Книга: ТрансАтлантика
Назад: 2012
Дальше: 1845–1846 Свободен

Книга первая

1919
Облакотень

Бывший бомбардировщик. «Виккерс Вими». Дерево, лен и проволока. Широкая, громоздкая машина, но Алкоку представлялась егозой. Всякий раз гладил ее, залезая в кабину к Брауну. Гибко проскальзывал всем телом. Ладонь на рычаг, ступни на рулевую педаль – и уже как будто воспарил.
Больше всего любил вынырнуть над облаками и лететь в чистом солнечном свете. Через борт смотришь вниз, на тень мимолетом, как она разрастается и съеживается на белизне.
Штурман Браун был невозмутимее – хлопать крыльями стеснялся. Подавшись вперед, сидел в кабине, чутко ловил намеки, оброненные двигателем. Умел провидеть очертания ветра, но доверял лишь тому, что можно потрогать: компасам, картам, ватерпасу в ногах.

 

В те годы джентльмен уже стал фигурой почти мифической. Великая война контузила мир. С гигантских газетных печатных цилиндров скатилась нестерпимая весть о шестнадцати миллионах смертей. В горниле Европы плавились кости.
Алкок был военным пилотом. Ронял некрупные бомбы из-под фюзеляжа. Аэроплан внезапно легчал. Подпрыгивал вверх, в ночь. Алкок высовывался из открытой кабины и смотрел, как внизу прорастают дымные грибы. Аэроплан выравнивался и поворачивал домой. В такие минуты Алкок жаждал безвестности. Летел во тьме, аэроплан подставлял бока звездам. А затем проступал аэродром, и колючая проволока блистала, точно алтарь в чужедальней церкви.
Браун летал в воздушной разведке. У него был талант к математике полета. Любое небо умел претворить в цифры. И на земле не бросал подсчетов, вычислял новые способы приводить аэропланы домой.

 

Оба знали достоверно, каково это – когда тебя сбили.
Турки подловили Джека Алкока в дальнем бомбардировочном рейде над заливом Сувла, пулеметным огнем прошили аэроплан, раскурочили пропеллер по левому борту. Алкок и еще два авиатора прыгнули в море, добрались до берега вплавь. В чем мать родила их отконвоировали туда, где турки держали военнопленных. В деревянных клетках, открытых всем ветрам. Рядом сидел валлиец, у него были звездные карты, и Алкок, застряв под усеянным гвоздями небом турецкой ночи, тренировался штурманить: стоило разок глянуть в небо – и он точно знал, который час. Но больше всего на свете ему хотелось копаться в двигателях. Когда перевели в лагерь для интернированных на Гёдизе, обменял шоколад Красного Креста на динамо, шампунь – на детали от трактора, из бамбука, болтов, батарей и обрезков проволоки сооружал пропеллеры.
Тедди Браун тоже побывал в плену – на фоторазведке совершил вынужденную посадку во Франции. Одна пуля раздробила ногу. Другая пробила топливный бак. По пути к земле выбросил фотокамеру, порвал карты, раскидал клочки. Посадили биплан на раскисшем пшеничном поле; двигатель вырубить, руки вверх. Из леса прибежал неприятель – выволочь авиаторов из обломков. Браун чуял, как из баков утекает бензин. У одного боша на губе зажженная сигарета. Невозмутимость Брауна вошла в легенды. «Прошу прощения, – окликнул он, однако немец надвигался, пылая сигаретой. – Найн, найн». Облачко дыма вырвалось у немца изо рта. В конце концов пилот Брауна замахал руками и заорал: «Да тормози ты, твою ж мать!»
Немец замер на полушаге, задрал голову, поразмыслил, проглотил горящую сигарету и снова побежал.
Двадцать лет спустя Бастер, сын Брауна, хохотал над этой байкой, сам собираясь на войну. «Прошу прощения. Найн, найн». Как будто у немца рубаха из штанов выбилась или развязались шнурки.

 

Брауна отправили домой еще до перемирия, а затем он потерял шляпу в воздухе над Пикадилли-сёркус. Девушки мазались красной помадой. Подолы у них поднялись почти до колен. Браун гулял по берегу Темзы, шел вдоль реки, пока та не вскарабкалась в небеса.
Алкок добрался до Лондона только в декабре. Посмотрел, как мужчины в черных костюмах и котелках лавируют среди руин. Поиграл в футбол в переулке возле Пимлико-роуд, попинал мячик. Но уже чувствовал, как воспаряет вновь. Закурил, поглядел, как завивается дым – в вышину и с глаз долой.

 

В Бруклендсе, на заводе «Виккерс», в начале 1919 года, впервые взглянув друг на друга, Алкок и Браун мигом поняли, что обоим нужно начать с чистого листа. Стереть память. Создать новый импульс – свежий, динамичный, безвоенный. Взять свои повзрослевшие тела и вживить туда сердца молодости. Не желали вспоминать невзорвавшиеся бомбы, крушения, пожары, лагерные бараки и тварей из бездны, обитателей тьмы.
Об этом они молчали, а говорили о «Виккерс Вими». Егоза егозой.

 

Преобладающий ветер дул на восток от Ньюфаундленда, рьяно рвался через Атлантику. Тысяча восемьсот миль океана.
Они прибыли из Англии морем, сняли номера в гостинице «Кокрейн», подождали, пока в порт прибудет «Вими». Аэроплан доставили в сорока семи больших деревянных ящиках. В конце весны. Воздух еще отдавал хлестким морозцем. Алкок и Браун наняли грузчиков – доставить ящики из гавани. Привязали их к лошадям и телегам, аэроплан собирали прямо на летном поле.
Пологий луг на окраине Сент-Джонса – плоскость в триста ярдов, по краю болото, по другому сосняк. Целыми днями сваривали, паяли, шлифовали, сшивали. Бомбовый отсек заменили дополнительными топливными баками. Вот что тешило душу Брауна больше всего. Они использовали бомбардировщик по-новому: выдрали из аэроплана войну, выскоблили всю его кровожадность.
Чтобы выровнять луг, прикручивали детонаторы к запалам, динамитом взрывали валуны, рушили стены и заборы, разглаживали кочки. Наступило лето, однако веяло холодом. По небу струились птичьи стаи.
Через две недели луг был готов. Взглянуть со стороны – земля как земля, но для двух пилотов то был сказочный аэродром. Они расхаживали по травянистой взлетной полосе, подмечали ветер в соснах, искали погодные подсказки.

 

Полюбоваться на «Вими» стекались толпы зевак. Кое-кто даже на автомобиле ни разу не катался, не говоря о том, чтоб своими глазами увидеть аэроплан. Издали казалось, будто конструкцию срисовали со стрекозы. 42,7 фута в длину, 15,25 в высоту, размах крыла – 68 футов. Весил он 13 тысяч фунтов, считая 870 галлонов бензина и 40 галлонов масла на борту. Одиннадцать фунтов на квадратный фут. На обшивке – тысячи стежков. Вместо бомбового отсека – запас топлива на 30 часов полета. Максимальная скорость – 103 мили в час без учета ветра, крейсерская – 90 миль/ч, посадочная – 45 миль/ч. Два двигателя «Роллс-Ройс Игл VIII» с водяным охлаждением, по 360 лошадиных сил, 1080 оборотов в минуту, двенадцать цилиндров, два блока по шесть, и у каждого двигателя деревянный пропеллер с четырьмя лопастями.
Зеваки оглаживали подкосы, стучали по металлу, зонтиками тыкали в упругий лен крыла. Дети карандашами писали свои имена на брюхе фюзеляжа.
Фотографы накидывали черные тряпки на фотокамеры. Алкок кривлялся перед объективами, ладонью заслонял глаза, точно древний путешественник. «Вижу цель!» – кричал он и с девяти футов спрыгивал в мокрую траву.

 

Газеты писали, что отныне возможно все. Мир съежился. В Париже создавали Лигу Наций.
У Э. Б. Дубойс созвал делегатов от пятнадцати стран на Панафриканский конгресс. В Риме крутили джазовые пластинки. Радиолюбительские вакуумные лампы передавали сигналы на сотни миль. Еще чуть-чуть – и мы сможем ежедневно читать свежий «Сан-Франциско Экзаминер» в Эдинбурге или Зальцбурге, в Сиднее или Стокгольме.
В Лондоне лорд Нортклифф, основатель «Дейли Мейл», пообещал 10 000 фунтов стерлингов пилотам, которые первыми пересекут Атлантику и приземлятся на том или другом берегу Желали попытаться еще минимум четыре экипажа. Хокер и Грив уже рухнули в воду Другие – например Брэкли и Керр – окопались на аэродромах вдоль побережья и ждали перемены погоды. Перелет надлежало совершить за семьдесят два часа. Без посадок.
Ходили слухи о богатом техасце, который тоже хотел рискнуть, и о венгерском принце, и, что всего хуже, об одном немце из Имперских ВВС, который в войну летал на дальние бомбардировки.
Поговаривали, что редактор отдела очерков «Дейли Мейл», подчиненный лорда Нортклиффа, от одной мысли о победе Германии заработал язву.
– Бош! Бош, прах его побери! Да упаси нас господь!
Отправил газетчиков разведать, возможно ли, чтобы враг и после поражения очутился в голове гонки.
В подвале на Флит-стрит, подле отливных машин для горячего набора он расхаживал туда-сюда, так и эдак переиначивая будущие заголовки. На подкладку пиджака жена пришила ему британский флаг, и редактор щупал его, точно святую реликвию.
– Давайте, ребятки, – бубнил он себе под нос. – Ать-два. Ну-ка домой, родина заждалась.
По утрам авиаторы просыпались в гостинице «Кокрейн», завтракали овсянкой, яичницей, беконом и гренками. Потом петляли крутыми улицами и Лесной дорогой выезжали на луг, отороченный изморозью. Ветер с моря кидался на них и кровожадно кусался. Авиаторы вшили в комбинезоны провода, чтобы греться от аккумулятора; подбили мехом наушники шлемов, перчатки, сапоги.
Миновала неделя. Затем две. Их не пускала в небо погода. Облачность. Гроза. Прогноз. По утрам оба тщательно брились. Ритуал исполнялся у дальнего края луга. В брезентовой палатке разжигали газовую горелку, грели на ней воду в стальном тазу. Вместо зеркала – металлический колесный колпак. В бортовой аптечке припасены бритвы: если приземлятся в Ирландии, нужно быть свежими, прилично выбритыми, импозантными гражданами Империи.
Июньские вечера затягивались, а авиаторы повязывали галстуки, сидели под крылом «Вими» и красноречиво беседовали с канадскими, американскими и британскими газетчиками, что собрались посмотреть на взлет.
Алкоку исполнилось двадцать шесть лет. Из Манчестера. Гибкий, дерзкий красавец, из тех, кто глядит вперед, но всегда готов посмеяться. Рыжая шевелюра. Холостяк: говорил, что женщин любит, но предпочитает двигатели. Не было для него большей радости, чем разобрать на детали нутро «роллс-ройса», а потом собрать заново. Делился с газетчиками своими бутербродами, и на хлебе оставались масляные отпечатки его пальца.
Браун сидел на деревянном ящике подле Алкока. В свои тридцать два уже выглядел стариком. Нога больная – ходил с тростью. Родился в Шотландии, но вырос под Манчестером. Родители были янки, и Браун говорил с легким американским акцентом, который пестовал как только мог. Себя считал гражданином Атлантики. Читал антивоенные комедии Аристофана и не отрицал, что прожил бы счастливую жизнь в вечном полете. Бобыль, но не любил одиночества. Кое-кто отмечал, что Браун похож на викария, но глаза его блистали синевой далеких далей, и с недавних пор он был помолвлен с молодой лондонской красоткой. Писал Кэтлин любовные письма, говорил, что не прочь зашвырнуть свою трость к звездам.
– Боже милостивый, – удивился Алкок. – Что, прямо так и сказал?
– Так и сказал.
– А она что?
– Ну ее, говорит, эту трость.
– Ага! По уши, значит.
На пресс-конференциях за штурвалом сидел Алкок. Браун штурманил молча, щупая галстучный зажим. Во внутреннем кармане всегда носил флягу с бренди. Иногда отворачивался, приоткрывал полу, отпивал.
Алкок тоже пил, но в полный голос, публично и от души. Облокотившись на стойку в гостиничном баре, до придури фальшиво голосил «Правь, Британия».
Местные – в основном рыбаки да несколько лесорубов – грохотали кружками по деревянным столам и распевали песни о возлюбленных, затерянных в море.
Спевки продолжались далеко за полночь, когда Ал кок и Браун уже отправлялись на боковую. Даже на четвертый этаж к ним долетали печальные ритмы, что разбивались волнами хохота, а затем, еще позже, пианино гремело регтаймом «Кленовый лист»:
Мужик, ты вали отседа,
Я гипнотизирую нацию,
Я землю трясу до прострации
Регтаймом «Кленовый лист».

Алкок и Браун вставали с солнышком и ждали, когда прояснятся небеса. Созерцали погоду. Гуляли на лугу. Играли в рамми. Еще ждали. Нужен теплый день, яркая луна, благоприятный ветер. Прикинули, что на перелет понадобится меньше двадцати часов. О неудаче и не задумывались, но Браун втихомолку написал завещание, все имущество оставил Кэтлин, конверт хранил во внутреннем кармане.
Алкок завещанием не озаботился. Вспоминал ужасы войны, по сей день порой изумлялся, что вообще способен проснуться.
– Меня теперь ничем не пронять.
Он хлопнул «Вими» по фюзеляжу посмотрел, как вдалеке на западе сгущаются тучи.
– Разве что еще дождичка подбавить.

 

Погляди вниз – глаза вбирают череду труб, и оград, и шпилей, ветер серебристыми волнами зачесывает травяные челки, река захлестывает канавы, две белые лошади вольно скачут полем, длинные гудронные шарфы растворяются в грунтовках – лес, кусты, коровники, сыромятни, верфи, рыбацкие хижины, тресковые фабрики, благоденствие, мы плывем в море адреналина, и… Бщди! Тедди, вон там, внизу, шлюпка на речке, и на песке одеяло, и девчушка с ведерком и совочком, и женщина закатывает подол, а вон там, смотри, паренек в красном свитере гонит ослика по берегу, давай, развернись еще, порадуй мальчонку, пускай ему тенек будет…

 

Вечером 12 июня – еще один тренировочный вылет, на сей раз ночью, чтобы Браун примерился к сомнеровым линиям. Одиннадцать тысяч футов. Кабина открыта небесам. Жуткая стужа. Авиаторы ежатся за ветровым стеклом. Подмерзают даже кончики волос.
Алкок щупает машину – ее вес, наклон, центр тяжести, – а Браун расчисляет. Внизу их поджидают газетчики. На летном поле стоят свечи в бурых бумажных пакетах – размечают посадочную полосу. При посадке «Вими» сдувает свечи, и они подпаливают траву. Местные мальчишки бегут с ведрами тушить.
Авиаторы вылезают из аэроплана под редкие аплодисменты. Как ни удивительно, серьезнее всех – местная газетчица Эмили Эрлих. Не задает ни единого вопроса, лишь стоит рядом в этой своей вязаной шапке и перчатках, строчит в блокнот. Коренастая, не по моде крупная. За сорок, а то и за пятьдесят. По размокшему аэродрому ступает грузно. Опирается на деревянную палку. Щиколотки сильно пухнут. Такие женщины работают в кондитерских или торгуют в сельских лавках, но авиаторы знают, что у Эмили острое перо. Они уже встречались в гостинице «Кокрейн», где она который год живет с дочерью Лотти. Семнадцатилетняя девчонка орудует фотокамерой на редкость легко и стильно, игриво. В отличие от матери высока, худа, резва, любознательна. Чуть что, хохочет и нашептывает Эмили на ухо. Странная парочка. Мать молчит; дочь фотографирует и задает вопросы. Остальные газетчики негодуют – какая-то девчонка вторглась на их территорию, – но вопросы ее умны и тонки. «На какую ветровую нагрузку рассчитана ткань? Каково это – когда под тобой исчезает море? У вас есть зазноба в Лондоне, мистер Ал кок?» Под вечер мать и дочь вместе уходят прочь по полям: Эмили – в гостиничный номер, писать репортажи, Лотти – на корты, часами играть в теннис.
Имя Эмили – в шапке «Ивнинг Телеграм» по четвергам, почти всякий раз сопровождается фотоснимком, сделанным Лотти. Раз в неделю Эмили позволяют писать о чем вздумается: рыболовецкие катастрофы, местные раздоры, политические комментарии, лесозаготовки, суфражизм, ужасы войны. Она славится непредсказуемыми зигзагами рассуждений. Как-то раз посреди статьи о местном профсоюзе двести слов посвятила рецепту фунтового кекса. В другой раз, анализируя речь губернатора Ньюфаундленда, отвлеклась на тонкое искусство хранения льда.
Алкоку и Брауну советовали держать ухо востро: дескать, мать и дочь питают склонность к ностальгии и обладают пылким ирландским темпераментом. Но авиаторам они обе нравятся: Эмили и Лотти, два диковинных оттенка толпы, странные шапки матери, ее длинные платья, ее непонятные приступы немоты, и высокая фигура дочери, и как она несется по городку, а теннисная ракетка бьет ее по ноге.
Кроме того, Брауну попадались репортажи Эмили в «Ивнинг Телеграм» и, пожалуй, ничего лучше он и не читал: «Нынче небо над Сигнальным холмом заленилось. Удары молотка колоколами звенят над аэродромом. Что ни вечер, заходящее солнце все больше походит на луну».

 

Вылет назначен на пятницу, 13-е. Так авиатор облапошивает смерть: выбери роковой день, выйди сухим из воды.
Повешены компасы, рассчитаны углы, настроена рация, оси обернуты амортизаторами, покрыты шеллаком нервюры, аэролак высушен, очищена вода в радиаторе. Все заклепки, шплинты, стежки проверены и перепроверены. И рычаги насоса. И магнето. И аккумулятор, который согревает их летные комбинезоны. Начищены сапоги. Приготовлены термосы с горячим чаем и растворимым бульоном «Оксо». Упакованы аккуратно нарезанные бутерброды. Списки тщательно размечены галочками. Солодовое молоко «Хорликс». Шоколадные батончики «Фрайз». Каждому по четыре лакричных конфеты. Одна пинта бренди – на крайний случай. В подкладки шлемов они на счастье вставляют веточки белого вереска, сажают под ветровое стекло и привязывают к подкосу за кабиной двух плюшевых зверушек – двух черных котов.
А потом на сцену с реверансом выскакивают тучи, дождь преклоняет колена над землею, и непогода отбрасывает их назад на целых полтора дня.

 

На почтамте в Сент-Джонсе Лотти Эрлих прыгает по классикам теней на полу, приближается к окошку за тремя перекладинами решетки, и оттуда на нее, приподняв черный козырек, взирает почтмейстер. Лотти придвигает к нему запечатанный конверт.
За пятнадцать центов покупает марку с Джоном Каботом и просит почтмейстера шлепнуть долларовый штемпель для трансатлантической пересылки.
– Ой, – говорит почтмейстер, – у нас, мисс, таких марок уже и нету. Давным-давно распродали.

 

Ночью Браун долго сидит в гостиничном вестибюле, шлет послания Кэтлин. С телеграфом робок – понимает, что его слова ни для кого не тайна. Посему он формален. Зажат.
Всего-то за тридцать, а по лестнице ходит медленно, сильно тыча тростью деревянные ступени. В желудке плещутся три бренди.
Странный блик играет на перилах, и в резной деревянной раме зеркала на верху лестницы Браун видит Лотти Эрлих. На миг девушка предстает призраком, является из зеркала, затем становится четче, выше, рыжее. Она в ночной сорочке, халате и шлепанцах. И она, и Браун слегка удивлены встречей.
– Вечер добрый, – говорит Браун. Язык у него отчасти заплетается.
– Горячее молоко, – отвечает девушка.
– То есть?
– Несу маме горячее молоко. Не может уснуть.
Он кивает, пальцем касается невидимых шляпных полей, шагает мимо.
– Она никогда не спит.
Щеки у Лотти горят – смущается, думает Браун, что ее застали посреди коридора в халате. Он снова касается невидимой шляпы и, проталкивая судорогу в больную ногу, взбирается еще на три ступени; бренди в клочья дерет ему рассудок. Лотти замирает двумя ступенями ниже и говорит церемоннее, чем того требует случай:
– Мистер Браун?
– Да, барышня?
– Вы готовы к объединению континентов?
– Честно говоря, – отвечает Браун, – мне бы для начала сгодилась приличная телефонная линия.
Лотти спускается еще на ступеньку, прижимает ладонь к губам, будто хочет откашляться. Один глаз выше другого, словно в голове давным-давно застрял очень упрямый вопрос.
– Мистер Браун.
– Мисс Эрлих?
– Вас не очень затруднит?
И стреляет глазом в пол. Замолкает, будто на кончике языка замерла стайка мимолетных слов, беглых пустячков, что не вытекут сами по себе и никак их не вытолкнуть. Она стоит, держит их на языке, ждет – не упадут ли. Наверное, думает Браун, она, как и все обитатели Сент-Джонса, хочет покататься в кабине, если вновь случится тренировочный вылет. Решительно невозможно; нельзя тащить в воздух кого попало, тем паче девицу. Даже когда аэроплан стоит на лугу, газетчикам в кабину хода нет. Это ритуал, это суеверие, он попросту не сможет, и вот как ей сказать? Теперь он в ловушке – жертва своих полуночных прогулок.
– Вас не очень затруднит, – говорит она, – если я вам кое-что дам?
– Ну разумеется.
Она одолевает лестницу и бежит по коридору к себе. В белизне халата движется юность ее тела.
Он щурится, трет лоб, ждет. Может, талисман какой? Сувенир? Памятный дар? Вот дурак – зря позволил ей заговорить. Надо было сразу сказать «нет». И пусть. Ушла к себе в номер. Исчезла.
Она появляется в конце коридора, шагает размашисто. В вырезе халата – треугольник белой кожи. Внезапно Брауну остро хочется увидеть Кэтлин, и он рад этому желанию, и этой заблудшей минуте, и странной извилистой лестнице, и гостинице в глуши, и излишку бренди. Он скучает по невесте, вот и все дела. Он хочет домой. Прижаться к ее стройному телу, увидеть, как ее волосы струятся по ключице.
Он сильнее вцепляется в перила; Лотти приближается. В левой руке у нее бумага. Он протягивает руку. Письмо. Всего-навсего. Письмо. Он глядит на конверт. Адресовано некоему семейству в Корке. На Браун-стрит, ты подумай.
– Это мама написала.
– Вот оно что.
– Можете положить в почтовый мешок?
– Ничуть не затруднит, – говорит он, поворачивается, сует конверт во внутренний карман.
Утром они смотрят, как Лотти выходит из гостиничной кухни – рыжие волосы наперекос, халат туго застегнут под горло. Она тащит поднос с бутербродами в мясницкой вощенке.
– С ветчиной, – торжествующе объявляет она, ставя поднос перед Брауном. – Я специально для вас сделала.
– Благодарю вас, барышня.
Она уходит из ресторана, машет через плечо.
– Это же дочка репортерши?
– Совершенно верно.
– Они чуток того, а? – замечает Алкок, натягивая летную куртку, через окно созерцая туман.

 

Сильный ветер неверными порывами налетает с запада. Авиаторы уже опаздывают на двенадцать часов, но минута настала – туман рассеялся, и долгосрочные прогнозы сулят добрую погоду. Безоблачно. Небо над головою точно написали маслом. Первоначальная скорость ветра высока, но, пожалуй, поуспокоится узлов до двадцати. Потом выйдет славная луна. Под недружное «ура» они забираются в кабину, пристегивают ремни, в который раз проверяют приборы. Краткий салют сигнальщика. Контакт! Алкок дергает рычаг, запускает оба двигателя на максимальной мощности. Машет – велит убрать деревянные башмаки из-под шасси. Механик наклоняется, ныряет под крыло, зажимает башмаки под мышками, выкидывает, отступив. Задирает руки. Двигатели фыркают дымом. Крутятся пропеллеры. «Вими» уставила нос по ветру. Слегка под углом. Вверх по склону. Ну давай, поехали. Дыхание греющегося масла. Скорость, движение. Невероятный рев. Вдалеке маячат сосны. С дальнего края луга дразнит сточная канава. Оба молчат. Никаких «боже правый». Никаких «выше нос, дружище». Они ковыляют вперед, втискиваются в ветер. Давай, давай. Под ними катит махина аэроплана. Как-то нехорошо. Медленно. Вверх. Тяжеловата сегодня егоза. Столько бензина тащит. Сто ярдов, сто двадцать, сто семьдесят. Слишком медленно. Будто сквозь студень ползешь. Теснота кабины. Под коленками пот. Двигатели взревывают. Гнется конец крыла. Трава стелется, рвется. Аэроплан подскакивает. Двести пятьдесят. Слегка приподымается и опускается со вздохом, полосуя землю. Боже правый, Джеки, поднимай ее уже. Край луга окаймляют темные сосны, они все ближе, ближе, еще ближе. Сколько народу вот так погибло? Тормози, Джеки. Поворачивай. Отбой. Скорей. Триста ярдов. Иисусе боже милосердный. Порыв ветра задирает левое крыло, и их слегка кренит вправо. А потом – вот оно. Холодом разрастается ветер под ложечкой. Взлетаем, Тедди, взлетаем, гляди! Легчайший подъем души на малой высоте, аэроплан в нескольких футах над землей, носом вверх, и ветер свищет в подкосах. Высоки ли сосны? Сколько народу погибло? Сколько нас пало? В уме Браун переводит сосны в шумы. Хлест коры. Путаница стволов. Тра-та-та сучьев. Крушение. Держись, держись. От ужаса сводит горло. Они чуточку привстают над сиденьями. Как будто это уменьшит вес аэроплана. Выше, ну давай же. Небо за деревьями – океанская ширь. Поднимай, Джеки, поднимай ее, бога ради, давай. Вот и деревья. Вот и они. Шарфы взлетают первыми, а затем внизу аплодируют ветви.
– Нервишки-то пощекотало! – орет Ал кок, перекрикивая грохот.

 

Они целятся прямо в ветер. Задирается нос. Аэроплан замедляется. Мучительный подъем над древесными кронами и низкими крышами. Только бы сейчас не заглохнуть. Еще выше. Затем легкий крен. Полегче, приятель. Разворачивай. Величественный поворот – красота и равновесие, неподражаемая твердость. Держит высоту. Крен сильнее. И наконец ветер позади, нос клюет, и они взаправду взлетели.
Они машут сигнальщику, механикам, метеорологам, немногим прочим из тех, кто подзадержался на аэродроме. Нет ни Эмили Эрлих из «Ивнинг Телеграм», ни Лотти: мать и дочь ушли в гостиницу пораньше. Пропустили взлет. Жалко, думает Браун. Барабанит пальцами по изнанке куртки, где прячется письмо.
Алкок утирает пот со лба, машет своей тени у края суши и на половинной мощности уводит аэроплан в море. Золотая береговая полоса. В гавани Сент-Джонса скачут лодки на волнах. Уточки в мальчишечьей ванне.
Алкок берет примитивный телефон, почти кричит в него:
– Эй, старина.
– Да?
– Извини.
– Не слышу. Что?
– Я тебе не сказал.
– Чего не сказал?
Алкок ухмыляется и глядит на воду. Восемь минут в воздухе, высота тысяча футов, попутный ветер – тридцать пять узлов. Внизу раскачивается залив Непорочного Зачатия. Вода – подвижный серый ковер. Заплаты солнца и бликов.
– Да я, понимаешь, плавать не умею.
От одной мысли о высадке в море Браун на миг теряется: бултыхаешься в воде, цепляешься за деревянный подкос, обнимаешься с бензобаками, а те крутятся. Но ведь Алкок доплыл до берега, когда его сбили над заливом Сувла? Много-много лет назад. Да нет, каких лет? Несколько месяцев. Брауну это странно – так странно, что совсем недавно пуля пробила ему бедро, а сейчас, сегодня, он несет этот железный осколок через Атлантику – к свадьбе, к новому шансу. Странно, что он вообще здесь – на такой высоте, посреди бесконечной серости, в ушах ревут двигатели «Роллс-Ройс», влекут его по воздуху. Алкок не умеет плавать? Врет, конечно? Пожалуй, думает Браун, надо сказать ему правду. Никогда не поздно.
Он наклоняется к микрофону, передумывает.

 

Ровный подъем. Бок о бок в открытой кабине. Уши обдувает ледяным ветром. Браун отбивает телеграмму на берег: «Порядок, начали».
Телефон – провода, обернутые вокруг шей, чтоб улавливать вибрацию. Наушники они запихали под мягкие шлемы.
Двадцать минут в полете; Алкок лезет пальцами под шлем, выдирает громоздкие наушники, швыряет в синеву Уши натерло, губами складывает он.
Браун показывает ему большой палец. Жаль. Теперь не поговоришь – только записками и знаками; но они давно научились читать друг друга: каждый жест – тоже слово, голоса нет, зато есть тело.
Их шлемы, перчатки, куртки и сапоги до колен – с меховой подкладкой. Плюс комбинезоны «Бёрберри». На любой высоте, даже за косым ветровым стеклом, холод будет адский.
Готовясь к полету, Алкок в Сент-Джонсе три вечера просидел в холодильной кладовой. Как-то раз лег на груду мясных свертков, не смог уснуть. Спустя несколько дней Эмили Эрлих написала в «Ивнинг Телеграм», что от Алкока по-прежнему пахнет свежей говяжьей вырезкой.

 

Она с дочерью стоит у окна третьего этажа, держась за деревянную раму. Поначалу думают, что померещилось, – птица на переднем плане. Но затем доносится слабый рокот двигателей, и обе понимают, что упустили мгновенье – и фотографий тоже нет, – но в странном ликовании наблюдают издали, через линзу гостиничного окна, как аэроплан исчезает на востоке – серебристый, вовсе не серый. «Это победа человека над войной, триумф упорства над памятью».
Голубое небо однотонно и безоблачно. Эмили нравится хлюп, с которым чернила всасываются в перьевую ручку, шорох, с которым закручивается колпачок. «Двое без посадок летят через Атлантику и несут мешок почты, белый льняной мешочек со 197 письмами, особо проштемпелеванными, и если они долетят, это будет первая воздушная почтовая доставка через Атлантику, из Нового Света в Старый». Мысль сверкает новизной: «Трансатлантическая воздушная почта». Эмили ощупывает фразу, царапает ее на бумаге, снова и снова: «Через Атлантику, транс атлант, трансатлантика». Расстояниям наконец-то переломили хребет.

 

Внизу – плавучие айсберги. Море взлохматилось. Ясно, что назад дороги нет. Теперь дело только за математикой. Превратить топливо во время и расстояние. Оптимально рассчитать мощность. Вычислить углы, ребра, сектора.
Браун отирает влагу с защитных очков, лезет в деревянный ящик позади головы, достает бутерброды, разворачивает вощенку. Протягивает бутерброд Алкоку – тот не снимает одной руки в перчатке с рычага управления. Для Алкока это один из множества поводов разулыбаться: поразительно, что они жуют бутерброды с маслом и ветчиной, приготовленные девушкой в гостинице Сент-Джонса, до которого тысяча с лишним футов по вертикали. Они далеко улетели, и оттого бутерброд еще вкуснее. Пшеничный хлеб, свежая ветчина, легкая горчица, перемешанная с маслом.
Браун тянется назад за горячей флягой чая, отворачивает крышку, выпускает перышко пара.
Сквозь тела прокатывается рев. Временами они различают в нем музыку – ритм, что пробивает от макушки до пяток через грудь, – но вскоре он теряется, растворяется в чистом шуме. Они прекрасно знают, что в полете могут оглохнуть, этот рев застрянет внутри навеки, поселится в телах, и оба они, точно ходячие граммофоны, будут слышать его, даже если сядут на другом берегу.

 

Держаться проложенного курса – задача для гения и волшебника. Браун штурманит всеми методами, что есть на свете. На полу в кабине – навигационная машина Бейкера. К боку фюзеляжа пристегнут вычислитель курса и дальности. Указатель сноса укреплен под сиденьем, вместе с ватерпасом – измерять крен. К приборной доске приделан секстант. Три компаса, в темноте будут светиться. Солнце, луна, облако, звезды. Даже если все остальное подведет, останется навигационное счисление пути.
Браун встает коленями на сиденье и выглядывает наружу. Вертится, крутится, вычисляет по горизонту, по морю, по положению солнца. На планшете корябает: «Держи ближе к 120, не 140» и едва передает записку, Алкок легонечко подправляет рычаги, уравновешивает аэроплан, держит на трех четвертях мощности, старается не перетруждать двигатели.
Очень похоже на верховую езду – как меняется аэроплан в дальнем перелете, как смещается центр тяжести, когда сгорает бензин, как галопируют двигатели, как машина слушается поводьев рычага.
Примерно каждые полчаса Браун замечает, что «Вими» слегка тяжелеет носом, и смотрит, как Алкок выравнивается, подтягивая на себя рычаг.
Тело Алкока всегда касается аэроплана: ни на секунду не уберешь руки с рычагов. Уже ноют плечи и кончики пальцев: и трети пути не одолели, а боль натягивает все жилы.

 

В детстве Браун ходил на Манчестерский ипподром смотреть на лошадей. В будни, когда тренировались жокеи, гонял по Солфордскому скаковому кругу, и чем старше становился, тем шире наматывал круги – раздвигал окружность.
В то лето, когда ему исполнилось семь, из Америки приехали наездники «Пони Экспресс», на берегу реки Эруэлл обосновалось шоу «Дикий Запад». Его народ. Земляки его родителей. Американцы. Браун хотел выяснить, кто же он таков.
В полях ковбои раскручивали лассо. Мустанги, бизоны, мулы, ослы, цирковые пони и несколько диких лосей. Он бродил меж громадных размалеванных задников с пожарами в прерии, пыльными бурями, перекати-полем, торнадо. Но удивительнее всех оказались индейцы, что в прихотливых головных уборах разгуливали по чайным Солфорда. Браун ходил за ними хвостом, добивался автографов. Налетающий Гром был из племени черноногих. Его жена Джозефина была ковбой, метко стреляла, носила затейливые кожаные куртки и шестизарядники в кобурах. К концу лета их дочь Бесси слегла с дифтерией, а когда ее выписали из больницы, вся семья переехала в Гортон, на Томас-стрит, прямо по соседству с дядей и тетей Брауна.
По воскресеньям после обеда Браун на велосипеде катил в Гортон и заглядывал в окно, надеясь увидеть, как блестят монетки на индейском головном уборе. Но Налетающий Гром коротко подстригся, а его жена в переднике стряпала йоркширский пудинг на плите.

 

Спустя пару часов после взлета Браун слышит тихий щелчок. Надевает защитные очки, наклоняется над бортом, смотрит, как маленький пропеллер радиогенератора бестолково крутится, отламывается и слетает. Никакого больше радио. Вообще никакой связи. Скоро в электрических комбинезонах не останется тепла. Но мало того. Одна поломка чревата другой. Один случай усталости металла – и рискует развалиться весь аэроплан.
Закрывая глаза, Браун видит шахматную доску аэроплана. Вдоль и поперек знает все гамбиты. Тысячу возможных ходов. Себя воображает центральной пешкой, что неторопливо и методично движется вперед. В его незыблемом спокойствии зреет штурм.
Спустя еще час слышен стрекот – Алкоку чудится пулемет «гочкисс». Он глядит на Брауна, но тот уже сообразил. Показывает на правый борт, где трещит и отрывается кусок выхлопной трубы. Она красна, затем бела, затем почти прозрачна. Двигатель выплевывает стайку искр, отламывается кусок защитного металла. На миг подлетает вверх, даже быстрее аэроплана, и уносится в спутной струе.
Не смертельно, но оба смотрят на обломок трубы, и, словно откликаясь, двигатель ревет вдвое громче. Теперь придется терпеть это до посадки, но Алкок знает, как рев усыпляет пилота, как он баюкает, этот ритм, а затем аэроплан рушится в волны. Это яростный труд – Алкок чует машину всеми мускулами. Абсолютное напряжение тела. Утомление рассудка. Избегай облаков. Ищи линию прямой видимости. Подбирай хоть какой горизонт. Мозг изобретает фантомные повороты. Внутреннее ухо уравновешивает углы, и в конце концов не во что больше верить – лишь в мечту добраться до конца пути.

 

Они входят меж облачных слоев. Без паники. Натягивают меховые шлемы, поправляют защитные очки, шарфами оборачивают рты и подбородки. Ну, поехали. Ужас возможной пурги. Перспектива полета вслепую. Облако сверху. Облако снизу. Летим посередине.
Они взбираются повыше, пытаются увильнуть, но облако не отступает. Они спускаются. Все равно облако. Густая сырость. Просто так не сдуешь. Как дуну, как плюну. Шлемы, лица, плечи влажнеют.
Браун садится поудобнее и ждет, когда прояснится, чтобы нормально проложить курс. Ищет искорки солнца на конце крыла, промельк синевы – найти линию горизонта, быстренько подсчитать, по солнцу прикинуть долготу.
Аэроплан переваливается с боку на бок, притормаживает в турбулентности. Внезапная потеря высоты. Как будто под ними проваливаются сиденья. Снова подъем. Неумолчный шум. Воздушная яма. Сердце сбивается с такта.
Тускнеет свет, в верхнем слое облаков разверзается дыра. Солнце падает, краснея. Внизу Браун мельком видит море. Мгновенный красивый изгиб. Он хватает ватерпас. Наклоняет, выравнивает. Подсчитывает. «Идем приблиз. 140 узлов, в целом по курсу, чуть слишком юго-восточнее».
Спустя двадцать минут набредают на новую облачную громаду. Поднимаются к разрыву между слоями. «К закату над облаками не поднимемся. Подождем темноты и звезд. Можешь выше? Скажем, 60 град.?» Алкок кивает, кренит аэроплан, медленно завивает его сквозь пространство. Красный огонь плюется во мгле.
Они знают, какие шутки играет с разумом облако. Вроде бы летишь ровно, а на самом деле лежишь на боку. Аэроплан опрокинулся, и ты беспечно мчишься к гибели, или он вот-вот нырнет в океан. Надо глядеть в оба – искать малейшего проблеска луны, или звезд, или горизонта.
«Вот тебе и прогноз», – царапает на планшете Браун, и по отклику Алкока, по мягкому сбросу оборотов, по легкой опаске понимает, что тот тоже встревожен. Под сырой пощечиной непогоды они поднимают воротники. Вверх по ветровому стеклу скользят бусины влаги. Аккумулятор в сиденье между ними по-прежнему слабо пульсирует теплом в проводах комбинезонов, но холод вокруг пронзителен.
Браун встает коленями на сиденье, высовывается, ищет в облаке прореху, не находит.

 

«Дальность видения ноль. 6500 футов. Летим только по счислению. Надо выбраться выше над облаком. И обогрев тоже отказывает!»

 

В ушах звенят кости. В черепах застрял грохот. В белой каморке рассудков. Шумовая волна от стены до стены. Временами Браун чувствует, как из нутра головы через глазницы рвутся двигатели – металлический зверь рассвирепел, и теперь от него не скрыться.
Сначала налетает дождь. Потом снег. Ледяной дождь не исключен. Кабина спроектирована так, что пилоты от непогоды защищены, но град может в клочья разодрать ткань крыла.
Они поднимаются – здесь снежок, помягче. Света нет. Легче не стало. Они пригибаются и ежатся, вокруг грохочет гроза. Снова снег. Гуще. Опять спуск. Снежные хлопья обжигают щеки и тают на горле. Вскоре под ногами уже елозит белизна. Если б можно было подняться и посмотреть вниз, они увидели бы, как по воздуху несется открытая каморка с двумя человечками в шлемах. И даже еще страннее. Движущаяся каморка, во мраке, под визг ветра – и два человека, чьи торсы постепенно белеют.
Браун светит фонариком на рычаги позади себя, и выясняется, что снег уже заволакивает шкалу бензинового манометра. Нехорошо. Манометр нужен – не допустить неполадок карбюратора. Браун так уже делал: разворачивался в кабине, рискованно тянулся к манометру – но не в такую погоду. Однако выхода нет. Девять тысяч футов над океаном. Что ж это за безумие такое?
Когда попадается воздушная ямка, Браун косится на Алкока. Держи ровнее. Незачем теперь ему говорить. Старина не умеет плавать. Едва ли разулыбается.
Браун поддергивает перчатки, туже натягивает шлем, повыше поднимает шарф. Разворачивается на сиденье. Больная нога пульсирует. Правым коленом в край фюзеляжа. Затем левое колено, больное. Уцепиться за деревянный подкос, вылезти в налетевший воздух. Холод – хлороформом. Ветер толкает назад. Щеки жалит снег. Отсыревшая одежда прилипла к шее, к спине, к плечам. Сопли из носа – канделябром. Кровь отливает от тела, от пальцев, от мозга. Бросает на произвол судьбы все пять чувств. Теперь осторожненько. Браун тянется в припадочный ветер, но не достает. Куртка слишком громоздкая. Расстегивает молнию, грудью чувствует свист ветра, изгибает спину, кончиком ножа стряхивает снег со стеклянной шкалы.
Господи милосердный. Как холодно. Сердце вот-вот остановится.
Он поспешно сползает на сиденье. Алкок показывает большой палец. Браун торопливо ощупывает провода в комбинезоне. Даже не нужно писать записку Алкоку: «Обогрев сдох». Браун топает – осторожно, чтоб не запачкать карты под ногами. Кончики пальцев горят. Сильно стучат зубы – не ровен час вылетят.
За левым плечом, в деревянном ящичке – фляга с чаем и пинта бренди на крайний случай.

 

Крышка отвинчивается целую вечность, но затем грудную стенку ошпаривает спиртное.

 

Они так и сидят в номере, стол по-прежнему под окном – вдруг аэроплан вернется? Мать и дочь вместе наблюдают, надеются. Вестей нет. Радиосвязи нет. На самопальном аэродроме все застыло. Двенадцать часов на лугу тишина.
Лотти машинально стискивает оконную раму Что могло случиться? Зря мать написала этой семье в Корк. Вдруг это их отвлекло? И она соучастница. Не хватало Брауну лишний раз тревожиться, даже по мелочи, зачем она остановила его на лестнице, зачем отдала письмо? Что проку-то? Наверное, они упали. Наверняка упали. Они упали. Я дала ему письмо. Он отвлекся. Они упали. Она прямо слышит, как они падают. Свист ветра в подкосах.
Оконное стекло холодит пальцы. В такие минуты Лотти себе не нравится – чужая манера, пронзительная застенчивость, юность. Хорошо бы шагнуть из себя, из окна, в воздух и вниз. Ах, но в том, пожалуй, и дело? В том, конечно, и суть? Да. Салют вам, мистер Браун, мистер Алкок, где бы вы ни были. Жаль, не сфотографировала. Эврика. Смысл полета. Избавиться от себя. Вполне довольно, чтобы взлететь.

 

Внизу, в вестибюле, вокруг телеграфа толпятся другие газетчики. Один за другим стучат телеграммы редакторам. Сообщить нечего. Прошло пятнадцать часов. Либо Алкок и Браун приближаются к Ирландии, либо мертвы, сгинули жертвами страсти. Газетчики приступают к первым абзацам, в двух стилях, элегия и ода: «Сегодня – великий день соединения миров… Сегодня – печальный день траура по героям…» – хотят первыми нащупать пульс, но еще сильнее хотят поперед всех дорваться до телеграфа, когда прилетят первые подлинные новости.

 

Восход не за горами – не за горами Ирландия, – и тут они ныряют в облако, откуда нет исхода. Горизонта нет. Линии визирования нет. Серая ярость. Почти четыре тысячи футов над Атлантикой. По-прежнему темень, луны нет, моря не видать. Спускаются. Снег перестал, но они погружаются в белую громадину. Ты только глянь, Джеки. Ты глянь, как надвигается. Гигантская. Неизбежная. Сверху и снизу.
Проглотила их.
Алкок стучит по стеклу указателя скорости. Тот не колышется. Алкок подправляет рычаг, аэроплан задирает нос. Указателю скорости хоть бы хны. Алкок снова трогает рычаг. Слишком резко. Ч-черт.
Господи боже, Джеки, давай в штопор. Рискнем.
Облако вокруг сгущается. Оба прекрасно понимают: если не вырваться сейчас, уйдут в пике. Аэроплан наберет скорость и разлетится на невероятный миллион кусков. Выход один – держать скорость в штопоре. Держать аэроплан в руках – но и убрать руки.
Давай, Джеки.
Двигатели насмешливо фыркают красным пламенем, и на миг «Вими» застывает, тяжелеет и опрокидывается, будто получила удар по корпусу. Поначалу – медлительнейшее падение. С эдаким даже вздохом. Ну вас, с вашим рывком в небеса, дайте мне упасть.
Одно крыло свалено, другое еще тянет.
Три тысячи футов над морем. В облаке равновесие вкривь и вкось. Неизвестно, где верх. И где низ. Две тысячи пятьсот футов. Две тысячи. В лицо хлещут дождь и ветер. Аэроплан содрогается. Подпрыгивает стрелка компаса. «Вими» крутится. Тела вдавливает в сиденье. Где же небо, где же море? Ориентир. Но нет ничего – лишь густое серое облако. Браун вертит головой. Ни горизонта, ни центра, ни края. Боже мой. Где-нибудь. Хоть где-нибудь. Держи ее ровнее, Джеки.
Тысяча футов, по-прежнему падаем, девятьсот, восемьсот, семьсот пятьдесят. Лопатки вдавились в спинку сиденья. В головах гудит кровь. Шеи отяжелели. Мы вверху? Внизу? В штопоре. До удара воду можем и не заметить. Расстегнуть ремни. Это конец. Все, Тедди. Тела пришпилены к сиденьям. Браун наклоняется. Сует под куртку бортовой журнал. Краем глаза Алкок замечает. Какой восхитительный идиотизм. Последний поступок пилота. Сохранить подробности. Сладость освобождения – знать, как все произошло.
Стрелка стабильно поворачивается. Шестьсот, пятьсот, четыреста. Ни всхлипа. Ни стона. Облачный рев. Утрата тела. Алкок идет штопором в бескрайней серости и белизне.
Промельк нового света. Иного цвета стена. Замечают спустя долю секунды. Пощечина синевы. Сотня футов. Странной синевы, крутящейся синевы, мы что, вылезли? Синева. А вон там чернота. Мы вылезли, Джек, вылезли! Лови ее. Лови, бога ради. Господи, вылезли. Вылезли, да? Надвигается другая полоса черноты. Темное море застыло навытяжку. Там, где полагается быть воде, – свет. Море там, где должно быть световому венцу. Девяносто футов. Восемьдесят пять. Это солнце. Господи, это же солнце, Тедди, это солнце! Ну вот. Уже восемьдесят. Солнце! Алкок загоняет мощность двигателю в глотку. Открывай. Открывай. Двигатель ахает. Алкок сопротивляется отдаче. Море переворачивается. Выравнивается аэроплан. Еще пятьдесят футов, сорок футов, тридцать, больше нельзя. Алкок косится на океан – внизу галопом несутся барашки. Море плещет брызгами в ветровое стекло. Оба не издают ни звука, пока аэроплан не начинает ровно подниматься вновь.
Они сидят молча, от ужаса окаменев.
Мужик, ты вали отседа,
Минуточку не дыши-ка,
Не светит такого шика
Без регтайма «Кленовый лист».

Потом они станут шутить про штопор, падение, пролет над водой – если, старина, вся жизнь перед глазами не промелькнула, у тебя, выходит, и жизни-то никакой не было? – но на подъеме не произносят ни слова. Браун высовывается из кабины и хлопает по фюзеляжу. Хорошая лошадка. Черноногая.

 

Они летят над водою на пятистах футах, в прозрачном воздухе. А вот и горизонт. Браун достает ветрочет, подправляет компас. Около восьми по Гринвичу. Браун шарит вокруг, ищет карандаш. «Пощекотало нервишки?» – пишет он и добавляет много-много восклицательных знаков. Алкок криво ухмыляется. Впервые за много часов вокруг ни тумана, ни многослойных облаков. Вдали над водою – блеклая, вязкая серость. Браун записывает последние подсчеты. Забрали к северу, но не сильно – мимо Ирландии не промахнутся. Курс – градусов 125, прикидывает Браун, но, делая поправку на отклонение и ветер, устанавливает курс по компасу на 170. К югу.
Внутри поднимается предчувствие – предвкушение травы, одинокого коттеджа на горизонте, а может, стада коров. Надо бы поаккуратнее. Вдоль побережья высокие утесы. Он изучал географию Ирландии: холмы, круглые башни, известняковые просторы, исчезающие озера. Залив Голуэй. В войну об этом пели песни. Пути до Типперэри. Ирландцы – сентиментальный народ. Умирали и пили толпами. Кое-кто – за Империю. Пили и умирали. Умирали. Пили.
Он закручивает крышку на фляге с чаем, и тут на плечо ложится рука Алкока. Еще не обернувшись, Браун понимает, что она перед ними. Вот так запросто.
Вздымается из моря, вся из себя невозмутимая: мокрые скалы, темная трава, камень дерево свет.
Два острова.
Аэроплан неторопливо пересекает сушу.
Внизу овца, на спине у овцы – сорока. Овца задирает башку; аэроплан налетает, овца бросается наутек, но еще мгновение сорока сидит у нее на спине; такая странная картина – Браун понимает, что запомнит ее навек.
Чудо взаправдашнего.
В отдалении – горы. Лоскутное одеяло каменных стен. Спиральные дороги. Чахлые деревца. Заброшенный замок. Свиноферма. Церковь. А вон там, к югу, – радиовышки. Двухсотфутовые мачты – четким прямоугольником, склады какие-то, каменный дом на кромке Атлантики. Клифден, значит. Клифден. Станция Маркони. Огромная сеть радиомачт. Авиаторы переглядываются. Без слов. Сажай ее. Сажай.
Они летят над деревней. Дома серы. Крыши черепичны. Улицы необычайно тихи.
Алкок гикает. Отключает двигатели. Закладывает вираж, выравнивается.
Их шлемы аплодируют. Их волосы ревут. Ногти свистят.
Из травы поднимается и воспаряет стая длинноклювых бекасов.

 

Казалось бы, идеальная посадочная площадка, твердая, ровная и зеленая, однако, снижаясь, они не замечают комья торфа, что лежат окрест пирожными, узкие разрезы в бурой земле, полосы мокрой бечевы по краям, треугольные кучи земли поодаль. Они упускают и деревянные телеги для торфа, что валяются на обочине, побитые ветром и простроченные дождем. Не замечают перекоса торфяных лопат, прислоненных к телегам. И высоты камыша на заброшенных дорогах.
«Вими» направляется к земле. Безупречная траектория. Еще чуть-чуть – и как будто можно зачерпнуть землю руками. Вот и прилетели. Аэроплан застывает в футе над землей. Под рубашками колотятся сердца. Они ждут касания. Скользят по-над травою.
Удар, прыжок. Сели, Джеки, мы сели.
Но мигом чувствуют, что замедляются слишком внезапно. Шасси полетело? Лопнула покрышка? Треснул хвостовой стабилизатор? Ни ругани, ни криков. Без паники. Сердце уходит в пятки. Нырок. И тогда они понимают. Это болото, не просто трава. Живые корни осоки. Они скользят по зелени болота. Почва держит вес аэроплана, они проезжают пятьдесят футов, шестьдесят футов, семьдесят, но потом застревает колесо.
Земля цепляется, «Вими» топнет, клюет носом и задирает хвост.
Их отбрасывает назад, словно от удивления. Нос со всего маху врезается в землю. Хвост подкидывает в воздух. Браун впечатывается лицом в ветровое стекло. Алкок упирается в рулевую педаль, гнет ее чистым физическим усилием. Грудь и плечи простреливает болью. Господи, Джеки, это что такое было? Мы грохнулись?
Тишина – шумом в головах. Громче прежнего. Отчего-то даже вдвое громче. А затем облегчение. Шум растекается по телам. Это что, тишина? По правде тишина? Как грохочет. Скользит сквозь черепные коробки. Боже мой, Тедди, это же тишина. Вот она, значит, какая.
Браун ощупывает нос, подбородок, зубы – цел? Пара порезов, тройка синяков. В остальном ничего. Мы живы. Перпендикулярны, однако живы.
«Вими» торчит из земли, точно дольмен нового мира. Нос фута на два зарылся в болото. Хвост топорщится в небеса.
– Вот тебе и раз, – говорит Алкок.
Он чует – откуда-то тянет бензином. Выключает магнето.
– Живо. Выходим. Вылазь.
Браун хватает бортовой журнал, фальшфейеры, льняной мешок с письмами. Подтягивается, вылезает из кабины. Сбрасывает трость, и она стрелой вгрызается в болото, криво утыкается в почву. Когда он приземляется, ногу жжет. Аллилуйя – земля; он почти удивляется, что она не из воздуха. Ну да – живой дольмен.
У Брауна в кармане комбинезона маленький бинокль. Правая линза запотела, но сквозь чистую линзу он различает, как по болоту, задирая ноги, идут люди. Солдаты. Да, точно – солдаты. А так посмотришь – будто игрушечные, темные на фоне замысловатого ирландского неба. Когда приближаются, Браун видит, какие у них шляпы, и ружья наперевес, и как на ходу подпрыгивают патронташи. Ну конечно – война. Но ведь в Ирландии всегда война, не одна, так другая? Не поймешь, кому и чему доверять. Не стреляйте, думает он. После всего этого – не застрелите нас. Прошу прощения. Найн, найн. Впрочем, это свои. Британцы, он уверен. У одного на груди подскакивает фотокамера. Другой явился в полосатой пижаме.
Позади них, вдалеке – лошади и телеги. Одинокое авто. Из деревни потянулись люди, колонна змеится по дороге – крохотные серые фигурки. И ты только глянь. Ты глянь. Священник в белом облачении. Уже ближе. Мужчины, женщины, дети. Бегут. В воскресных нарядах.
Ах да – месса. Значит, все ходили к мессе. Вот почему улицы пустовали.
Запах земли изумительно свеж: так бы и съел, думает Браун. В ушах пульсирует. Тело как будто летит до сих пор. Я, думает Браун, первый, кто разом летит и стоит. Из машины выдрали войну. Он приветственно поднимает мешок с письмами. И они приближаются – солдаты, люди, серая морось.
Ирландия.
Красивая страна. Чуток лютует, правда, людям спуску не дает.
Ирландия.
Назад: 2012
Дальше: 1845–1846 Свободен