Часть четвертая
По дороге в Париж, проезжая через пункт оплаты Сен-Арну, минуя Савиньи-сюр-Орж, Антони, потом Монруж и сворачивая к съезду на Порт д’Итали, я вполне отдавал себе отчет, что еду навстречу безрадостной жизни, правда, не пустой, а, напротив, переполненной всякими мелкими посягательствами на нее: как я и полагал, кто-то, воспользовавшись моим отсутствием, занял закрепленное за мной парковочное место у дома, в холодильнике обнаружилась небольшая протечка, – на этом домашние неурядицы заканчивались. Но мой почтовый ящик был завален казенными письмами, и на некоторые из них мне следовало срочно ответить. Поддержание своей административной жизни на должном уровне требует практически непрерывного присутствия; уезжая надолго, рискуешь нажить себе кучу проблем с какой-нибудь конторой, и я понимал, что мне понадобится несколько полных рабочих дней, чтобы наверстать упущенное. Для начала я просто выкинул все бесполезные рекламные листки, за исключением специальных предложений (три безумных дня в “Офис-Депо”, скидки для постоянных клиентов в “Кобразон”), и перевел взгляд на небо однообразно серого цвета. Так я просидел не один час, периодически подливая себе рому, прежде чем взялся наконец за письма. В первых двух агентство по дополнительному медицинскому страхованию информировало меня о невозможности удовлетворить некоторые из моих запросов о возмещении расходов и убедительно просило обратиться с повторным запросом, приложив к нему фотокопии недостающих документов: подобные послания были для меня обычным делом, и, как правило, я даже не отвечал на них. Зато третье письмо, отправителем которого значилась мэрия города Невера, явилось для меня полной неожиданностью. Мэрия выражала мне глубокие соболезнования в связи с кончиной матери и сообщала, что, поскольку тело перевезено в городской морг, мне следует принять надлежащие меры; письмо было датировано 31 мая. Я на скорую руку разобрал всю стопку: в ней среди прочего попались два повторных обращения от 14 и 28 июня. И наконец, и июля мэрия Невера известила меня о том, что в соответствии со статьей L2223-27 Общего кодекса административно-территориальных образований муниципалитет взял на себя заботы по захоронению тела моей матери на общественном участке городского кладбища. В течение пяти лет я могу потребовать эксгумации с целью частного перезахоронения; по истечении указанного срока тело будет кремировано, а пепел развеян в Саду памяти. В случае если я приму решение об эксгумации, мне надлежит оплатить работу муниципальных служб, катафалк, четырех носильщиков и издержки, связанные с собственно погребением.
Я, конечно, был далек от мысли, что моя мать вела активную социальную жизнь, посещала лекции о цивилизациях доколумбовой эпохи или осматривала романские церкви провинции Ниверне в компании женщин своего возраста; но мне и в голову не приходило, что ее одиночество было настолько беспросветным. Возможно, они пытались связаться и с моим отцом, но он оставил письма без ответа. Все-таки мне стало немного не по себе, оттого что ее предали земле на участке неимущих (задав поиск в интернете, я выяснил, что прежде так назывались общие захоронения), интересно, какова судьба ее французского бульдога (ОЗЖ, прямая эвтаназия?). Я отложил в сторону счета и уведомления об автоматическом списании средств – тут все просто, их надо только разложить по соответствующим папкам, – выделив таким образом из общей кучи письма от двух главных корреспондентов, задающих тон человеческой жизни: службы медицинского страхования и налоговой инспекции. У меня не хватило духу сразу впрячься в это, и я решил пройтись по Парижу – ну нет, не по Парижу, это было бы чересчур; в первый день я предпочел ограничиться прогулкой по своему району.
Вызвав лифт, я понял, что не получил ни одного письма из университета. Тогда я вернулся в квартиру проверить выписки со счета: зарплату мне перевели, как обычно, в конце июня; то есть мое положение оставалось по-прежнему неясным.
Смена политического строя пока не оставила видимых следов в моем квартале. Китайцы, сбившись в тесные группки, с купонами в руках, толклись, как раньше, у баров с кассами конного тотализатора. Другие на дикой скорости катили тележки, нагруженные рисовой лапшой, соевым соусом и манго. Казалось, ничто, даже исламский порядок, не в состоянии притормозить их бурную деятельность – исламский прозелитизм, так же как и до него христианский, скорее всего, бесследно растворится в океане этой грандиозной цивилизации.
Я бродил по нашему чайна-тауну уже больше часа. Церковь Святого Ипполита по-прежнему зазывала своих прихожан на курсы китайского языка и китайской кухни для начинающих; флаеры, приглашающие на вечеринки Asian Fever в Мезон-Аль-форе, тоже никуда не делись. Одним словом, я не обнаружил никаких видимых признаков перемен, если не считать ликвидации кошерного отдела в супермаркете “Жеан Казино”; но ведь большие торговые сети всегда отличались приспособленчеством.
В торговом центре “Итали-2” ситуация оказалась несколько иной. Как я и предполагал, магазин “Дженнифер” закрылся, на его месте возник какой-то провансальский биобутик, торгующий эфирными маслами, питательным шампунем с оливковым маслом и медом с ароматами гарриги. Сложнее было объяснить тот факт, что сетевой магазин “Современный человек”, находившийся на малопосещаемом третьем этаже, тоже закрыл свои двери, возможно, по чисто экономическим соображениям, и пока что его ничем не заменили. Но главное, неуловимо преобразились посетители. Как и во всех торговых центрах – хотя здесь это не так бросалось в глаза, как в районах Дефанс и Ле-Аль, – тут вечно слонялись толпы местной шпаны; теперь они словно испарились. То, что женщины стали одеваться иначе, я заметил сразу, хотя и не смог проанализировать это преображение; число исламских платков увеличилось ненамного, дело было не в этом, но я прошлялся там почти час, пока до меня вдруг не дошло, в чем дело: все женщины были в брюках. Угадывание женских ляжек и мысленная проекция, доходящая до точки их скрещения у лобка, – весь этот процесс, возбуждающая сила которого прямо пропорциональна длине обнаженных ног, всегда был для меня настолько привычным, машинальным и, в каком-то смысле, свойственным мне по природе, что я даже сразу не сообразил, что случилось, но факт был налицо: платья и юбки попросту исчезли. Появилась другая одежда, нечто вроде длинного хлопчатобумажного балахона до середины бедра, сводящего на нет весь смысл обтягивающих брюк, а их еще некоторые женщины могли бы себе позволить; что касается шорт, то о них, само собой, нечего было и мечтать. Созерцание женской попы, источник примитивного романтического утешения, тоже стало невозможным. Вот и наступило время перемен; дело явно шло к настоящему перелому. Переключаясь в течение нескольких часов с канала на канал, никаких других метаморфоз я не выявил, а эротические телепередачи в любом случае уже давно вышли из моды.
Только через две недели после возвращения я получил конверт из Парижа-III. По новому уставу Исламского университета Сорбонна, мне запрещалось там преподавать; Робер Редигер, новый ректор университета, сам лично подписал письмо; он выражал глубокое сожаление и заверял меня, что высокое качество моих научных работ не подвергается никакому сомнению. Конечно, мне не возбраняется продолжить карьеру в светском университете; в случае если я тем не менее откажусь от этой мысли, Исламский университет Сорбонна готов незамедлительно начать выплачивать мне пенсию, ежемесячная индексация которой будет проводиться в соответствии с фактическим уровнем инфляции, – на сегодняшний день она составляет 3 472 евро. Я должен обратиться в канцелярию для осуществления всех необходимых действий по ее оформлению.
Я перечитал письмо три раза подряд, не веря своим глазам. С точностью до евро эта пенсия соответствовала той, которую я получил бы в шестьдесят пять лет, завершив профессорскую карьеру. Они и правда готовы были пойти на колоссальные финансовые жертвы, лишь бы никто не гнал волну Они наверняка переоценили степень вредоносности университетских преподавателей и их способность с успехом организовать протестные действия. Ученое звание само по себе уже давно не давало прямого доступа к разделам “мнений” и “дискуссий” влиятельных изданий, ставших совершенно закрытым, эндогамным пространством. Кроме того, даже единодушный протест университетской профессуры прошел бы практически незамеченным, но откуда им было это знать, в Саудовской-то Аравии. В сущности, они все еще верили в силу интеллектуальной элиты, и в этом было даже что-то трогательное.
Подойдя к университету, я не обнаружил никаких новшеств, не считая звезды и полумесяца из золотистого металла, украсивших большую надпись над главным входом: “Новая Сорбонна – Париж-III”; внутри административных помещений перемены были более заметны. В холле посетителей встречала фотография паломников, совершающих ритуальный обход вокруг Каабы, а стены офисов украшали плакаты с сурами Корана, выполненными арабской вязью; все секретарши сменились, я, во всяком случае, никого не признал, и все они были в хиджабах. Одна из них вручила мне на редкость незатейливый бланк заявления о пенсии; наскоро заполнив его, я поставил свою подпись и вернул ей. Выйдя во двор, я осознал, что за эти несколько минут моя университетская карьера завершилась.
Дойдя до метро “Сансье”, я в нерешительности остановился перед входом; мне не хватало духу вернуться домой как ни в чем не бывало. На улице Муффтар как раз открывался рынок. Я побродил вокруг лотка с овернскими колбасными изделиями, обвел невидящим взглядом колбаски со всякими добавками (с сыром, с фисташками, с грецкими орехами) и тут увидел идущего по улице Стива. Он тоже заметил меня и, по-моему, собрался повернуть обратно, чтобы не столкнуться со мной, но не успел, я уже шел ему навстречу.
Как я и предполагал, он согласился преподавать в новом университете; теперь он читал курс о Рембо. Ему явно неловко было мне это рассказывать, и он добавил, хотя я его ни о чем не спрашивал, что новые власти вообще не вмешиваются в содержание лекций. Ну и само собой, обращение Рембо в ислам в конце жизни считается непреложной истиной, хотя обычно оно как минимум подвергается сомнению; что же касается самого важного – поэтического анализа, – то тут они совсем не вмешиваются, честное слово. Поскольку я слушал, не выказывая никакого возмущения, его немного отпустило, и в конце концов он даже предложил мне выпить кофе.
– Я долго колебался, – сказал он, заказав бокал мюскаде. Я кивнул, понимающе и даже сердечно; по моим оценкам, время его колебаний не превысило десяти минут. – Но зарплата уж больно заманчивая.
– Даже пенсия завидная.
– Зарплата намного выше.
– Насколько?
– В три раза.
Десять тысяч евро в месяц посредственному преподавателю, не пользующемуся ни малейшей популярностью, который так и не сумел выжать из себя ни единой публикации, достойной этого названия, – да, со средствами тут было явно все в порядке.
– Оксфорд у них буквально уплыл из-под носа, – сказал Стив. – Катарцы перекупили его в последнюю минуту; тогда саудовцы решили вбухать все в Сорбонну. Они даже приобрели несколько квартир в пятом и шестом округах для служебного жиль я; ему самому предоставили чудную трехкомнатную квартирку на улице Драгон по смешной цене.
– Мне кажется, они рады были бы, если бы ты остался, – добавил он, – но не знали, где тебя искать. Они даже спрашивали, не могу ли я связать их с тобой; я вынужден был ответить отрицательно, сказал, что мы не общаемся в нерабочее время.
Вскоре он проводил меня до метро.
– А что студентки? – спросил я, когда мы подошли.
Он широко улыбнулся.
– Ну, в этом смысле, конечно, многое поменялось, или, скажем так, приняло иные формы. Я вот женился, – добавил он с каким-то даже вызовом и уточнил: – На студентке.
– Они и этим занимаются?
– Не совсем. Я бы сказал, не препятствуют знакомству. В следующем месяце возьму себе вторую жену, – заключил он и удалился по направлению к улице Мирбель, а я, обомлев, буквально застыл у входа в метро.
Я простоял так несколько минут, прежде чем решился поехать домой. Спустившись на перрон, я обнаружил, что следующий поезд в сторону мэрии Иври придет только через семь минут; подъехавший состав направлялся в Вильжюиф.
Я находился в расцвете лет, никакая смертельная болезнь не угрожала впрямую моей жизни, мелкие болячки, то и дело одолевавшие меня, были мучительны, но, в общем-то, вполне терпимы; пройдет лет тридцать, а то и сорок, прежде чем я попаду в ту черную полосу, где все болезни более или менее смертельны, и всякий раз так называемый летальный исход весьма вероятен. Друзей, понятное дело, у меня не было, а когда они у меня были, с другой стороны? И вообще, если подумать, зачем они нужны, друзья эти? На определенном этапе физической деградации – а она наступит довольно скоро, не пройдет и десяти лет или того меньше, как она станет очевидной и я попаду в разряд еще не старых, – только отношения супружеского типа имеют хоть какой-то смысл (тела, скажем так, сливаются, возникает, в некотором роде, новый организм – ну, конечно, если верить Платону). Мне же супружеские отношения не грозили, понятное дело. Мейлы Мириам за этот месяц стали реже и короче. Недавно она перестала обращаться ко мне “мой дорогой”, перейдя на более нейтральное “Франсуа”. Теперь это, видимо, вопрос еще пары недель, и она, как и все ее предшественницы, объявит мне, что встретила одного человека. Встреча уже состоялось, я не сомневался в этом, не знаю толком почему, но что-то такое было в словах, которые она употребляла, и в неуклонном сокращении числа смайликов и сердечек, обильно усыпавших раньше ее письма, что убеждало меня в моей правоте; она просто еще не собралась с духом мне признаться. Она отрывалась от меня, вот и все, начинала новую жизнь в Израиле, а на что я, собственно, надеялся? Красивая девочка, умная, милая, в высшей степени соблазнительная, – да, именно, на что я, собственно, надеялся? Об Израиле, во всяком случае, она неизменно отзывалась с восторгом. “Тут трудно, но зато мы знаем, зачем мы здесь”, – писала она. Вот уж чего обо мне никак не скажешь.
Конец моей университетской карьеры лишал меня – я по-настоящему осознал это только через несколько недель – всех контактов со студентками; ну и как же быть? Что же мне теперь записаться на Meetic по примеру стольких моих предшественников? Я был человеком образованным, достигшим определенного уровня; к тому же в расцвете лет, как я уже отметил; и если бы даже по истечении пары месяцев трудоемкой переписки, когда редкие моменты воодушевления – все равно по какому поводу, будь то хоть последние квартеты Бетховена, – чуть припорошили бы постоянно растущую вселенскую скуку и замерцала бы надежда на какие-то волшебные мгновения или на некую близость, сотканную из смеха и общих восторгов, если бы по прошествии этих нескольких недель я решился бы встретиться с одной из моих многочисленных подруг по несчастью, что бы из этого вышло? Эректильный сбой с одной стороны, вагинальная сухость – с другой; спасибо, не надо.
Я крайне редко заходил на сайты эскорт-агентств, как правило, это случалось со мной летом, когда я пытался заполнить, так сказать, паузу между двумя студентками; в общем и целом я остался скорее доволен. Быстрый поиск по интернету убедил меня в том, что новый исламский порядок никак не отразился на их функционировании. Я проканителился довольно долго, перебирая бесчисленные странички кандидаток, некоторые я распечатывал, чтобы изучить на досуге (сайты девушек по вызову устроены наподобие гастрономических путеводителей: проникнутые неподдельным лиризмом описания блюд сулят наслаждения гораздо более яркие, чем те, что испытываешь в итоге наяву). Наконец я остановился на Надие-туниске и даже возбудился, оттого что выбрал мусульманку, учитывая нынешний политический контекст. Оказалось, что Надия каким-то образом избежала повальной исламизации, поразившей молодых людей ее поколения. Дочь рентгенолога, она с детства жила в богатых кварталах и даже не думала закрывать лицо. Она перешла на второй курс магистратуры по специальности “современная литература” и вполне могла оказаться одной из моих бывших студенток; выяснилось, что нет, она до этого училась в Париже-VII. В сексуальном плане она работала на высоком профессиональном уровне, но позы меняла слишком механически, чувствовалось, что мысли ее далеко, она слегка оживилась, лишь когда я перешел к анальному сексу; попа у нее была маленькая и узкая, но, как ни странно, никакого удовольствия я не получил, я вполне мог и дальше так драть ее, не испытывая ни усталости, ни радости, несколько часов подряд. В ту минуту, когда она начала тихо постанывать, я вдруг понял, что она боится испытать удовольствие, а потом, может быть, и какие-то чувства; она быстро обернулась и заставила меня кончить ей в рот.
До моего ухода мы еще немного поболтали, сидя на ее раскладном диване из “Дома диванов”, чтобы добрать до оплаченного мною часа. Она была, пожалуй, умна, но неоригинальна в суждениях и решительно обо всем, будь то избрание Мохаммеда Бен Аббеса или долги стран третьего мира, думала именно то, что принято думать. В ее со вкусом обставленной студии царил идеальный порядок; наверняка она вела себя очень осмотрительно, не проматывала на дорогие шмотки свои заработки, а аккуратно откладывала большую их часть. И действительно, она подтвердила, что всего за четыре года – она занималась этим с восемнадцати лет – ей удалось скопить на покупку студии, куда она и водила клиентов. Она собиралась продолжать в том же духе до конца учебы, а потом рассчитывала сделать карьеру в области электронных медиа.
Несколько дней спустя я остановил свой выбор на Сучке Бабет, которая собрала на сайте массу восторженных отзывов, – она представлялась “горячей штучкой без границ и запретов”. И на самом деле, в своей симпатичной, немного старомодной двухкомнатной квартире она приняла меня в лифчике с открытой грудью и стрингах с разрезом. У нее были длинные светлые волосы и простодушное, почти ангельское личико. Она тоже высоко ценила содомию, но не считала нужным подавлять свои восторги. Прошел час, а я так и не кончил, и она похвалила мою выдержку; впрочем, и на этот раз, хотя у меня и стоял вовсю, ни малейшего удовольствия я не получил. Она попросила кончить ей на грудь; я подчинился. Размазав по себе сперму, она призналась, что обожает, когда спермой покрыто все тело целиком; она регулярно принимала участие в ганг-бангах, обычно в свингерских клубах, но иногда и в общественных местах вроде паркингов. Хотя она назначала минимальный тариф – всего пятьдесят евро с носа, – эти вечеринки оказывались весьма доходными, поскольку ей случалось приглашать на них по сорок – пятьдесят мужиков, которые, сменяя друг друга, имели ее во все три дырки, а потом кончали ей на тело. Она обещала предупредить меня, когда запланирует очередной ганг-банг; я поблагодарил. Не то что бы меня это привлекало, просто она была мне симпатична.
Короче, обе девушки по вызову оказались хороши. Но все же не настолько, чтобы у меня возникло желание снова увидеться с ними или завязать длительные отношения; вкус к жизни они во мне тоже не пробудили. Что ж теперь умирать, что ли. Я счел, что это было бы преждевременным решением.
Умер между тем мой отец. Сильвия, его спутница жизни, позвонила, чтобы поставить меня в известность. Нам с вами не так часто, с сожалением сказала она по телефону, выпадала возможность пообщаться. Это был удачный эвфемизм: на самом деле я никогда с ней не общался и даже не подозревал о ее существовании, если не считать туманных намеков отца, прозвучавших в нашем последнем разговоре два года тому назад.
Она встретила меня на вокзале в Бриансоне; путешествие мое прошло ужасно. Экспресс до Гренобля был еще туда-сюда, Управление железных дорог все-таки обеспечивало минимальный сервис в скоростных поездах, махнув рукой на региональные, и тот, что шел до Бриансона, несколько раз ломался в пути, опоздав в итоге на час сорок; в туалете был засор, потоки воды вперемешку с дерьмом вытекали в тамбур и грозили разлиться по купе.
Сильвия ждала меня за рулем “мицубиси-паджеро” Instyle, передние сиденья которого, к моему несказанному удивлению, были покрыты чехлами с леопардовым принтом. “Мицубиси-паджеро”, как я выяснил по возвращении, купив специальный номер “Автожурнала”, “один из наиболее эффективных внедорожников при эксплуатации в неблагоприятных условиях”. В комплектации Instyle он оснащен кожаным салоном, электрическим люком, видеокамерой заднего вида и восьмиваттной аудиосистемой Rockford Acoustic на 22 динамика… Это было невероятно; всю свою жизнь – ну, всю ту часть своей жизни, которая была мне известна, – отец, чуть ли не кичась этим, держался в рамках буржуазного стиля, банального до оскомины, предпочитая серые тройки в полоску, максимум темно-синие, и английские фирменные галстуки, – одним словом, его манера одеваться в точности соответствовала его должности: он был финансовым директором крупного предприятия. Вьющиеся светлые волосы, голубые глаза, хорош собой, – ему запросто могли бы предложить роль в каком-нибудь голливудском фильме, которые снимают время от времени из малопонятной, но вроде бы страшно важной жизни мира финансов, субстандартных кредитов и Уолл-стрит. Мы не виделись с ним десять лет, и я понятия не имел, на что он стал похож, но я, конечно, не ожидал, что он превратится в провинциального искателя приключений.
Сильвии было около пятидесяти, то есть лет на двадцать пять меньше, чем ему; не будь меня, она бы, наверное, получила одна все наследство, но я существовал, и она обязана была уступить причитающуюся мне долю – как ни крути, пятьдесят процентов, поскольку я был его единственным ребенком. В такой ситуации вряд ли следовало ожидать от нее теплых чувств, и все же она вела себя вполне пристойно и общалась со мной без напряга. Я добросовестно звонил ей, докладывая о все возрастающем опоздании поезда, и нотариус сумела перенести нашу встречу на шесть вечера.
Оглашение завещания отца не таило в себе никаких сюрпризов: его имущество было в равных долях поделено между нами; иных распоряжений в нем не содержалось. Но дама-нотариус хорошо потрудилась и уже начала оценивать наследство. Отец получал очень неплохую пенсию от компании Unilever, но наличности имел немного: две тысячи евро на текущем счету, тысяч десять на сберегательном плюс акции, которые он приобрел довольно давно и, наверное, успел о них забыть. Основным его имуществом был дом, в котором они жили с Сильвией: риелтор из Бриансона оценил его в четыреста десять тысяч евро. Практически новый внедорожник “мицубиси” продавался на “Аргусе”за сорок пять тысяч. Особенно я был поражен, узнав о существовании целой коллекции дорогих ружей, перечисленных нотариусом в порядке убывания стоимости: самыми дорогими оказались верней-каррон “Платин” и шапюи “Урал Элит”. Все вместе они потянули как-никак на восемьдесят семь тысяч евро, гораздо больше, чем внедорожник.
– Он коллекционировал оружие? – спросил я у Сильвии.
– Это не коллекционное оружие, просто он много охотился, охота стала его настоящей страстью.
Итак, бывший финансовый директор из Unilever покупает на старости лет полноприводный автомобиль для пересеченной местности, возрождая в себе инстинкты охотника-собирателя: невероятно, но с другой стороны, почему бы и нет. Нотариус тем временем закончила; оформление наследства обещало быть до обидного простым. Невообразимая скорость процедуры не помешала мне, однако, учитывая, что мой поезд опоздал по дороге сюда, пропустить и обратный, последний на сегодня. Это ставило Сильвию в неловкое положение, что мы поняли почти одновременно, садясь в ее машину. Я тут же постарался разрядить обстановку, горячо заверив ее, что предпочитаю остановиться в гостинице возле вокзала. Мой поезд в Париж уходит ранним утром, и мне во что бы то ни стало надо на него успеть, так как у меня намечены очень важные встречи в столице, – вышло весьма убедительно. Я солгал вдвойне: у меня не только не было назначено ни единой встречи на завтра, равно как и ни на какой другой день, но и первый поезд в Париж отправлялся около полудня, так что раньше шести вечера мне туда было не попасть. Поняв, что не пройдет и дня, как я навсегда исчезну из ее жизни, она успокоилась и чуть ли не с энтузиазмом пригласила меня зайти выпить “у нас дома”, как она упорно говорила. Это уже не только не было “у них дома”, поскольку отец умер, но в скором времени перестанет быть и “у нее дома”: если верить цифрам, с которыми меня ознакомили, у нее не окажется иного выбора, кроме как выставить дом на продажу, чтобы выплатить мне мою долю наследства.
Их шале, расположенное на склонах долины Фрессиньер, оказалось гигантским; на подземной стоянке мог бы поместиться добрый десяток машин. Следуя по коридору в гостиную, я остановился перед охотничьими трофеями – видимо, это были чучела серн и муфлонов, ну, короче млекопитающих такого типа; еще там был кабан, его я опознал без труда.
– Раздевайтесь, прошу вас, – сказала Сильвия. – Знаете, охота это так славно; я тоже раньше не понимала, что это такое. Они охотились все воскресенье, а потом мы ужинали с другими охотниками и их женами, нас было пар десять, не меньше. Как правило, они приходили к нам на аперитив, и потом мы отправлялись в один ресторанчик в соседней деревне, который мы по такому случаю снимали целиком.
Итак, мой отец славно прожил остаток своих дней; это тоже меня поразило. За всю свою юность я ни разу не видел никого из его коллег, думаю, и он вряд ли общался с ними за пределами офиса. Интересно, были ли друзья у моих родителей. Возможно, но что-то я никого не мог припомнить. Мы жили в большом доме в Мезон-Лаффите, конечно, не таком большом, как этот, но все-таки. По моим воспоминаниям, никто не приходил к нам ужинать, не приезжал на выходные, ну и так далее, как это принято среди друзей. Я не думаю – и это еще больше обескураживало меня, – что у отца водились, скажем так, любовницы, но тут я, конечно, не поручусь, никаких доказательств у меня не было; просто сама идея любовницы никак не вязалась в моей памяти с образом отца. Этот человек прожил две отдельные жизни, без единой точки пересечения между ними.
Гостиная оказалась просторной, наверное, она занимала весь этаж; справа от входа, возле кухни, стоял большой деревенский стол. Остальное пространство было заполнено низкими столами и глубокими диванами из белой кожи; тут тоже висели на стене охотничьи трофеи, на специальной стойке красовалась отцовская коллекция ружей: это были подлинные произведения искусства с металлическими инкрустациями тонкой работы, излучавшими мягкое свечение. Пол устилали шкуры животных, по большей части, видимо, овечьи; все это напоминало декорации немецких порнофильмов семидесятых годов, где действие происходит в тирольском охотничьем домике. Я направился к большому окну, занимавшему целиком дальнюю стену комнаты, за ним расстилался горный пейзаж.
– Прямо напротив виднеется пик Ла-Мейж, – сказала Сильвия. – А дальше к северу Барр-дез-Экрен. Выпьете что-нибудь?
Я впервые видел столь богато оснащенный домашний бар – тут стояли десятки разнообразных фруктовых водок и какие-то ликеры, о существовании которых я даже не подозревал, но я удовольствовался мартини. Сильвия зажгла настольную лампу. Вечерело, на снега, устилавшие горы, ложились голубые отблески, и мне стало как-то не по себе. Даже отвлекаясь от вопросов наследства, я не мог себе представить, что она захочет остаться одна в этом доме. Она все еще работала на какой-то должности в Бриансоне – по дороге в нотариальную контору она сказала, на какой именно, но я забыл. Совершенно ясно, что, даже поселись она в хорошей квартире в центре Бриансона, ее жизнь будет теперь гораздо тоскливее, чем раньше. Я нехотя сел на диван и согласился на второй мартини, решив про себя, что он станет последним, после чего я попрошу ее отвезти меня в отель. Нет, мне никогда не удастся понять женщин, пора бы уж признать очевидное. Это была обычная женщина, и ее обычность казалась даже чрезмерной; и тем не менее она сумела что-то такое разглядеть в моем отце, что ни мне, ни моей матери обнаружить не удалось. Думаю, дело было не только или не столько в деньгах; она сама неплохо зарабатывала, если судить по ее одежде, прическе и вообще по манере держаться. В этом заурядном пожилом человеке она первая нашла что полюбить.
Вернувшись в Париж, я обнаружил мейл, которого со страхом ждал вот уже несколько недель; ну, не совсем так, в сущности, я уже смирился с неизбежным, единственный вопрос, который я действительно задавал себе, – напишет ли и Мириам тоже, что встретила одного человека, в смысле – употребит ли это выражение.
Употребила. В следующем абзаце сообщив, что глубоко сожалеет. Она уверяла, что ей всегда будет немного грустно вспоминать обо мне. Полагаю, она говорила правду – хотя правда и то, что вспоминать обо мне она будет, скорее всего, не слишком часто. Потом она сменила тему, делая вид, будто страшно озабочена политической ситуацией во Франции. Какая чуткость с ее стороны – типа наша любовь оказалась в каком-то смысле сметена вихрем истории; не очень честно, но зато какая чуткость!
Оторвавшись от компьютера, я подошел к окну; одинокое лентикулярное облако, отливавшее по бокам оранжевым светом в лучах заката, зависло в вышине над стадионом Шарлети, неподвижное и безразличное, как межгалактический корабль. Я не чувствовал ничего, кроме притупленной глухой боли, но и ее было достаточно, чтобы мысли мои затуманились; я понимал только, что снова остался один, что желание жить неуклонно угасает и впереди у меня нет ничего, кроме очередных неприятностей. Несмотря на упрощенную процедуру, мое увольнение все же повлекло за собой целую бюрократическую эпопею, связанную с социальными службами и дополнительной медицинской страховкой, но я малодушно откладывал это на потом. И напрасно: даже моей более чем приличной пенсии не хватит в случае серьезного заболевания; зато ее должно было с лихвой хватить на девушек по вызову. Откровенно говоря, никакого желания вызывать их я не испытывал, но неясное кантовское понятие “долга перед самим собой” пульсировало в моем сознании, когда я решился наконец заглянуть на свой любимый сайт эскорт-услуг. В итоге я остановился на объявлении, помещенном двумя девушками: Рашида, марокканка, 22 года, и Луиса, испанка, 24 года, предлагали “отдаться колдовским чарам пылкого шаловливого дуэта”. Стоил дуэт, конечно, дороговато, но я решил, что в сложившихся обстоятельствах чрезмерные траты оправданны; мы назначили свидание на тот же вечер.
Поначалу все шло как обычно, то есть скорее хорошо: девушки снимали вдвоем чудную студию около площади Монж, они зажгли благовония и поставили приятную музыку типа пения китов, я входил то в одну, то в другую по очереди, спереди и сзади, не испытывая ни усталости, ни удовольствия. И только через полчаса, когда я поставил Луису раком, произошло что-то неожиданное: Рашида поцеловала меня и с усмешкой скользнула мне за спину; сначала она положила руку мне на задницу, потом приблизилась и принялась лизать мне яйца. Понемногу, с растущим восторгом, я стал ощущать, как во мне возрождается позабытая дрожь счастья. Возможно, мейл Мириам и тот факт, что она в некотором роде официально меня бросила, что-то высвободили во мне, не знаю. Ошалев от благодарности, я сорвал презерватив и обернулся навстречу ее губам. Через две минуты я кончил ей в рот; она добросовестно слизнула все до последней капли, а я гладил ее по голове.
Уходя, я всучил каждой еще по сто евро на чай; не исключено, что мои пессимистические выводы были преждевременны, эти девочки тому живое свидетельство – в придачу к невероятному преобряжению моего отца на старости лет; как знать, если бы я постоянно встречался с Рашидой, между нами в конце концов возникло бы любовное чувство, во всяком случае, у меня не было ровным счетом никаких причин утверждать обратное.
Это мимолетное дуновение надежды я ощутил в тот момент, когда вся Франция испытала прилив оптимизма, чего с ней не случалось после завершения Славного тридцатилетия полвека тому назад. Первые шаги правительства национального согласия, созданного Мохаммедом Бен Аббесом, были единодушно признаны большим успехом, никогда еще только что избранный президент Республики не получал такого кредита доверия, тут все обозреватели сошлись во мнениях. Я часто вспоминал слова Таннера о честолюбивых международных планах нового президента и с интересом отметил про себя новость, которая была оставлена без комментариев: речь шла о возобновлении переговоров относительно вступления Марокко в Евросоюз; что касается Турции, то тут уже даже были назначены точные даты. Таким образом, воссоздание Римской империи шло полным ходом, да и в плане внутренней политики Бен Аббес действовал безошибочно. Непосредственным результатом его избрания стало падение уровня преступности, причем очень резкое: в самых проблемных кварталах цифры сократились прямо-таки на порядок. Он также мгновенно достиг успеха в борьбе с безработицей – кривая показателей буквально рухнула вниз. Такой удачей он был обязан, вне всякого сомнения, массовому уходу женщин с рынка труда, что, в свою очередь, стало результатом значительного увеличения семейных пособий – первой социальной меры, так символически предложенной новым правительством. Правда, эти деньги выплачивались при условии полного отказа от всякой профессиональной деятельности, отчего левые поначалу слегка поскрежетали зубами, но едва им стало понятно, как на эту меру реагируют показатели безработицы, вышеуказанное скрежетание само собой утихло. Бюджетный дефицит при этом нисколько не вырос: увеличение семейных пособий было полностью компенсировано радикальным сокращением расходов на образование, которые у предыдущего правительства занимали – с большим отрывом – первую строчку государственных расходов. В рамках новой системы обязательное школьное обучение ограничивалось начальными классами – то есть лет в двенадцать дети получали аттестат о законченном образовании, что считалось нормальным завершением учебного процесса. Далее государство поощряло только ремесленное обучение, что же до средней и высшей школы, то этот этап стал сугубо частным. Все эти реформы были направлены на то, чтобы “вернуть почетное место и утраченное достоинство семье как основополагающей ячейке нашего общества”, – заявили новый президент и его премьер в весьма странном совместном выступлении, причем в голосе Бен Аббеса звучали даже какие-то мистические нотки, а Франсуа Байру, с блаженной улыбкой на устах, фактически исполнял роль Ганса Колбаски из немецких народных комедий, повторяющего в шутовской и слегка гротесковой манере слова главного героя. Мусульманским школам, понятное дело, опасаться было нечего, когда дело касалось образования, щедрость нефтяных держав не знала границ. Куда удивительнее было то, что некоторые католические и еврейские учебные заведения тоже вроде бы вышли сухими из воды, обратившись за помощью к руководителям предприятий; во всяком случае, они объявили, что собрали необходимые средства и новый учебный год начнется вовремя.
Внезапный развал бинарной системы противостояния правоцентристов и левоцентристов, с давних пор определявшей политическую жизнь Франции, поначалу поверг средства массовой информации в ступор, граничащий с афазией. Больно было смотреть, как несчастный Кристоф Барбье в скорбно приспущенном шарфе, слоняется с жалким видом из одной телестудии в другую, понятия не имея, как комментировать исторический переворот, который он не сумел предугадать, как, впрочем, и никто другой. Тем не менее с течением времени понемногу сформировались очаги сопротивления. Для начала в среде левых антиклерикалов. Под влиянием таких неожиданных персонажей, как Жан-Люк Меланшон и Мишель Онфре, были организованы протестные акции; Левый фронт никуда не делся, во всяком случае, на бумаге он еще существовал, и стало ясно, что Мохаммед Бен Аббес получит к 2027 году вполне достойного соперника – не считая, само собой, кандидатки от Национального фронта. Зато подали голос некоторые другие движения, вроде Студенческого союза салафитов: осуждая неуклонно растущее число аморальных поступков, они потребовали применения шариата на практике. Так возрождались некие элементы политической дискуссии. Она обещала стать дискуссией нового типа, резко отличающейся от полемики, принятой во Франции в последние десятилетия; ее скорее можно было сравнить с той, что утвердилась в большей части арабских стран; и все-таки это было что-то вроде дискуссии. А наличие политической дискуссии, пусть даже мнимой, необходимо для гармоничного функционирования средств массовой информации, а возможно, и для поддержки в народе хотя бы формального чувства демократии.
Но и помимо этой внешней суеты Франция менялась на глазах, и изменения эти были фундаментальными. Вскоре стало очевидно, что Мохаммед Бен Аббес, даже независимо от ислама, человек идейный; когда, отвечая на вопросы прессы, он заявил, что на него оказал влияние дистрибутизм, все присутствующие буквально онемели от изумления. Вообще-то он уже это заявлял, и не раз, во время своей предвыборной кампании; просто журналисты, имея обыкновение пропускать мимо ушей непонятную им информацию, не заметили и не обсудили его заявление. Но на сей раз оно исходило от действующего президента, и им ничего не оставалось, как освежить свои знания. Таким образом, в течение следующих недель широкой публике стало известно, что дистрибутизм – это экономическая философия, зародившаяся в Англии в начале XX века под влиянием известных мыслителей Гилберта Кита Честертона и Хилэра Беллока. Они отмежевывались в равной степени от капитализма и от коммунизма, приравненного к государственному капитализму, и предлагали “третий путь”. Их основной идеей было объединить труд и капитал. Естественной формой предпринимательства должно стать семейное дело; когда же для определенных видов производства возникает необходимость объединиться в более крупные образования, следует сделать все возможное, чтобы работники, став акционерами своего предприятия, разделяли ответственность по управлению им.
Дистрибутизм, уточнил позднее Бен Аббес, отнюдь не противоречит учению ислама. Это уточнение было нелишним, поскольку Честертон и Беллок при жизни были известны, кроме всего прочего, как ярые приверженцы католической церкви. Довольно быстро стало ясно, что, несмотря на откровенный антикапитализм этой доктрины, Брюсселю, по сути дела, не стоило опасаться такого поворота событий. На практике основные меры, принятые новым правительством, заключались, с одной стороны, в полной отмене государственной поддержки крупного бизнеса, против которой уже давно выступал Брюссель, считая это посягательством на принцип свободной конкуренции, а с другой – в установлении благоприятного налогового режима для мелких и индивидуальных предпринимателей. Эти инициативы сразу получили всенародную поддержку; на протяжении последних десятилетий молодежью поголовно завладела мечта “начать собственное дело” или, по крайней мере, получить статус, позволяющий работать на себя. Между тем эти меры прекрасно вписались в новые принципы национальной экономики: вопреки дорогостоящим программам реструктуризации, крупные производства во Франции продолжали закрываться одно за другим, в то время как сельскому хозяйству и мелким предпринимателям удавалось выкручиваться и даже, как говорится, постепенно наращивать свою долю рынка.
Эти перемены подводили Францию к новой модели общества, но трансформация оставалась неявной до опубликования сенсационного эссе молодого социолога Даниеля Да Сильвы, иронически озаглавленного “ Сынок, когда-нибудь все это будет твоим”, с еще более откровенным подзаголовком “Вперед к семье по расчету!”. Во вступлении он ссылался на другое эссе, десятилетний давности, принадлежащее перу философа Паскаля Брюкнера, в котором автор констатировал полный крах брака по любви и выступал за возврат к браку по расчету. Да Сильва, в свою очередь, считал, что семейные узы, особенно отношения между отцом и сыном, ни в коей мере не могут быть основаны на любви, но исключительно на передаче знаний и имущества. Переход к наемному труду, по его утверждению, неизбежно должен был привести к распаду института семьи и полной атомизации общества, которое сможет восстановиться только при условии, что производство в нормальном режиме будет снова базироваться на принципах малого частного предприятия. Подобные антиромантические концепции и раньше пользовались скандальным успехом, просто до появления Да Сильвы им трудно было удержаться в центре общественного внимания, поскольку ведущие издания сплотились вокруг других идеалов, а именно личной свободы, таинства любви и прочих вещей в том же духе. Этот молодой социолог, искусный полемист, отличавшийся живым умом и, в сущности, безразличный к политической и религиозной идеологии, какой бы она ни была, сосредоточиваясь при любых обстоятельствах на той области, в которой он был специалистом – то есть на анализе развития семьи и его влияния на демографические перспективы западного общества, – первым сумел вырваться из своего окружения, неуклонно толкавшего его вправо, и заставить услышать себя в зарождавшейся (очень медленно, постепенно, без излишнего напора, в атмосфере молчаливого и вялого соглашательства, – но все-таки зарождавшейся) публичной дискуссии о проектах общественного устройства по версии Мохаммеда Бен Аббеса.
История моей семьи являлась наглядной иллюстрацией теории Да Сильвы; что касается любви, то я был от нее дальше, чем когда-либо. Чудо первого посещения Рашиды и Луисы больше не повторилось, и мой член вновь превратился в умелое, но бесстрастное орудие; я уходил от них во власти призрачной надежды, хоть и отдавал себе отчет, что, возможно, больше никогда их не увижу и что все живое, что еще теплилось во мне, все быстрее и быстрее утекает сквозь пальцы и я снова, как сказал бы Гюисманс, “становлюсь холоден и сух”.
Через некоторое время на Западную Европу внезапно надвинулся холодный фронт, растянувшись на тысячи километров; задержавшись на несколько дней над Британскими островами и Северной Германией, полярные воздушные массы за одну ночь накрыли Францию, вызвав резкое и неожиданное для этого сезона понижение температуры.
Мое тело, перестав служить источником наслаждения, еще вполне могло послужить источником страданий, и вскоре я понял, что чуть ли не в десятый раз за последние три года стал жертвой дисгидроза, выражавшегося в форме буллезного дерматита. Крошечные язвочки, высыпавшие на ступне и между пальцами ног, настойчиво стремились воссоединиться, дабы образовать сплошную гноящуюся рану Побывав у дерматолога, я выяснил, что данное заболевание усугубляется ловко подсуетившимся грибком, оккупировавшим пораженную зону. Лечение эффективно, но занимает продолжительное время, так что не следует ждать значительных улучшений раньше чем через пару недель. Все последующие ночи я просыпался от боли; я чесался, наверное, часами, раздирая себя до крови, но облегчение наступало ненадолго. Удивительно, что пальцы ног, эти куцые, пухлые отростки, могут претерпевать такие чудовищные муки.
Как-то ночью, прервав привычный процесс чесания, я встал, с сочащимися кровью ногами, и подошел к своему широченному окну. Было три часа, но, как всегда в Париже, темнота не была кромешной. Мне было видно штук десять многоэтажек и сотни зданий средних размеров. Всего там насчитывалось несколько тысяч квартир и столько же семей – парижских семей, состоящих, как правило, из одного-двух человек, теперь все чаще из одного. Подавляющая часть этих ячеек уже погасла. Уважительных причин покончить с собой у меня нашлось бы ничуть не больше, чем у многих. А если разобраться, так и гораздо меньше: моя жизнь была отмечена подлинными интеллектуальными свершениями, я вращался в определенных кругах, хоть и весьма узких, но все же пользующихся известностью и даже уважением. В материальном плане тоже грех было жаловаться: мне пожизненно гарантировали высокие доходы, в два раза выше среднего по стране, и вдобавок я не должен был никак их отрабатывать. Тем не менее я хорошо понимал, не испытывая при этом ни отчаяния, ни даже особой печали, что близок к самоубийству, просто ввиду постепенной деградации “совокупности функций, противостоящих смерти”, о которых говорит Биша. Элементарной воли к жизни мне уже явно не хватало, чтобы сопротивляться всем мукам и неурядицам, которыми усеян жизненный путь среднестатистического западного человека. Оказалось, что я не способен жить ради самого себя, а ради кого еще я мог бы жить? Человечество меня не интересовало, более того, внушало мне отвращение, я вовсе не считал всех людей братьями, особенно если рассматривать достаточно узкий фрагмент человечества, состоящий, например, из моих соотечественников или бывших коллег. При этом, как ни досадно, я вынужден был признать этих людей себе подобными, и именно это сходство и побуждало меня избегать их; хорошо бы мне найти женщину, это было бы классическим и проверенным решением вопроса, женщина, разумеется, тоже человек, но все же она являет собой несколько иной тип человека и привносит в жизнь легкий аромат экзотики. Гюисманс мог бы сформулировать эту проблему практически в тех же выражениях, ситуация с тех пор не изменилась, разве что незаметно, по-тихоньку, ухудшилась – по мере постепенного выветривания и сглаживания различий, – да и то не слишком. В итоге он пошел другим путем, избрав экзотику более радикальную – божественную; но этот путь по-прежнему приводил меня в замешательство.
Прошло еще несколько месяцев; моя экзема наконец поддалась лечению, уступив место острому приступу геморроя. Погода становилась все холоднее, а мои перемещения в пространстве прагматичнее, они сводились теперь к еженедельному походу в “Жеан Казино” для пополнения запасов продовольствия и моющих средств и ежедневному походу к почтовому ящику, чтобы вынуть из него книги, заказанные на сайте Amazon.
Впрочем, я пережил рождественские праздники, не впав в чрезмерное отчаяние. В прошлом году я еще получал мейлы с новогодними поздравлениями – в частности, от Алисы и от других университетских коллег. В этом году мне впервые не написал никто.
Ночью 19 января у меня вдруг неожиданно и безудержно потекли слезы. Утром, когда над Кремлен-Бисетром занимался рассвет, я решил поехать в аббатство Лигюже, где Гюисманс стал облатом.
Отправление скоростного экспресса в Пуатье задерживалось на неопределенный срок – охранники Управления железных дорог патрулировали перроны, следя, чтобы никто из пассажиров не вздумал закурить, так что мое путешествие началось, прямо скажем, так себе, да и в поезде было не лучше. Со времени моей последней поездки багажное отделение стало еще меньше, практически сошло на нет, чемоданы и дорожные сумки громоздились в проходах, так что любая попытка пофланировать из вагона в вагон, что когда-то являлось главным развлечением во время путешествия по железной дороге, приводила к конфликтным ситуациям, а то и вовсе была обречена на провал. В вагоне-ресторане “Сервэр”, куда я добирался двадцать пять минут, меня ждали новые разочарования: большей части блюд, указанных в меню, и без того лаконичном, не было в наличии. Управление железных дорог и компания “Сервэр” приносили извинения за причиненные неудобства; мне пришлось ограничиться салатом из киноа с базиликом и бутылкой итальянской минералки. В вокзальном киоске я, скорее от безысходности, купил “Либерасьон”. Когда мы уже подъезжали к Сан-Пьер-Ле-Кор, одна статья все-таки привлекла мое внимание: провозглашенный новым президентом дистрибутизм, судя по всему, оказался не таким безобидным, как сначала все подумали. Одним из основополагающих элементов политической теории, введенной в оборот Честертоном и Беллоком, был принцип субсидиарности. Согласно этому принципу, ни одна организация (социальная, экономическая или политическая) не должна брать на себя задачи, которые могут быть выполнены на более низком уровне. Папа Пий XI в своей энциклике Quadragesimo Anno дал определение этому принципу: “Как нельзя отнимать у частных лиц с целью передачи обществу то, что они способны реализовать по своей инициативе и собственными силами, так было бы величайшей несправедливостью и нарушением установленного порядка передавать более крупным и вышестоящим сообществам функции, которые могут быть выполнены более мелкими нижестоящими организациями”. В данном случае, как вдруг понял Бен Аббес, новой функцией, возложенной на слишком широкий круг лиц и организаций и в силу этого “нарушившей установленный порядок”, оказалась общественная солидарность. Что может быть прекраснее, растроганно произнес он в своей последней речи, чем солидарность, когда она проявляется в задушевной обстановке семейного круга! Эта “задушевная обстановка семейного круга” тогда еще была только программой; а если конкретно, то новый проект бюджета предусматривал в течение трех лет сократить на 85 % расходы на социальную сферу.
Самое поразительное, что гипнотическая сила, которую он излучал с самого начала, по-прежнему действовала на окружающих, и его прожекты не встречали никакого серьезного сопротивления. Левые всегда ухитрялись проводить антиобщественные реформы, которые были бы с возмущением отвергнуты, предложи их правые; но мусульманская партия обскакала даже их. Из рубрики, посвященной международным новостям, я выяснил, кстати, что переговоры с Алжиром и Тунисом насчет их вступления в Евросоюз продвигаются быстро и успешно и до конца будущего года обе эти страны собираются вслед за Марокко стать членами Евросоюза; предварительные консультации были проведены также с Ливаном и Египтом.
На вокзале Пуатье в моем путешествии наметились сдвиги к лучшему. В такси тут недостатка не было, и шофер ничуть не удивился, услышав, что я направляюсь в аббатство Лигюже. Это был корпулентный мужчина лет пятидесяти, с умным мягким взглядом; он с большой осторожностью управлял своим минивэном “тойота”. Что ни день со всего мира стекаются новые туристы, все хотят пожить при самом старом христианском монастыре Западной Европы, сообщил он; не далее как на той неделе он отвозил туда знаменитого американского актера, имени его он сейчас не припомнит, но он точно видел его в кино; произведя краткое дознание, я решил, что речь идет, возможно, о Бреде Питте, впрочем, не поручусь. Мое пребывание там обещало быть приятным, полагал он: место тихое, кормят вкусно. Когда он произнес эти слова, я вдруг понял, что он не только действительно так считает, но даже желает мне этого, поскольку принадлежит к достаточно редкому разряду людей, которые заранее радуются счастью ближнего, то есть он был, что называется, хорошим человеком.
В приемной монастыря, слева от входа, находилась лавка, где продавались товары монастырского производства, правда, в данный момент она была закрыта; за стойкой администратора справа тоже никого не оказалось. Из объявления на табличке следовало, что в случае отсутствия дежурного можно позвонить, хотя в часы служб лучше этого не делать без крайней необходимости. Ниже приводилось расписание богослужений, но не их длительность: в результате долгих вычислений, с учетом распорядка трапез, я пришел к заключению, что все это может уместиться в одни сутки только при условии, что продолжительность службы не превышает получаса. Наскоро совершив в уме еще несколько операций, я понял, что в данный момент мы находились в промежутке между секстой и ноной, следовательно, я имею полное право позвонить.
Через пару минут появился статный монах в черной рясе; увидев меня, он радушно заулыбался. Его лицо с высоким лбом было обрамлено мелкими завитками каштановых волос с редкой сединой и такой же каштановой бородкой от виска к виску, я бы дал ему лет пятьдесят, не больше.
– Я брат Жоэль, это я ответил на ваш мейл, – сказал он, решительно взяв мою сумку. – Пойдемте, я отведу вас в вашу комнату.
Он держался очень прямо и без видимых усилий нес мою сумку, хотя она была довольно тяжелая, – одним словом, был в прекрасной физической форме.
– Мы очень рады снова вас видеть, – продолжал он, – ведь лет двадцать прошло, да? – Видимо, я посмотрел на него с полнейшим недоумением, потому что он уточнил: – Вы же гостили у нас лет двадцать тому назад, да? Вы тогда писали работу о Гюисмансе?
Да-то оно да, но я поразился, что он меня вспомнил, мне его лицо ничего не говорило.
– Вы так называемый брат-гостиничник, если не ошибаюсь?
– Нет, что вы, но я был им тогда. На эту должность обычно назначают молодых монахов, ну, в смысле новичков в монашеской жизни. В обязанности гостиничников входят разговоры с постояльцами, поскольку они еще сохраняют контакт с внешним миром. Это своего рода шлюз, промежуточная ступень для монаха, перед тем как погрузиться в безмолвие. Что касается меня, то я пробыл гостиничником чуть больше года.
Мы шли вдоль довольно красивого строения эпохи Возрождения, стоявшего в центре парка; ослепительное зимнее солнце сверкало на аллеях, усыпанных опавшими листьями. Чуть поодаль, почти вровень с внутренней галереей, виднелась позднеготическая церковь.
– Это старая монастырская церковь, там бывал Гюисманс… – сказал брат Жоэль. – Община была распущена, как то и предполагали законы Комба, и, когда нам удалось вновь воссоединиться, мы уже не смогли вернуть ее себе, в отличие от прочих зданий. Пришлось выстроить новую церковь на территории монастыря.
Мы остановились перед небольшой двухэтажной постройкой, тоже ренессансной.
– Это наша гостиница, тут вы и будете жить, – продолжал он.
В ту же минуту на другом конце аллеи показался бегущий монах, приземистый, лет сорока, тоже в черной рясе. Этот живчик, с лысиной, которая буквально сверкала на солнце, производил впечатление человека на редкость жизнерадостного и осведомленного; что-то в нем было от министра финансов или, бери выше, министра бюджета – в общем, кто угодно без колебаний доверил бы ему самую ответственную должность.
– А вот и брат Пьер, наш новый гостиничник, с ним вы обсудите все практические стороны вашей жизни здесь… – объявил брат Жоэль. – Я просто пришел вас поприветствовать. – Тут он низко поклонился, пожал мне руку и удалился в направлении монастыря.
– Вы приехали экспрессом? – поинтересовался брат Пьер, и я ответил утвердительно. – Да, на экспрессе это рукой подать, – продолжал он, явно желая завязать разговор на общие темы. Потом, взяв мою сумку, он проводил меня в квадратную комнату три на три метра, обклеенную светло-серыми обоями в мелкий рубчик, видавшее виды ковровое покрытие тоже было условного серого цвета; единственным украшением здесь служило большое распятие темного дерева, висевшее над узкой одноместной кроватью. Я сразу заметил, что на умывальнике нет смесителя; заметил я и наличие детектора дыма на потолке. Я заверил брата Пьера, что комната отлично мне подойдет, хотя уже понял, что это, увы, не так. Когда в романе “На пути” Гюисманс предается раздумьям, порой бесконечным, спрашивая себя, выдержит ли он монастырскую жизнь, одним из его аргументов “против” является более чем вероятный запрет на курение в монастырских помещениях. Вот за такие фразы я всегда его и любил; и еще за другие пассажи, вроде того, где он заявляет, что одна из редких чистых радостей в этом мире состоит в том, чтобы улечься в одиночестве в постель со стопкой хороших книг и пачкой табаку под рукой. Оно конечно, только в его время не существовало детекторов дыма.
На шатком деревянном столе лежали Библия, тоненькая книжица, принадлежащая перу дона Жан-Пьера Лонжа, о смысле уединения в монастыре (с уточнением “Не выносить”) и листок с информацией, большую часть которого занимало расписание богослужений и трапез. Мельком заглянув в него, я выяснил, что вот-вот начнется молитва девятого часа, но решил на первый раз пропустить ее: в ней не содержалось никакой головокружительной символики, службы третьего, шестого и девятого часа призывали к тому, чтобы “весь день хранить себя в предстоянии перед Богом”. К семи ежедневным службам добавлялась еще обедня; по сравнению с эпохой Гюисманса в этом смысле тут ничего не изменилось, единственным послаблением стал перенос полунощной с двух часов ночи на десять вечера. Когда я был здесь в первый раз, мне очень понравилась эта служба, состоявшая из длинных медитативных псалмов, равно удаленная от повечерия (прощания с ушедшим днем) и от утрени, приветствующей зарю нового дня; это богослужение чистейшего ожидания, последней надежды, когда для надежды уже нет оснований… Конечно, в разгар зимы, в те годы, когда церковь даже не обогревалась, вряд ли эта служба давалась легко.
Больше всего меня поразило, что брат Жоэль меня узнал – двадцать с лишним лет спустя. Наверное, с тех пор как он перестал быть гостиничником, в его жизни произошло не так много событий. Он работал в монастырских мастерских, присутствовал на ежедневных богослужениях. Жизнь его текла мирно и, вероятно, счастливо; то есть была полной противоположностью моей.
Позже, в ожидании вечерни, сразу после которой подавали ужин, я долго гулял по парку, выкурив бесчисленное количество сигарет. Солнце светило все ярче, расцвечивая иней, зажигая светлые отблески на каменных стенах монастыря и алые на ковре из листьев. Смысл моего пребывания здесь уже не казался мне таким очевидным; иногда я прозревал его, хоть и смутно, но тут же безвозвратно терял снова, и Гюисманс был уже тут явно ни при чем.
В течение следующих двух дней я постепенно привыкал к однообразной череде служб, но так и не смог по-настоящему проникнуться ими. Обедня была единственным узнаваемым компонентом, единственной точкой соприкосновения с отправлением культа, как это понимают во внешнем мире. Что до всего остального, то это была просто мелодекламация и пение псалмов, соответствующих определенному часу дня, иногда прерываемых непродолжительным чтением священных текстов, – эти чтения сопровождали и трапезу, проходившую в полном молчании. Современная церковь, построенная на территории монастыря, отличалась неброским уродством, слегка напоминая своей архитектурой торговый центр “Супер-Пасси” на улице Аннонсиасьон, а ее витражи, не более чем абстрактные цветные пятна, не заслуживали никакого внимания; но в моих глазах все это было не так важно: я не был эстетом, во всяком случае, в гораздо меньшей степени, чем Гюисманс, и стандартное уродство современного религиозного искусства не вызывало у меня особых эмоций. В ледяном воздухе раздавались голоса монахов, чистые, смиренные и благодушные; в них звучала нежность, надежда и упование. Господь наш Иисус Христос должен вернуться, он вернется уже скоро, и жар его присутствия заранее переполнял радостью их души, что, в сущности, и было единственной темой песнопений, проникнутых естественным и светлым ожиданием. Старая сука Ницше был прав, угадав своим тонким чутьем, что христианство, по сути, религия женская.
Мне бы, наверное, удалось к этому приноровиться, но когда я вернулся в свою келью, все пошло наперекосяк; детектор дыма злобно таращился на меня красным глазом. Я то и дело подходил к окну покурить и убеждался, что и тут тоже со времен Гюисманса стало только хуже: в конце парка прошла скоростная железная дорога, и прямо напротив, всего в двухстах метрах, проносились экспрессы, нарушая грохотом колес задумчивую тишину этих мест. Холод становился все ощутимее, и всякий раз, постояв у окна, я вынужден был надолго прижиматься к батарее. Постепенно я начал злиться, и опус дона Жан-Пьера Лонжа, наверняка прекрасного монаха, исполненного благих намерений и любви, все больше раздражал меня. “Жизнь должна быть насыщена взаимной любовью, и в горе и в радости, – писал брат Жан-Пьер, – поэтому посвяти эти несколько дней работе над своим умением любить и быть любимым на словах и на деле”. Ты в пролете, мудила, я тут один, в ярости съязвил я. “Ты тут для того, чтобы сделать привал и совершить путешествие вглубь себя, к животворящему истоку, где проявляется вся сила желания”, – продолжал он. С моим желанием вопрос закрыт, бушевал я. Я желаю покурить, ау, мудила, видишь, до чего я дошел, вот он, мой животворящий исток. Возможно, в отличие от Гюисманса, я не чувствовал, что “мое сердце задубело и закоптилось в разгуле”; правда, легкие у меня задубели и закоптились от табака, тут не поспоришь.
“Внимай, вкушай и пей, плачь и пой, стучись в ворота любви!” – восклицал в экстазе Лонжа. Наутро третьего дня я понял, что пора ехать, мое пребывание здесь ничего не даст. Я признался брату Пьеру, что неожиданно возникшие дела по работе, целая куча важнейших дел, вынуждают меня прервать свой духовный путь. Я не сомневался, что брат Пьер, вылитый Пьер Московией, поверит мне; может, он и был раньше кем-то вроде Пьера Московией в своей последней по счету прошлой жизни, а уж пьеры московиси всегда найдут общий язык, так что все пройдет тихо-мирно. И все же, прощаясь со мной в приемной монастыря, он выразил пожелание, чтобы путь, который я проделал вместе с ними, стал путем света. Я сказал: а то, без вопросов, все было супер, но понял в эту минуту, что разочаровал его.
Ночью циклон, пришедший с Атлантики, зацепил юго-запад Франции, и температура воздуха поднялась на десять градусов; пейзажи вокруг Пуатье окутывал густой туман. Я заказал такси с большим запасом, но мне пришлось еще как-то скоротать почти час; я провел его в баре “Дружба”, метрах в пятидесяти от монастыря, машинально осушая одну за другой кружки “Леффе” и “Хугардена”. Официантка была худой и размалеванной, посетители говорили слишком громко, в основном о недвижимости и отпуске. Я снова оказался среди себе подобных, что не доставило мне никакого удовольствия.