Глава десятая
«…В третий раз перечитываю его письмо. Сейчас сомневаюсь, что лет пять назад у меня хватило терпения разобрать до конца этот невозможный, мелкий «колючий» почерк. И вот сижу над вопящими каракулями чуть не всю ночь, проклиная свое нетерпение, свою вечную занятость и свое благодушие…
…Где-то у Стивенсона, кажется: «Со стесненным сердцем, с волнением в груди продолжаю свои записки…».
А какого черта вы, доктор Горелик, вообще за них принялись?
Что искали в запутанных дебрях наиколючейшего терновника? Почему решили, что сможете – пусть на бумаге – распотрошить и исследовать под своим микроскопом чужие души? А?! Молчит доктор. Не дает ответа…
Вчера возвратился из Праги, куда понесла меня нелегкая на Рождество – «поразвлечься». Ну и развлекся: до сих пор в себя прийти не могу.
Честно говоря, мне просто хотелось повидать их обоих – уж очень неказисто мы расстались в последний раз. Иерусалим для Лизы вообще сплошное расставание всех со всеми, сплошная больничная палата. А этот… Когда – истосковавшийся, голодный, облезлый клыкастый волк – он является, весь сжатый и напружиненный, готовый в горло тебе впиться при малейшем намеке на то, что Лизе не мешало бы остаться в клинике еще на две недели… – да я его просто боюсь в такие моменты.
Я еще колебался – ехать, не ехать. Решил позвонить, послушать их голоса, определить, как там настроение. Позвонил и попал на Лизу.
– Боря! – воскликнула она, и я вдруг так обрадовался ее хрипловатому «пунктирному» голосу. – Боря, ты приедешь?
Я подумал: так тому и быть. Понаведаем «Чернехо беранка»… Накидал в чемодан шмоток потеплее (Интернет показывал какие-то жуткие холода в Европе, а у господина Кукольника шкуру на мой циклопий размер не позаимствуешь) и вылетел ночным рейсом.
И угодил прямо в декорации к «Щелкунчику».
Много раз бывал в этом городе, неплохо его знаю, люблю… Люблю огромные фонари на площади Республики, препоясанные цветочными коромыслами, с бадьями, полными герани; люблю россыпь мансардных оконец, которые, словно почки весной, вспарывают кору черепичных крыш; люблю мелкое тряское цоканье копыт по брусчатке и запряженных в пролетки нарядных лошадей: голубая упряжь, голубые шоры, голубые колпачки на сторожких ушах…
Но заваленная снегом, волшебно освещенная гроздьями театральных фонарей Прага – это особый жанр: смесь балета со сновидением в сопровождении стойкого запаха жареных шпикачек.
Над Староместской площадью столбом стояло ярмарочное веселье «Ваночных трхов», местных рождественских базаров – самое народное, самое бестолковое и самое аппетитное из всех видов веселья.
В центре был установлен огромный, украшенный гирляндами из еловых ветвей деревянный помост с экраном, и в снежную замять неба уносилась искристая ель, вокруг которой тесным хороводом стояли «станки» – рождественские избушки со всякой вкуснотищей. Все продавалось, все готовилось, точилось, ковалось, крутилось, жарилось тут же, на глазах у покупателей. В теремке, где выпекались пышущие трделники – круглые браслеты из теста, посыпанные корицей и сахаром, – летали белые руки разгоряченной, такой же пыщущей от жара печи работницы, ладно катающей прямыми ладонями бесконечные змейки из теста.
И благоухание жареных шпикачек тянулось за тобой длинным шлейфом, запутываясь в волосах, щекоча усы, проникая за пазуху и оседая в карманах – так что потом, дома, им можно было поужинать…
Пете в эти горячие деньки явно было не до меня: мощно перли заработки; он был нарасхват. Звонили из театров, приглашали в программы, просили кого-то подменить, куда-то срочно приехать, а выступления-то расписаны заранее, так что приходилось что-то по ходу дела менять, переставлять даты и все время куда-то мчаться…
У него было отличное настроение: во-первых, некий их самарский ангел-распорядитель с опереточным именем Сильва умудрился продать теткину квартиру за весьма неплохие деньги. И теперь утро начиналось с того, что лохматая Лиза в пижаме, сильно раскачиваясь в кресле-качалке, роняя с босой ступни то правый, то левый крошечный тапок, очеркивала карандашом объявления маклерских контор в местной газете, возмущенно восклицая: «Вот гады! По три штуки за квадратный метр?!» – то есть была занята и увлечена, – признак хороший.
Во-вторых, после долгих переговоров и проволочек дирекция Пражской Академии искусств пригласила его на кафедру кукол – вести курс по актерскому мастерству.
И, наконец, в-третьих: шотландцы звали на какой-то грандиозный фестиваль в начале мая. Правда, он сдуру дал Лизе прочитать и перевести приглашение, а там было написано: «с супругой», и Лиза воспарила. А как их совместить – супругу с партнершей, при наших драматических обстоятельствах? Думай, Петрушка, думай.
Словом, было благодатное и плодоносное время зимних праздников, и между ним и Лизой – я видел – все было неплохо; пару дней понаблюдав ее, я даже снизил дозу лекарств.
Как выяснилось, зря.
Кстати, было еще мною сделано некоторое открытие. Загадочное.
В первый же вечер, извлекая что-то из необъятного беспризорного шкафа, доставшегося им по наследству от, как говорил Петька, лошадей, он приоткрыл дверцу, и на верхней полке – куда не положено было заглядывать посторонним, ну а мне-то, с моим ростом, видно было все как на ладони – я в полутьме заметил чем-то знакомую куклу, но не Петькину, а чужую.
– Постой… – вымолвил я, обернувшись в сторону холодильника, где на старой, прижатой магнитиком фотографии рядом с маленькой Лизой как раз и сидит… Да не об этой ли «родильной кукле» семейства Вильковских рассказывал мне доктор Зив? Драматический приз, проигранный в карты, вновь возвращенный в семью и опять пропавший? А ведь, похоже, то был он – старый еврей в жилетке, с пейсами, с трубкой в руке, мягко поблескивающей медным мундштуком в полумраке шкафа… Где же он хранился до сих пор? И откуда выплыл?
– Постой, ведь это?..
Петька приложил палец к губам, мягко отвел мою руку от дверцы шкафа и притворил ее, буркнув:
– Потом… когда-нибудь.
С моим приездом, как обычно, из дворового сарая был извлечен «докторский тюфяк» – попросту матрас на деревянной раме, сбитой Петькой еще в мой первый приезд. Он замерз и задубел, мы внесли его в дом и стоймя прислонили к стене в мастерской, чтоб к ночи разомлел и оттаял.
Когда я вышел из душа, с алчностью обоняя запах жареного лучка в именном блюде «Восемь яиц доктора Горелика», матрас уже оседлали двое – лукавец Фаюмочка и эстрадная дива Анжела Табачник. Эти всегда работали дуэтом, выдавая потешные диалоги. Сейчас они пребывали в ссоре: сидели на приличном расстоянии друг от друга, свесив ножки и остервенело бранясь.
«Ты, тол-сто-жо-о-пая… – тянул Фаюмочка бархатным своим голоском. – Думаешь согреть доктору матра-ас? Хочешь ночкой подвалить к доктору, а-а?..»
Та визгливо обзывала его наглецом, убогим клистиром, тупицей, одновременно умудряясь хвастать обновками. «Ах, какой я купила чудный лифчик, – говорила она, меняя хамский тон на чистую поэзию, – бежевый, кружевной, с красными розочками…»
Мой друг в это время сидел за столом, с двумя карандашами, заложенными за оба уха, и, сосредоточенно хмурясь, вынимая то один, то другой, почесывал им в волосах – делал вид, что работает.
«У тебя сколько мужей было, а? – не унимался Фаю мочка. – Теперь доктора захотелось, бесстыдница!»
А та отбрехивалась и все хвастала – видимо, с дальним прицелом «на доктора» – соблазнительными красотами нового бельишка: кружавчики, застежечки, красные розочки… миллион, миллион алых роз… «Вот попаду под машину, – мечтательным голосом говорила она, – и медсестры в приемном покое станут меня раздева-ать и от зависти языками цо-о-о-кать…»
– Может, хватит? – наконец заметила Лиза, переворачивая на сковороде яичницу. Петька поднял голову от работы, уставился на кукол, как бы удивляясь – а эти что тут делают? – и гаркнул:
– Эй, ребята, а ну, заткнитесь!
Поднялся и развел скандалистов по разным стенкам.
– Боря, – сказала Лиза, ставя передо мной тарелку на стол. – Ты не находишь сходства между нашей обстановкой и твоей клиникой?
К ночи тюфяк возлег, где обычно: вдоль окна-двери, так что, лежа, я видел в просвете между занавесями спутанные жилы плюща на монастырской стене, жестяной дворовый фонарь на столбе, кособокую дверь сарая и ледяные горбы, сквозь которые в круговерти задумчивого снега парил призрачный Петька за призрачным столом…
Ко мне прибежал расседланный к ночи трехногий Карагёз, вскочил на тюфяк, свернулся, пригрелся на моей мохнатой груди, и в какой-то момент я заснул, и проснулся, и опять заснул… И снова проснулся, когда в половине четвертого пропела свою надтреснутую песенку пастушка из ходиков, к которым я никогда не мог привыкнуть. А Петька все сидел, сосредоточенно чиркая что-то в своих бумагах и тихо шурша.
Две лампы-прищепки, прикусив край стола, причудливо освещали снизу его лицо желтоватым светом. И таинственный этот свет, и пугливые огромные тени, скользящие по стенам от малейшего взмаха его руки, и куклы, терпеливо ожидающие во тьме знака к началу какого-то действа, но главное, его непривычно подсвеченное средневековое лицо: скульптурный подбородок, орлиный нос, высокие надбровные дуги – все это создавало картину нереальную, сновиденную, даже пугающую… Может, именно так, в глубоком подвале одного из домов пражского гетто, сидел когда-то над свечами великий и властный, ученейший рабби Йегуда Лёв бен Бецалель, размышляя о способах оживления своей огромной куклы?..
– Ты чем занят? – пробормотал я, чтобы развеять наваждение.
– Да так… поролон на песий костылик приклеил. Стучит очень, сил нет…
– Ты что, вообще не ляжешь? – сонно удивился я, и он буркнул, не поднимая головы:
– Дрыхни, дрыхни. Твое дело гостевое…
Потом все же поднялся, погасил лампочки и вышел. Слышно было, как в спальне что-то смутно-вопросительно бормотнула Лиза, и его голос шепотом ответил нечто вроде – «цып-цып-цып…». Затем дверь спальни плотно затворили, и я подумал в полусне библейской фразой: «и вошел человек этот к своей жене…», усмехнулся, поправил себя: «к моей жене»… повернулся на бок, подгребая ближе к себе горячее щуплое тельце Карагёза, и наконец крепко уснул.
* * *
А утром – мы с ним завтракали рано, вдвоем, не дожидаясь Лизы – та поздно вставала, – он спросил:
– Составишь вечером компанию? У меня халтурка в одном клубе, типа кабаре. Живые бабки в руки, и кормят, и жратва, говорят, неплохая. – Вопросительным взглядом дождался моего кивка (рот был занят) и добавил: – Только учти, для Лизы это – корпоративная вечеринка.
Я понял, что заказан именно его номер с Эллис. Вспомнил мое с ней нечаянное свидание в галерее Прохазок и смутился, будто речь шла о тайной интрижке:
– А если Лиза захочет с нами пойти?
– С какой стати? Во-первых, приглашение на двоих, а ты гость, я обязан тебя развлечь. Во-вторых, она терпеть не может толкотню, в-третьих, утомляется к вечеру.
– С огнем играешь, Петька! Давно ли мы не слышали об украденной душе?
– Отвали, не каркай, – спокойно отозвался он, намазывая масло на тост, – Лиза в отличной форме, – вскрыл крошечную упаковку с жидким медом и, опрокинув ее над творогом в своей тарелке, медленной янтарной струей вывел готический вензель – букву «Л». Оглянулся на дверь и понизил голос: – Кроме того, Лиза уверена, что Эллис безнадежно сломана: я, видишь ли, оступился, грохнулся с ней со сцены, так что вся механика побита, глаз лопнул, и так далее, и ты хорошенько это запомни… А в кабаре за пять минут дают пятьсот евро. Что – отказаться? Охренел ты, что ли? Побойся бога!
И я благоразумно промолчал: пятьсот евро – довод убедительный.
Я смотрел на его руки, что совершали над столом самые обычные движения, и думал, что вечером эти руки будут совсем в другом мире: частью куклы будут, частью волшебного действа.
Это был мой последний день в Праге. Завтра на рассвете – улетать.
А он заторопился, вскочил, принялся метаться по мастерской, закидывая в рюкзак какие-то необходимые вещи, спотыкаясь о мой тюфяк, чертыхаясь…
Наконец заглотал свой остывший кофе и умчался.
Я остался бродить по мастерской в гостевом одиночестве. В стылом утреннем свете, совсем не таинственном, по стенам буднично висели куклы, и чуть не половину мастерской занимал невероятный, обеденно-рабоче-раскройно-чертежный стол, на котором и за которым у обитателей этого дома была сосредоточена изрядная часть жизни.
Я заглянул в одну из открытых картонных коробок на углу стола. Она была полна заготовками из папье-маше, теми, что Петька делал в свободное время для «воркшопов»: болванки лиц, нечто вроде головы Голема – полуфабрикат, из которого потом можно сделать кого угодно, расписав маску и наклеив парик…
Петька объяснял мне когда-то, что зрительская фантазия гораздо богаче готовой бездарной куклы и что в такой вот болванке уже заключен некий образ, который зритель может дополнить своим воображением.
Выудив из коробки одну болванку, я повертел ее в руках… Длинная вытянутая морда, едва обозначены рожки, бородка: черт? козел?..
В этой заготовке, в этой отдельной голове заключался целый спектр эмоций. Если глянуть анфас, то – оскаленная, с раскосыми узкими глазами – она выражает злобу и хитрость. Но если чуть склонить ее набок и немного опустить подбородок, оскал исчезает, и остаются полуприкрытые, очень печальные глаза…
Меня так и подмывало достать из шкафа и подробно рассмотреть старую куклу Вильковских. Ведь это ее, пропавшую из семьи на целых три года, так горько оплакивали сестры-наездницы, Яня и Вися? Впрочем, возможно, все было иначе, и то, о чем рассказывал доктор Зив…
Тут отворилась дверь спальни, прискакал оживленный Карагёз, прошлепала в ванную Лиза – дом ожил.
Затем я отлично позавтракал и с Лизой (завтракать могу раза три за утро, без всякого ущерба для организма); мы с ней вышли «прошвырнуться» и долго гуляли по центру, отогреваясь в магазинах, галерейках, книжных пассажах.
День и сегодня был серым и холодным, прихлопнутым крышкой подвального неба, зато вечер и ночь, как и вчера, обещали огни, волшебство, золотые шары и звезды на шпилях Тынского храма, пронзающих белую тьму.
Я затащил Лизу в симпатичный ресторан в Унгельте – «У мудрого орла». Мы уселись у окна, Лиза – так, чтобы видеть любимую аркаду в совершенно флорентийской галерее дома напротив, а я – лицом к небольшому камину, в глубокой утробе которого колыхались, вытягивались и потрескивали струйки огня. Сквозь Лизины волосы, влажные от тающих снежинок, огонь казался двоящимся и вспыхивал дружными искрами, перемигиваясь в тайной игре.
Кроме нас, в ресторанчике сидели только двое: мужчина средних лет и его маленький сын. Пока отец, рассеянно глядя в окно, одолевал под пиво свои картофельные клецки, мальчик, стоя коленками на стуле, рисовал портрет отца на выданном ему официантом листе. Он что-то быстро, страстно и ладно говорил сам себе по-французски, вскидывая пушистые брови и мелко штрихуя тени на портрете. И чем ближе к окончанию продвигался портрет, тем убедительней и эмоциональней сам с собою соглашался мальчик. В конце концов он перевернул на отца бокал с пивом, и две официантки захлопотали, устраивая папашу у камина; тот с полчаса еще сушил вельветовую брючину, совсем по-домашнему сидя в кресле и вытянув ногу к огню…
Я чувствовал, что Лиза оживлена и развлечена моим приездом, рада прогулять меня, да и сама рада проветриться. Выглядела она совсем здоровой. Шутила уместно, адекватно, без малейшего напряжения вспоминала наши иерусалимские вылазки – то есть была на удивленье хороша…
Впоследствии, анализируя то, что произошло тем же вечером, я пытался вновь и вновь проверить «задним числом» свое впечатление от Лизы. И каждый раз вынужден был повторять себе: ничего болезненного, возбужденного, тревожного в ней не было. Наоборот, вся она была полна неожиданным и новым для меня умиротворением: чуток поправилась, и ее тонкая, обычно бледная кожа изнутри была напоена смугловатым теплом, странным для такой долгой зимы, чудесно отзываясь по цвету и горчично-медовым глазам, и копне пылающих волос, и даже языкам огня в камине…
Я протянул через стол руку, сжал ее тонкую кисть и спросил:
– Лиза… все хорошо?
Она благодарно вспыхнула, улыбнулась и, глядя мне в глаза, проговорила:
– Да, Боря. Как ты почувствовал?
– Тут и чувствовать не надо, – отозвался я. – Достаточно на тебя посмотреть. На тебя, на него…
– Дело в том, – медленно проговорила она, – что у нас кое-что произошло… Одна вещь, очень дорогая, вернулась в семью. И как только он… как только она вернулась… – И спохватилась, перебив саму себя: – Нет, не сейчас! Не хочу – походя. Все – вечером, ладно?
Я догадывался, о какой вещи идет речь, но решил не тормошить Лизу. А про вечер вообще молчал, дабы не опростоволоситься. Пусть Петька сам выкручивается. И вдруг подумал с досадой – смешно: что это я рассуждаю об этом так, будто мой друг обманывает жену с любовницей? Бред какой-то: в конце концов, это его профессия, его заработки, его лучший номер, жаждущий публики, как прекрасная женщина жаждет выхода в свет – проветрить лучшие наряды. Не вмешивайся ни во что, доктор, предупредил я себя. Не вздумай лезть со своими проповедями в их дремучую чащобу – там серый волчок, хватит Бобу за бочок.
Подозвал официанта и попросил счет: дело шло к вечеру, пора уже было возвращаться. Мы оделись и вышли…
С неба все сыпалась и сыпалась мягкими комками снежная каша; брусчатку тротуаров, с утра чищенную от снега и льда, опять завалило и подморозило. Мы шли в ущелье тесной улицы, что ведет от Унгельта к Староместской площади, увязая в рыхлых бороздах свежего снега, и я взял Лизу под руку, для чего мне пришлось нагнуться.
– Ты такая крошка, – сказал я, – мне удобнее посадить тебя за пазуху, как Дюймовочку.
Она рассмеялась:
– Да уж, мы с тобой очень смешные, когда идем рядом.
А я подумал с внезапной горечью: если б эта женщина была моей женой, моей настоящей женой, я бы всегда, не только зимой, носил ее за пазухой; ей бы не пришлось убиваться из-за какой-то проклятой куклы, и никто не посмел бы ее обманывать, и я бы… она у меня бы…
– Сейчас время месс и концертов, – сказала Лиза. – Поют замечательные голоса. Хочешь, пойдем на концерт?
Я замялся и пробубнил, что мы с Петькой вообще-то сегодня… куда-то там… я не помню – куда. Кажется, корпоративная вечеринка. Очень жирные бабки в минуту времени.
– Ну и ладно, – легко согласилась она. – А я знаешь что сегодня приготовлю? – И загорелась: – Слушай, Боря, я сегодня совершу героический рождественский поступок. Правда! Когда, как не сейчас? У меня утка в морозилке! Догадайся, что ее ждет.
– Неужели танец с яблоками? – спросил я.
– …и с орехами, и с черносливом. Так что вы там не накидывайтесь на их бутерброды, хорошо? Отвыступали и быстренько домой. Я буду ждать, потому что сегодня… – Она улыбнулась мягкой, очень значительной улыбкой: – Сегодня, знаешь… будет объявлена грандиозная новость.
Не иначе как отыскала что-то в своей газетке, подумал я. Обнял ее за плечи и сказал:
– Лиза, ты такой молодец! Ты самый грандиозный молодец из всех молодцов на планете!
И мы с ней вдруг остановились посреди улицы и троекратно расцеловались.
– А во сколько вам надо быть там? – уточнила она.
И я – расслабленный, растроганный дурак! – ответил:
– В девять, кажется. Но мы должны еще по пути куда-то заехать, что-то забрать, а после, вероятно, возвратить на место, так что…
Она резко обернулась ко мне. И я понял, что допустил роковую ошибку.
– За чем заехать? – спросила она, с мгновенно осунувшимся лицом. – И куда? Все куклы дома…
Я забормотал, отбрехиваясь и увязая все хуже и тошнее, и в конце концов решительно объявил, что, как всегда, все напутал.
Она молчала; так, в молчании мы спустились в метро и добрались домой. Там уже нас дожидался Петька. Открыл дверь с утюгом в руке: видно, выглаживал сорочку.
– Где шляетесь, злодеи? – добродушно буркнул он. – Я уж решил, вы сбежали. Борька, шевелись, у тебя только полчаса – набриолинить усищи.
Я, честно говоря, ужасно трусил: Лиза могла приступить к расследованию, и нам, по моей милости, пришлось бы выкручиваться, как двум жуликам. У меня в этом не было никакого опыта. Но она странным образом утихла и была необычайно кротка все оставшееся время, пока мы собирались. Петька торжественно складывал в пузатый кофр кукол и реквизит: как я понял – необходимая маскировка. Я торопливо принимал душ и переодевался, радуясь, что догадался прихватить приличный костюм.
Короче, расслабился… Петька же – что значит жизнь на пороховой бочке – мгновенно что-то учуял.
– Лиза! – крикнул он из спальни. – Ты мне что-то очень смирная, Лиза! Почему не бьются чашки, не визжат тормоза?
Она ровным тоном ответила:
– Я размышляю об утке…
Я подумал – слава богу, пронесло. В общем, оказался не врачом, а типичным благодушным кретином…
Наконец Петька появился – одетый, в отблесках огней грядущей рампы.
Я взглянул на него и подумал: что значит – артист!
Вот идут же человеку смокинги и фраки! Как ему идут эти бабочки, запонки-манжеты-трости! На мне вся эта униформа приемов и торжеств сидит, как брезентовый чехол на пирамиде Хеопса. А этот – едва натянет на плечи фрак и нацепит бабочку перед выходом на сцену, как происходит поразительное преображение: вместо подзаборного бомжа, с косичкой на рюкзаке, выплывает какой-то, черт его знает – итальянский актер в роли последнего отпрыска венецианского рода Монтичелли. И куда деваются сутулость, вечно мрачная физиономия? У него и жесты появляются другие, и вся повадка меняется: плечи развернуты, руки как у дирижера, взгляд спокойно-властный. На стильном некрасивом лице с орлиным профилем тлеет обаятельная косая улыбочка. И даже это нелепое ухо с серьгой, и сквозняковые глаза – тоже работают на образ. Ничего себе, сахалинский мальчик из дощатого барака погранзаставы, думаю я в такие минуты. И любуюсь. И горжусь им…
– Петька… ну, ты краса-авец…
Смущенно хмурясь, он провел рукой по волнисто рассыпанной гриве – «перец с солью», – хмыкнул:
– Сценический образ. Косичка к фраку не канает, ну и приходится… всю эту пошлость распускать.
А я, по правде говоря, втайне радовался: мне очень хотелось снова увидеть его номер с Эллис. Как Хана сказала тогда? «Я бы еще сто раз его смотрела».
Вышли уже в темноте. Я волок кофр с никому не нужными сегодня «малышами».
– Опаздываем, опаздываем, – озабоченно бормотал он. – Мы ведь открываем программу! Черт, где же такси?..
Тут оно как раз и выехало прямо к нам – точно Петька подманил его, как дворового щенка, щепотью.
Он буркнул водителю адрес: на Кампе, и я понял, что Эллис до сих пор лежит там, на шкафу у Ханы, смиренно дожидаясь своих выходов, своей тайной для Лизы и неподвластной ей жизни.
И мы поплыли в желтоватом, голубоватом снежном дыму, по объятой светом фонарей вечерней Праге, под мысленно мной напеваемую музыку из «Щелкунчика».
Я даже впал в какой-то тихий экстаз и готов был ехать и ехать, потому как мало что видел в жизни красивей этих притихших апостолов, королей и ангелов со снежными цилиндрами на головах; этих вспухших от снега раструбов водосточных труб; этих куполов, колоколен и башенок, что увязли по уши в искрящейся под фонарями и прожекторами крахмальной крупке, проникающей в складки мраморной тоги любого из молчаливых обитателей пражских крыш…
Но такси скоро остановилось у темного, запертого на ночь магазина Прохазок.
Петька, с кофром в руках, взбежал по ступеням крыльца – непривычно пустого без толстозадой Страшидлы, – отпер дверь своим ключом и будто канул в подземелье: он даже света не зажигал, зная помещение назубок.
Мы с таксистом сидели в молчании под рокот мотора, в густой каше вдруг повалившего снега. Дворники, переключенные на самый высокий режим, хрустким энергичным махом прессовали сухой снег по краям лобового стекла. Прошла минута… другая… Вдруг бесшумно возник на пороге Петька… (забавно, что мне уже хотелось называть его как-то иначе). Он вынырнул из снежной мельтешни – маг? дьявол? – в распахнутой куртке – белая грудь с черной бабочкой. На руках нес невесомую душу, спящую девочку, завернутую в покрывало.
– Халло! – нервно воскликнул водитель, когда он открыл дверцу, собираясь втиснуться со своей ношей на заднее сиденье, и встревоженным тоном стал, видимо, выяснять, что происходит. Петька засмеялся и что-то ответил, протянув ему Эллис для экспертизы. Тот неохотно потыкал ее указательным пальцем, охнул и так, озадаченно цокая языком и поглядывая в зеркальце на куклу, довез нас по нужному адресу.
– Он думал, ты труп из подвала вытащил? – спросил я.
– Ну, вроде того…Обычная история. Приходится давать им ее пощупать. Вот так все пальцем тычут и руку отдергивают, будто она кусается или жжется. Вообще, ее перевозка – такая морока. Хорошо бы новую машину купить. Мой пикапчик сдох еще прошлым летом.
Подкатили к входу в заведение…
Меж двух красных фонарей в красном же тулупе с капюшоном стоял высокий негр, внимательно наблюдая, как, переложив свою поклажу на плечо, Петька обыскивает карманы.
– Черт… – бормотал тот. – Пригласительный… где же… неужто выпал? В кармане куртки был, точно…
– Да ладно, – вдруг по-русски отозвался негр. – Артисты, что ли?
– Артисты, – подтвердил тот.
– Тогда вам к служебному. За углом – дверь, а там – прямо по коридору. Разберетесь.
Пока разбирались и отыскивали нужную дверь, Петька объяснял мне про этот клуб, вообще-то русский. Негр – тоже русский, загримированный; судя по всему, хозяева считают, что подобная экзотика в Праге способствует росту прибылей.
– Так это казино, что ли?
– Не совсем… Пара автоматов в лобби стоит, но тут другая э-э-э… специализация.
– В смысле – бордель?
– Ну-у… не так резко. Тебе на вывеске ясно сказано: «кабаре». Верь написанному. Стриптиз дают, но вроде бы легкий.
– А комнатки наверху все же имеются? Этакий пансион «Небесные ласточки», где пансионерки учат гостей приличным манерам?
– Возможно. Я не вдаюсь. Мне платят за мой номер.
– Кстати, ты помнишь, что Лиза готовит какой-то там рождественский сюрприз? Я к тому, что наедаться не стоит.
– О чем ты, доктор! Пару кружек пива, лечебного…
На служебном входе сидел полусонный или полупьяный тип в эстрадной, с блестками, жилетке и с такими же, как негр в тулупе, неуместными здесь баками, взъерошенными и взбитыми, будто каждый артист, проходящий через рогатку служебного входа, считал себя обязанным оттаскать его за баки по всему коридору. Этот страж даже не спросил нас, кто мы такие и куда направляемся.
Петька зря волновался о потерянном билете.
Время подходило к девяти, ему надо было готовиться к выходу, и я оставил его в артистической – неопрятной, перегороженной душевым занавесом комнате, пропитанной всеми запахами тела и грима, с длинной скамьей вдоль стены и с оконцем, глядящим в глухую улочку; а сам по коридорам и лесенкам пошел искать зал. Это оказалось не так-то просто: проплутав полутемными закоулками, дважды упершись в тупик и дважды сунувшись в странные пещеры с бамбуковым перестуком в приотворенной щели, я наконец вышел к медленной приглушенной музыке, гулу голосов и звяканью бокалов. Это и оказался зал: вместительный, квадратный, замечательных пропорций зал в стиле «ар-деко».
Признаться, я был поражен красотой густо переплетенных витражей и росписью высокого потолка, на котором хороводились три плечистых ангела (одна из них ангелица), ссыпая из огромных кулей фрукты и цветы как бы на головы посетителей. Соразмерность арок и колонн, изумительной красоты и сохранности дубовый паркет, единый стиль тиффани, в котором сделаны были настольные лампы и тяжелые ладьи четырех люстр по углам зала… Да что же это? почтенное пражское заведение «с традициями» попало в лапы моих бывших соотечественников?
Все столы уже были заняты хорошо одетой и вполне приличной на вид публикой – в основном мужчинами среднего возраста; на мгновение я даже засомневался, что где-то найдутся для нас места. Но тут я удачно споткнулся о метрдотеля – человечка едва ли не Лизиного роста, – назвал Петькину фамилию, и меня отвели к двухместному столику за колонной, недалеко от боковой двери в зал, откуда хорошо просматривалась маленькая, но высокая и глубокая коробка сцены, драпированная винно-красным бархатом.
Похоже, тут ничего не меняли с тридцатых годов прошлого века: старая темная мебель, ковры, бархатные диваны с деревянными резными спинками, уютные столы в окружении небольших изящных кресел. В углу под сценой притулилось старое фортепиано с бронзовыми подсвечниками по обеим сторонам резного пюпитра. Словом, зал был с историей и «атмосферой»…
Я заказал кружку «Карлсберга» и, решив, что успею вернуться до Петькиного выхода, отправился искать туалет, путь к которому оказался неожиданно долог, так что, когда я возвращался, уже звучало вступление к «Минорному свингу» и разъезжался занавес, открывая Эллис, сидящую в кресле в позе утомленного ожидания. И в ту же секунду из-за кулисы разогнался Петька, припал перед ней на колено…
Я так и остался стоять в дверях все время танца, который был одним движением, одним кружением, волнообразным перекатом фигур поразительной пластической цельности; я не мог отвести взгляда ни на секунду, боясь потерять хотя бы миг этой радости зрения, хотя б единый поворот, едва заметный взмах руки.
Несмотря на то что номер замыслен был «на Эллис», я глаз не отводил именно от Петьки: каждая часть его тела, каждая мышца, казалось, существовали для данного движения в данное мгновение танца. С чеканной легкостью и неуловимой иронией его тело отзывалось голосу каждого из инструментов квинтета и мгновенно преображалось, в глубинных ритмах своего существа становясь то скрипкой, то гитарой, то банджо…
И весь номер так стилистически точно вписался в этот полутемный зал, с его декадентской обстановкой, с бархатом занавеса и кресел, изогнутыми шеями сумрачных ламп, со всеми листьями, желудями и летящими амурами в свинцовых переплетах витражей; казалось, в коробке маленькой кукольной сцены двигаются в изящном кукольном танце персонажи комедии дель-арте…
Про Эллис я уже многое понимал: у нее, как открыла мне Хана, «колесики на пяточках». Но, черт бы меня побрал, это ничего не объясняло в его движениях! У него-то, у него никаких колесиков нет! Каким же образом осуществлялось это конькобежное парное скольжение? Каким, ради бога, образом добивался он шелковых, женственных, абсолютно человеческих движений партнерши – бездушного истукана? И, наконец, почему танец двух, вполне одетых персонажей производил впечатление столь откровенной любовной сцены, что томительно сжималось, завидовало и тосковало по каким-то несбывшимся страстям все твое естество?
Те, кто входил в зал, застывали и продолжали смотреть номер стоя. И за столиками все умолкли. Даже официанты с подносами застряли там, где их прихватил этот танец.
И лишь когда затих последний аккорд, и грохнули аплодисменты, и все задвигались, и за каждым столиком возопили «браво!», до меня донеслись и отдельные реплики:
– …там написано «кукла Эллис»…
– …да брось ты, ничего себе – кукла! Видал, как отжигают? Живая баба, конечно, но ка-ак отжигают!
– …но ведь написано: «кукла»!
– …глянь, мудак, вон твоя «кукла» кланяется…
Петька стоял, легонько обняв Эллис за талию, и время от времени оба они отвешивали благодарные поклоны публике. Аплодисменты все длились – восторженные, сокрушительные, требовательные… Однако повторять танец «на бис» он, само собой, не собирался.
Наконец – это было едва ли не главным в номере – он «ломал образ»: легко поднял Эллис – уже прямую, неживую, уже не женщину, а куклу – и так, подчеркнуто небрежно держа под мышкой, понес со сцены, как отработавший реквизит; и вслед ему понесся, накатывая и не спадая, вал новых аплодисментов: так это правда, – вы поняли? – правда, кукла!
Я пробрался к своему столику, сел и припал к бокалу с пивом. Меня одолевала жажда, меня трясло, я был откровенно возбужден увиденным. Понятно, что, как любой фокусник, любой мастер, Петька противится раскрытию профессиональных секретов; и все же мне хотелось задать ему два-три вопроса…
Минут через десять он появился в зале, пробрался к столику и уселся напротив, спиною к сцене.
– Черне пиво, да, – отозвался на вопрос официанта. – Неважно, можно «Крушовице», но лучше «Козел».
Уже заплел косицу… И вполне эта косица вяжется и с бабочкой, и с фраком.
– Петр Романыч, – сказал я. – Позвольте объясниться: я волнуюсь. Вы – страшно талантливая сволочь.
– Сцена хороша, – обронил он, отпивая из моего бокала. – Стильная удобная сцена, очень кукольная. Это второе, что меня, кроме денег, привлекло. Вернее, первое. Тебе правда понравилось?
– Слушай, ты, конечно, скрытник. Но скажи мне, и я сойду с этим в могилу. Как ты добиваешься синхронных шажков с ней?
Он ухмыльнулся:
– Ну, это самое простое. Когда я вначале к ней припадаю, якобы приглашая на танец, я пристегиваю ее правую ногу к своей тонким бесцветным ремешком.
– А потом?
– Потом незаметно для зрителей отстегиваю. Все скрывает длинная юбка. Зачем тебе все эти детали? Когда ты смотришь на картину Писсарро, ты что – разбираешь каждый мазок, чтобы понять, как он добивается вибрации цвета на холсте? Ты просто смотришь и наслаждаешься.
– Ну ладно, а вот эти волнообразные движения бедер?..
– Все, доктор. Шехерезада прекращает дозволенные речи. Пей свое пиво, и…
В этот момент из-за колонны к нашему столику выкатился Колобок. Некий господин с маленьким упругим и высоким животиком, с виду надставным: он торчал под вишневой бабочкой. И бритая голова была сама по себе глянцевым колобком, и круглый носик был крошечным колобком, и круглый, отнаждаченный бритвой подбородок…
Он налег животом на Петькину спину и ладошками стал оглаживать его плечи.
– Ну, Петюша… – повторял он, поглядывая на меня, – ай да Петушок! Это ж прямо ужас, а?! Это ж какой шикарный номер: после него у всех мужиков в округе неделю стоит, как на параде, никакой виагры не надо!
– Познакомься, Миша, с моим другом, – не оборачиваясь, невозмутимо проговорил Петька. – Он тоже из Израиля.
И вдруг все сложилось, щелкнуло и обернулось ясной картинкой. Тем более что Миша как-то сразу поскучнел и, протянув мне маленькую пухлую руку, пробормотал:
– Давно, давненько не был, что там у нас, как дела? Бузят арабы? Ну ладно, побегу там… еще разобраться… кое-что… – И, снова огладив Петькино плечо, покатился меж столиков, но вдруг вернулся: – Во дела! Гонорар-то забыл! – Голубой конверт переместился из кармана смокинга в карман фрака, а Колобок стал откатываться, приговаривая: – Ребята, заказывайте, что хотите, любую выпивку, любое блюдо, на здоровье! Я позвоню, Петюш, мы еще наметим кое-что…
– Что? – спросил меня мой приметливый друг. – Есть наблюдения?
– Еще какие, – отозвался я. – Твоего Колобка наверняка разыскивает израильская полиция. Я его сразу не признал – видел не в смокинге, а в шортах и в пляжных тапочках на босу ногу. Он когда-то заправлял у нас чуть не всем русским книжным бизнесом. Мне однажды послали из Москвы ящик со справочниками, и тот затерялся в контейнере какого-то оптовика. Ну, я поехал в Тель-Авив его разыскивать.
– И нашел?
– А как же. Вот этот самый Миша его и затерял, но вынужден был найти – я сказал, что пришибу его на месте, и он поверил на слово. Прямо перед глазами он у меня: весь такой уютный, славный; в резиновых шлепанцах – круглые пальчики… Спалил два магазина конкурентов и исчез при невыясненных обстоятельствах. Статья даже была в газете. А сейчас вон – смокинг, бабочка… Так он купил это шикарное заведение, что ли?
Петька с любопытством присвистнул.
– Не знаю, купил или арендует. Я не вдаюсь.
– А ты обернись и вдайся разок. Сразу поймешь, каким бизнесом он заправляет. И почему ему так необходимо, чтобы у всех мужиков в округе…
Петька развернулся и увидел то, что уже минут десять наблюдал я, поскольку в отличие от него сидел лицом к сцене. Там, вокруг шеста, поочередно и старательно, под шепотливую подвздошную музычку и оплеухи фиолетовых вспышек вращались девочки в одних лишь босоножках на гигантских каблуках. Впрочем, вру: были еще номинальные трусики, по сравнению с которыми листок на гениталиях античных статуй выглядел ватными штанами путевого обходчика. Если этот стриптиз считался «легким», то тяжелого я просто вообразить себе не мог. Это был парад местных планет («горячие чувства не знают выходных!»): блондинка сменяла брюнетку, за ней к шесту выходила рыжая, после чего возвращалась брюнетка. Разнообразие зрительного ряда исчерпывалось цветом волос, все «артистки» производили одни и те же движения: медленно истомно задирали ноги, покручивали задом, изгибались и прогибались (у меня при этом возникали исключительно медицинские ассоциации по части незабвенной бабуси). И на позах, и на самих девочках лежал отпечаток тошнотного штампа, унылого несоответствия этой сцене, всему прекрасному залу, с его витражами, колоннами, щедрыми ангелами на потолке, глядящими вниз с отрешенными лицами.
– Увы, – сказал Петька, отворачиваясь от сцены и пробуя принесенное пиво. – Они все губят каблуками. Надо, чтобы кто-нибудь объяснил им: обнаженная женщина на котурнах не может стать объектом страсти, это взаимоисключающие вещи. Она должна быть босой… Маленькие легкие ступни, которые хочется согреть в ладонях, а не убийственные каблуки, нацеленные на твои беззащитные яйца. Кстати, это отлично понимала Айседора Дункан, которая плясала босая, действительно разжигая этим мужскую половину зала. Ибо, видишь ли, женская ступня чрезвычайно эротична сама по себе… Между прочим, я как-то собирался сделать куклу, которая представляла бы из себя одну лишь ступню: такая трогательная пугливая ступня с вкрадчивыми пальчиками… Потом она превращается в Змея Горыныча о пяти головах…
И он пустился в рассуждения о сценическом несоответствии в пропорциях шеста и женских фигур, об отсутствии постановочной фантазии и о чем-то еще, что его занимало… Я же, поглядывая на кружение грудей и ягодиц вверх и вниз по шесту и вокруг него, переводил взгляд на безмятежное Петькино лицо, в который раз поражаясь герметичности сознания этой уникальной личности.
Его не касалось окружающее; он пребывал в абсолютном спокойствии – да и о чем стоило тревожиться? Лиза – его единственная забота в тутошнем, не кукольном мире – сейчас находилась дома, в безопасности, была на данный момент здорова. Все остальное не заслуживало ни малейшего внимания.
И неожиданно меня это разозлило.
– Послушай, – решительно перебил я, обрывая его рассуждения. – Я ведь как раз хотел поговорить с тобой о Лизе, пользуясь тем, что мы одни…
– А мы одни? – удивился он, мельком обернувшись на сцену, где у шеста не слишком синхронно крутились уже две одалиски. – И при чем тут Лиза? Она в полном порядке.
– Что ты заладил одно и то же! В порядке, в порядке… Для тебя «порядок», когда она не ходит по стенке, не мелет чепухи и не мешает тебе заниматься твоими делами.
Это было и грубо, и несправедливо, но мне вдруг захотелось основательно встряхнуть этого кукольного эстета во фраке. И видит Бог, я имел на это право.
– Кстати, из-за твоей самоуглубленности и всегдашнего желания спрятать голову в песок ты пропускаешь момент, когда надо срочно вылетать ко мне, поэтому и привозишь ее в тяжелом состоянии. А это – лишние недели и даже месяцы ее лечения. Ты поэтому и себе вредишь.
– Господи, – пробормотал он растерянно. – Какого черта ты затеял этот разговор? Все же хорошо, правда – хорошо…
– Вот и стоит думать, пока все хорошо, что дальше делать. Лиза должна быть чем-то занята. Не только поисками квартиры.
– Но она занята! – крикнул он. – Я все время даю ей работу, я слежу, чтобы…
– …ты следишь, чтобы у нее было достаточно деревянных носов, – вставлять их твоим спейблам и кашпарекам. А где написано, что Лиза должна заниматься только тобой, твоими куклами?
– Борька… – ошеломленно проговорил он. – Ну что ты напал на меня! Ты же прекрасно знаешь ситуацию. Что ты предлагаешь?
– Определи ее на какие-нибудь курсы. В ее возрасте еще вполне можно приобрести профессию.
– Какую? – воскликнул он. – Бухгалтера? Да она с ума сойдет!
Последнее замечание выглядело – на фоне всей его жизни – даже забавным.
– Сойдет, сойдет… если все так и будет продолжаться. Послушай: она – не алкоголик на трудотерапии, чтобы клеить какие-то там носы или не знаю что еще. Купи ей компьютер! Ты – последний в природе, кроме племени австралийских бушменов, у кого нет компьютера. Определи ее на курсы какой-нибудь графики, дизайна или хрен там знает чего. Это интересно, и Лиза – способная девочка, она все отлично осилит…
Он долго молчал, опустив глаза и неохотно ковыряя вилкой принесенный салат. Наконец с усилием проговорил:
– Чтобы она ездила сама бог знает куда?.. Чтобы я отпустил ее – с ее доверчивостью, с ее видом растерянного подростка – в какой-то там кол-лек-тив, в группу, куда набивается всякий сброд?.. Чтобы она заблудилась где-нибудь, чтобы на нее маньяк напал?.. Чтобы случилось что-то ужасное?
Я изумленно смотрел на своего старого друга, даже не пытаясь найти какие-то подходящие случаю слова. Честно говоря, я не представлял, что ситуация настолько необратима. Это было новое его лицо, вернее, новое его выражение… Я вспомнил болванку из папье-маше, ту, что держал сегодня в руках: иной ракурс, при котором на лица и предметы иначе падает свет.
Несколько мгновений мы оба молчали. Наконец я тихо произнес:
– Ах ты сволочь… Сволочь, гад… Ты хоть понимаешь, что творишь?
Он поднял затравленные глаза, ускользающие от моего требовательного взгляда, и выдавил:
– А ты? Ты хоть понимаешь, что со мною станет, если с ней случится что-нибудь ужасное?..
Я наклонился над столом и внятно проговорил:
– С ней уже все случилось. Самое ужасное. Когда человек чувствует и говорит, что у него забрали душу, – ужаснее ничего быть не может.
Я знал, что это – запрещенный прием. Удар ниже пояса. И бил намеренно и точно, понимая, что сейчас шоковая терапия – единственный и последний шанс спасти Лизу. Спасти Лизу, а значит, и его самого, безумца.
– Ты и есть тот маньяк, что на нее напал, – сказал я. – Отпусти ее! Отпусти ее внутри себя. Она – твоя больная жена, но не твоя собственность.
– Собственность… – Он горько усмехнулся и умолк. И вновь я вспомнил ту болванку, что меняет не только выражение лица, но самую свою суть в зависимости от ракурса и падающего на нее света. Чуть изменен поворот головы – и вот исчезли жесткость и угрюмый эгоизм творца, уступив место одной лишь страдающей нежности…
Он медленно проговорил:
– Месяца полтора назад я познакомился с отличным мужиком. Он – коллекционер кукол, историк, античник. Так и сыплет цитатами из древних… Цитировал старинный манускрипт, что-то из огрызков александрийской литературы… Там – об одном маге, что создал мальчика из воздуха и взял к себе на службу.
– Из воздуха?! – недоуменно переспросил я.
– Да. Из воздуха… – И продолжал, не глядя на меня. – Там даже процесс описан: из воздуха в воду, из воды – в кровь, из крови – в плоть… «Уплотненный в плоть» – очень образно, да? И, мол, это гораздо труднее того, что сделал Создатель, слепив человека из глины.
– Ну?.. – Я не понимал, зачем он сейчас рассказывает об этом, именно сейчас, в тот момент, когда мы наконец всерьез заговорили о нем, о Лизе. Я даже подумал, что он вновь пустился в рассуждения о своих куклах, все о тех же проклятых своих куклах, и поймал себя на том, что скоро, кажется, я так же, как и Лиза, возненавижу всех кукол в мире.
– Да, да… – заторопился он, видимо, опасаясь, что я прерву его, не дам договорить. – Да, он создал из воздуха мальчика и душу его взял к себе на службу, тем самым убив в нем человека, личность. Так вот… – Он поднял на меня свои удивительные, сквозные седые глаза, как бы глядящие не на тебя, а совсем в иные пространства, – бывают минуты, когда мне кажется… когда я чувствую себя именно тем мальчиком, созданным из воздуха и «уплотненным в плоть», чью душу Создатель или Тот, другой – кто-то из них двоих, – взял к себе на службу. А вот к кому из них я взят на службу, в чем этой моей службы смысл и, главное, чья я собственность… этого в отличие от Лизы не знаю…
У него такое лицо было, что мне стало страшновато. Мне стало страшно и очень тошно… Выходит, я все же полез в их колючие дебри: сам оцарапался и его шкуру в кровь изодрал.
– Ладно… – смущенно выдавил я. – Допивай уже пиво, едем домой. Сил больше нет смотреть на эти сиськи и зады. Там Лиза ждет… и мы ведь еще должны Эллис отвозить? Кстати, ты где ее ос тавил?
– В артистической…
Он сидел, по-прежнему не поднимая глаз от тарелки. Как он всегда умудрялся – в любой ситуации, в окружении любой публики – погружать себя в капсулу совсем иного воздуха, иного освещения, иной плотности пространства! Вот и сейчас, с этим своим средневековым желчным лицом, он выглядел настолько трагически значительным, настолько более реальным, чем пошлый задник с сальными вздохами музыкальной сопроводиловки стриптиза; казалось даже странным, что манекены за его спиною двигаются, словно живые.
– Ты ее, надеюсь, запер в этой обители святости?
Он невесело усмехнулся и сказал:
– Ее можно не запирать, к ней никто не приблизится. Ее боятся, разве я тебе не говорил? Ее люди боятся, как… сушеных голов на поясе у шамана твоих австралийских бушменов. Или как мумию… Восхищаются и предпочитают держаться подальше. Ее можно забыть на остановке трамвая, в супермаркете… Ничего не случится. Видел, как осторожно тыкал в нее пальцем таксист?..
Мы поднялись и пошли мимо сцены, мимо изящной кукольной сцены, оскверняемой жилистыми ногами на лошадиных копытах; мимо всего этого бесхозного, принадлежащего всем и никому женского контингента грудей, животов, пупков, сосков…
Он шел впереди меня по плохо освещенным коридорам закулисья, отрывисто бормоча:
– С компьютером ты прав, прав… Я куплю ей компьютер, завтра же куплю, вот на эти самые деньги… Я найму кого-нибудь, чтоб ее учили… Пусть приходят домой давать уроки…
Так мы дошли до артистической комнаты. Он толкнул дверь и вдруг остановился на пороге, и после секундной провальной паузы едва слышно выдохнул:
– Где…
И заорал диким голосом:
– Где-е-е-е?!!
Я отпихнул его и ввалился в комнатку. Да, скамья была пуста, и стол был пуст; за ширмой со спинки стула свисал чей-то лифчик, но Эллис не было.
Я выскочил в коридор и кинулся к выходу, где сидел за столом охранник с камердинерскими баками.
– Слушайте, – выговорил я, запыхавшись. – Там, в артистической, мы после выступления оставили куклу… И сейчас ее почему-то нет! Не видали вы случаем…
– Видал, – он апатично созерцал мои судороги. – Она ушла.
– Кто ушел? – тихо спросил я. – Кукла? Вы спятили, почтенный?
– Как же, кукла! – он ухмыльнулся. – Я смотрел номер, там все белыми нитками шито. Это ж ясно, что артистка!
– Ты, блядь, понял, что тебе сказали? – уточнил я, переходя на правильный тон, потому что времени было мало, а этот ублюдок заслужил весь арсенал незабвенной бабуси. – Это – кукла! Рек-ви-зит! Ты афишу читал?
– Понты, – сказал он. – Афиша, в натуре… За идиотов держат. Я вам чё говорю: она вошла, показала пригласительный: «Извините, я сейчас выступала и забыла одну вещь в артистической, а выходила через главный вход. Подскажите, я плохо ориентируюсь…» Ну, я ей показал – прямо и направо… Она пошла и минут через пять вышла… И все, – он усмехнулся и презрительно повторил: – Кук-ла! Совесть надо иметь…
Я попятился, повернулся и бросился назад в артистическую. Там уже толклись Колобок-Миша в бабочке, какая-то женщина с лицом Анжелы Табачник и с таким же количеством грудей и гномик-метрдотель… И отдельно от этого паноптикума на скамье сидел Петька, совершая руками такие движения, будто рвал воздух в клочья.
– Вызови полицию, Миша… – монотонно повторял он. – Полицию надо звать…
А тот подскакивал, и животик его под нос подскакивал, и он горячо убеждал:
– Петь, Петь… вот только это… ментов не надо, а? Я те возмещу. Все, сколько стоит она – триста, пятьсот евро. Даже штуку! Только скажи… но ментов не надо! Давай, говори прямо – сколько она стоит, твоя красотка?
– Да немного… – серыми губами проговорил Петька, продолжая ломать пальцы, – тысяч пятьсот… Звони в полицию.
Я подошел к окошку и толкнул его, и оно отпахнулось, впуская морозное облачко в затхлую комнату. Я выглянул наружу, в глухой переулок. Пушистый свежий слой снега под окном был примят, и вокруг этого отпечатка и из переулка на улицу вели маленькие следы. Будто совсем недавно там прилег на минуту кто-то нетяжелый, вроде ребенка, а потом поднялся и ушел.
И тут, рядом со своим обезумевшим другом, ломающим пальцы и в клочья разрывающим воздух, рядом с этим глубочайшим отчаянием я – стыдно признаться! – испытал дикий, подростковый какой-то восторг и гордость за Лизу, за то, что она сумела это проделать, за ее цельный страстный характер, за ее непримиримость…
Я аккуратно закрыл окно, схватил обмякшего Петьку под мышки, вздернул и поставил на ноги, как ставят пьяных.
– Никакой полиции, – через плечо сказал я Колобку. – И заткнитесь, и никому ни слова. Где его куртка, дайте сюда… И такси срочно. Срочно такси!
Потом обнял его и на ухо произнес только одно короткое слово, два слога, которые он знал лучше любых других. Нацепил на него куртку и потащил к выходу.
Всю дорогу в такси он сидел, катая голову по спинке кресла и тихо мыча. Только однажды внятно про изнес:
– Она ее скинула с моста…
И я ровным голосом возразил:
– Не сочиняй заранее всех бед…
Когда остановились у дома на Вальдштейнской, Петька выпрыгнул из машины и как безумный метнулся к воротам. Но вдруг остановился, обессиленно привалился к ним и сказал:
– Иди ты… Я боюсь.
Лицо у него было такое же мосластое и предсмертное, как у «чернехо беранка» над воротами.
Я нажал на ручку, и мы оба ринулись в калитку, отпихивая и обгоняя друг друга, срывая куртки на ходу, – один бог знает, сколько судорожных и ненужных движений совершает человек в минуты аффекта! Пересекли двор и, добежав до двери, оба навалились на нее, чуть не рухнув в прихожую…
Я этой картины не забуду. В похоронно поскрипывающей тишине мерно покачивался в кресле кошмарный Тяни-Толкай о двух головах, одна из которых, как и положено, сидела на плечах, а вторая, раскинув багряные власы, лежала у Лизы на коленях, безмятежно глядя на нас с тихой улыбкой. А расколоченное, искореженное, распотрошенное тело уникальной куклы валялось на полу вместе с молотком, пилой, и еще какими-то Петькиными инструментами.
Я раскинул руки и уперся в косяки двери, преградив моему несчастному другу путь в комнату.
И не отрываясь смотрел на Лизу – на совсем незнакомую мне женщину…
У нее было лицо человека, исполнившего тяжкий долг: бесповоротное лицо вынужденного убить… Лицо палача в тот первый после казни миг, когда, объятый пламенеющей своей рубахой, он молча опускает руки с топором под еще не погасшей дугой сверкнувшего лезвия.
За моей спиной – вернее, о мою раскаленную спину – бился Петька, пытаясь прорваться в комнату. И от страшного высоковольтного напряжения между этими двумя у меня даже в голове звенело.
Глубоким хрипловатым голосом Лиза произнесла:
– Пропусти его… – тоном, каким велят пустить родственников к телу казненного; и убейте меня, если в ее голосе не звучало сострадание…
Для них обоих механическая кукла всегда была живой, и я даже боялся заглядывать в эту бездну…
– Пропусти его!
Я убрал руку, и Петька, издав лебединый крик, со страшным лицом ринулся мимо меня к Лизе.
Я подсек его и повалил на пол. Профессиональный навык: все ж не зря на заре эмиграции полгода пришлось поработать медбратом в буйном отделении.
Я удачно подсек его и повалил, и навалился сверху, да еще руку заломил на всякий случай. И по лужице крови, растекшейся под его щекой, понял, что перестарался: бедный мой Петька довольно крепко приложился об пол. Он молча лежал подо мной, длинными судорожными всхлипами втягивая воздух.
А Лиза спокойно проговорила:
– Оставь его, Боря. Ничего он мне не сделает. Все плохое кончилось навсегда…
Нет, я пока не был уверен, что все плохое кончилось – по хриплому стонущему дыханию подо мной, – и не решался слезть с Петькиной фрачной спины. По себе судил: я-то на его месте прибил бы ее непременно. Так что одной рукой я продолжал держать в тисках его заломленную руку, а другой успокаивающе поглаживал по загривку.
– Подними его, – продолжала она. – Я хочу, чтобы новость он услышал стоя. А Корчмаря больше прятать не надо, пусть среди нас сидит, он заслужил.
И вдруг, подняв голос до незнакомой мне торжествующе звенящей высоты, внятно, как герольд, она произнесла совершенно непонятную мне фразу:
– Ты слышал, Мартын? Он – уже! – сослужил!
И разом настала тишина: как сценическая, тщательно отрепетированная пауза. Я даже не сразу понял – почему: оборвалось Петькино сиплое дыхание.
Я рванул его за плечо, перевернул на спину и увидел закатившиеся глаза и жутко разбитый нос.
– Лиза! – рявкнул я, срывая с него дурацкую бабочку и расстегивая рубашку. – Брось эту чертову голову, ты что, Саломея? Тащи лед из морозилки! И, пожалуйста, не пугайся: это банальный обморок…
Теперь, не угодно ли, смена картин: рыдающая Лиза, скулящий нервный пес на костыле, вконец ошалевший от всех потрясений и драм этого дома, и – расквашенный бесчувственный Кукольник.
В довершение всего в тот момент, когда я наконец вытащил Петьку из на редкость глубокого, сильно меня напугавшего обморока, с кресла-качалки упала на пол забытая голова Эллис; подкатилась к хозяину и меланхолично закачалась у самого его лица, прощально вращая глазами – теми самыми, цвета горного меда драгоценными глазами (черемуха, жимолость и клевер, богородская трава и шалфей), которые с великим тщанием выдул для нее последний глазодуй Чехии Марек Долежал…
* * *
…Ну довольно, пора закругляться. Надоело отдавать сомнительному занятию редкие спокойные вечера. Тем более что вряд ли я стану демонстрировать свои писания кому бы то ни было даже и много лет спустя.
Этот дурак не разговаривал со мной целый месяц. Он вбил себе в голову (идиот! гóвна! – как сказала бы незабвенная бабуся), что мы с Лизой были в сговоре! И после нескольких незадачливых звонков в Прагу, когда я пытался что-то объяснить, а он, давясь рыком, швырял трубку, я решил дать ему время прочухаться.
Меня беспокоила поздняя беременность Лизы, со шлейфом этого семейного «синдрома». Признаться, я был против нового рискованного эксперимента и все порывался звонить – наорать, погнать на генетический анализ, пока не поздно… Хотя… что-то удерживало меня от всех этих выяснений: сроки, анализы… что-то меня удерживало – совсем не по-врачебному – от того, чтоб вламываться в эту область их жизни.
А Лиза, с которой раза два удалось мне переговорить, была на удивление спокойна, насмешливо-деловита и на мои осторожные попытки что-то сказать повторяла: «Все будет хорошо, Боря, увидишь, – все теперь будет отлично!»
Странная уверенность! Вот уж действительно: связала судьба с двумя безумцами…
От Лизы же я узнал, что Петька на паях с Прохазками и еще с каким-то Кукольным акционерным обществом затеяли грандиозный проект: купили старую баржу на Влтаве и теперь переоборудуют ее в плавучий театр: экспериментальный синтетический – люди-куклы… Еще не все утрясено с бумагами, еще предстоит беготня и нервотрепка с добыванием разрешения от магистрата на швартовку баржи у одного из мостов, но уже объявлен кастинг актеров, и много талантливых ребят прямо-таки ломятся: целый курс выпускников Академии – ну, ты же знаешь, у Мартына все-таки репутация. А планов и идей у него столько, что башка раскалывается. И главное, Мартын обещал, что и ей будет работа в проекте: например, заниматься с ребятами хореографией – после родов, само собой, когда брюхо спадет. Боря, понимаешь, повторяла она, ведь это же моя, в конце-то концов, профессия, правда?..
Правда-правда…
В деловых подробностях была не сильна; только обмолвилась, что Петькиной долей в это самое Кукольное акционерное общество ухнули все деньги, вырученные за самарскую квартиру, так что, поживем еще в конюшне, и ничего страшного, скоро во дворике плющ по стене пойдет, как взметнется зеленой волной! а осенью заалеет. А по утрам – роса… Помнишь, как летом у нас хорошо? Ведь у нас хорошо, правда, Боря?
Правда, моя милая, правда…
Я слушал ее неповторимый голос, мальчишескую замшевую хрипотцу, и думал – а вдруг? Вдруг случится чудо, и – это бывает же, редко, но бывает – она никогда больше не вернется в клинику? И в таком случае не пора ли мне, соломенному вдовцу, снова затевать бракоразводный процесс…
* * *
И вдруг он сам позвонил.
Я был на обходе, медсестра Шира заглянула в палату и сказала:
– Бóрис, там звонит этот странный твой друг – русский, психованный.
И я побежал со второго этажа в ординаторскую, прыгая, как школьник, через ступеньки – и откуда прыть такая, скажите на милость…
– Борька! – крикнул он сильным, новым каким-то голосом, раскачивая этим ветреным голосом огромное пространство между нами. – У меня дочь, Борька!
– Как?! – растерялся я. – Родилась уже?!
– Да нет, еще долго, ты что – дурак, доктор? Но им уже видно. Я сам ее видел вчера на экране, Борька, видел! Плавает, как рыбка: еще страшилище, но такая красотка – просто куколка!
И тут как огрели меня.
– Нет!!! – заорал я в трубку, не стесняясь медсестры и сослуживца, прянувших от моего ора к дверям, как испуганные зайцы. Я чувствовал лишь слепящую ярость и желание отдубасить его, как собаку: – Нет, сукин ты сын! Не сметь!!! Не куколка! Ты слышал? Она – не ку-кол-ка!!!»