он однажды сказал про Энн: „Она, в сущности, не любит наши розы. Смотрит на них как на химический опыт“. Вероятно, лучшие дни питомника миновали. Но теперь он целиком держался на знаниях и деловых способностях Энн.
Хью украдкой посмотрелся в большое зеркало, вознесенное над камином, в поцарапанной золоченой раме с амурчиками. Словно со стороны, словно в смущении узнавая кого-то, он увидел крупного сутулого человека с выпуклой лысиной, окруженной густой отросшей бахромой темных с проседью волос. Круглые, удивленные, просящие глаза были прозрачно-карие. Кожа вокруг глаз потемнела, обвисла, здесь особенно заметно проступала старость. Здесь уже веяло смертью, и все же Хью видел как бы наложенным на этот же череп свое прежнее, молодое лицо, безмятежно-довольное, энергичное и живое. Но если сам он мог с тоской и умилением увидеть это свое прежнее лицо, как знать, не видно ли оно и чужому глазу.
Эти дни он пытался не думать про Эмму Сэндс, но это, конечно, оказалось невозможно. Женщина, которая мелькнула перед ним на похоронах, несомненно, была Эммой, и только мысль, что присутствие её там было проявлением дурного вкуса, спасала от мысли, что в этом присутствии было что-то зловещее. Но Эмма никогда не боялась грешить против хорошего вкуса. Она просто делала то, что хотела. Немного позже Хью вспомнил, что в детстве Эмма и Фанни были близкими подругами, и вполне возможно, что через столько лет эта детская дружба для неё не менее реальна, чем та злобная ревность, которую потом внушала ей Фанни. Но и эта мысль была неприятна.
Снова и снова как наваждение перед глазами у него возникал приветственный жест Рэндла. Что-то в этом жесте говорило о том, что Рэндл не удивился, увидев Эмму. Рэндл не удивился, Рэндл в курсе её дел. Если вникнуть, за этим может скрываться что-то нестерпимое. Он старался не вникать; и скорбь по Фанни, снова нахлынувшая на него здесь, в доме, где она так долго мучилась, овладела им с какой-то целительной силой. Он жег себя этой чистой болью. И в то же время знал, что его коснулось нечто, некая зараза, которая, сколько ни отмахивайся, доведет свою разрушительную работу до конца.
Странно получилось, как он за эти годы снова и снова видел Эмму — видел, но ни разу с ней не говорил. Словно неведомое божество повелело: не забывай! А между тем в каком-то смысле он все же забыл. Рана зажила, мука в конце концов утихла — никогда бы он не поверил, что это возможно. После того как миновало первое, самое страшное время, ему ни разу даже не пришло в голову снова встретиться с Эммой; и не чувство долга удержало его, просто все меньше оставалось желания, все больше пропадала охота. Когда он в установленные божеством регулярные сроки видел её из автобуса, замечал в соседнем зале на выставке картин, однажды углядел, как спина её скрывается в дверях магазина, а в другой раз, незамеченный, разминулся с нею на эскалаторе, он испытывал сильное, но лишь мгновенное потрясение. Он привык думать о ней в прошедшем времени.
А теперь он уже два дня знал, что ему предстоит говорить о ней с Рэндлом. Эпизод на кладбище не оставлял иного выхода. Но этот разговор беспокоил его, даже пугал, и он все откладывал. В пору его романа с Эммой Рэндлу было семнадцать лет. Конечно, о чем-то он тогда догадался. А с тех пор, несомненно, узнал и ещё кое-что. Но ни слова об Эмме не было между ними сказано, и Хью только из вторых рук узнал — и постарался тут же забыть, — что Рэндла несколько раз видели у Эммы.
Чем Рэндл занимался в Лондоне, для всех оставалось тайной. Последние годы, а в особенности после смерти Стива, он проводил там все больше времени — у него была квартирка в Челси. Управление питомником Энн постепенно забрала в свои руки, так что Рэндл, который даже посмел на это ворчать, казался здесь теперь не столько хозяином, сколько почетным гостем. В какой-то момент он дал понять, что решил стать писателем, и, запершись в своей башне, действительно написал четыре пьесы, но не дал их прочесть ни Энн, ни Хью. Частично его время в Лондоне было, очевидно, занято бесплодными попытками пристроить какую-нибудь из этих пьес в театр. Но мало-помалу, незаметно для себя, Хью проникся убеждением, что у Рэндла есть в Лондоне любовница. Интересно, думалось ему, насколько убеждена в этом Энн.
Пока болела Фанни, Рэндл проводил гораздо больше времени дома и вел себя вполне прилично. Хью даже готов был поверить, что худшее позади и сын его опять заживет как порядочный человек, с женой и дочерью. Поведение Рэндла после их возвращения в Грэйхеллок не вселяло особенных надежд, но сейчас говорить было ещё рано: что Рэндл выкинет завтра — этого никто предсказать не мог. Хью никогда не стремился „серьезно побеседовать“ с сыном о его отношении к Энн, да и о чем бы то ни было другом, и порой ему казалось, что с его стороны это большое упущение. О пьянстве-то, безусловно, надо поговорить. Все остальное ещё можно осуждать или оправдывать, но тут уж двух мнений быть не может. Неприятные мысли. И Хью отлично сознавал — ещё одна неприятная мысль, — что только неотвязный, чисто эгоистический зуд мог пересилить его нежелание говорить с сыном откровенно. Под воздействием этого зуда он теперь мучительно собирался с силами.
— А попозже ты ещё раз попробуй разыскать Хэтфилда, — говорила Энн, не выносившая, чтобы кто-нибудь сидел без дела. Хэтфилд, любимый кот Фанни, после её смерти убежал из дому и больше не появлялся.
— Хэтфилд ушел навсегда, — сказала Миранда. — Он не вернется.
— Вернется. Боушот на прошлой неделе видел его совсем близко от дома. И молоко выпито, которое я поставила на террасе.
— Молоко выпили мои ежики.
— Ну, ты все-таки поищи его, и Пенни с собой прихвати. Ты совсем забываешь про Пенни.
— Все равно Хэтфилд со мной не пойдет. Он меня не любит. Он кот-однолюб.
— Ладно, беги одеваться, уже половина одиннадцатого. Которую из кукол ты сегодня берешь в церковь? Настала очередь Пуссетт?
— Это не Пуссетт, — гневно возразила Миранда. — Это Нанетт. Вечно ты их путаешь. — Она выпростала из-под себя ноги и медленно пошла к двери, волоча за собой куклу. На полдороге она обернулась к Хью. — Жалость какая, я забыла спросить у бабушки, как показывать тот карточный фокус, когда бросаешь колоду на пол, а та карта, которую задумали, остается в руке.
Дверь за нею захлопнулась. Хью, стараясь не встречаться глазами с Энн, уселся в кресло читать письмо дочери.